Об очерках Дюма о путешествии в Россию 18 страница 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Об очерках Дюма о путешествии в Россию 18 страница

Поиск

Князь Петр Долгорукий в своем «Своде главных фамилий России» утверждает, что, по женской линии, Пушкин ― потомок дома Пушкиных, который коренился в Радше, затем, в XIII веке, переселился из Германии в Россию и, разделившись на два, Бобрищевых-Пушкиных и Мусиных-Пушкиных, на протяжение XVII―XIX веков дал второй родине много бояр. Мы в эту историю совсем не верим.

Может быть, эти семейства настойчиво заявляют свои права на Пушкина, после его смерти, чтобы к своей исторической известности добавить его литературной славы; но, наверное, при жизни поэта не возникало вопроса об этом родстве. Пушкин касается этой темы, когда на выпад Булгарина, уличающего в своей газете его в низком происхождении, он отвечает стихами, напоминающими произведение Беранже «Презренный», и следующей эпиграммой, которую мы переводим, насколько возможно, буквально.

 

МОЯ РОДОСЛОВНАЯ

(отрывок)

Решил Фиглярин, сидя дома,

Что черный дед мой Ганнибал

Был куплен за бутылку рома

И в руки шкиперу попал.

Сей шкипер был тот шкипер славный,

Кем наша двигнулась земля,

Кто придал мощно бег державный

Рулю родного корабля.

Сей шкипер деду был доступен,

И сходно купленный арап

Возрос усерден, неподкупен,

Царю наперсник, а не раб.

 

Пушкин, воспитанник императорского Царскосельского лицея, основанного в 1811 году Александром, естественно, был отвратительным учеником; еще в стенах этого коллежа, куда поступил в год его основания, он написал в 1819 году свою оду «Вольность», которую бросил перед императором Александром, когда тот шел, и которую Александр подобрал и прочел. Она заканчивалась стихами на смерть Павла I:

 

ВОЛЬНОСТЬ

(отрывок)

Самовластительный Злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Читают на твоем челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы;

Упрек ты богу на земле.

Когда на мрачную Неву

Звезда полуночи сверкает,

И беззаботную главу

Спокойный сон отягощает,

Глядит задумчивый певец

На грозно спящий средь тумана

Пустынный памятник тирана,

Забвенью брошенный дворец —

И слышит Клии страшный глас

За сими страшными стенами,

Калигуллы последний час

Он видит живо пред очами,

Он видит – в лентах и звездах,

Вином и злобой упоенны

Идут убийцы потаенны,

На лицах дерзость, в сердце страх.

Молчит неверный часовой,

Опущен молча мост подъемный,

Врата отверсты в тьме ночной

Рукой предательства наемной…

О стыд! о ужас наших дней!

Как звери, вторглись янычары!..

Падут бесславные удары…

Погиб увенчанный злодей.

И днесь учитесь, о цари:

Ни наказанья, ни награды,

Ни кров темниц, ни алтари

Не верные для вас ограды.

Склонитесь первые главой

Под сень надежную Закона,

И станут вечной стражей трона

Народов вольность и покой.

 

Признаем, что переводим эту оду с некоторым отвращением: оскорбление не свойственно ни нашему таланту ни нашему характеру; это делается, чтобы показать и снисходительность Александра, и гений Пушкина, что мы и представляем взору наших читателей. В самом деле, Пушкин, который по отношению к бедному императору, полусумасшедшему от одиночества и умерщвления плоти, допустил несправедливость, выдавая его за тирана, Пушкин, в правление сына того, чьи кости он вывалял в грязи, покрыл позором, не был ни арестован, ни судим, ни осужден; поэт был принужден лишь оставить Санкт-Петербург и вернуться к отцу. Через некоторое время, что Пушкин провел у отца, он получил приказ отправляться на Кавказ. По нашему разумению, получить приказ идти рисковать своей жизнью с ружьем в руке ― не наказание, а милость.

Глушь, горы, стремительные потоки, снежные вершины, сверкающее море ― все это удвоило меланхолическую энергию Пушкина и оформило его поэтический гений, который восхищает Россию. И, действительно, оттуда ― из ущелий Терека, с берегов Каспия ― он бросил России свои стихи, и ветер Азии донес их до Москвы и Санкт-Петербурга. Как раз тогда появилась его поэма «Кавказский пленник» ― современница поэм Бaйрона, равная «Корсару» и «Гяуру». За Пушкина его гений ходатайствовал перед императором, и он получил разрешение вернуться к отцу.

Он находился в Пскове, когда составился знаменитый заговор Пестеля, Рылеева, Муравьева-Апостола, Бестужева и Каховского. Рылеев пытался вовлечь и Пушкина, но, благоразумный на этот раз, Пушкин, не веря в успех заговора, отказался в нем участвовать. Однако 5-го или 6-го декабря, желая присутствовать при событиях, что готовились, он попросил паспорт у одного из друзей и на почтовых выехал в Санкт-Петербург из Пскова, куда его определили на жительство. Он не проехал и трех верст, как дорогу перебежал заяц. В России, стране самой суеверной среди других, перебегающий вашу дорогу заяц ― знак беды или, во всяком случае, предзнаменование, что будет несчастье, если не вернуться. Римляне рассуждали так же, когда спотыкались о камень; была известна такая черная острота. Байи, идущий на эшафот и спотыкающийся о булыжник, задается вопросом: «Не вернуться ли римлянину домой?»

Глубоко суеверный, каким он был, Пушкин не испугался предзнаменования и крикнул ямщику, который обернулся, чтобы спросить, как быть:

― Вперед!

Ямщик повиновался.

Еще через три-четыре версты все повторилось: второй заяц перебежал дорогу. Ямщик обернулся вторично. С минуту Пушкин пребывал в нерешительности и раздумье. Потом по-французски:

― Allons, les plus courtes folie sont les meilleures: retournons ― Довольно, чем короче припадок безумия, тем лучше: возвращаемся.

Этому приключению, по всей вероятности, Пушкин обязан свободой, если не жизнью. Арестованный в Санкт-Петербурге, после декабрьских событий, и богатый своим прошлым, Пушкин погиб бы вместе с Рылеевым или был бы сослан в Сибирь вместе с Трубецким.

Находясь в Пскове, он узнал о смерти и ссылке своих товарищей. Человек-борец, он тут же написал[72]:

 

Не успел сесть на трон, а уже столько наделано:

Сто два в Сибири, и пятеро повешено!

 

Знал или не знал император Николай о новом оскорблении царской власти Пушкиным? Известно только, что временем декабрьского процесса датировано возвращение милости опальному поэту. Среди бумаг осужденных было найдено письмо, в котором он отказывался участвовать в заговоре; это письмо показали императору, и тот, не вдаваясь в мотивы, его диктовавшие, совершенно осчастливленный возможностью проявить милость, после такой жуткой жестокости, повелел вернуть Пушкина в Санкт-Петербург. Когда Пушкину передали имперский приказ, он выглядел как потерянный.

Неужели Николай, поднявшись на трон, не удовольствуется снисходительным отношением Александра к поэту, и не заставит ли он вторично платить по счету за оду «Вольность», который уже оплачен, как полагал поэт? Или, более того, нужно еще опасаться, что император узнал о двустишье, что вышло из-под его пера?

В любом случае, он не мог уйти от приказа; он приехал в Санкт-Петербург и, к великому удивлению, его ожидал самый благосклонный прием. Император назвал его историографом России и для начала поручил написать историю Петра I. Но из странной причуды, что случается с поэтами, вместо истории царствования Петра I, он написал историю бунта Пугачева. Сами русские не делают большого события из этого произведения; новый титул Пушкина слабо вдохновлял.

И, надо заметить, что эта милость императора никак не изменила суждений и, конечно, симпатий Пушкина; далекий от того, чтобы забыть друзей в Сибири, ставших ему только дороже, он при всяком удобном случае окликал их или лебединым стоном, или орлиным клекотом.

Ежегодный обед собирал воспитанников Царского Села. Обед давался в честь основания коллежа, а также, как и наш обед в Сент-Барбе, с целью укрепления дружеских связей, завязанных здесь и ослабленных в свете. Четверо из самых знаменитых воспитанников ― Валкорский [Вольховский], воюющий на Кавказе; Матюшкин, морской офицер, находящийся в кругосветном плавании; Пушкин [Пущин], кузен поэта, и Кюхельбекер, оба погребенные как декабристы в рудниках Сибири ― окончившие учебу в один день с Пушкиным, на этот раз не явились на обед, на котором должны были присутствовать.

Пушкин встал и, хотя речь шла бы о Сибири для него самого, если бы на него донесли, произнес следующий импровизированный тост[73]:

 

Да поможет вам бог, друзья, в этом низком мире,

Среди сует, что возрождает всякий новый день,

Среди удовольствий, что вам обещает любовь,

Среди пиршеств, которые мудрость бранит.

Да поможет вам бог, друзья, в этом низком мире,

В минуту, когда из глаз исторгаются горькие слезы,

Одолеваете ли вы безбрежные морские просторы,

Чахнете ли узниками в глубоком руднике.

 

С последней фразой установилась мертвая тишина; потом вдруг весь праздничный зал взорвался возгласами одобрения. На 60 воспитанников, участвующих в застолье, не приходилось ни одного доносчика.

Это сделало бы честь любой стране. Но более, чем где угодно, это было прекрасно в России, в правление императора Николая.

На следующий день Пушкин нежданно вошел в кабинет одного из своих друзей, который писал сосланному в Сибирь из числа декабристов; он взял перо и написал от себя:

 

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье,

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

Несчастью верная сестра,

Надежда в мрачном подземелье

Разбудит бодрость и веселье,

Придет желанная пора:

Любовь и дружество до вас

Дойдут сквозь мрачные затворы,

Как в ваши каторжные норы

Доходит мой свободный глас.

Оковы тяжкие падут,

Темницы рухнут – и свобода

Вас примет радостно у входа,

И братья меч вам отдадут.

 

Эти стихи не могли быть напечатаны, распространялись рукописно, и с каждым днем росла популярность Пушкина у молодого поколения, более горячая кровь которого поддерживает благородные идеи. Между тем, он страстно влюбился в девушку и женился на ней.

В первый период своего супружества и счастья он опубликовал два-три поэтических произведения, разных по форме, но в глубине которых, как всегда, ощутимо биение меланхолического сердца, и живет горький разум автора.

В стихах Пушкина есть все: его гений, такой гибкий и откованный до звона, что ему доступно все на свете; или, вернее, его гений был такой могучий, что он подчинял все любой форме, какую ни пожелал бы избрать. По нашему слабому переводу, вы могли обратить внимание на его манеру писать оды.

А вот эпиграмма:

 

У Кларисы денег мало,

Ты богат — иди к венцу;

И богатство ей пристало,

И рога тебе к лицу.

 

Вот мадригал:

 

К. А. Б***[74]

Что можем наскоро стихами молвить ей?

Мне истина всего дороже.

Подумать не успев, скажу: ты всех милей;

Подумав, я скажу всё то же.

 

Вот о любви:

 

В крови горит огонь желанья,

Душа тобой уязвлена,

Лобзай меня: твои лобзанья

Мне слаще мирра и вина.

Склонись ко мне главою нежной,

И да почию безмятежный,

Пока дохнет веселый день

И двигнется ночная тень.

 

Вот об отчаянье:

 

ЭХО

Ревет ли зверь в лесу глухом,

Трубит ли рог, гремит ли гром,

Поет ли дева за холмом —

На всякой звук

Свой отклик в воздухе пустом

Родишь ты вдруг.

Ты внемлешь грохоту громов

И гласу бури и валов,

И крику сельских пастухов —

И шлешь ответ;

Тебе ж нет отзыва… Таков

И ты, поэт!

 

Вот из фантазии:

 

ДВА ВОРОНА[75]

Ворон к ворону летит,

Ворон ворону кричит:

Ворон! где б нам отобедать?

Как бы нам о том проведать?

Ворон ворону в ответ:

Знаю, будет нам обед;

В чистом поле под ракитой

Богатырь лежит убитый.

Кем убит и от чего,

Знает сокол лишь его,

Да кобылка вороная,

Да хозяйка молодая.

Сокол в рощу улетел,

На кобылку недруг сел,

А хозяйка ждет милого

Не убитого, живого.

 

То, что мы сейчас процитировали, вместе с фрагментами из произведений о царе Петре и белых ночах, надеемся, даст достаточно точное представление о гении Пушкина. Впрочем, всякий раз, когда снова встретимся с ним на своем пути, мы больше не допустим ошибки ― его переводить. Помимо всего, Пушкин оставил два тома прозы; в одном из них содержится история происков Пугачева, в другом ― ряд повестей, одна из которых ― «Капитанская дочка» ― известна во Франции. Мы намерены вскоре опубликовать еще три ― «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», сопоставляя прозу Пушкина с его стихами.

Пушкин пребывал в расцвете таланта и в зените славы, когда грянуло событие, отнявшее его у России на 38-м году жизни. Русская аристократия очень завидовала Пушкину, который сделался более знатным, именитым иначе, чем самые достославные вельможи-современники. Во время войны лира поэта заглушает лязг и грохот оружия. В мирные дни ему повинуются все социальные ветры и отклики души.

Спекулировали на этом страстном сердце, биться которое заставляла африканская кровь, чтобы, по меньшей мере, вынудить это сердце обливаться кровью, если не удастся его разбить. Редкий день проходил без того, чтобы Пушкин не распечатал анонимное письмо. Эти анонимки преследовали цель внушить ему самые оскорбительные подозрения относительно верности его жены. Подозрения должны были выводить на молодого человека по имени Дантес, бывающего в доме Пушкина.

Поэт дал понять Дантесу, что его визиты ему неприятны. Дантес их прекратил. Какое-то время все шло хорошо; но однажды вечером, возвращаясь домой, Пушкин встретил Дантеса на своей лестнице.

На этот раз гнев ослепил его. Без всякого объяснения он прыгает, хватает за горло молодого человека и начинает его душить. Тот, отбиваясь, выпаливает несколько слов, и Пушкин улавливает: Дантес говорит, что пришел не к его жене, а к сестре его жены.

― Есть одно средство мне доказать, что вы не лжете, ― говорит Пушкин.

― Какое?

― Вы любите сестру моей жены?

― Да.

― Хорошо, женитесь на ней.

― Прошу у вас руки вашей свояченицы, месье, ― отвечает Дантес; ― будьте добры передать мою просьбу ее родителям.

Через месяц Дантес женился на мадемуазель Гончаровой, свояченице Пушкина. Конечно, после такого доказательства, данного Дантесом относительно невиновности и его, и мадам Пушкиной, посчитали, что все улажено.

Так все и было бы, если бы злобный неизвестный не поклялся извести поэта. Снова пошли анонимки.

В них говорилось, что женитьба была только низким притворством ради сближения двух влюбленных. В течение нескольких месяцев Пушкин сдерживал в себе бешенство, злобу и горечь, что клокотали в его сердце; затем, наконец, будучи не в силах больше выносить вида свояка, объявил ему, что тот должен или уехать из России, или сразиться с ним на дуэли.

Дантес употребил все доступные средства, чтобы образумить Пушкина. Но Пушкин становился помешанным. Угрожал устроить Дантесу одно из таких публичных оскорблений, какие не оставляют мужчине другого выбора, кроме дуэли или бесчестья.

Дантес умолял Пушкина согласиться на двухнедельный интервал между днем, когда поэт вызвал его на дуэль и днем поединка. Он надеялся, что за эти две недели Пушкин успокоится и откажется от своего ужасного решения. Пушкин согласился на две недели отсрочки, но утром 15-гo дня подполковник, а сегодня ― генерал Данзас, его секундант, был у Дантеса.

Дантес пытался еще, обратившись к посредничеству этого секунданта, привести, как найдет нужным, Пушкина в лучшее расположение духа. Был он не робкого десятка, но испытывал смертельное отвращение к этой бессмысленной дуэли. В конце концов, он должен был уступить; условия Пушкина не менялись. Согласились драться на пистолетах. В России не сражаются иначе; в дуэли на пистолетах сражен Лермонтов, пуля убила и этого поэта ― наследника гения Пушкина.

В тот же день поехали к месту поединка; оно было выбрано по ту сторону Невы, в полуверсте от реки, недалеко от последних домов. Зарядили пистолеты.

Пушкин лично наблюдал за вложением зарядов для уверенности, что пули окажутся в стволах.

Отмерили 30 шагов. Противники должны были стреляться, сходясь. Каждый из них имел право сделать 10 шагов, что на 10 метров сокращало дистанцию огня. Дантес оставался на месте. В то время, когда Пушкин еще шел на него, он выстрелил. Пушкин сделал восемь шагов; значит, Дантес стрелял с 22-x шагов. С выстрелом Пушкин упал, но, поднявшись, тотчас прицелился в противника и тоже выстрелил.

Дантес ожидал выстрела, прикрыв свое лицо разряженным пистолетом. Пуля Пушкина пробила ему мышцы предплечья и сорвала пуговицу с его одежды.

― Начинаем сначала! ― сказал Пушкин.

Но едва он произнес эти слова, как силы оставили его, и он снова упал. Дантес кинулся, было, к нему, но ненависть возобладала над раной: Пушкин рукой показал, чтобы тот не подходил. Дантес повиновался.

Тогда два секунданта обследовали ранение Пушкина. Пуля вошла в правую часть живота между ложными ребрами и печенью и застряла во внутренностях. Пушкина перенесли в его экипаж и повезли к нему домой.

Было шесть часов после полудня. Его камердинер получил хозяина с рук подполковника Данзаса, тоже взял на руки и понес по лестницам.

― Куда нужно нести месье? ― спросил камердинер.

― В мой кабинет, ― ответил Пушкин, ― и постарайся, чтобы жена меня не увидела.

Мадам Пушкина всего не знала.

Пушкина внесли в его кабинет. Он встал на ноги и стоял, опираясь на стул, пока с него снимали верхнюю одежду и его окровавленную рубашку и пока меняли белье; после этого он лег на диван.

В то время, как камердинер накрывал его простыней, Пушкин услышал и узнал шаги своей жены.

― Не входи! ― крикнул он, ― У меня важный гость!

Но она, настороженная чем-то, вопреки запрету, вошла.

― Боже милосердный! Что с тобой? ― спросила она, увидев его бледным и в постели.

― Мне неможется, и я прилег на диван, ― ответил Пушкин.

― Хочешь, пошлю за врачом?

― Да, за Арендтом; напиши ему записку.

Это был способ заставить выйти мадам Пушкину; она и, правда, вышла.

В ее отсутствие Пушкин сделал необходимые распоряжения камердинеру.

Слуга должен был, если не найдет Арендта, идти к Шольцу и Жадлеру, двум другим знакомым Пушкину врачам, и сообщить о случившемся двум его друзьям ― поэту Жуковскому и доктору Далю, врачу, но более литератору, чем медику.

Ни Жуковского, ни Даля, ни Арендта дома не оказалось; камердинер разыскал только Шольца и Жадлера. Оба примчались. Заставили выйти Данзаса и мадам Пушкину, а вернее, Данзас увел мадам Пушкину, и два доктора обследовали рану.

― Я чувствую себя очень плохо, ― сказал Пушкин, в тревоге обнажая рану перед глазами врачей.

Шольц подал знак Жадлеру, и тот вышел, чтобы послать за набором хирургических инструментов. Оставшись один на один с Шольцем, раненый спросил:

― Что вы думаете о моем положении? Оцениваем его, говорите открыто.

― Не могу утаить от вас, что оно серьезное, и что ваша жизнь в опасности, ― ответил Шольц.

― Говорите яснее. Я ― мертвец, не так ли?

― В нужный момент, почту долгом ничего от вас не скрыть. Но подождем Арендта; это очень знающий человек, и мы оба, очевидно, придем к единому мнению. Хороший или дурной, наш общий вывод придаст вам большую уверенность.

― Je vous remercie ― Благодарю вас, ― сказал Пушкин по-французски; ― вы поступаете как честный человек. Мне нужно утрясти домашние дела.

― Не хотите ли вы, чтобы об этом известили кого-нибудь из ваших родных или ваших друзей? ― спросил Шольц.

Пушкин ничего не ответил, но, повернув голову к своей библиотеке:

― Прощайте, мои добрые друзья, ― сказал он по-русски, но нельзя было понять, к мертвым или живым друзьям он обращается.

Немного погодя спросил:

― Как вы думаете, проживу еще час?

― О! Всенепременно; а теперь и я спросил бы вас о том, не будет ли для вас приятно, как я думаю, увидеть кого-нибудь из ваших, месье Плетнева, например: он здесь.

― Да, ― отозвался Пушкин, ― но, особенно, я хотел бы видеть Жуковского.

Потом, вдруг:

― Подайте мне воды, ― сказал он, ― сердце отказывает.

Шольц пощупал у него пульс; он обнаружил руку холодной, а пульс слабым и учащенным. Он вышел приготовить питье. Пока готовил, вернулся Жадлер с хирургическими инструментами, привел с собой врача Саломона.

Тем временем, подъехал доктор Арендт. При первом же осмотре раны он увидел, что нет никакой надежды на спасение. Он распорядился о компрессах на ледяной воде, накладываемых на рану, и охлажденном питье. Этот способ лечения произвел ожидаемый эффект: рана успокаивалась.

Еще прибыл Спасский, постоянный домашний врач, Арендт поручил раненого его заботам. Три других врача, уверенные в атмосфере покоя и дружеском участии их собрата в отношении Пушкина, ушли вместе с Арендтом.

― Мне очень плохо, мой дорогой Спасский, ― сказал Пушкин, когда тот приблизился к нему.

Спасский попытался его успокоить, но Пушкин остановил его протестующим жестом руки. С этого момента поэт, казалось, больше не интересовался собой и занимался только своей женой.

― Главное, ― говорил он Спасскому, ― не давай ей слишком надеяться, не скрывай от нее мое состояние. Вы знаете, что у нее не хватает сил и для самой себя. Что касается меня, то делайте со мной все, что хотите; я на все согласен, я готов ко всему.

И, действительно, не зная размеров грозящей опасности, мадам Пушкина терзалась отчаянием, которое легко понять. Даже уверенная в своей незапятнанности, она прекрасно знала, что из-за нее состоялась дуэль, и она не могла себе простить, что является невольной причиной несчастья, что была далека от того, чтобы предположить его таким тяжким, каким оно на них свалилось. Время от времени, легкая и немая, она входила в комнату мужа. Тот, отвернув лицо к стене, не мог ее видеть; но каждый раз, когда она входила, раненый, как рассказывали, угадывал ее присутствие. Тогда совсем шепотом он говорил Спасскому:

― Здесь моя жена, уведите ее, прошу вас.

Казалось, его меньше заботили собственные страдания и больше ― опасения показать их жене.

― Бедная женщина! ― сказал он как-то Спасскому, слегка поведя плечами. ― Свет перемоет ей косточки, тогда как она не виновна.

И все эти вещи он говорил таким спокойным тоном, как если бы находился в своем обычном здоровом состоянии, ибо, за исключением двух-трех часов в первую ночь, в течение которых его страдания превосходили предел человеческих сил, он был удивительно стойким.

― Я присутствовал при трех десятках битв, ― часто повторял теперь доктор Арендт, ― видел много умирающих, но никто и никогда не имел мужества этого умирающего.

Совершалось и нечто более диковинное. Пушкин обладал легковозбудимым и бешеным характером. Так вот, после того, как первые часы страданий были обузданы, он сделался другим человеком.

Буря, что всю его жизнь неистовствовала в его сердце, казалось, улеглась, не оставив следа. Ни слова не произносилось им из тех, какие напомнили бы его былое нетерпение. Уже, как бы в безмятежности смерти, он воспарил выше человечества и, похоже, забыл и о злобе.

Греч и Булгарин постоянно нападали на него в своей газете, и почти всегда на их нападки он отвечал с угрюмой горечью. А он среди своих страданий вспомнил, что накануне получил письмо с сообщением о смерти сына Греча.

― Кстати, ― сказал он Спасскому, ― если увидите Греча, то передайте ему от меня привет и скажите ему, что от всего сердца я сочувствую ему в несчастье, что его постигло.

Его спросили, не желает ли он исповедаться и причаститься. Он на все согласился, спросил врача, считает ли тот, что он доживет до следующего полудня, и, получив утвердительный ответ, велел послать за священником в семь часов утра.

Исполнив религиозный долг, Пушкин, казалось, сильнее впал в состояние прострации, если такое возможно. Тогда он позвал Спасского, попросил дать ему некоторые бумаги, указав место, где они лежали. Это были листы, исписанные от руки; Пушкин их сжег. После позвал подполковника Данзаса, который вернулся за новостями на заре, велел записать несколько долгов этому дому. Однако и такая работа утомила умирающего; наступило состояние, в каком он даже не пытался делать другие устные распоряжения. Чувствуя крайнюю слабость, он подумал в какой-то миг, что сейчас умрет и горячим прерывистым голосом сказал Спасскому:

― Моя жена! Позовите мою жену!

Мадам Пушкина, а она, несомненно, слушала это в дверях, тут же вошла. Произошла скорбная сцена, которая не поддалась бы описанию. Пушкин спросил своих детей; они еще спали: их разбудили и полусонных проводили к отцу. Он подолгу смотрел на каждого из них, клал руку на голову каждого ребенка, благословлял детей; потом, чувствуя, что его охватывает слишком сильное волнение, и желая, конечно, сохранить силы для высшего момента, он их отослал заняться утренним туалетом. Когда дети вышли:

― Кто здесь? ― спросил он Спасского и Данзаса.

Назвали поэта Жуковского и князя Вяземского.

― Позовите их, ― сказал он слабым голосом.

Он протянул руку Жуковскому; тот, ощутив ее лед, поднес ее к губам и поцеловал. Жуковский хотел что-то сказать, но слова застряли в горле. Он удалился, чтобы скрыть от Пушкина свои рыдания, когда Пушкин его снова позвал.

― Скажите императору, ― прошептал он, ― что я сожалею о том, что приходится умирать: я весь был бы к его услугам. Скажите ему, что я желаю ему долгого царствования, очень долгого, и счастья в детях и России.

Он произносил эти слова медленно и тихо, однако же ясно и вразумительно. Потом попрощался с князем Вяземским.

К этому времени подъехал Виельгорский, знаменитый скрипач и церемониймейстер двора. Виельгорский приехал в последний раз сжать его руку. Пушкин протянул ее другу, молча и улыбаясь, с рассеянным взором, который, казалось, уже тонул в вечности. Действительно, минутой позже, дав пощупать пульс, он сказал Спасскому:

― Вот и пришла смерть.

Прибыл также Тургенев, дядя известного современного романиста, но уже не услышал, как Виельгорский, ни слова от Пушкина; поэт ограничился знаком, поданным рукой, добавляя с усилием, но не обращаясь ни к кому персонально:

― Мадам Карамзина.[76]

Ее там вообще не было; послали за ней. Она поспешила приехать. Разговор длился только минуту, но, когда она отошла, он снова ее позвал, говоря:

― Екатерина Алексеевна [Андреевна], перекрестите вашего друга.

Мадам Карамзина перекрестила раненого, который поцеловал ей руку. Доза опиума, принятая тем временем, дала ему немного покоя, а несколько мягчительных компрессов, положенных на рану, пригасили ее пламенный жар. Уже некоторое время назад он сделался слабым как ребенок, таким образом ― без стонов и нетерпения ― помогающий тем, кто за ним ухаживал, что могло показаться, будто ему становится лучше. Так было, когда его увидел доктор Даль, литератор и медик, кого мы уже упоминали. Для этого друга, которого ждал со вчерашнего дня, он сделал усилие.

― Друг, ― сказал он, улыбаясь, ― ты пришел вовремя, мне очень плохо!

Даль ответил ему:

― Почему ты отчаиваешься, когда все мы надеемся?

Пушкин качнул головой.

― Нет, ― сказал он, ― земное больше не для меня; я должен умереть. Кажется, нужно, чтобы так случилось.

Пульс был полным и устойчивым; приставили к ране несколько пиявок, пульс участился и ослаб.

Пушкин заметил, что Даль удручен менее других; он коснулся его рукой и спросил:

― Здесь никого нет, Даль?

― Никого, ― ответил тот.

― Тогда скажи мне, скоро ли я умру.

― Умирать!.. О чем ты говоришь? Мы надеемся, напротив… Улыбка несказанной грусти шевельнула губы Пушкина.

― Вы надеетесь, ― оказал он, ― спасибо.

Всю ночь, 20-го, Даль провел у его постели, тогда как Жуковский, Вяземский и Виельгорский бодрствовали в соседней комнате.

Раненый почти постоянно держался за Даля рукой, но уже совсем не говорил; он брал стакан, смачивал губы холодной водой или потирал льдом вспотевшие виски, накладывал на свою рану теплые салфетки, которые сам же менял, и, хотя страдал ужасно, не позволял вырваться ни одному своему стону. Только раз он сказал, в унынии опуская руки за голову:



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 64; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.146 (0.013 с.)