Кого уж за это благодарить. Третья часть. Побег из молчания. Горит земля. Товарищи. . Бабий Яр. Финал. Киева больше не будет. Когда грохот пушек прекрасен 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Кого уж за это благодарить. Третья часть. Побег из молчания. Горит земля. Товарищи. . Бабий Яр. Финал. Киева больше не будет. Когда грохот пушек прекрасен

КОГО УЖ ЗА ЭТО БЛАГОДАРИТЬ

 

Да, я считал, что мне очень повезло. Работал тя­жело, но был сыт, приносил кости. Маме было ху­же: она только раз в день получала на заводе та­релку супа.

Самый ловкий шаг выкинул дед: пошел »в приймаки» к бабе. Он долго и галантно сватался на базаре к приезжим крестьянкам, напирая на то, что он домовладелец и хозяин, но у одиноких ста­рух были на селе свои хаты, переселяться в голод­ный город они не хотели даже ради такого блестя­щего жениха.

Дед это скоро понял и сообразил, что если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Он срочно полюбил одну старую одинокую бабу по име­ни Наталка — из села Литвиновки, запер свою комнату и отправился «приймаком» в село.

Дед дипломатично рассчитал, что баба Наталка будет готовить борщи и пампушки, подавать ему на печь и добавлять по субботам самогоночку, но он не учел того, что контракт был двусторонний. Баба Наталка была такая же хитрая, как и он, и рас­считывала, что дед будет пахать, сеять, жать, моло­тить вместо нее. Пребывание деда Семерика в Литвиновке превратилось в одно сплошное недоразу­мение и непрерывный скандал.

Длилось это несколько месяцев, потому что дед все-таки отчаянно цеплялся за возможность каж­дый день есть борщ и кашу, но в свои семьдесят два года пахать он все-таки не мог, и оскорбленная баба Наталка с треском изгнала его. Он утешился тем, что перезнакомился со всей Литвиновкой, и теперь крестьяне все чаще останавливались у него на ночлег, платили кто кучку картошки, кто ста­кан гороху, и этим он стал жить. Снова позавидо­вал мне, просился к Дегтяреву вторым работником, но из этого ничего не вышло — какой опять-таки из него работник?

И вдруг Дегтярев исчез.

Я, как всегда, пришел рано утром, но озабочен­ная старуха велела идти домой: Дегтярев уехал по делам, будет завтра. Но его не было завтра и после­завтра. Потом он сам зашел за мной, взволнован­ный, с большой корзиной:

— Скорее, пошли работать!

В корзине была свежая рыба, которую он подря­дился коптить. Он нацарапал несколько записок, послал меня с ними к торговкам на Подол. Когда я вернулся, рыба уже была готова, кучей лежала на столе в мастерской — бронзово сверкающая, голо­вокружительно пахнущая.

Дегтярев задумчиво сидел перед ней, какой-то осунувшийся, усталый, впервые безвольно положив на стол свои прежде такие деятельные руки. Я ни­чего не понял, но у меня сжалось сердце.

— А ничего рыба получилась! — сказал я.

— Вот именно, что ничего. Запорол! — сказал Дегтярев. — Я ее, проклятую, давно уже не коптил, все перепутал. Стыдно нести.

Он стал осторожно укладывать рыбу в корзину, выстеленную газетами. Я не видел, что он там за­порол.

— Вот что. Отнесешь ты, — сказал он. — Скажешь: Дегтярев плохо себя чувствует, не смог. Упаси тебя Бог отковырнуть: они по счету. Пойдешь по Сырецкой, мимо консервного завода, мимо кирпичных заводов, дорога свернет влево в гору; иди по ней дол­го, увидишь военный лагерь с вышками, в воротах скажешь: «Это пану официру Радомскому». Объяс­нишь ему, что я болен и не мог прийти. С корзиной отдавай, обратно ее не неси.

— Корзина новая...

— Черт с ней. И не говори, что я испортил, он, может, еще и не поймет. Отдал — и ходу домой. Понял?

А чего тут понимать? Я взвалил тяжеленную корзину на плечо (вечно болит, натертое до крови коромыслами) и потопал. Уже выбился из сил, едва дойдя до Сырецкой. Но я знаю это: вроде сил уже нет, а тащишься и тащишься, и всё они откуда-то есть.

Садился отдыхать с наветренной стороны, чтобы не слышать этого проклятого запаха копченой ры­бы.. И миновал консервный завод, и миновал кир­пичные, и дорога пошла налево в гору.

Уж так я был рад, такой довольный, когда уви­дел, наконец, слева от дороги военный лагерь. А здоровый он был, собака, я все шел и шел, а ворот не видно.

Щиты: «ЗАПРЕТНАЯ ЗОНА. ПРИБЛИ­ЖАТЬСЯ БОЛЕЕ ЧЕМ НА 15 МЕТРОВ ЗАПРЕЩА­ЕТСЯ. ОГОНЬ ОТКРЫВАЕТСЯ БЕЗ ПРЕДУПРЕЖ­ДЕНИЯ».

 

Поэтому я инстинктивно жался к правой обочине и косился на часовых на вышках. Проволока была в три ряда, и средний ряд на чашечках, явно под током, значит, лагерь был очень важный, может, даже секретный.

Доплелся, наконец, до угла, где были ворота. Ре­шил, что тут пятнадцатиметровая зона недействительна, подошел к часовому, который скучал, опер­шись о столб ворот.

— Пану официру Радомскому, — сказал я, пока­зывая на корзину.

Он кивнул на длинное приземистое строение тут же у ворот, что-то сказал, я понял только одно сло­во «вахштубе» — караулка. Я поднялся по ступень­кам на крыльцо, вошел и очутился в длинном ко­ридоре. Никого не было, только слышался стук пи­шущей машинки, и я пошел на него. Дверь в ком­нату была приоткрыта, несколько девушек болта­ли — наши, местные, секретарши, что ли. Как в какой-нибудь конторе — забрызганные чернилами столы, счеты, расчерченные ведомости со столбика­ми цифр. Девушки были по-куреневски красивые:

розовощекие, полненькие, в кудряшках; они уста­вились на меня.

— Это пану официру Радомскому, — сказал я свою фразу.

— А-а! Ставь сюда.

Одна из девушек помогла мне водрузить корзи­ну на стол и сразу полезла под бумагу, переломила рыбу:

— Ого, ничего... м-м... а вкусно!

Они окружили корзину и своими полненькими пальцами в чернилах стали рвать рыбу и класть в рот, простые такие, озорные куреневские девчонки. Я забеспокоился, но раз они так храбро уцепились за эту рыбу, значит они имели право, так я подумал — и обрадовался, что она им понравилась. Жрите на здоровье.

— Это от Дегтярева, он болен, не мог прийти, — сказал я, завершая свою миссию.

— Ага... м-м... передадим. Спасибо.

Я и ушел, правда, немного беспокоясь, что не отдал лично «пану официру», они же могут половину слопать. А потом я пожалел, что сам не съел хоть самую малую рыбку: никто и не собирался их пе­ресчитывать.

Дегтярев необычайно обрадовался, когда я вер­нулся и дал полный отчет, как и кому вручил ры­бу. Ему не понравилось, что я отдал не самому «па­ну официру», но когда я описал, как секретарши ели и хвалили, он вскочил, заходил по комнате.

— Это хорошо, может, даже лучше! Они, дуры, не поймут. И пальчики облизывали? Слава Богу, может, эта пертурбация сойдет. Больше не возь­мусь, ну ее к дьяволу. Фу, слава Богу! Чеши до­мой, больше работы нет.

Я ушел, недоумевая, почему всё это так его встре­вожило. Ну, даже если и испортил рыбу, подумаешь, велика беда. Понимаю, конечно, что ему, как масте­ру, стыдно перед немцем-заказчиком, судя по всему лицом важным...

И вдруг я подумал: постой, где ж это я был? Ведь это — тот лагерь над Бабьим Яром, о кото­ром говорят ужасы. Но у меня, уставшего и обал­девшего от этой корзины, не увязалось, что я под­хожу к нему с тыла. Возили-то в него из центра города, через Лукьяновку, а я пришел через Сырец, с тыла.

Значит, Дегтярев там был — и вышел? За что, как? За золото, за корзину рыбы? И мое счастье было именно в том, что «пана официра» не оказа­лось: а ну рассердись он, что Дегтярев не пришел, ведь он мог бы оставить меня. Ах ты ж, гад под­лый, послал меня вместо себя! Как на минное поле.

Я стал вспоминать эту колючую проволоку под током, вспомнил, что видел во дворе унылых военнопленных, но не присматривался: где их теперь нет? И слышал выстрелы за бараками, но не при­слушивался: где теперь не стреляют? Я как воро­бей, прилетел в клетку и улетел, и мне повезло.

И, во всяком случае, мне вообще до сих пор здо­рово везет, я не знаю, кого уж за это благодарить, люди ни при чем. Бога нет, судьба — фунт дыма. Мне просто везет.

Совершенно случайно я не оказался в этой жиз­ни ни евреем, ни цыганом, не подхожу в Германию по возрасту, меня минуют бомбы и пули, не ловят патрули, из-под трамвая я чудом спасся, и с дерева падал — не убился. Боже мой, какое везение!

Наверное, вообще в жизни живут только те, кому здорово везет. Не повези — и я в этот момент мог бы сидеть за проволокой Бабьего Яра, случайно, не­чаянно, допустим, только потому, что «пан официр» оказался бы не в духе или вдруг оцарапал десну рыбьей костью...

Я прошел немного по улице как пришибленный. Уже вечерело, тучи были тяжелые и лиловые. Опять бессильно прислонился к забору. Мне стало так тошно, такая тоска, что хоть бери и тявкай.

Невыносимое ощущение духоты; молчаливый мир; багровые полосы по небу. Я почувствовал себя муравьишкой, замурованным в фундаменте. Весь мир состоял из сплошных кирпичей, один камень, ни­какого просвета, куда ни ткнись головой — камень, стены, тюрьма.

Во мне было море отчаянной животной тоски. Это же вдуматься: земля — тюрьма. Кругом запреты, все нормировано от сих до сих, все забетонировано и перегорожено, ходи только так, живи только так, думай только так, говори только так. Как это, за­чем это, кому надо, чтоб я рождался и ползал в этом мире, как в тюрьме? Настроили заграждений не только для муравьишек — для самих себя! И назы­вают это жизнью.

Несчастные люди, за что на вас такое? Рождае­тесь, как голодные, холодные, бездомные щенята на мусорной куче. И дождь вас хлещет, и морозы губят, и прямое уничтожение. И удрать никуда не­возможно, и спрятаться — некуда. Да где же эта самая справедливость, где же вы, умные люди, на свете?

Выбросьте из словарей слово «человечность». Нет такого понятия. Нет никакой человечности на земле[LDN1] .

 

 

Третья часть

ПОБЕГ ИЗ МОЛЧАНИЯ

 

 

Тысячу лет назад Вышгород был большим и слав­ным городом, соперником самой «матери городов русских» Киева. Потом он не выдержал соревнова­ния, исчез, и теперь это обыкновенное село на высоком днепровском берегу.

У меня было с собой десять тысяч рублей, и поэ­тому я решил избегать людных мест: самые людные места стали теперь и самыми опасными.

Дегтярев сторговал жеребчика у вышгородского мужика. Моя задача была отнести деньги и приве­сти коня; не раз так делал. Я пошел не по шоссе, а через луга, мимо речки Почайны, через рощу Дуб­ки, и не пожалел, потому что не встретил ни души.

Вот странно, пройдя полсела, я уже издали уви­дел немецких солдат, почувствовал неладное и мог бы повернуть обратно и скрыться, но я продолжал, как загипнотизированный, идти прямо на них, пока голова панически и бестолково что-то соображала и ничего не могла сообразить.

Они остановили меня деловито и обыкновенно. Один отечески взял меня за плечи, повернул и по­вел обратно, другой продолжал ходить по дворам.

Сразу я все понял, сразу подчинился и послушно протопал во двор избы, где на завалинке и просто на земле сидели десятка полтора мужиков, стари­ков, мальчишек со спокойными, безразлично-отсутствующими лицами. Я на всякий случай уточнил у мальчишки моих лет:

— В Германию облава?

— Угу, — шмыгнул тот носом, — всих забирають...

Прислонясь спиной к стене, я рассеянно подумал: теперь Дегтярев решит, что я его деньги украл. Правда, когда придет мать и поднимет тревогу, он поймет, что со мной беда, но в это время я буду уже на пути в Европу. Пришло это и ко мне.

Облава была спокойная. Солдаты ходили по ха­там, брали всех мужчин, и все приходили спокой­но, молча, как и я. Теперь уже никаких документов не смотрели, годы рождения не играли роли. Все чисто и благородно: попался так попался — и зат­кнись.

Выгнали всех на улицу, образовалось подобие ко­лонны военнопленных, мы повалили серой массой, взбивая пыль, а конвоиры шли по сторонам с вин­товками под мышкой. И я невольно поймал себя на том, что иду, уставясь в землю, что меня именно гонят. Соседи толкались, я почувствовал себя не столько человеком, сколько животным в стаде.

Нас пригнали на колхозный двор, окруженный постройками, и остановили среди останков ржавых волокуш и сеялок. Конвоиров было немного, и они, видно, до того привыкли к подчинению и людской стадности, что даже не вошли во двор, а двое оста­лись у ворот, наблюдая за двором, остальные же куда-то пошли.

Мужики длинным рядом расселись под стеной из­бы, похоже бывшего сельсовета. В поисках местеч­ка я дошел до угла ее, увидел булыжник и устро­ился на нем, правда он был на солнцепеке, но тень всю заняли.

Хоть какой я был разнесчастный, но от деревен­ских отличался одеждой. Все они были серые, обор­ванные; сидели молча, тупо. Ощущение того, что и я частица стада, не оставляло меня, а я этому про­тивился.

Подумать только, что стадо коров, что стадо лю­дей — никакой разницы, выходит? Коров гонят на бойню, направляют батогами, делят на мелкие пар­тии, и стадо слушается, разделяется, и каждая еди­ница по очереди, по порядочку, нос в хвост подхо­дит под удар. Это стадо рогатое — если бы оно вздыбилось, осознало свою силу, оно бы всю бойню разнесло. Но его убивают поодиночке, спокойно бьют, с обеденными перерывами.

А поблизости тут, рядом за забором, пасется дру­гое стадо, и оно ничего, его пока не касается. «Жи­вотные, — говорим мы, — они не понимают». А люди — все понимают и все равно ведут себя, как стадо. Видимо все-таки не так уж далеко мы ушли от животных?

Как это было перед войной? Год за годом наши пастухи выхватывали поодиночке и пачками, гна­ли стадами в Сибирь, стреляли, а другие паслись, смотрели, холодели от страха, ждали. А как немцы согнали тьму на улице Мельникова, и она там сиде­ла, ждала очереди и на другой день, и на третий, им уже нечего было терять — и не вздыбились, не разнесли, только рыдали и ограниченными группа­ми проходили на процедуру. Вокруг же был как будто цивилизованный город, в нем оставались дру­гие, в том числе и я, паслись и помахивали хвоста­ми, видели, слышали, холодели от страха, молчали.

Это уму непостижимо! Нас шлепают, а мы только шарахаемся, как стадо, — и молчим. У пастухов за плечами тысячелетний верный опыт: наглой уве­ренностью, дубиной и батогом запугать и загнать в молчание, а потом уже делай, что хочешь, соломин­кой махни, а стадо шарахается.

Это как бывает великовозрастный хулиган в шко­ле один измывается над всем классом. [Сменяя один другого, наглые прохвосты довели народ на Руси до состояния жвачного стада, которое уже не понимает, куда ему и шарахаться на этой политой кровью земле, ровной и плоской, как стол, так что некуда стаду и спрятаться, и другой земли у него нет.]

 

Когда солдаты увидели что-то на улице и стали смотреть, я встал с камня и отошел помочиться за угол. Там были в крапиве разные кирпичи и желе­зяки. Натыкаясь на них и неосторожно звякая, я добрался до плетня и с треском полез через него. Был почти уверен, что сейчас подбегут солдаты, вернут или пристрелят.

Но пока ничего. Налево вниз шел проулок, а спра­ва он выходил на главную улицу, по которой я при­шел, — выходил широко, целым плацем, посередине которого стояла неогороженная хата. И я по-идиот­ски пошел на главную улицу, обходя хату слева, потому что по этой дороге я пришел и ее знал. Пра­во, я был какой-то невменяемый и надеялся только на свое счастье.

И все было хорошо, охрана у ворот не увидела меня, хотя могла бы увидеть. Но впереди показались те солдаты, что уходили. Я поднял с земли прутик, надвинул на лоб картузик, как можно больше сжал­ся, уменьшился и, беззаботно пошмыгивая носом, прошел мимо солдат, которые между собой говори­ли. Когда я отошел уже метров двадцать, они, вид­но, спохватились и окликнули:

— Эй, малэнки!

Я продолжал идти, будто не слышал.

— Эй! — заорали сзади.

Тут я побежал. Защелкали затворы, но улица бы­ла кривая, я долетел до поворота, вытаращив гла­за, топоча, как мотоциклет. Раздался выстрел, лично МОЙ ВЫСТРЕЛ, за ним почти одновременно еще два МОИХ ВЫСТРЕЛА, но они, очевидно, палили только в моем направлении, а видеть меня уже не могли.

Всем телом, особенно затылком, ощущая возмож­ность пули, я бежал и петлял по улочке, она круто пошла вниз, там был какой-то мосточек, я еще хо­тел забиться под него, но, пока подумал, ноги сами перебежали, и я оказался среди огородов, а за ними узнал луг, по которому пришел сюда.

И опять — именно потому, что я пришел сюда именно этой дорогой, — я побежал по ровному лугу. На нем меня можно было пристрелить, как зайца, но я побежал, потому что мысли не успевали за но­гами, чесал, не оглядываясь, в слепом ужасе, доса­дуя только, что медленно бегу.

 

Они за мной не погнались. Не знаю почему. Я бежал, пока не потемнело в глазах, до самых Дуб­ков, упал в траву и корчился, заглатывая воздух... «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел...»

Вышгород остался далеко позади, в голубоватой дымке. Я напился из болотца воды, намочил голову и понемногу пришел в себя. Живой!

Ах, пертурбация-девальвация, живой! Взяли, га­ды? У вас винтовки, у меня ноги, расчудесная жизнь, сколько раз уже меня спасали только ноги! Слава вам, ноги, сохраняющие жизнь! Она, жизнь, мне нужна.

Нет, я, кажется, теперь знаю, зачем я живу, око­лачиваюсь под рундуками, обгладываю конские кос­ти — я расту, чтобы ненавидеть вас и бороться с ва­ми. Вот какое занятие я выберу себе в жизни:

бороться с вами, заразы, превращающие мир в тюрьму и камнедробилку. Слышите вы, заразы?

 

 

ГОРИТ ЗЕМЛЯ

 

Ночью меня разбудила мать:

— Скорее вставай, посмотри в окно!

Окна были кроваво-красными. Над железнодо­рожной насыпью летели искры, и гребень ее был в бледных языках пламени. Со сна мне это показа­лось фантастичным: как может гореть земляная насыпь? Там камни, рельсы, там еще закопаны на­ши патроны... Это было как муторный сон, но земля действительно горела.

— Завод горит, — сказала мать.

И сразу все стало на место. Завод «Спорт» был сейчас же за насыпью, самого его не было видно — только языки пламени. До утра мы не спали, мама ходила, хрустя пальцами, думала, что теперь будет. Она там, на заводе, топила печи.

Это был обыкновенный механический завод, вы­пускал до войны разные спортивные снаряды и кровати. Теперь рабочих на нем было мало, и рабо­та шла «не бей лежачего»: все собирались в углу, точили лясы, а один стучал молотком по железу, чтобы шеф слышал, что работа кипит.

Чинили всякую дрянь: одно чинят, другое лома­ют. Каждый делал себе и выносил для обмена за­жигалки, ведра, совки. Говорят шефу: станок сло­мался. Он верит, волокут станок на свалку. Инже­нер давал дурацкие чертежи: строят, клепают, приваривают, потом оказывается, что надо все нао­борот, давай сначала. Это потому, что простоватому шефу самому до лампочки был этот завод. Он обо­рудовал себе в заводоуправлении отличную квартиру, запирался там с дочерью завхоза Любкой, а зав­хоз в честь этого воровал все, что хотел.

Мать убирала конторские помещения, разносила бумаги, топила печи, и так как ей нужно было при­ходить раньше всех, ее рабочий день продолжался 15 часов. Зимой она будила меня в три часа ночи, мы брали санки и шли к заводу. Там я залезал в простенок и ждал. Мать выносила связку поленьев, и я тащил их домой, отчаянно труся, как бы не попасться на глаза патрулю. А что делать? Если бы не эти дрова, мы бы в ту зиму замерзли к чертям собачьим.

Наутро после пожара начались расследования и допросы. Накануне привезли сотню армейских са­ней на оковку, затащили в цех, и вот они-то и за­горелись ночью. Сгорели все главные цеха, завода в общем не стало. Шеф бился в истерике, допросы шли много дней. Рабочие молчали. В ту ночь на заводе никого не было, кроме дряхлого сторожа, да и тот спал, а когда увидел пожар, то один ничего уже сделать не мог.

Случай самый рядовой. В самом воздухе, каза­лось, носится ненависть к немцам. [Слухи с востока один обнадеживающее другого: Сталин изменил по­литику, советская власть теперь уже другая, рели­гию признали, открывают церкви, в армии ввели погоны, офицерские чины, и страну уже называют не СССР, а как до революции — Россия... Особенно удивительно было про погоны. Сколько в револю­цию из-за них было! Кто в погонах — значит, смертный враг. Большевики захваченным в плен офицерам вырезали на плечах лоскуты кожи в ви­де погонов, а те в свою очередь пленным большеви­кам — звезды. И вдруг теперь в советской армии — погоны и офицерские чины! Мирно уживаются со звездами. Вот так бы давно пора. Взялись, наконец, за ум. Вот за такую разумную власть народ в огонь и воду пойдет и все грехи ей простит, потому что все-таки — своя, родная.]

 

В немецких сводках появились сплошь «оборони­тельные бои», «успешные отражения», «сокращения фронта» и «противнику удалось на незначитель­ном...» Оставив город, они об этом не сообщали, но писали так: «Бои идут западнее Орла». Все понятно, завидуем Орлу. Рады победе на Курской дуге.

И что бы газеты ни писали, как бы ни изворачи­вались, какую бы убедительную ложь ни преподно­сили, в конечном счете правда все-таки всплывает. Это напрасный труд и самоутешение для тех, кто изворачивается. Научился наш народ читать между строк, слышать между слов, десятилетиями выра­батывал свой телеграф народный. Ничего от него не скрыть. Это вот как 29 сентября 1941 года рас­стреливались все до единого свидетели Бабьего Яра, а Куреневка знала подробности через час после первых выстрелов.

[Слухи о советских реформах и о немецких пора­жениях породили надежду.]

Немцы сидели в пере­полненном ненавистью Киеве, как на вулкане. Каж­дую ночь что-то взрывалось, горело, кого-то нена­вистного убивали.

Горел комбикормовый завод за трамвайным пар­ком, и наутро, говорили, на стене была надпись ме­лом: «Это вам за Бабий Яр. Партизаны».

Взорвался мост через Днепр на Дарницу, подры­вались на минах эшелоны. На Печерске горел ог­ромный эсэсовский гараж. В театре музкомедии бы­ли обнаружены мины за пятнадцать минут до офицерского собрания с участием Эриха Коха. То там, то здесь в городе появлялись листовки, только и разговоров стало, что о партизанах.

За Ирпенем и Дымером партизаны освобождали целые районы и устанавливали новую, справедли­вую советскую власть. Из-под Иванкова кубарем прилетали сельские полицаи и старосты, рассказы­вали, что идет партизан тьма-тьмущая и нет от них никакого спасения. Киевских полицейских форми­ровали и отправляли на Иванков, и перед отъездом они напивались, плясали, и плакали, что живыми им не вернуться.

Немцы и полицаи стали ходить только группами и с винтовками. Двор куреневской полиции изрыли траншеями и выстроили мощный дот амбразурами на улицу.

Они были везде, эти неуловимые партизаны, но как к ним попасть? По ночам я думал о Грабареве на Зверинце, но разве он поверит, когда я явлюсь и скажу: «Дайте мне листовок»? Снова насыплет в картуз яблок и посмеется. Или у матери на заводе те, что подожгли — мы-то с мамой почти уверенно знали, кто это сделал, но они же после пожара втройне осторожны, примут меня, пожалуй, за ма­лого провокатора. Потому что за донесение о под­польщике платят огромные деньги, а за недонесе­ние — расстрел.

У меня внутри все переворачивалось, меня дрожь била при одной мысли, что наступают наши, и эта тьма может сгинуть. Однажды я сидел один в хате, полез искать тетрадку, развел чернила, обдумал и написал на листке такое:

 

ТОВАРИЩИ!

 

Красная Армия наступает и бьет фашистов. Жди­те ее прихода. Помагайте партизанам и бейте немцев. Скоро им уже капут. Они знают это и боятся. И полицаи, их собаки, тоже трясутся. Мы распла­тимся с ними. Пусть ждут. Мы придем.

Да здравствуют славные партизаны!

Смерть немецким окупантам!

Ура!

 

На оставшемся свободном пространстве я нарисо­вал пятиконечную звезду, густо затушевал ее чер­нилами, и воззвание приобрело, по моему мнению, очень героический вид. Особенно это мужественное ура!», которое я сам придумал, остальное же я ко­пировал с подлинных листовок. Выдрал второй лис­ток из тетрадки, готовый писать сто штук. Но у ме­ня ноги сами прыгали: скорее бежать и клеить. Я уже знал где: на мосту, там многие проходят и про­чтут.

Едва дописал второй листок, положил его к печ­ке, чтобы сохла густо залитая звезда, развел в рюм­ке клейстер, намазал, сложил листок вдвое и, сунув за пазуху, держа двумя пальцами, побежал.

Как назло, все шли прохожие, поэтому, когда я дождался момента, листовка подсохла и склеилась. Панически стал ее раздирать, слюнил языком, при­клеил косо-криво к цементной стене — и с отчаян­но колотящимся сердцем ушел. Вот и все. Очень просто.

Открыл дверь и остановился: в комнате стояли моя мать и Лена Гимпель и читали второй экземп­ляр моего труда, оставленный у печки. Я независи­мо прошел к вешалке и снял пальто.

— Вообще ничего, — сказала Лена. — Но раз ты решил писать листовки, не оставляй их на видном месте. Еще успеешь сложить голову, куда ты, спе­шишь, что-что, а это от тебя еще потребуют. И че­го бы. лезть раньше времени?

Толик, — сказала бледная мама, — тебе в Ба­бий Яр захотелось?

— И за что тебе только грамоты в школе давали, — пожала плечами Лена, — слово «помогайте» пи­шется через «о», а «оккупанты» — через два «к» Звезда и «ура» — глупо, сразу видно, что мальчиш­ка писал. Таких дураков, как ты, отыскивают по по­черку.

Голову они мне мылили немного, но веско. Сказа­ли еще, что такие наивные, как я, годятся только, чтобы без толку погибнуть. Что мне нужно многое понять и во многом разобраться. Что я должен расти — и учиться, Я учился.

 

[По ночам, когда засыпала мать, я при коптилке начал записывать истории из жизни: как мы с де­дом ходили на обмен, как скотница предала еврей­ского мальчика. Начал какую-то очень героическую историю о благородном вожде восстания, как Бюг-Жаргаль у Гюго, он-то уж у меня сыпал немцам по первое число. Исписанные листки я моменталь­но прятал за пазуху при малейшем шорохе, а потом, завернув в куски старой клеенки, зарывал в сарае, в углу, в сухой песок. Это не годилось бы для пуб­ликации, пожалуй, ни при какой власти, потому что было слишком искренне и наивно.]

 

Начались бомбежки Киева, и это говорило, что фронт идет к нам. Советские бомбардировщики при­летали по ночам. Сперва гулко громыхали зенитки, в небе вспыхивали огоньки разрывов, горохом взле­тали вверх красные трассирующие пули. Черное не­бо дрожало от воя невидимых самолетов.

Окна дедовой комнаты выходили в сторону луга, поэтому он прибегал на нашу половину, мы открывали окна, вылезали на подоконники в ожидании спектакля, и он не задерживался.

Ярко вспыхивали сброшенные на парашютах осветительные ракеты. Они висели в небе, с них стекал сизый дымок, и в их призрачном свете ста­новился виден весь город — башни, крыши, купола Софии и Лавры... Самолеты гудели и кружили дол­го, выбирали, обстоятельно прицеливались, потом ухали бомбы. Одна ляпнула прямо на кожевенный завод Кобца.

Мы их не боялись, потому что они падали только на заводы, мосты или казармы, но ни в коем слу­чае не на жилье горожан, и это доказывало новую небывалую справедливость советской власти. Всем было известно, что партизаны сперва точно сообща­ют военные объекты, а при налетах подают сигналы фонарями. Для этого нужно было сидеть рядом с объектом и мигать, вызывая бомбы на себя,

2 мая 1943 года в Оперном театре должен был состояться большой концерт. У входа толпились празднично настроенные немцы; подкатывали ма­шины, высаживались генералы, дамы; солдатня с проститутками шла на балкон.

Налет начался, когда стемнело. Бомба попала пря­мо в Оперу, пробила потолок зрительного зала и врезалась в партер. Сплошное невезение с этими театрами: она не разорвалась, эта бомба. Единствен­ная советская бомба из сброшенных на Киев, ко­торая не разорвалась. Она только убила человек семь немцев в партере, так что кусочки их полете­ли на сцену, да вызвала страшную панику. Погас свет, все кинулись в двери, лезли по головам, обе­зумевшая толпа выкатывалась из театра, артисты в гриме и костюмах бежали по улицам.

 

Так продолжалось все лето. Расширялись пожары и взрывы. Казалось, все насыщено каким-то нерв­ным напряжением, ожиданием и тревогой.

Произошло немаловажное событие лично для ме­ня: 18 августа 1943 года мне исполнилось 14 лет, и я стал совершеннолетним, официально подлежащим угону в Германию, подходящим под все приказы.

Примерно в это же время мы увидели, как над Бабьим Яром поднялся странный черный и жирный дым.

 

 

БАБИЙ ЯР. ФИНАЛ

 

18 августа 1943 года всех заключенных концлаге­ря Бабьего Яра- Выстроили на центральном плацу. Въехали военные грузовики, с них стали спрыги­вать эсэсовцы в касках, с собаками.

Все поняли, что это начало конца.

На днях лагерь бомбили советские самолеты. Бом­бы легли точно по периметру — ясно, что была цель разрушить заграждения. Проволока была повреж­дена только в одном месте, ее быстро починили, но немцы, видимо, поняли, что лагерь пора ликвидиро­вать.

Вынесли стол, ведомости, картотеки, выстроили всех в очередь, которая стала двигаться мимо стола. Ридер смотрел в списки и отправлял одних заклю­ченных налево, других направо. Сперва отобрали ровно сто человек — особо опасных политических. Эсэсовцы закричали: «Вперед! Бистро! Бистро!» — посыпались удары, и сотня вышла за ворота.

— У нас там в землянках вещи! — кричали они.

— Вам ничего не понадобится, — отвечали немцы.

За воротами приказали разуться. Обувь оставили и дальше пошли босиком вниз в овраг. Давыдов оказался в этой сотне, он шел в первых рядах и подумал: «Ну вот, наконец...»

От обвалов в Яру образовались террасы, порос­шие густой травой. По узкой тропинке сотня спус­тилась на первую террасу. Чудо: здесь была новая, только что выстроенная землянка.

В Яру было шумно и многолюдно. Немцы бук­вально кишели вокруг, много эсэсовцев, офицеры в орденах, заехали даже автомобили, лежали кучи разных инструментов.

Сотню остановили и спросили: «Есть здесь слеса­ри, кузнецы?» Кое-кто назвался, их отделили и увели за невысокий земляной вал. Сотню поделили на пятерки и тоже стали частями отводить за вал. Никакой стрельбы не было.

У Давыдова появилась надежда, что это еще не расстрел.

Он смотрел вокруг во все глаза, но ни­чего не понимал.

Наконец повели и его за вал. Там оказался длин­ный рельс, лежали вороха цепей, и всех заковыва­ли в цепи. Сидел у рельса тучный флегматичный немец среди кузнецов-заключенных, тоже закле­пывал на этом рельсе. Давыдов попал к нему. Цепь была примерно такая, как в деревенских колодцах. Немец обернул ее вокруг щиколоток, надел хомутики и аккуратно заклепал.

Давыдов пошел, делая маленькие шаги. Цепь причиняла боль. Потом она сильно разбивала ноги, и люди научились подкладывать под нее тряпки и подвязывать шпагатом к поясу, чтобы не волочи­лась по земле.

Когда все были закованы, вдруг объявили обед и дали очень плотно поесть. Суп был настоящий, жирный, сытный.

Всем выдали лопаты. Звенящую цепями колонну привели в узкий отрог оврага и велели копать. Копали долго, до самого вечера, выкопали большой неровный ров, не зная, зачем он, но было видно, что немцы что-то ищут: все время следили, не до­копались ли до чего-нибудь. Но ни до чего не до­копались.

На ночь сотню загнали в землянку. Там была кро­мешная тьма, только снаружи слышались голоса сильной охраны. Перед входом в землянку была сооружена вышка, на ней установлен и нацелен на вход дисковый пулемет.

Утром следующего дня опять выгнали в овраг. Было так же многолюдно, стояли крик и ругань. Высокий, стройный, элегантный офицер со стеком истерически кричал. Ему было лет тридцать пять, его называли Топайде, и, прислушиваясь, Давыдов изумленно понял, что именно Топайде руководил первыми расстрелами евреев в 1941 году.

Вчера Топайде не было, он только прислал план карьеров с захоронениями, но здешние немцы в нем не разобрались и напутали. Он истерически кричал, что все балбесы, не умеют разбираться в планах, не там начали копать. Он бегал и топал ногой:

— Здесь! Здесь!

Стали копать там, где он показывал. Уже через полчаса показались первые трупы.

К Топайде немцы обращались почтительно, а меж­ду собой то ли всерьез, то ли иронически называли его «инженер по расстрелам». Теперь он стал ин­женером по раскопкам. Весь день он носился по оврагу, указывал, командовал, объяснял. Его лицо время от времени передергивала сильная и непри­ятная гримаса, какой-то нервный тик, и он весь казался сгустком сплошных нервов, пределом исте­ричности. Он не мог прожить минуты, чтобы не кричать, не метаться, не бить. Видно, его «инженер­ство» так просто не обошлось даже ему самому.

Работа закипела. Чтобы ее не было видно, немцы спешно строили щиты вокруг оврага и маскировали их ветками, в других местах делали искусственные насаждения. Ясно было, что происходящее здесь — глубочайшая тайна.

Дорога из города к Яру была перекрыта. Шоферы с грузовиков сходили далеко от оврага, за руль садились охранники и вводили машины в Яр. На грузовиках везли рельсы, каменные глыбы, дрова, бочки с нефтью.

Так начался заключительный этап Бабьего Яра, первая попытка вычеркнуть его из истории. Сна­чала дело не клеилось. Топайде метался, неистов­ствовал, и все немцы нервничали, заключенных от­чаянно били, несколько человек пристрелили.

Из лагеря поступали новые партии на подмогу; через несколько дней заключенных стало более трехсот. Их разбили на бригады, размеренная, про­дуктивная работа этих бригад являла собой образец немецкого порядка и методичности.

ЗЕМЛЕКОПЫ раскапывали ямы, обнажая зале­жи трупов, которые были сизо-серого цвета, слежа­лись, утрамбовались и переплелись. Вытаскивать их было сущее мучение. [На некоторых телах, особен­но детей, не было никаких ран — это те, кого засы­пали живьем. Тела некоторых женщин, особенно молодых, были, наоборот, садистски изуродованы, вероятно, перед смертью.]

От смрада немцы зажимали носы, некоторым ста­новилось дурно. Охранники сидели на склонах ов­рага, и между сапог у каждого стояла воткнутая в песок бутылка водки, время от времени они прикла­дывались к ней, поэтому все немцы в овраге были постоянно пьяны.

Землекопы водки не получали, сперва им тоже бывало дурно, но постепенно привыкли, выхода нет, работали, позвякивая цепями.

КРЮЧНИКИ вырывали трупы и волокли их к печам. Им выдали специально выкованные метал­лические стержни с рукояткой на одном конце и крюком на другом. Крюки были, кстати, сделаны по рисунку Топайде.

Топайде же после многих экспериментов разра­ботал систему вытаскивания трупа, чтобы он не разрывался на части. Для этого следовало втыкать крюк под подбородок и тянуть за нижнюю челюсть, тогда он шел целиком, и так его волокли до места.

Иногда трупы так крепко слипались, что на крюк налегали два-три человека. Нередко приходилось рубить топорами, а нижние пласты несколько раз подрывали.

ЗОЛОТОИСКАТЕЛИ — «ГОЛЬДЗУХЕРЫ» имели клещи, которыми выдергивали золотые коронки. Должен был осматриваться каждый труп по дороге к печи, снимались кольца, серьги, у одетых прове­рялись карманы в поисках ценностей, монет — все это складывалось в ведра. Тут же стоял часовой и присматривал, чтобы золото не воровалось или не выбрасывалось в песок.

ГАРДЕРОБЩИКИ снимали с убитых всё, что еще было цело. Пролежавшие в земле год или два са­поги хорошего качества снимались. Иногда сохра­нялись шерстяные вещи, полевые сумки. Немцы аккуратно грузили это на машины и увозили не­известно для каких целей, потому что все это ужас­но пахло. Но барахла накоплялось немало: только самые нижние слои — евреи — были голые, слои средние были в нижнем белье, а убитые недавно были сплошь одеты.

СТРОИТЕЛИ занимались возведением печей. Под сильной охраной они ходили через овраг на проти­воположную сторону — на еврейское кладбище, где немцы указывали, какие гранитные памятники ло­мать.

Заключенные разбирали надгробия, несли в овраг, выкладывали плиты рядами. На них, опять под профессиональным руководством универсального Топайде, строилась довольно продуманная и техни­чески совершенная печь — с трубами для тяги, сложными ходами, решетками. Она набивалась дро­вами, сверху на решетку клались тела головами на­ружу. Второй ряд укладывался для перевязки на­крест, затем следовал слой дров и так далее, пока не вырастал штабель высотой в три метра и с каж­дой стороной в шесть метров.

В штабель входило примерно две тысячи убитых. Чтобы их укладывать, ставили трапы, как на строй­ках, и носили по ним. Готовое сооружение облива­лось из шланга нефтью, которую нагнетал из бо­чек компрессор.

КОЧЕГАРЫ разводили огонь снизу, а также под­носили факелы к рядам торчавших наружу голов. Политые нефтью волосы сразу ярко воспламеня­лись — для этого и клали головами наружу. Шта­бель превращался в сплошной гигантский костер. Жар от него шел нестерпимый; в овраге и далеко вокруг стоял сильный запах паленых волос и жа­реного мяса. Кочегары шуровали длинными кочер­гами, какие бывают у металлургов, потом сгребали жар и золу, а когда печь остывала, они ее чистили, заново перебирали, меняли прогоревшие решетки и снова подготавливали к загрузке.

ТРАМБОВЩИКИ имели дело уже с золой. На гранитных плитах с кладбища они обыкновенными трамбовками размельчали недогоревшие кости, за­тем кучи золы просеивались сквозь сита, чтобы опять же таки найти золото.

ОГОРОДНИКИ назывались так потому, что, на­грузив золу на носилки, под конвоем разносили ее по окрестностям Бабьего Яра и рассеивали по ого­родам. Этим было лучше, чем другим: они могли нарыть на огородах картошки, приносили ее в Яр и пекли в консервных банках на жару, оставшемся в печи.

Это был важный резерв еды, который поддержи­вал заключенных, потому что немцы, хорошо на­кормив в первый день, потом этого больше не пов­торили, и заключенные были голодны, как звери.

Один, например, обезумев от запаха жареного, стал есть трупное мясо, таская куски из огня. Сна­чала немцы, этого не видели, а когда случайно на­крыли его, тут же расстреляли — и бросили в кос­тер, причем ужасно возмущались, до какой дикос­ти он дошел.

 

Давыдов побывал в разных бригадах, и на клад­бище ходил, и трупы, таскал, и печи строил. Он рас­сказывает, что сперва от страшного запаха, от всей этой возни с трупами его качало, чуть не терял сознание, но потом привык. Видимо человек привы­кает в конечном счете ко всему.

Наработавшись за день, ночью спали в землянке, как убитые. Отрастающую бороду брили огнем — испытанный способ бритья еще в советских лагерях. День проходил в судорожной заботе не схлопотать пулю, добыть картофелину. Ссорились, мирились, хитрили, острили. «А что вы, думаете, анекдотов не рассказывали? — говорит Давыдов. — Кто-нибудь отмочит, все как грохнут смехом. Юмор висельни­ков. Охранники поглядят — и себе давай скалиться. Для них, значит, тоже — юмор».

 

А обычные расстрелы в Бабьем Яре шли своим чередом, как и раньше, но убитых уже не закапывали, а сразу бросали в печь. Иного доходягу из заключенных, который уже не мог работать, тоже бросали. Живым.

Немцы очень торопились, только и слышно было: «Бистро! Бистро! Шнель!» Но трупов была тьма. Давыдову пришлось работать на разгрузке ямы, в которой было ровно четыреста тех самых заложни­ков, которых расстреляли по приказу Эбергарда. Раскапывал он ямы с сотней, с тремя сотнями за­ложников. Все было в точности, и все знал Топайде, он показывал места, он абсолютно все помнил.

(Между прочим, фамилия Топайде никогда не упоминалась среди осужденных нацистских преступников. Возможно, он погиб, хотя такие тыло­вые гестаповцы, как правило, умели скрываться. Поэтому не исключено, что он и жив... Избавился ли он от своего нервного тика? Вообще конкретно за Бабий Яр никто не был осужден, судьба немецкой и русской администрации его во главе с Радомским и Ридером неизвестна).

[Под занавес в Бабьем Яре бросали в огонь врагов самых разношерстных: от какого-нибудь чудака, рассказавшего анекдот, до пекаря, утаившего бухан­ку хлеба и тому подобных «саботажников» — до настоящих партизан и последних коммунистов. Не­которых членов коммунистической партии, которым удалось доказать, что вступили они в партию, как и большинство, из карьеристских соображений, «только числились да взносы платили», — два года не арестовывали, они регулярно ходили в полицию отмечаться. Не спасло. Теперь их всех отправили в Бабий Яр. Немцы убивали даже своих слуг, своих холуев, которые слишком много знали.]

Теперь уничтожение выглядело так. Из города прибывали газвагены с живыми людьми. Они подъезжали возможно ближе к печам, и только здесь включался газ. Из кузова неслись глухие крики, потом бешеный стук в дверь. Машина стояла, мотор работал, немцы спокойно курили. Затем в ку­зове все затихало, немцы открывали дверь, и за­ключенные принимались разгружать. Люди были теплые, мокрые от пота, почти все обгаженные, об­мочившиеся, среди них, может, и полуживые. Их клали в костер. Давыдов помнит, как некоторых в огне корчило, они вскидывались, как живые.

Однажды прибыла душегубка с женщинами. Пос­ле обычной процедуры, когда утихли крики и сту­ки, открыли дверь, из нее вышел легкий дымок, и оказалось, что машина битком набита голыми моло­дыми девушками.

Их было больше ста, буквально спресованных, сидящих на коленях друг у друга. У всех волосы были завязаны косынками, как это делают женщи­ны, идя в баню. Вероятно, их сажали в машину, говоря, что везут в баню? У многих в косынках ока­зались запрятаны кольца, часики, губная помада и другая мелочь. Пьяные немцы хохотали, объясня­ли, что это официантки из киевских кабаре, и кри­чали заключенным: «Берите их себе! А ну-ка по­люби ее, трахни ее!» Когда Давыдов носил их и укладывал в штабель, обгадившихся и теплых, изо ртов выходил воздух с легким храпом, и тоже было впечатление, что они живые, только в обмороке. Со­жгли.

Приезжали какие-то очень важные чины на ши­карных машинах. Кричали на работавших в Яре немцев, что дело медленно подвигается. Людей не хватало, и несколько раз прибывших в душегубке выпускали, тут же заковывали и ставили на работу.

Стали водить за пределы оврага: в соседний противотанковый ров метров двести длиной. Он ока­зался доверху набит трупами командиров Красной Армии — это заключенные поняли по форме, поле­вым сумкам, биноклям. Их было, наверное, тысяч двадцать пять — тридцать. Посылали раскапывать ямы и в Кирилловской больнице. Земля в овраге и вокруг, на площади в какой-нибудь квадратный ки­лометр, была буквально набита трупами.

 

В Бабьем Яре была слышна отдаленная канонада из-за Днепра. Заключенные знали, что последний костер будет зажжен для них. Немцы их вообще не принимали всерьез за людей и на утреннем постро­ении докладывали:

— Триста двадцать пять «фигурен» построены!

«Фигурен» — это значило фигур, теней, чего-то такого, что за человека считать нельзя. Это тоже был юмор.

Заключенные не мылись, им не давали воды, мно­гие едва стояли на ногах, были покрыты гниющими ранами, гарью и трупной гнилью. [Среди них были такие, что успели до войны отсидеть в советских концлагерях, говорили: никакого сравнения. Любой советский лагерь по сравнению с Бабьим Яром — курорт.

И все равно нет на свете такого лагеря, из кото­рого нельзя было бы убежать. Свидетельствовал это, кстати, и один бывший энкаведист, какой-то очень крупный работник госбезопасности, сам преж­де связанный с лагерями на Украине, можно ска­зать специалист по данному вопросу, а теперь кочегаривший у печи.

Звали его Федор Ершов. Известно только, что он руководил диверсиями, взрывами, но провалился. Кто знает, чем черт не шутит, может, это он и Лавру взрывал. На Владимирской, 33, о нем должны бы быть подробные сведения, но по каким-то причинам КГБ не рассекретило этого своего работника и даже не наградило посмертно.

В других обстоятельствах Федор Ершов был бы человеком для заключенных страшным. Но теперь он сам был как они, он фанатически убеждал под­нять восстание — и к нему, как специалисту, стали прислушиваться.] Он говорил с теми, кто рядом работал, кто рядом на нарах в землянке спал, обра­зовались группки заговорщиков, при всяком удоб­ном случае обсуждали варианты побега.

Одни предлагали прямо среди дня броситься на охрану, выхватить автоматы и, отстреливаясь, ухо­дить врассыпную. Федор Ершов был против этого варианта. Охрана концлагерей всегда к этому гото­ва, кроме того все в цепях и слишком слабы против дюжих немцев.

Среди заключенных были бывшие шоферы. Один из них, Владислав Кукля, предлагал захватить ма­шины, которые привозят дрова, а то и прямо ду­шегубку — и пробиваться на них сквозь охрану. Это был почти фантастический, но подкупающий своей дерзостью план. Однако слишком долго приш­лось бы ехать по Яру и дальше по городу среди немцев и полиции. Это было бы просто лихое само­убийство.

Группа, которую гоняли на ямы в Кирилловской больнице, просила разрешения бежать самостоятель­но: у них там была относительно малая охрана. Возможно, им это и удалось бы, но Ершов возму­тился: «Вы сами убежите, а остальным тогда крыш­ка. Нет, подниматься всем в одно время».

Однако в дальнем углу землянки сговорились мо­лодые парни и, ни с кем не советуясь, начали от­чаянно рыть подкоп, чтобы удрать ночью. За ночь они не успели сделать, а днем немцы все открыли, [схватили их, выстроили — семнадцать человек. Среди них оказался и Кукля, который отпирался. Топайде спросил:

— Этот был с вами?

— Кажется... — пробормотал один из парней. Топайде не понял, обратился к другому заключен­ному, знавшему немецкий язык и бывшему за пере­водчика:

— Что он сказал?

— Он сказал: не был.

Куклю вернули на работу, остальных — шестнад­цать человек тут же поставили на колени и] убили выстрелами в затылок.

Был еще одиночка, который совершил чрезвычай­но дерзкий побег днем. Никто не знал его фамилии. Он работал в сторонке, отошел якобы «до ветра», вдруг прыгнул в овраг, побежал и скрылся в одном из отрогов, ведущих к кладбищу. Поднялась стрель­ба, тревога, работы были прекращены, десятки нем­цев побежали за ним — и не нашли. Ему удалось расцепить кандалы, и потому он быстро убежал. В ярости немцы убили в этот день двенадцать заклю­ченных и расстреляли собственного офицера, на­чальника караула, ответственного за охрану бежав­шего. По отрогам оврага расставили пулеметы.

 

Варианты побега отпали один за другим, и был все-таки принят план Федора Ершова: вырваться из землянки и наброситься на охрану ночью. Дело бы­ло тоже гибельное, но темнота по крайней мере да­вала надежду, что хоть некоторые уйдут.

Землянка была глубоким бункером с узеньким хо­дом круто вниз. На этот вход в упор нацелен пу­лемет с вышки. Вокруг землянки по ночам сильнейшая охрана. Землянка не имела окон, поэтому единственная, входная и она же выходная, дверь была в виде железной решетки — чтобы проходил воздух и люди не задохнулись. Часовые время от времени светили сквозь нее фонариками, проверяя, все ли в землянке спокойно. Решетчатая дверь за­пиралась огромным висячим амбарным замком.

Пьяной охране было скучно простаивать ночи, и случалось, что вдруг всех заключенных подни­мали, выводили наверх и при свете прожекторов устраивали инсценировку расстрела. Страшная это была шутка. Люди верили всерьез. Потом охранни­ки смеялись и загоняли всех обратно. Ночи были темные, сырые и туманные.

Кто-то настойчиво предлагал дождаться очеред­ной шутки и, сорвав кандалы, наброситься на ох­рану. Но ведь цепи быстро не снимешь, для этого надо их подготовить, чтоб едва держались. А как знать, будет ли в эту ночь шутка?

Уму непостижимо, но в этой землянке был и свой стукач. Они, стукачи и предатели, есть везде. Это был какой-то бывший начальник полиции из Фастова по имени Никон. Мерзавец попал в Бабий Яр за какие-то чрезвычайные дела, лебезил перед нем­цами, кидался зверски бить заключенных (а здоров был, как бык), настороженно прислушивался к раз­говорам, и не исключено, что гибель шестнадцати парней была его работой. Если бы этот шакал узнал о плане побега, он сейчас же выдал бы.

Вот почему в план побега было до времени посвя­щено не так много людей. Уже одно это помешало бы дружно восстать во время очередной шутки.

— Надо открыть замок, — говорил Ершов. — За­тем всем объявить, подготовиться, снять цепи и только тогда вырываться. Спасемся, братва! Пусть спасется половина, четверть, пять человек, но кто-то должен выйти, пробиться к нашим и рассказать, что здесь делалось.

Работы в овраге уже напоминали большое стро­ительство. Немцы пригнали строительные машины, экскаватор, бульдозер. Они стрекотали целыми дня­ми, вскрывая рвы. [ Ковш у экскаватора был грей­ферный, он падал на тросах в ров, набирал словно горстью пучки трупов и выгружал на поверхность, роняя по пути куски, головы.]

(Сами немцы называли Бабий Яр «Бауштелле», что значит «Строительная площадка». Под офици­альным названием «Баукомпани» Бабий Яр числил­ся у немецких властей в документации, имел в банке счет, потому что все эти материалы и техни­ка должны были ведь как-то финансироваться.)

Здесь нужно учесть одно важное обстоятельство. Заключенные находили много разных и неожидан­ных предметов, особенно среди тел [евреев], убитых в 1941 году — ведь те люди собирались уезжать, и хотя их раздевали догола, они ухитрялись нести до последнего что-нибудь для себя важное. У разных мастеровых случались при себе инструменты, с ко­торыми они не расстались до самого рва. У жен­щин — ножницы, шпильки, пилки для ногтей. По­падались перочинные ножи. Кто-то однажды нашел флакон одеколона «Красная Москва», хотел выпить, но его уговорили побрызгать в землянке.

В карманах убитых часто были и ключи: от квар­тир, сараев, иногда целые связки ключей.

Всех посвященных в план Ершов разбил на десят­ки, и каждый десяток готовил свою часть побега. Группа, которой было поручено открыть замок, со­бирала ключи. Перебрали и перепробовали сотни ключей. Пробовали во время обеда, когда всех загоняли в землянку, но дверь не запирали. Одни толпились в дверях, а Кукля быстро пробовал ключи.

В один из дней заключенный по имени Яша Ка­пер, [один из чудом сохранившихся евреев], нашел ключ, который подошел к замку. Какой-то смертник 1941 года принес его в Бабий Яр, не подозревая, что в 1943 году его найдет Яша Капер, и это спасет некоторым жизнь.

Тем временем другие собирали, проносили в зем­лянку и прятали в стенах все, что мало-мальски могло помочь снять цепи или служить оружием. [Давиду Буднику посчастливилось найти плоскогуб­цы, молоток. «Гольдзухер» Захар Трубаков имел клещи, выданные ему самими немцами для выдирания зубов, так сказать, положенные «по штату».

За какую-то провинность офицер ударил одного заключенного — тот упал, и у него за пазухой звякнуло. Немедленно его раздели и нашли ржавые ножницы. Топайде так и вскинулся:

— Зачем?

— Хотел постричься.

Топайде не поверил. Стали заключенного бить, допрашивая, зачем ему ножницы. Все с ужасом смотрели: выдаст или нет? Это был момент, когда мог провалиться весь план. Заключенный не вы­дал; уже потерявшего сознание, его бросили в кос­тер. И никто даже не знает, как его звали.]

Был там парень из Северной Буковины — Яков Стеюк, человек образованный, знал несколько язы­ков, в свое время учился в Бухаресте. Это его ис­пользовали как переводчика, когда надо было объ­ясняться с заключенными, он спас от расстрела Куклю. Он говорил;

— У нас получится даже лучше, чем мы думаем. Ребята, смелее! Вы не представляете, какие немцы трусливые и суеверные. Мы должны вырваться с криком, визгом, свистом, и они испугаются, они обалдеют, вот увидите.

Ключ был готов, оружие собрано, ночь проходила за ночью, но удобный момент не наступал. Как на­зло, охрана усилилась, по ночам все время приходи­ли, светили, проверяли. Ершов предлагал:

— Сегодня!

Но большинство было за завтра. Сегодня — это значило идти почти на верную смерть, и вот не хотелось сегодня умирать: «Эх, а вдруг завтра вы­падет случай удобнее».

[Ершов соглашался. Это был какой-то судорожно фанатичный человек, всех подталкивал, убеждал, но сам был истощен и слаб, и, кажется, в отношении себя не питал иллюзий. Сказал как-то Давыдову:

— Шальная удача, Володя, не для меня, мне уже за сорок. Вырвутся, кто помоложе, ты, например...]

Это вышло почти случайно — совпадение дат, — но именно 29 сентября, точно во вторую годовщину начала расстрелов в Бабьем Яре, побег состоялся. Некоторые суеверно надеялись, что в этот день по­везет.

Вернулась команда, ходившая в Кирилловскую больницу. Яков Стеюк был в ней. По пути он гово­рил о том, о сем с конвоиром — старым и словоохот­ливым вахмистром по фамилии Фогт. Раньше Фогт обнадеживал: «Когда работа кончится, вас, кажется, собираются перевести в Житомир». Но в этот день старик озабоченно шепнул Стеюку:

— Морген — капут.

Зачем предупредил? Просто так, по доброте? Да заключенные и сами видели, что маскировочные щиты снимаются, инструменты складываются, од­нако, стоит одна новая печь.

На ночь доставили в землянку два больших бака с вареной картошкой. И это тоже было невероятно. Пропадала она у немцев, что ли, так решили накор­мить заключенных напоследок?

— Ночью я открываю дверь, — объявил Кукля. Федор Ершов отдал по цепочке команду: «Сегод­ня идем. Крепче нервы». [Он же отдал распоряже­ние убрать Никона. Убить его приказали соседу Ни­кона по нарам Борису Ярославскому. У того задро­жали руки:

— Ребята, я в своей жизни кошки не убил...

Он был мягкий, интеллигентный человек. Ему да­ли молоток.]

Ждали глухой ночи. Где-то часа в два Кукля про­сунул руку сквозь решетку, вставил ключ и стал открывать. Он сделал один поворот, и замок гром­ко щелкнул. Кукля успел выдернуть руку и отошел весь в холодном поту.

Охранники услышали щелчок, забеспокоились, спустились к двери и посветили. В землянке все лежали на нарах. Немцы ушли, разговаривали на­верху, чиркали спичками.

Замок открывался в два поворота. Кукля шепо­том признался, что у него не слушаются руки. Его подбадривали, а он бормотал:

— Ну, братцы, пусть хоть охрана сменится. А то если у меня и второй раз щелкнет...

Правда, охрана должна была скоро смениться. Дождались этого. Кукля опять просунул руку. Очень долго открывал, и замок не звякнул. Кукля упал на руки Давыдова весь в поту:

— Все!..

— Будите всех, расковываться, вооружаться! — приказал Федор Ершов. [Раздался глухой удар, стон... второй удар. Ярославский убил Никона — это стало своего рода сиг­налом.] В землянке поднялась суета. Нервы у мно­гих не выдерживали, все заторопились, поднялся сильный шорох, звяканье, царапанье, разговоры. Все, словно обезумев, спешили разными стамеска­ми, ножами, ножницами разжать хомутики на це­пях.

В тишине же казалось: грохот поднялся.

Нем­цы сейчас же кинулись к дверям:

— В чем дело?

За всех ответил по-немецки Яков Стеюк:

— Да тут драка за вашу картошку.

Все в землянке затихли. Немцы стали хохотать. Конечно, им было смешно, что заключенных утром стреляют, а они дерутся, чтобы набить животы кар­тошкой.

Прошло минут пятнадцать. Дверь тихо раскрыли настежь.

— Дави, ребята! — закричал Ершов. И в узкий ход по десяти ступенькам ринулась на­верх толпа с диким ревом, визгом и свистом.

 

Стеюк оказался прав. Первые несколько секунд не раздавалось ни выстрела. Немцы оторопели. На­верх успели выскочить десятки заключенных, ког­да, наконец, застрочил пулемет. Только овчарки набросились сразу.

Были темнота и туман. Невозможно разобрать, где что делается: кто рвал руками овчарок, кто бил немца молотком по голове, катались по земле сце­пившиеся.

Пулемет не удалось захватить. Но и немцам было трудно стрелять: они не видели, где свой, где чу­жой. В небо полетели ракеты. Стрельба пошла по всему Бабьему Яру. Заключенные бежали врассып­ную, некоторые с цепью, болтающейся на ноге.

Стрельба, стрельба, как на фронте. По дорогам и тропкам помчались мотоциклисты.

Давыдов обежал землянку, столкнулся с одним, другим немцем, кинулся в темноту — и сослепу уперся прямо в лагерь. Он шарахнулся вдоль про­волоки, на огородах встретил Леонида Хараша, и они побежали по направлению к каким-то хатам вдали. Уже начинался рассвет, стрельба продолжа­лась, где-то ездили машины, мотоциклы, неслись крики, ругань.

Давыдов с Харашем увидели женщину, что-то де­лавшую у дома.

— Тетя, спрячьте нас!

Она посмотрела, ей плохо стало.

— Господи! Вы с Яра! У меня дети, меня расстре­ляют. Выбежала ее сестра.

— Идите в курятник под солому! Они залезли под солому, спрашивают:

— А вы не выдадите?

— Нет, хлопцы, мы вам не сделаем плохого.

Потом она пошла, сварила борщ, принесла им це­лую кастрюлю — настоящего, пахучего украинского борща.

*

Звали этих сестер Наталья и Антонина Петренко. Давыдов потом навещал их на Куреневке, на улице Тираспольской, где они живут и сейчас.

Из 330 за­ключенных спаслись всего 15 человек. Они потом пошли в Советскую Армию, часть погибла на фрон­те. Федор Ершов не вырвался из Яра, погиб, как и предчувствовал. [И Борис Ярославский погиб. До настоящего времени живы девять участников этого беспримерного восстания.] Владимир Давыдов рабо­тает начальником строительного участка в Киеве. [Яков Стеюк преподает немецкий и греческий язы­ки в Калужском педагогическом институте.

Живы и работают в Киеве: Владислав Кукля, Яков Капер, Захар Трубаков, Давид Будник, Семен Берлянд, Леонид Островский, Григорий Иовенко. Ежегодно 29 сентября их можно видеть, вместе с Диной Проничевой, в Бабьем Яре, куда неофициально приходит много людей почтить память погибших.]

 

 

[ОТ АВТОРА]

 

[Один бывший крупный гестаповец не так давно в интервью заявил, что лагерей смерти, печей и душегубок не было. Что все это — выдумки пропа­ганды. Так просто и заявил: НЕ БЫЛО. Он не та­кой сумасшедший, как может показаться. Автома­тически он продолжает работать в том же режиме, на который его запрограммировала система: «Кле­вещите — что-нибудь останется, называйте черное белым, смерть счастьем, вождя богом, сулите в бу­дущем златые горы, верующие всегда найдутся».

Например, в СССР долгие десятилетия концлаге­рей официально тоже НЕ БЫЛО. И сейчас НЕТ. В этой книге вы уже читали, как советское НКВД взорвало Крещатик и Лавру и тут же заявило: «Это преступления немецко-фашистских захватчиков», а гестапо развернуло целую «Баукомпани», чтобы доказать, что Бабьего Яра НЕ БЫЛО.

 

Системы лжи и насилия блестяще обнаружили и взяли на свое вооружение одно слабое место в че­ловеке: доверчивость.

 

Мир плох. Является благодетель с планом преоб­разований. По этому плану сегодня нужны жертвы, зато на финише гарантирован всеобщий рай. Нес­колько зажигательных слов, пуля в затылок недо­верчивым — и вот уже миллионные толпы охваче­ны порывом. Поразительно примитивно — а как действует!

Из самых лучших побуждений, при беззаветном героизме верующих мальчиков и девочек, и мате­рей-патриоток, и убеленных сединами старцев на­чинаются агрессии, чистки, доносы, расстрелы, издевательства, цинизм, причем, подозреваю, совер­шенно безразлично, во имя КАКОЙ цели. Достаточ­но голословно сообщить, что она прекрасна. Верят.

 

Я писал эту книгу не для того, чтобы рассказы­вать вчерашние истории. Это СЕГОДНЯШНИЙ раз­говор на основе материала оккупации Киева, свиде­телем которой случайно я был. Но подобное проис­ходит на Земле сегодня, и уже совсем нет никакой гарантии, что оно не явится в еще более мрачных формах завтра. Ни малейшей гарантии.

Ну-ка, давайте подсчитаем, сколько населения Земли сегодня охвачено системами насилия?

Мир ничему не научился. Мир стал угрюмее. Он переполняется обманутыми марионетками, этакими запрограммированными болванчиками, которые с вдохновенными глазами готовы стрелять в любую цель, которую им укажут вожди, топтать любую землю, на которую их пошлют, а об оружии, кото­рое сегодня в их руках — страшно подумать.

Если им в глаза кричать: вы обмануты, вы всего лишь пушечное мясо и орудие в руках мерзавцев, — они не слышат.

Говорят: «Злобный вой». Если им приводить факты, — они попросту не верят. Гово­рят: «Не было такого».

 

Спросим людей, поживших на этом свете. Когда из Германии поступили первые сведения о гитле­ровских лагерях смерти, мир не верил. Он больше был склонен доверять красивым словам мерзавцев. Многие из тех, кто дымом вылетел из труб Бухенвальдов, начинали с того, что доверяли.

Вспомним, как киевские евреи поверили, что их везут в какую-то Палестину и, даже слыша выстре­лы, все еще рассуждали, что там вещи «поровну поделят». Сколько таких Палестин уже было обе­щано миру?

Вы полагаете, что-нибудь изменилось? Только в худшую сторону. С фанатизмом самоубийцы челове­чество лезет на отравленный мед, кто бы его ни выставил, и поистине нет предела людской довер­чивости.

Верят кому угодно — Ленину, Сталину, Гитлеру, Хрущеву, Мао Цзэ-дуну, Брежневу и прочим Фиде­лям Кастро рангом поменьше. Оправдывают злоде­яния великими целями, отрицают факты, доверяют голым добрым намерениям.

Доверяйте...

 

Если цивилизация сегодня в опасности, если ей суждено выродиться или погибнуть, то это про­изойдет с восторженной помощью доверчивых лю­дей. Сегодня они мне кажутся опаснее самих их наглых вождей, потому что делается-то все — их руками. А их становится угнетающе много, и чу­дятся впереди такие Бабьи Яры, Освенцимы и всеобщие Хиросимы, какие нам еще и не снились.

Хочу, чтобы я ошибался. Молюсь.

Рассказываю, как ЭТО бывает.

Прошу вас, люди: опомнитесь.]

 

 

КИЕВА БОЛЬШЕ НЕ БУДЕТ

 

Из-за Днепра доносился гул канонады. Горели Дарница, Сваромье, Вигуровщина и Труханов ост­ров. Вокзал был забит эвакуирующимися немцами и фольксдойче. Ехали беженцы из Ростова, Харько­ва и Полтавы, рассказывали, что немцы, отступая, оставляют мертвую землю.

Взорвали мосты через Днепр, причем вместе с выгнанными с того берега жителями: тела падали в Днепр вперемежку с телегами.

Ночью советские разведчики подобрались на Трухановом острове к пляжу и кричали: «Освободим вас скоро!»

Шли последние отчаянные аресты. Расстреляли Грабарева на Зверинце, который, действительно, ос­тался совсем не случайно.

С заводов вывозилось все, что можно снять, в кон­торах отвинчивали дверные ручки и оконные шпин­галеты, снимали унитазы. Немцы сматывали удочки.

Кобыле Машке повезло случайно. Немец предло­жил Дегтяреву пять мешков зерна, надо было при­везти, и Машку запрягли, а я поехал за возницу.

Солдат был добродушный, улыбался. Пригревало солнышко, и он расстегнулся, развалился в телеге. Я хлопал Машку вожжами, но она упрямо не хоте­ла идти рысью, тогда солдат знаками попросил дать ему править. Я подвинулся.

Он, со знанием дела ухватил вожжи, ополосал кобылу кнутом — эх, она так и пошла галопом. Теле­га затарахтела, чуть не рассыпаясь, а солдат при­встал — видно было, что он из сельских жителей: у него глаза засияли, он с таким, смаком, с таким удовольствием погнал, сразу сделавшись обыден­ным и свойским, как какой-нибудь Иван Свинченко из Литвиновки.

И настроение у меня было хорошее, захотелось поговорить, но запас немецких слов был мал. Я порылся в памяти.

— Что это? — спросил я по-немецки, показывая на горизонт в столбах дыма. — Это огонь, огонь?

Солдат посмотрел на меня, улыбнулся, мол, что спрашиваешь, будто сам не знаешь, — и развел руками:

— Война, малчик. Это болшовик.

— Где фронт? — спросил я.

— Здесь фронт. Здесь, — солдат вдруг опустил кнут, и руки его обмякли. — Днепр — фронт. Днепр — граница. Здесь — мир. Болшовик там, дойч здесь.

«Это вам так хочется, — подумал я. — Теперь вы уже и на это согласны? Но этого не может быть».

— Я имей такой малчик, — немец показал на меня и похлопал себя по карману. — Такой хорош малчик Курт.

Я попросил показать, зная, что от этого он рас­тает. Не было немца, который бы не возил с собой фотографий, и, когда они показывали, они стано­вились такими сентиментальными, грустными и задумчивыми.

Солдат сейчас же охотно достал бумажник. Фрау его с грудным ребенком на руках — простецкая тетка, конопатая такая. Мальчишка, немного сма­хивающий на Шурку Мацу. Солдат что-то объяс­нял, рисуя пальцем круги на карточке, я не понял, но покивал головой. Тут нам надо было сворачи­вать, телега накренилась, и он заботливо обхватил меня рукой, чтобы я не вывалился. Как отец сына. У меня даже сердце дрогнуло. Я-то отца уже забыл. Мы въехали на зерносклад, солдат солидно предъ­явил бумажки, таскал и сваливал в телегу мешки — вот как нынче воруют! — а я придумывал фразы для обратного пути, и, когда мы выехали, бабахнул:

А вы человека убивали?

Он просто ответил:

— Йа, йа.

— Сколько?

Он подхлестнул кобылу, кивнул головой:

— Много. Война.

— Юден? Фрау? Киндер? — спросил я настой­чиво.

Наконец, он меня понял, посмотрел, хитро улыб­нулся и погрозил пальцем:

— Болшовик!

Я посмотрел на его руки — большие, крестьян­ские, с корявыми толстыми пальцами и обломанны­ми ногтями. Ну да, он был деловитым комбинато­ром, украл и продал казенное зерно, получил от Дегтярева пачку денег, поулыбался и ушел, и боль­ше я его не видел и не увижу, но он врезался мне в мозги, как дышлом въехал, может, потому, что обнял меня, как отец, а из-за него эта чертовщина стала мне еще более непонятной. Те, что строчили в Яре, тоже, вероятно, были вот такими дядьками, знали, как обращаться с лошадьми, имели конопа­тых фрау и лопоухих сынишек, они варили на ко­стре кофе, брались за рукоятки пулемета, как за рукоятки плуга, и стреляли, потом, опять варили, рассказывали анекдоты...

Перед выходом на улицу я тщательно осматри­вался. Как-то раз высунулся да как кинусь обрат­но: гнали толпу стариков, пацанов, среди них были мальчики поменьше меня. В Германию.

Дед понес на базар тряпки, разные рваные вален­ки, калоши выменять на пару картошек. Его оста­новил солдат и забрал мешок. Дед обиделся и не­которое время шел за солдатом. Кучка немцев жгла костер [и развлекалась с ребенком. Они ему велели кричать «Сталин капут!» — он охотно кричал, и за это ему давали вылизать котелок.] Солдат вытрях­нул в костер валенки и калоши, оказывается, они ему не были нужны, а нужен был мешок.

— Какие злыдни! — прибежал дед, рыдая. — Вот где из босяков босяки! [Легче было под своими пропадать, чем под этими,] чтоб на вас погибель, пропасница, огнь и гром Господен!

А гром, только советский, рокотал. Люди останав­ливались на улице, вылезали на крыши, глядели за Днепр на восток, слушали мощную, торжествен­ную канонаду.

Со стороны оврага плыли полосы темного жир­ного дыма, и иногда, когда ветер их нагонял, труд­но было дышать из-за запаха горелых волос и мяса.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 29; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.031 с.)