Как из лошади делается колбаса 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Как из лошади делается колбаса

ИНДИЙСКАЯ ГРОБНИЦА

 

В главной роли ЛА-ЯНА.

Еще более сильный, еще более драматический и захватывающий фильм — такой является эта вторая, целиком законченная часть «Ешнапурского тигра».

Смотрите в кинотеатрах «Глория» и «Люкс».

 

 

СРЕДИ ОБЛАВ

 

Шел на «Индийскую гробницу», а попал в облаву. На большой скорости ворвались на нашу площадь грузовики, с них посыпались немцы, собаки, поли­цаи. Бабы на базаре с визгом бросились врассып­ную, с прилавков полетели корзины, посыпалась картошка, кто успел выскочить, кто нет, толпа за­металась от одних ворот к другим, где уже шла проверка «арбайтскарте».

А мне что? Мне еще нет четырнадцати, я под тру­довую повинность подхожу, но в Германию — нет. Присел на ступеньку ларя, на всякий случай все-таки съежился, чтоб выглядеть еще меньше, и на­блюдал.

Брали главным образом женщин, деревенских девок, пришедших на базар. [Какие у крестьян «арбайтскарте»? У них и при советской власти пас­портов не было, так себе, какие-то бесправные лю­ди — живи, пока не сцапают.] Девок быстренько подсаживали в крытые грузовики, они там визжа­ли, трясли брезент, высовывали в дырки руки:

«Ой, матинко, поможить, ратуйте!» Растрепанная тетка расстегнула кофту, вытащила большую белую грудь, встряхивала ею, суя в нос полицаю: «У меня грудной ребенок дома, смотрите, молоко!»

Полицаи шли цепью, прочесывая базар, подгоняя оставшихся, но явно дряхлых старух не трогали, взглянули на меня и тоже ничего не сказали. Об­лава кончилась так же внезапно, как и началась. Машины отъехали полные. Земля была усыпана раздавленной картошкой, разбитыми бутылками, залита молоком.

Эти облавы были теперь каждый день, но вот что удивительно: к ним привыкли, как-то сразу же приняли их как должное. Это же так естественно: одни ловят, другие спасаются. А разве бывает иначе?

[Людишек на Руси во все века колотили и лови­ли, чужие и свои, и половцы, и татары, и турки, и собственные Грозные, Петры да Николаи, то жан­дармы, то большевики, вдолбив, похоже, такую историческую запуганность, что самая настоящая — теперь уже немецкая — охота на людей казалась естественной. Наоборот, длительное отсутствие охо­ты показалось бы невероятным и даже подозритель­ным...]

У меня в кармане была получка, новые украин­ские деньги. Советские деньги перестали ходить в один день. Вдруг было объявлено, что советские деньги недействительны. Вместо них вышли отпеча­танные в Ровно «украинские». По-моему, это была одна из самых незапутанных денежных реформ в мире: выбрасывай прежние деньги на помойку, и точка.

Новые деньги отпечатали на очень скверной не­прочной бумаге, с одной стороны — свастика и над­писи по-немецки, с другой — тоже по-немецки, и только в самом низу по-украински: «Один карбованець», вот это и называлось «украинские» деньги.

В кинотеатре «Глория», бывший «Октябрь», я взял билет, прошел в зал и вдруг услышал радост­ный крик: «Толик!»

Обернулся — Шурка Маца... тьфу ты, Крысан. Он кинулся ко мне, тормошил, щупал, я тоже обрадо­вался, что он жив и с ним ничего не случилось. Он кинулся в фойе, принес бутылку ситро и два бу­мажных стаканчика, и мы прямо в зале стали на­ливать и пить, чувствуя себя настоящими мужчи­нами, добрыми старыми товарищами, для которых дружба свята.

— А на Подоле меня никто не знает, — рассказы­вал Шурка. — Я для всех украинец.

— Чем занимаешься?

— Бизнесом. Серебряные рубли перепродаю.

— Да, Болик ведь пришел! — вспомнил я. — Драпанул из-под охраны, говорит: «Чуть-чуть пулеме­тик не прихватил». Только он домой явился — его цоп, и в Германию. А он из самого пересыльного лагеря как чесанет — и опять пришел.

— Вот живучий какой! — покатился Шурка со смеху. — Куда только ни берут, а он все домой приходит. Но его ж снова схватят?

— А он в погребе сидит, мышей ловит.

— Что-о?

— Мышеловки делает.

Свет погас, и на нас зашикали. Начался киножур­нал «Приезжайте в прекрасную Германию».

Вот бодрые и веселые парубки и девчата, энергич­но выпятив грудь и вдохновенно глядя вперед, са­дятся в товарные вагоны. [Только комсомольского марша не хватает.] Вместо этого поют под перестук колес украинские народные песни. Вот и прекрасная Германия — всюду удивительная чистота, белень­кие домики. Смеясь от счастья, приезжие облачают­ся в новую одежду, натягивают хромовые сапожки, и вот уже парни лихо правят сытыми лошадьми, а девушки обнимают за шеи породистых коров. Ве­чер... Теперь можно и отдохнуть. Они выходят на берег очаровательного пруда и чарующе поют «Свiтить мiсяць, свiтить ясний», а добродушный немецкий хозяин, в меру солидный, в меру забавный, тихонько подкрадывается, ласково улыбаясь, слу­шает задумчивую песню, как отец родной...

Давно, с самого Крещатика, я не был в кино. По­этому каждый кадр врезался в память, особенно по­следовавшей за журналом «Индийской гробницы».

Я смотрел ее сперва доверчиво, еще бы, подлин­ные индийские пейзажи и прочее, потом стал посте­пенно настораживаться, и полезли мне в голову мысли, фильмом не предусмотренные. Меня вдруг стала душить ненависть.

За мелькавшими на экране фигурами раджи, ми­лых немецких инженеров и ослепительной европей­ки я вдруг увидел нескончаемые вереницы рабов, строивших эту треклятую бессмысленную гробницу. Они прошли вторым, даже третьим планом, но это­го хватило, чтобы меня затрясло от ярости, и с фильма слетели завесы.

Они уже подбирались к Индии и снимали ее под­линные пейзажи. У них у всех — этих рабовла­дельцев, эксплуататоров, правителей — особая жизнь, а там, на заднем плане, так, между прочим, рабы, поделенные на бригады.

На этом фильме я погиб. До того я учился только в газетах читать между строк, теперь во все вглядывался: а что за этим стоит? Особенно, если мне предписывают вос­хищаться.

Особенную ярость во мне будили предписания вос­хищаться великими государственными деятелями. Возможно, как мальчишка, я много потерял. Но я так никогда и не пережил увлечения ни Александ­ром Македонским, ни Наполеоном, не говоря уж о других благодетелях. Почти болезненная ненависть к диктаторам, за которыми на заднем плане неиз­менно проходят вереницы и вереницы жертв, мешала мне читать и учиться, мешала воспринимать ве­личие даже самих Шекспира или Толстого, доводя до парадоксов. Я читал «Гамлета» и пытался подсчитать, сколько холуев работает на него, чтобы он мог беспрепятственно терзаться вопросами. Читал про Анну Каренину, соображая: за счет чьего пота она кормилась-поилась и никогда не забывала кра­сиво нарядиться, страдающая гусеница? Где-то спинным мозгом я понимал, что в чем-то дурак, но пересилить себя не мог. Бытие определяет сознание. Только Дон-Кихот был и остался близок мне.

 

Мы с Шуркой вышли из кино мрачные, как гие­ны. По тротуарам Подола прогуливались немецкие солдаты, обнимая местных проституток. Девицы бы­ли оформлены по последней моде: крупно вьющие­ся и небрежно падающие на плечи длинные волосы, пальто нараспашку, руки обязательно в карманах. Две пары перед нами распрощались, и мы услыша­ли такой разговор:

— Что он тебе дал?

— Две марки, мандаринку и конфет.

— Мне три мандаринки.

Шурка презрительно пожал плечом.

— Самодеятельность. Вот настоящее блядство у них во Дворце пионеров — «Дойчес Хауз», публич­ный дом первого класса. На Саксаганского, 72, тоже мощный бардак... Слушай, у тебя есть три тысячи? Тут один сутенер продает мешок советских денег, решил, что они пропали, просит три тысячи. Возь­мем?

— У меня двести, вся зарплата.

— Жалко... А то пошел он в жопу со своим меш­ком, тут еще неизвестно, придут ли большевики и будем ли мы живы к тому времени.

В витрине парикмахерской были выставлены ка­рикатуры. На одной Сталин был изображен в виде падающего глиняного колосса, которого напрасно пытаются поддержать Рузвельт и Черчилль.

Другая изображала того же Сталина в виде за­росшей усатой гориллы с окровавленным топором, которая топчет лапами трупы, детей, женщин и стариков. Знакомо до чертиков! Только на совет­ских карикатурах в виде гориллы изображался Гитлер.

Подпись сообщала, сколько миллионов народу Сталин сгноил в концлагерях, что никакой он не рабочий, а сын сапожника-частника, отец его звер­ски бил, потому он вырос дефективным, по трупам соперников пришел к безраздельной власти, зада­вил страхом всю страну, и сам от страха помешался.

Мы почитали, позевали.

— В Первомайском парке, — сказал Шурка, — вешали комсомольцев. Они кричали: «Да здравст­вует Сталин!» Им нацепили доски «Партизан», а на утро вместо этих досок висят другие: «Жертвы фа­шистского террора». Немцы рассвирепели, как тиг­ры, поставили полицейских сторожить. На третье утро — трупов нет, а полицаи висят... Вот что, я пошел! Скажи Болику, что я приеду!

— Где ты живешь? — закричал я, удивляясь, по­чему он так быстро уходит.

— Там! — махнул он. — Тикай, облава! Болику привет!

Только теперь я увидел, что по улице несутся крытые грузовики. Люди, как мыши, побежали по дворам, шмыгали в подъезды. Я прислонился к сте­не, не очень волнуясь: в крайнем случае метрику могу показать, что мне нет четырнадцати.

 

 

Дегтярев был плотный, немного сутуловатый и мешковатый, но подвижный и энергичный мужчина лет пятидесяти с гаком, с сединой в волосах, боль­шим мясистым носом, узловатыми руками.

Одет был скверно: замусоленный пиджак, гряз­ные заплатанные штаны, стоптанные сапоги в на­возе, на голове — кепка блином.

Наиболее часто употребляемые им выражения:

«Фунт дыма» — в смысле «пустяки», «ничто».

«Пертурбации» — смены политических режимов.

«Погореть на девальвации» — лишиться состоя­ния при денежной реформе.

Я явился в шесть утра, и первое, что сделал Дег­тярев (и очень правильно), — это накормил меня доотвала.

В доме у него было уютно и чисто, белые салфе­точки, покрывала, на кроватях белоснежное белье; и среди такой чистоты сам хозяин выглядел сиво­лапым мужиком, затесавшимся в ресторан.

Я живо поглощал жирный борщ с бараниной, кашу с молоком и пампушки, которые подсовывала мне старуха, а Дегтярев с любопытством смотрел, как я давлюсь, и вводил в курс дела.

Когда-то у него была небольшая колбасная фаб­рика. В революцию случились пертурбации, деваль­вации, и фабрику забрали. Потом был нэп, и у него опять стала почти фабрика, но поменьше. Ее тоже забрали. Теперь у него просто мастерская, но под­польная, так как патент стоит бешеных денег. По­этому ее заберут.

— Революции, перевороты, войны, пертурбации, — ну, а мы должны как-то жить? Я считаю: пове­зет — пляши, не повезет — фунт дыма! Соседи всё знают про меня, я им костями плачу. А прочие не должны знать. Спросят, что делаешь, отвечай: «По­могаю по хозяйству». Как в старое время батрак. Будешь водить коней, а то когда я по улице веду, все пальцем показывают: «Вон Дегтярев клячу по­вел на колбасу».

Я натянул свой картуз, и мы пошли на площадь к школе.

Шла посадка на пароконные площадки биндюжников, исполнявшие теперь роль трамваев, и автобусов, и такси. Бабы с корзинами, деревен­ские мужики, интеллигенты в шляпах лезли, ссори­лись, подавали мешки, рассаживались, свесив ноги на все четыре стороны.

Мы втиснулись меж корзин с редиской, ломовик завертел кнутом — поехали на Подол быстрее вет­ра, три километра в час, только кустики мелькают.

Я трясся, весь переполненный сознанием закон­ности проезда (а то ведь все зайцем да пешком, а тут Дегтярев заплатил за меня, как за порядочно­го), и с чувством превосходства смотрел на тащив­шиеся по тротуарам унылые фигуры в рваных те­логрейках, гнилых шинелях, калошах или босиком.

 

Житний рынок — человеческое море и чрево По­дола (Золя я уже прочел, найдя на свалке). Крича­ли торговки, гнусавили нищие, детишки пели: «Ко­му воды холодной?» У ворот стояла худущая-прехудущая (как у нас говорят, «шкилетик») девочка и продавала с тарелки пирожные: «Свежие пирож­ные, очень вкусные, купите, пожалуйста». Ах ты черт возьми!..

По Нижнему Валу тянулась грандиозная барахолка, стояли нескончаемые шеренги. «Шо воно та­кое?» — «Палто». — «Куда ж воно годно, такое пальто?» — «Хорошее палто! Теплое, как гроб».

Дегтярев уверенно пробивался в толпе, я хва­тался за его пиджак, чтоб не отстать, чуть не сва­лил старушку, продававшую одну ложку: так вот стояла и держала перед собой стальную (хотя бы уж серебряная!) ложку. Ах ты черт возьми!..

Большой плац был забит телегами, под ногами навоз и растоптанное сено, ревели коровы и виз­жали свиньи.

«А чтоб отдать?» — «Семьсят тыщ». — «Щоб ты подавився!» — «Давай шиисят!» Дегтярев к свиньям только приценивался, в память добрых старых вре­мен, а ухватился за старого, хромого, в лишаях мерина. Губы мерина отвисли, с них капали слюни, грива полна репьев, он стоял понуро, наполовину закрыв веками бельмастые глаза, и не обращал внимания на мух, которые тучами облепили его морду.

«За пять беру!» — «Ты шо, сказився? Это ж конь!» — «Голова, четыре уха, за шесть по рукам?» — «Бе­ри за семь, хозяин, он будет все шо хошь возить, конь-огонь, на ем только на еподроме скакать!»

Дегтярев торговался жутко, хватко, размахивая деньгами, бил по рукам, плевался, уходил, опять возвращался, но дядька оказался лопоухим только с виду, уже не сходились лишь на какой-то десят­ке, наконец, повод перешел в мои руки, и мы с трудом выбрались из этого котла. У стоянки из­возчиков Дегтярев напутствовал меня:

— Можешь сесть верхом, если не упадет, но упа­си Бог, не проезжай мимо полиции.

Я подвел мерина к тумбе, влез ему на спину и толкнул пятками. Хребет у него был, как пила. Он тащился медленно, хромая, поминутно выражая же­лание остановиться, я его подбадривал и так и этак, лупил прутиком, потом мне стало его жалко, я слез и повел за уздечку.

Долго мы плелись боковыми улицами, тихими, поросшими травой. Я назвал коня Сивым, и он по­нравился мне, потому что и не думал лягаться или кусаться. Я ему давал попастись под заборами, от­пускал совсем, потом звал:

— Сивый, жми сюда, тут трава лучше. Он поднимал голову, смотрел на меня — и шел, понимая, спокойный, умный и добрый старик. Мы совсем подружились.

Дегтярев поджидал меня в Кошицевом проулке. Мы долго высовывали из него носы, выжидая, по­ка на улице никого не будет, потом быстро, бегом завели Сивого во двор, прямиком в сарай.

— Дай ему сена, чтоб не ржал, — велел Дегтярев. Сивый при виде сена оживился, активно стал же­вать, пофыркивать, видно, не ждал, что привалит такое добро.

 

Дегтярев был в отличном настроении, полон энер­гии. Поточил на бруске два ножа, сделанные из полосок стали и обмотанных вместо рукоятки изо­ляцией. Взял в сенях топор, ушат, ведра, и мы пош­ли в сарай, а за нами побежали две кошки, волну­ясь и мяукая, забегая вперед, словно мы им мясо несем.

Сивый хрустел сеном, ничего не подозревая. Дег­тярев повернул его, поставил мордой против света и велел мне крепко держать за уздечку. Покряхты­вая, он нагнулся и связал ноги коню. Сивый, видно привыкший в этой жизни ко всему, стоял равно­душно, не сопротивляясь.

Дегтярев встал перед мордой коня, поправил ее, как парикмахер, чтоб держалась прямо. Молние­носно размахнулся — и ударил коня топором в лоб.

Сивый не шевельнулся, и Дегтярев еще и еще раз ударил, так что череп проломился. После этого конь стал оседать, упал на колени, завалился на бок, ноги его в судороге вытянулись и задрожали, связанные веревками. Дегтярев отшвырнул топор, как коршун навалился на коня, сел верхом, крик­нул коротко:

— Бадью!

Я подтащил ушат. Дегтярев приподнял обеими ру­ками вздрагивающую голову коня, я подсунул ушат под шею — и Дегтярев полоснул по шее ножом. Из-под шерсти проглянуло розовое мясо, поглубже — белое, скользкое и судорожно двигающееся ды­хательное горло. Нож безжалостно кромсал трубку горла, хрящи и позвонки, так что голова оказалась почти отрезана и неестественно запрокинулась. Из шеи бурным потоком хлынула кровь, она лилась, как из водосточной трубы, толчками, и в ушате поднялась красная пена. Дегтярев изо всех сил дер­жал дергающееся туловище коня, чтоб кровь не лилась мимо ушата. Его руки уже были окровавле­ны, и на мясистом лице — брызги крови. Копоша­щийся над конем, вскидывающийся вместе с ним, крепко уцепившийся, он был чем-то похож на пау­ка, схватившего муху.

Я заикал ни с того, ни с сего. Он поднял забрыз­ганное лицо.

— Чего испугался? Привыкнешь, еще не того на­глядишься в жизни. Коняка — фунт дыма! Подка­ти-ка бревно.

Кровь вылилась вся и сразу прекратилась, словно кран закрылся. Видно, сердце, как насос, остановилось. Дегтярев перевернул коня на спину, подпер с боков бревнами. Четыре ноги, наконец, развязан­ные, растопырившись, торчали в потолок. Дегтярев сделал на них, у бабок, кольцевые надрезы, от них провел надрезы к брюху, и мы принялись тянуть шкуру. Она сползала, как отклеивалась, лишь чуть помогай ножом, а без шкуры туша уже перестала быть живым существом, а стала тем мясом, что ви­сит на крюках в мясном ряду.

Тут кошки подползли и вцепились в мясо, где какая присосалась, отгрызая куски, злобно рыча.

Дегтярев не обращал на них внимания, торопился, не смахивал капли пота со лба, и так мы вчетвером стали растаскивать Сивого на части.

Копыта, голову и шкуру Дегтярев свалил в углу, одним махом вскрыл брюхо, выгреб внутренности, и вот уже печенка летит в одно ведро, легкие — в другое. Ноги, грудинка отделяются в одно каса­ние, будто и нет в них костей. Разделывать тушу Дегтярев был мастер. Мокрый, перепачканный, со­сульки волос прилипли к красному лбу, кивнул на бесформенную груду мяса:

— Носи в дом!

А дом у него хитрый: спереди крыльцо, жилые комнаты, а сзади — еще отдельная комната, со вхо­дом из узкого, заваленного хламом простенка, и не догадаешься, что там дверь.

На больших обитых цинком столах мы отделили мясо от костей и пересыпали его солью. Ножи были как бритвы, я сто раз порезался, и соль дико щи­палась. Так я потом постоянно ходил с пальцами в тряпицах. Дегтярев утешил:

— И я с того же начинал, из батраков вылез. Я тебя кормлю, а вот меня ни хрена не кормили, за одну науку работал. Вот ты головастый — учись, я сделаю из тебя человека, получишь профессию колбасы делать, а это тебе не фунт дыма, никогда не пропадешь, все пертурбации и девальвации пере­живешь. В министры не суйся — их всегда стреля­ют. Будь скромным колбасником. Учись. Я учился.

 

В центре мастерской стояла привинченная к полу мясорубка в человеческий рост, с двумя рукоятками. Дегтярев постучал в стену, явилась его старуха, рыхлая и флегматичная, с белесым деревенским лицом, вздыхая, забралась на табуретку и стала скалкой пихать мясо в воронку. Мы взялись за ру­коятки, машина зачавкала, заскрежетала, старень­кие шестерни затарахтели. После голодухи я не был силен, главную прокрутку делал хозяин, он рабо­тал, как вол, тяжело дыша, мощно вертел и вертел. Жестоко работал. Я задыхался, и временами не я вертел, а ручка таскала меня.

Готовый фарш шлепался в ведра. Потом Дегтярев вывернул его в корыта, сыпал соль, перец, горсти белесых кристаллов какой-то грязной селитры.

— А не вредно? — спросил я.

— Для цвета надо. Черт его знает, в общем жрут — никто не подыхал. Я сам лично колбасу не ем и тебе не рекомендую... Теперь учись: льется вода, и два ведра мяса впитывают ведро воды, вот тебе и вес, и прибыль.

Удивительно мне было. Надев фартуки, мы пере­тирали фарш с водой, как хозяйки трут белье на стиральных досках: чем больше тереть, тем больше воды впитается.

Опять у меня зеленело в глазах. Напоролся в фарше на что-то, порезался: кусочек полуды.

— Воронка в мясорубке лупится, — озабоченно сказал Дегтярев. — Иди завяжи, чтоб кровь не шла.

— Люди будут есть?

— Помалкивай. Пусть не жрут, что, я их застав­ляю? Вольному воля.

Шприц, как положенное набок красное пожарное ведро, тоже имел корбу с рукояткой, шестерни и длинную трубку на конце. Набив его фаршем, Дег­тярев крутил рукоятку, давил, а я надевал на тру­бу кишку и, когда она наполнялась, завязывал.

Работали много часов, как на конвейере, оказа­лись заваленными скользкими сырыми кольцами. Но самой неприятной оказалась колбаса кровяная. Каша из шприца сочилась, а кровь была еще с прошлого раза, испорченная, воняла, дышать нечем, а конца кишки не видно — руки по плечи в каше и крови. Когда все это кончилось, я, шатаясь, вышел во двор и долго дышал воздухом.

А Дегтярев работал как стожильный. В углу мас­терской была печь с вмурованным котлом, полным зеленой, вонючей воды от прошлых варок. Дегтя­рев валил колбасы в котел, они варились, стано­вясь от селитры красными. То-то я раньше удив­лялся, почему домашняя колбаса никогда не бы­вает такая красивая, как в магазине. Колбасные кольца мы нанизывали на палки и тащили в коп­тильню на огороде, замаскированную под нужник.

Глухой ночью выгружали последние колбасы из коптильни — горячие, вкусно пахнущие, уклады­вали в корзины, покрывая «Новым украинским сло­вом». Я уж и не помню, как Дегтярев отвел меня спать на топчане. Я пролежал ночь, как в яме, а чуть свет он уже тормошил:

— На базар, на базар! Кто рано встает, тому Бог подает.

На коромыслах, как китайцы, мы перетащили корзины к стоянке, отвезли на Подол, в каком-то темном грязном дворе торговки приняли их. Дегтярев шел с отдувающимися от денег карманами. Опять пошли на толкучку, он шушукался с разны­ми типами, оставлял меня у столба, вернулся с по­худевшими карманами, хитро спросил:

— А ты золотые деньги видел?

Я не видел. Он завел меня за рундук, достал но­совой платок, завязанный узелком. В узелке были четыре червонца царской чеканки. Дегтярев дал мне один подержать.

— По коню! — весело сказал он. — Все, что мы наработали.

Я пораженно смотрел на эту крохотную монетку, в которую превратился старина Сивый. И еще я оценил доверие Дегтярева. Давно уже печатались приказы о сдаче золота, за обладание которым или даже просто за недонесение о нем — расстрел.

— При всех революциях, переменах, пертурба­циях только с этим, братец, не пропадешь. Осталь­ное — фунт дыма, — сказал Дегтярев. — Подрас­тешь — поймешь. Ты меня слушай, ты не смотри по сторонам, еще вспомнишь не раз старого Дегтя­рева... А теперь пошли торговать нового скакуна.

Работал я у Дегтярева зверски. На меня он пере­ложил всю доставку колбас торговкам: его с кор­зинами уже примечали. Он мне выдавал деньги на извозчика, но я экономил, «зайцевал», прыгал на трамваи. Извозчики сгоняли, лупили кнутом. С кор­зинами трудно. Раз свалился с грузовика, собра­лась толпа. Одежда на мне обтрепалась, вечно был судорожный, неприкаянный, как беспризорный ко­тенок.

Однажды, убирая мастерскую, отважился и стя­нул крупное кольцо колбасы, запрятал в снег под окном. Весь вечер дрожал, потому что Дегтярев пересчитывал. А я тяпнул до счета. Уходя домой, полез в снег — нет колбасы. Тут у меня душа ушла в пятки: выгонит Дегтярев. Присмотрелся — на сне­гу следы кошачьи... Ах, гадюки проклятые, я у Дег­тярева, они у меня. Так и не попробовал колбасы. Дегтярев в первый день дал мне четыре кости Си­вого, и потом с каждого коня давал костей. Но с них мало навара, особенно со старых.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 27; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.01 с.)