Дисциплинарная всеподнадзорность &&паноптизм 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Дисциплинарная всеподнадзорность &&паноптизм

ГОЛОС-ПИСЬМО

Франц. phone-gramme. Постулат, важный во всей системе доказа­тельствДерриды, — тезис о примате графического оформления языка над устной, живой речью. С этим связано и стремление французского ученого доказать принципиальное преимущество грамматологии над фонологией, или, как он выражается, над принципом фонологизма, в чем заключается еще один аспект его критики соссюровской теории знака, основанной на убеждении, что «предметом лингвистики является не слово звучащее и слово графическое в их совокупности, а исключительно звучащее слово», что ошибочно «изображению звучащего знака» приписывать «столько же или даже больше значения, нежели самому этому знаку» (Coccюр:1977. с. 63).

Отрицательное отношение Дерриды к подобной позиции объ­ясняется тем, что «устная форма речи» представляет собой живой язык, гораздо более непосредственно связанный с действительно-


[41]

стью чем его графическая система записи — письмо в собствен­ном смысле слова, — условный характер которой (любое слово любого языка можно записать посредством различных систем но­тации: кириллицей, латиницей, деванагари, иероглифами, различ­ными способами фонетической транскрипции и т. д.) способен значительно усиливаться в зависимости от специфики самой сис­темы, ее исторического состояния, традиционности, консерватив­ности и т. д. Условность графики и позволяет Дерриде провести свое «различение», фактически означающее попытку если не раз­бить, то во всяком случае значительно ослабить связь между озна­чающим и означаемым. В этом заключается главный смысл проти­вопоставления phone (звука, голоса, живой речи) gramme (черте, знаку,букве, письму).

В сборнике своих интервью «Позиции» Деррида подчеркива­ет: «phone на самом деле является означающей субстанцией, кото­рая дается сознанию как наиболее интимно связанная с представ­лением об обозначаемом понятии. Голос с этой точки зрения ре­презентирует само сознание» (Derrida:1972b, с. 33). Когда человек говорит, то, по мнению французского семиотика, у него создается «ложное» представление о естественной связи означающего (акустического образа слова) с означаемым (понятием о предмете или даже с самим предметом), что для Дерриды абсолютно непри­емлемо: «Создается впечатление, что означающее и означаемое не только соединяются воедино, но в этой путанице кажется, что оз­начающее самоустраняется или становится прозрачным, чтобы позволить понятию предстать в своей собственной самодостаточ­ности, как оно есть, не обоснованное ни чем иным, кроме как сво­им собственным наличием» (там же).

Другая причина неприятия «звуковой речи» кроется в фило­софской позиции французского ученого, критикующего ту кон­цепцию самосознания человека, которая получила свое классиче­ское выражение в знаменитом изречении Декарта: «Я мыслю, следовательно я существую» (cogito ergo sum). «Говорящий субъ­ект», по мнению Дерриды, во время говорения якобы предается иллюзии о независимости, автономности и суверенности своего сознания, самоценности своего «я». Именно это «cogito» (или его принцип) и расшифровывается ученым как «трансцендентальное означаемое», как тот «классический центр», который, пользуясь привилегией управления структурой или навязывания ее, напри­мер, тексту в виде его формы (сама оформленность любого текста ставится ученым под вопрос), сам в то же время остается вне по-


[42]

стулированного им структурного поля, не подчиняясь никаким законам.

Эту концепцию «говорящего сознания», замкнутого на себе, служащего только себе и занятого исключительно логическими спекуляциями самоосмысления, Деррида называет «феноменологическим голосом» — «голосом, взятым в феномено­логическом смысле, речью в ее трансцендентальной плоти, дыха­нием интенциональной одушевленности, трансформирующей тело слова ... в духовную телесность. Феноменологический голос и бу­дет этой духовной плотью, которая продолжает говорить и нали­чествовать себе самой — ПРИСЛУШИВАТЬСЯ К СЕБЕ — в отсутствие мира» (Derrida:1973, с. 16).

В сущности, этот «феноменологический голос» представляет собой одну из сильно редуцированных ипостасей гегелевского ми­рового духа, в трактовке Дерриды — типичного явления западно­европейской культуры и потому логоцентрического по своему ха­рактеру, осложненного гуссерлианской интенциональностью и агрессивностью ницшеанской «воли к власти». Как отмечает Лентриккия, «феноменологический голос» выступает у Дерриды как «наиболее показательный, кульминационный пример логоцентризма, который господствовал над западной метафизикой и кото­рый утверждает, что письмо является произведением акустических образов речи, а последние, в свою очередь, пытаются воспроизве­сти молчаливый, неопосредованный, самому себе наличный смысл, покоящийся в сознании» (Lentricchia:1980, с. 73).

Подобной постановкой вопроса объясняется и возникновение дерридеанской концепции «письма». В принципе она построена скорее на негативном пафосе отталкивания от противного, чем на утверждении какого-либо позитивного положения, и связана с пониманием письма как социального института, функционирова­ние которого насквозь пронизано принципом дополнительности;

эта концепция, что крайне характерно вообще для постструктура­листского мышления, выводится из деконструктивистского анали­за текстов Платона, Руссо, Кондильяка, Гуссерля, Соссюра. Деррида рассматривает их тексты как репрезентативные образцы «логоцентрической традиции» и в каждом из них пытается вы­явить источник внутреннего противоречия, якобы опровергающего открыто отстаиваемый ею постулат первичности речи (причем, речи устной) по отношению к письму. Причем, по аргументации Дерриды, суть проблемы не меняется от того, что существуют бесписьменные языки, поскольку любой язык способен функцио­нировать лишь при условии возможности своего существования в


[43]

«идеальном» отрыве от своих конкретных носителей. Язык в пер­вую очередь обусловлен не «речевыми событиями» (или «речевыми актами») в их экзистенциональной неповторимости и своеобразии, в их зависимости от исторической конкретности дан­ного «здесь и сейчас» смыслового контекста, а возможностью быть неоднократно повторенным в различных смысловых ситуа­циях.

Иными словами, язык рассматривается Дерридой как социаль­ный институт, как средство межиндивидуального общения, как «идеальное представление» (хотя бы о правилах грамматики и произносительных нормах), под которые «подстраиваются» его отдельные конкретные носители при всех индивидуальных откло­нениях от нормы — в противном случае они могут быть просто не поняты своими собеседниками. И эта ориентация на норматив­ность (при всей неизбежности индивидуальной вариативности) и служит в качестве подразумеваемой «дополнительности», высту­пая в виде «архиписьма», или «протописьма», являющегося усло­вием как речи, так и письма в узком смысле слова.

При этом внимание Дерриды сосредоточено не на проблеме нарушения грамматических правил и отклонений от произноси­тельных норм, характерных для устной, речевой практики, а на способах обозначения, — тем самым подчеркивается произволь­ность в выборе означающего, закрепляемого за тем или иным оз­начаемым. Таким образом, понятие «письма» у Дерриды выходит за пределы его проблематики как «материальной фиксации» лин­гвистических знаков в виде письменного текста: «Если «письмо» означает запись и особенно долговременный процесс институирования знаков (а это и является единственным нередуцируемым ядром концепции письма), то тогда письмо в целом охватывает всю сферу применения лингвистических знаков. Сама идея институирования, отсюда и произвольность знака, немыслимы вне и до горизонта письма» (Derrida:1967а. с. 66).

В данной перспективе можно сказать, что и вся первоначаль­ная устная культура древних индоарийцев состояла из огромного количества постоянно пересказываемых и цитируемых священных (т. е. культурных) текстов, образовывавших то «архиписьмо», ту культурную «текстуальность мышления», через котирую и в рам­ках которой самоопределялось, самоосознавалось и самовоспроиз­водилось сознание людей той эпохи. Если встать на эту позицию, то можно понять и точку зрения Дерриды, рассматривающего ис­ключительно «человека культурного» и отрицающего существова­ние беспредпосылочного «культурного сознания», мыслящего


[44]

спонтанно и в полном отрыве от хронологически предшествующей ему традиции, которая в свою очередь способна существовать лишь в форме текстов, составляющих в своей совокупности «письмо».

Другой стороной этой позиции является признание факта не­возможности отыскать «предшествующую» любому «письму» первоначальную традицию, поскольку любой текст, даже самый древний, обязательно ссылается на еще более ветхое предание, и так до бесконечности. В результате чего и само понятие конечно­сти оказывается сомнительным, очередной «метафизической ил­люзией», где культурное «дополнение» присутствует «изначально», или, по любимому выражению Дерриды, «всегда уже»: «... никогда ничего не существовало кроме письма, никогда ничего не было, кроме дополнений и замещающих обозначений, способных возникнуть лишь только в цепи дифференцированных референций. «Реальное» вторгается и дополняется, приобретая смысл только от следа или апелляции к дополнению. И так далее до бесконечности, поскольку то, что мы прочли в тексте: абсолют­ное наличие. Природа, то, что именуется такими словами, как «настоящая мать» и т. д., — уже навсегда ушло, никогда не суще­ствовало; то, что порождает смысл и язык, является письмом, по­нимаемым как исчезновение наличия» (Derrida:1967a, с. 228).

Далеко не все были готовы принять столь решительно изло­женную позицию. Фуко всегда выступал против «текстуального изоляционизма» Дерриды (вспомним знаменитую фразу послед­него «ничего нет вне текста»), который, по мнению Фуко, состоит или в забвении всех внетекстуальных факторов, или в сведении их к «текстуальной функции». Фуко стоял на других позициях. Для него, отмечает X. Харари, главная задача была в том, чтобы «показать, что письмо представляет собой активизацию множест­ва разрозненных сил и что текст и есть то место, где происходит борьба между этими силами» (Textual strategies:1980, с. 41)

Также &&письмо.

ГРАММАТОЛОГИЯ

Франц. grammatologie. ИзобретеннаяЖ. Дерридой специфи­ческая форма «научного» исследования, оспаривающая основные принципы общепринятой «научности». Деррида об этом прямо говорит в ответ на вопрос Ю. Кристевой, является ли его учение о «грамматологии» наукой: «Грамматология должна деконструировать все то, что связывает понятие и нормы научности с онтотеологией, с логоцентризмом, с фонологизмом. Это — огромная и


[45]

бесконечная работа, которая постоянно должна избегать опасно­сти классического проекта науки с её тенденцией впадать в донаучный эмпиризм. Она предполагает существование своего рода двойного регистра практики грамматологии: необходимости одно­временного выхода за пределы позитивизма или метафизического сциентизма и выявления всего того, что в фактической деятельно­сти науки способствует высвобождению из метафизических вериг, обременяющих ее самоопределение и развитие уже с самого ее зарождения. Необходимо консолидировать и продолжить все то, что в практике науки уже начало выходить за пределы логоцентрической замкнутости.

Вот почему нет ответа на простой вопрос, является ли грамматология «наукой». Я бы сказал, что она ВПИСАНА в науку и ДЕ-ЛИМИТИРУЕТ ее; она должна обеспечить свободное и строгое функционирование норм науки в своем собственном пись­ме; и еще раз! она намечает и в то же время размыкает те пределы, которые ограничивают сферу существования классической научно­сти» (Derrida:1972b, с. 48-49).

Это высказывание довольно четко определяет границы той «революционности», которую Деррида пытается осуществить сво­ей «наукой о грамматологии»; ведь «нормы собственного письма» науки — это опять, если следовать логике французского «семиотического философа», — все те же конвенции, условности наукообразного мышления (письменно зафиксированные — от­сюда в данном случае и «письмо»), определяемые каждый раз конкретным уровнем развития общества в данный исторический момент. И этот уровень неизбежно включает в себя философские, т. е. «метафизические», по терминологии Дерриды, предпосылки, на которые опирается, из которых исходит любой ученый в анали­зе эмпирических или теоретических данных, и зависимость его выводов от философского осмысления его работы несомненна.

«Грамматологический проект» как тип анализа был подвергнут критикеКристевой в ее «Революции поэтического языка». С точки зрения французской исследовательницы, «Грамматология» Дерриды, если ее характеризовать как стратегию анализа, предна­значавшегося для критики феноменологии, в конечном счете при­водила к «позитивизации» концепции «негативности». Пытаясь найти в языке ту разрушительную силу, которая смогла бы быть противопоставлена институтам буржуазного общества, Кристева пишет: «В ходе этой операции («грамматологического анализа», деконструкции в дерридеанском духе — И. И.) негативность позитивируется и лишается своей возможности порождать разрывы;


[46]

она приобретает свойства торможения и выступает как фактор торможения, она все отсрочивает и таким образом становится ис­ключительно позитивной и утверждающей» (Kristeva: 1974, с. 129).

Признавая за грамматологией «несомненные заслуги» («грамматологическая процедура, в наших глазах, является самой радикальной из всех, которые пытались после Гегеля развить дальше и в другой сфере проблему диалектической негативности» — там же. с. 128), Кристева все же считает, что она неспособна объяснить, как отмечает Т. Мой, «перемены и трансформации в социальной структуре» как раз из-за ее (грамматологии — И. И.) фундаментальной неспособности объяснить субъект и расщепле­ние тетического (от тезиса — однозначного полагания смысла. — И. И.), которое эти перемены и трансформации порождают» (Kristeva reader: 1987, с. 16). «Иначе говоря, — уточняет свою по­зицию Кристева, — грамматология дезавуирует экономию симво­лической функции и открывает пространство, которое не может полностью охватить. Но, желая преградить путь тетическому и поставить на его место предшествовавшие ему (логически или хронологически) энергетические трансферы (т. е. переносы значе­ния — И. И.), сырая грамматология отказывается от субъекта и в результате вынуждена игнорировать его функционирование в ка­честве социальной практики, также как и его способность к на­слаждению или к смерти. Являясь нейтрализацией всех позиций, тезисов, структур, грамматология в конечном счете оказывается фактором сдерживания даже в тот момент, когда они ломаются, взрываются или раскалываются: не проявляя интереса ни к какой структуре (символической и/или социальной), она сохраняет мол­чание даже перед своим собственным крушением или обновлени­ем» (Кristеva:1974, с. 130).

ДВОЙНОЙ КОД

Англ., франц. double code. Понятие &&постмодернизма, должное объяснить специфическую природу художественных постмодерни­стских «текстов» (под «текстом» с семиотической точки зрения подразумевается семантический и формальный аспект любого произведения искусства, поскольку для того, чтобы быть воспри­нятым, оно должно быть «прочитано» реципиентом). При много­численных попытках определить стилевую особенность постмо­дернизма как код теоретики этого направления сталкиваются с вполне реальными трудностями, поскольку постмодернизм с фор­мальной точки зрения выступает как искусство, сознательно от-


[47]

вергающее всякие правила и ограничения, выработанные предше­ствующей культурной традицией.

Французский критикР. Барт в любом художественном про­изведении выделял пять кодов(культурный, герменевтический, символический, семический и проайретический, или нарративный) (Барт:1989, с. 40). Как теоретик &&постструктурализма и предшественник &&постмодернизма, Барт в своей концепции «кода» отошел от логической строгости и выверенности структуралистского понятийного аппарата, что за­тем было подхвачено его многочисленными постмодернистскими последователями: «Слово «код» не должно здесь пониматься в строгом, научном значении термина. Мы называем кодами просто ассоциативные поля, сверхтекстовую организацию значений, ко­торые навязывают представление об определенной структуре; код, как мы его понимаем, принадлежит главным образом к сфере культуры; коды — это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже деланного; код есть конкретная форма этого «уже», конституирующего всякое письмо» (там же, с. 455-456). Любое повествование, по Барту, существует в переплетении раз­личных кодов, их постоянной «перебивке» друг другом, что и по­рождает «читательское нетерпение» в попытке постичь вечно ус­кользающие нюансировки смысла.

Голландский критик Д. Фоккема отмечает, что код постмо­дернизма является всего лишь одним из многих кодов, регули­рующих производство текста. Другие коды, на которые ориен­тируются писатели, — это прежде всего лингвистический код (естественного языка — английского, французского и т. д.), общелитературный код, побуждающий читателя прочитывать литературные тексты как тексты, обладающие высокой степенью когерентности, жанровый код, активизирующий у реципиента определенные ожидания, связанные с выбранным жанром, и идиолект писателя, который в той мере, в какой он выделяется на основе рекуррентных признаков, также может считаться осо­бым кодом.

Из всех упомянутых кодов каждый последующий в возрас­тающей пропорции ограничивает действие предыдущих кодов, сужая поле возможного выбора читателя, однако при этом специ­фикой литературной коммуникации является тот факт, что каждый последующий код способен одновременно оспаривать правомоч­ность остальных кодов, создавая и оправдывая свой выбор языко­вых единиц и их организации, запрещаемый остальными, более широкими кодами. При этом и сами идиолекты отдельных писателей-постмодернистов вместе взятые должны в своем диалектиче­ском взаимодействии частично подтверждать, частично опровер­гать существование социолекта постмодернизма как целостного литературного течения. Таким образом, постмодернистский код может быть описан как система предпочтительного выбора техили иных семантических и синтаксических средств (как система пре­ференций), частично более ограниченного по сравнению с выбо­ром, предлагаемым другими кодами, частично игнорирующегоих правила. В качестве основополагающего принципа организации постмодернистского текста вводится &&нонселекция (Fokkema:1986, c.129).

Ч. Дженкс и Т. Д'ан попытались синтезировать семиотиче­скую концепцию литературного текста Р. Барта с теориями по­стмодернистской иронии (&&пастиш) Р. Пойриера и Ф. Джеймсона, выдвинув понятие «двойного кодирования». По их представлению, все коды, выделенные Бартом, с одной сторо­ны, и сознательная установка постмодернистской стилистики на ироническое сопоставление различных литературных стилей, жан­ровых форм и художественных течений — с другой, выступают в художественной практике постмодернизма как две большие кодо­вые сверхсистемы, которые «дважды» кодируют постмодернист­ский текст как художественную информацию для читателя.

Т. Д'ан особо подчеркивает тот факт, что постмодернизм как художественный код «закодирован дважды» (D'haen:1986, с. 226). С одной стороны, используя тематический материал и технику популярной, массовой культуры, произведения постмодернизма обладают рекламной привлекательностью предмета массового по­требления для всех людей, в том числе и не слишком художествен­но просвещенных. С другой стороны, пародийным осмыслением более ранних — и преимущественно модернистских — произве­дений, иронической трактовкой их сюжетов и приемов он апелли­рует к самой искушенной аудитории.

В более широком мировоззренческом плане «двойное кодирование» и связанный с ним «иронический модус» повество­вания в постмодернистских произведениях характеризует их спе­цифическое отношение к проблеме собственного смысла. Стре­мясь разрушить языковые (отождествляемые с мыслительными) стереотипы восприятия читателя, постмодернисты обращаются к использованию и пародированию жанров и приемов массовой ли­тературы, иронически переосмысляя их стиль. При этом они по­стоянно подчеркивают условную, игровую природу словесного искусства. В результате «двойное кодирование» оказывается сти-


[49]

листическим проявлением «познавательного сомнения», &&эпистемологической неуверенности, тем более, что практиче­ски все постмодернисты стремятся доказать своим потенциальным реципиентам (читателям, слушателям, зрителям), что любой ра­циональный и традиционно постигаемый смысл является «проблемой для современного человека» (D'haen:1986, с. 226).

ДЕКОНСТРУКТИВИЗМ

англ. DECONSTRUCTION, DECONSTRUCTIVE CRITICISM.Литературно-критическая «практика» &&постструктурализма (практика в том смысле, что деконструктивизм является литературоведческой разработкой общей теории постструктурализма, по сути же высту­пает как теория литературы). В связи с наметившейся в 80-е годы тенденцией к расширительному толкованию понятия деконструктивизма, обусловленному быстрой экспансией (особенно в США) деконструктивистских идей в самые различные сферы гуманитар­ных наук: социологию, политологию, историю, философию, тео­логию и т. д., термин «деконструктивизм» часто применяется как синоним постструктурализма. Принципы деконструктивистской критики были впервые сформулированы в трудах французских постструктуралистов Ж. Дерриды,М. Фуко и Ю. Кристевой,во Франции же появились и первые опыты деконструктивистского анализа в книге Ю. Кристевой «Семиотике: Исследования в об­ласти семанализа» (Kristeva: 1969b) и Р. Барта «С/3» (Barthes:1970, русский перевод: Барт:1994), однако именно в США деконструктивизм приобрел значение одного из наиболее влиятельных направлений современной литературной критики. Он формировался в этой стране в течение 70-х годов в процессе ак­тивной переработки идей французского постструктурализма с по­зиций национальных традиций американского литературоведения с его принципом тщательного прочтения текста и окончательно оформился в 1979 г. с появлением сборника статейЖ. Дерриды, П. де Мана,X. Блума, Дж. Хартмана иДж. X. Миллера«Деконструкция и критика» (Deconstruction:1979), получившего название «Йельского манифеста», или «манифеста Йельской школы».

Помимо собственно 1) Йельской школы — самого влиятель­ного и авторитетного направления в американском деконструктивизме — в нем также выделяются 2) «герменевтическое направле­ние» (У. Спейнос) (Spanos:1970, Spanos:1987) и 3) «левый декон­структивизм» (Дж. Бренкман, М. Рьян, Ф. Лентриккия и др.) (Brenkman:l976, Brenkman:1979. Brenkman:l985. Ryan:198l, Ryan:l982.


[50]

Lentricchia:1980, Lentricchia:1983), близкий по своим социологиче­ски-неомарксистским ориентациям английскому постструктура­лизму (Т. Иглтон, С. Хит, К. МакКейб, Э. Истхоуп) (Eagleton:1983, Eagleton:1984, Heath:1977. Heath:1978, MacCabe: 1985, Easlhope:1988), а также 4) «феминистская критика» (Г.Спивак, Б. Джонсон, Ш. Фельман, испытавшие сильное влияние фран­цузских теоретиков —Ю. Кристевой, Э. Сиксу, Л. Иригарай, С. Кофман) (Johnson:1979, Johnson:1980. Felman:1980, Felman:l985, Cixous:1975, Irigaray:l974, Ingaray:1977, Kofman:1980, Kofman:1982).

Свое название деконструктивизм получил по основному прин­ципу анализа текста, практикуемого Дерридой — «деконструкции», смысл которой в самых общих чертах заключа­ется в выявлении внутренней противоречивости текста, в обнару­жении в нем скрытых и незамечаемых не только неискушенным, «наивным читателем», но и ускользающих от самого автора «остаточных смыслов», доставшихся в наследство от дис­курсивных практик прошлого, закрепленных в языке в форме мыслительных стереотипов, и столь же бессознательно трансфор­мируемых современными автору языковыми клише (&&деконструкция).

1) Говоря о главной школе, по крайне мере на первом этапе становления этого направления в американской критике, — о йельских деконструктивистах, следует отметить, что они развива­ли идеи Дерриды, отрицая возможность единственно правильной интерпретации литературного текста, и отстаивали тезис о неиз­бежной ошибочности любого прочтения. Наделяя критический язык теми же свойствами, что и язык литературы, т. е. рито­ричностью и метафоричностью, они утверждали постулат об общ­ности задач литературы и критики, видя их в разоблачении пре­тензий языка на истинность и достоверность, в выявлении «иллюзорного» характера любого высказывания.

П. де Ман — самый авторитетный представитель американ­ского деконструктивизма, как и Деррида, исходил из тезиса о ри­торическом характере литературного языка, что якобы неизбежно предопределяет аллегорическую форму любого «беллетризированного высказывания». При этом литературному языку прида­ется статус чуть ли не живого, самостоятельного существа, отсюда и буквалистское понимание существования художественного про­изведения как «жизни текста». По мере того как текст выражает свой собственный модус написания, он, по де Ману, заявляет о необходимости делать это косвенно, фигуральным способом, т. е. текст якобы «знает», что его аргументация будет понята непра-


[51]

вильно, если она будет воспринята буквально. Заявляя о «риторичности» своего собственного модуса бытия, текст тем са­мым как бы постулирует необходимость своего «неправильного прочтения»: он, как утверждает де Ман, рассказывает историю «аллегории своего собственного непонимания». Объясняется это принципиально амбивалентной природой литературного языка;

таким образом, де Ман делает вывод об имманентной относитель­ности и ошибочности любого литературного и критического текста и на этом основании отстаивает принцип субъективности интер­претации художественного произведения.

Вслед за Дерридой и де МаномДж. X. Миллер утверждает, что все лингвистические знаки являются риторическими фигурами, а слова — метафорами. С его точки зрения, язык изначально фи­гуративен, и «понятие буквального или референциального приме­нения языка является иллюзией, возникшей в результате забвения метафорических «корней» языка» (Miller: 1972. с. 11). Основной предмет критики Миллера — концепция референциальности язы­ка, т. е. его возможности адекватным образом отображать и вос­производить («репрезентировать») действительность; особенно резко американский исследователь выступает против принципа «миметической референциальности» в литературе, иными словами, против принципа реализма.

На основании подобного подхода к литературному тексту йельцы осуждают практику «наивного читателя», стремящегося обнаружить в художественном произведении якобы никогда не присутствующий в нем единый и объективный смысл. Чтение про­изведения, подчеркивает Миллер, влечет за собой активную его интерпретацию со стороны читателя. Каждый читатель овладевает произведением и полагает на него определенную схему «смысла». Ссылаясь на Ницше, Миллер заключает, что само «существование бесчисленных интерпретаций любого текста сви­детельствует о том, что чтение никогда не бывает объективным процессом обнаружения смысла, а является вложением его в текст, который сам по себе не имеет никакого смысла» (Miller: 1972, с. 12). Поэтому йельцы предлагают «критику-читателю» отдаться «свободной игре активной интерпретации», ограниченной лишь рамками конвенций общей &&интертекстуальности, т. е. фак­тически только письменной традицией западной культуры, что, по их представлению, должно открыть перед критиком «бездну» возможных значений. Именно теоретиками Йельской школы бы­ло обосновано ключевое понятие этого течения — &&деконструкция (или, что вернее, предложен ее наиболее попу-


[52]

лярный среди литературных критиков вариант) и разработан тот понятийный аппарат, который лег в основу практически всех ос­тальных версий литературоведческого деконструктивизма.

2) Герменевтические деконструктивисты, в противополож­ность антифеноменологической установке йельцев, ставят перед собой задачу позитивно переосмыслить хайдеггеровскую «деструктивную герменевтику» и на этой основе «деконструировать» господствующие ментальные структуры, осуществляющие «гегемонистский контроль» над сознанием чело­века со стороны различных научных дисциплин.

Под влиянием идей М. Фуко главный представитель данного направленияУ. Спейнос пришел к общей негативной оценке бур­жуазной культуры, капиталистической экономики и кальвинист­ской версии христианства. Он сформулировал концепцию «континуума бытия», в котором вопросы бытия превратились в чисто постструктуралистскую проблему, близкую «генеало­гической культурной критике» левых деконструктивистов и охва­тывающую вопросы сознания, языка, природы, истории, эпистемологии, права, пола, политики, экономики, экологии, литера­туры, критики и культуры. Одним из наиболее существенных мо­ментов позиции Спейноса, как и всех герменевтических деконст­руктивистов, является его постоянное внимание к современной литературе и проблеме постмодернизма. В его трудах фактически оформился тот синтез постструктурализма, деконструктивизма и постмодернизма, за который ратует немецкий философВ. Вельш(Welsch:1987) (&&постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистский комплекс).

3) Для левых деконструктивистов в первую очередь характер­ны неприятие аполитического и аисторического модуса Йельской школы с ее исключительной замкнутостью на литературе без вся­кого выхода на какой-либо культурологический контекст и пре­имущественной ориентацией на несовременную литературу (в ос­новном на эпоху романтизма и раннего модернизма), а также, что весьма примечательно, попытки соединить разного рода неомар­ксистские концепции и постструктурализм, приводящие к созда­нию его социологизированных или просто вульгарно-социологических версий. Оставаясь в пределах постулата об ин­тертекстуальности литературы, они рассматривают литературный текст в более широком контексте «общекультурного дискурса», включая в него религиозные, политические и экономические дис­курсы. Взятые все вместе, они образуют общий, или «социальный текст». Тем самым левые деконструктивисты напрямую связыва-


[53]

ют художественные произведения не только с соответствующей им литературной традицией, но и с историей культуры.

Так, например,Дж. Бренкман, как и все теоретики «социального текста», критически относится к деконструктивистскому толкованию интертекстуальности, считая его слишком уз­ким и ограниченным. С его точки зрения, литературные тексты соотносятся не только друг с другом, но и с широким кругом раз­личных систем репрезентации, символических формаций, а также разного рода литературой социологического характера, что, как уже отмечалось выше, и образует «социальный текст».

Влиятельную группу среди американских левых деконструкти­вистов составляют сторонники «неомарксистского» подхода: М. Рьян, Ф. Джеймсон, Ф. Лентриккия. Для них деконструктивистский анализ художественной литературы является лишь частью более широкого аспекта так называемых «культурных ис­следований», под которыми они понимают изучение «дискурсив­ных практик» как риторических конструктов, обеспечивающих власть «господствующих идеологий» через соответствующую идеологическую «корректировку» и редактуру «общекультурного знания» той или иной конкретной исторической эпохи.

Влияние концепции Дерриды сказывается не только в трудах его прямых последователей и учеников. Об этом свидетельствует постструктуралистская и несомненно «продерридианская» пози­ция «левого деконструктивиста» Лентриккии. В книге «После Новой критики» (Lentricchia:1980) влияние Дерриды особенно ощутимо в отношении Лентриккии к основной философской ми­фологеме постструктурализма — постулату о всемогуществе «господствующей идеологии», разработанному теоретиками Франкфуртской школы.

В соответствии с этой точкой зрения, идеология политически и экономически господствующего класса (в конкретной историче­ской ситуации зарубежных постструктуралистов это — «позднебуржуазная» идеология монополистического капитализма) оказывает столь могущественное и всепроницающее влияние на все сферы духовной жизни, что полностью порабощает сознание индивида. В результате всякий способ мышления как логического рассуждения (дискурса) приобретает однозначный, «одномер­ный», по выражению Г. Маркузе, характер, поскольку не может не служить интересам господствующей идеологии, или, как ее на­зывает Лентриккия, «силы».

Деррида, как и многие современные постструктуралисты, сле­дует логике теоретиков Франкфуртской школы, в частности


[54]

Адорно, утверждавшего, что любой стандартизированный язык, язык клише является средством утверждения господствующей идеологии, направленной на приспособление человека к сущест­вующему строю. Но если у Адорно эта идея носила явно социаль­ный аспект и была направлена против системы тоталитарной ма­нипуляции сознанием, то у Дерриды она приняла вид крайне абст­рактного проявления некоего «господства» вообще, господства, выразившегося в системе «западной логоцентрической мысли».

В качестве различных проявлений «господствующей идеологии», мистифицированных философскими спекуляциями, выступают позитивистский рационализм, определяемый после работ М. Вебера исключительно как буржуазный; «универсальная эпистема» («западная логоцентрическая метафизика»), которая диктует, как пишет Деррида, «все западные методы анализа, объ­яснения, прочтения или интерпретации» (Derrida: 1976. с. 189); или структура, «обладающая центром», т. е. глубинная структура, ле­жащая в основе всех (или большинства) литературных и культур­ных текстов, — предмет исследования А.-Ж. Греймаса и его сто­ронников.

Основной упрек, который предъявляет Лентриккия в адрес американских деконструктивистов неоконсервативной ориентации, т. е. йельцев, заключается в том, что они недостаточно последова­тельно придерживаются принципов постструктурализма, недоста­точно внимательны к урокам Дерриды и Фуко. Исходя из утвер­ждаемой Дерридой принципиальной неопределенности смысла текста, деконструктивисты увлеклись неограниченной «свободой интерпретации», «наслаждением» от произвольной деконструкции смысла анализируемых произведений (как заметил известный американский критик С. Фиш, теперь больше никто не заботится о том, чтобы быть правым, главное — быть интересным).

В результате деконструктивисты, по убеждению Лентриккии, лишают свои интерпретации «социального ландшафта» и тем са­мым помещают их в «историческом вакууме», демонстрируя «импульс солипсизма», подспудно определяющий все их теорети­ческие построения. В постулате Дерриды о «бесконечно бездон­ной природе письма» (Derrida:1976, с. 66) его американские после­дователи увидели решающее обоснование свободы письма и, соот­ветственно, свободы его интерпретации.

Выход из создавшегося положения Лентриккия видит в том, чтобы принять в качестве рабочей гипотезы концепцию власти Фуко. Именно критика традиционного понятия «власти», кото­рое, как считает Фуко, господствовало в истории Запада, власти


[55]

как формы запрета и исключения, основанной на модели суверен­ного закона, власти как предела, положенного свободе, и дает, по мнению Лентриккии, ту «социополитическую перспективу», кото­рая поможет объединить усилия различных критиков, от­казывающихся в своих работах от понятия единой «репрессивной власти» и переходящих к новому, постструктуралистскому пред­ставлению о ее рассеянном, дисперсном характере, лишенном и единого центра, и единой направленности воздействия (Lentricchia:l980, с. 350).

Эта «власть» определяется Фуко как «множественность сило­вых отношений» (Foucault:1978a, с. 100), Дерридой — как соци­альная «драма письма», X. Блумом — как «психическое поле сражения» «аутентичных сил» (Bloom:1976, с. 2). Подобное пони­мание «власти», по мнению Лентриккии, дает представление о литературном тексте как о проявлении «поливалентности дис­курсов» (выражение Фуко; Foucault:l978a. с. 100) и интертексту­альности, воплощающей в себе противоборство сил самого раз­личного (социального, философского, эстетического) характера, и опровергает тезис о «суверенном одиночестве его автора» (Derrida: 1978, с. 227). Интертекстуальность литературного дискур­са, заявляет Лентриккия, «является признаком не только необхо­димой историчности литературы, но, что более важно, свидетель­ством его фундаментального смешения со всеми дискурсами» эпо­хи (Lentricchia:1980, с. 35i). Своим отказом ограничить местопре­бывание «власти» только доминантным дискурсом или противо­стоящим ему «подрывным дискурсом», принадлежащим исключи­тельно поэтам и безумцам, последние работы Фуко, заключает Лентриккия, «дают нам представление о власти и дискурсе, кото­рое способно вывести критическую теорию из тупика современных дебатов, парализующих ее развитие» (там же).»

4) Последним крупным направлением в рамках деконструктивизма является «феминистская критика». Возникнув на волне движения женской эмансипации, она далеко не вся сводима лишь к тому ее варианту, который для своего обоснования обратился к идеям постструктурализма. В своей же постструктуралистской версии она представляет собой своеобразное переосмысление по­стулатов Дерриды и Лакана. Концепция логоцентризма Дерриды здесь была пересмотрена как отражение сугубо мужского, патри­архального начала и получила определение «фаллологоцентризма», или «фаллоцентризма». Причем тон подобной интер­претации «общего проекта деконструкции», традиционного для западной логоцентричной цивилизации, задал сам Деррида: «Это


[56]

одна и та же система: утверждение патернального логоса (...) и фаллоса как «привилегированного означающего» (Лакан)» (Derrida:1972a, c.311).

Сравнивая методику анализа Дерриды и феминистской крити­ки, Каллер отмечает: «В обоих случаях имеется в виду трансцен­дентальный авторитет и точка отсчета: истина, разум, фаллос, «человек». Выступая против иерархических оппозиций фаллоцентризма, феминисты непосредственно сталкиваются с проблемой, присущей деконструкции: проблемой отношений между аргумен­тами, выраженными в терминах логоцентризма, и попытками из­бежать системы логоцентризма»(Сиller:1983, с. 172).

Феминисты отстаивают тезис об «интуитивной», «женской» природе письма (т.е. литературы), не подчиняющегося законам мужской логики, критикуют стереотипы «мужского менталитета», господствовавшего и продолжающего господствовать в литерату­ре, утверждают особую, привилегированную роль женщины в оформлении структуры сознания человека. Они призывают кри­тику постоянно разоблачать претензии мужской психологии на преобладающее положение по сравнению с женской, а заодно и всю традиционную культуру как сугубо мужскую и, следователь­но, ложную.

ДЕКОНСТРУКЦИЯ

Франц. deconstruction. Ключевое понятие постструктурализма и деконструктивизма, основной принцип анализа текста. Под влияниемМ. Хайдеггера был введен в 1964 г.Ж. Лаканоми теоретически обоснованЖ. Дерридой.

Смысл деконструкции как специфической методологии иссле­дования литературного текста заключается в выявлении внутрен­ней противоречивости текста, в обнаружении в нем скрытых и не­замечаемых не только неискушенным, «наивным» читателем, но ускользающих и от самого автора («спящих», по выражению Жа­ка Дерриды) «остаточных смыслов», доставшихся в наследие от речевых, иначе — дискурсивных, практик прошлого, закреплен­ных в языке в форме неосознаваемых мыслительных стереотипов, которые в свою очередь столь же бессознательно и независимо от автора текста трансформируются под воздействием языковых клише его эпохи.

Все это и приводит к возникновению в тексте так называемых «неразрешимостей», т. е. внутренних логических тупиков, как бы изначально присущих природе языкового текста, когда его автор думает, что отстаивает одно, а на деле получается нечто совсем


[57]

другое. Выявить эти «неразрешимости», сделать их предметом тщательного анализа и является задачей деконструктивистского критика.

Английский литературоведЭ. Истхоуп выделяет пять типов деконструкции:

«I. Критика, ставящая перед собой задачу бросить вызов реа­листическому модусу, в котором текст стремится натурализовать­ся; она демонстрирует актуальную сконструированность текста, а также выявляет те средства репрезентации, при помощи которых происходит порождение репрезентируемого.

2. Деконструкция в смыслеФуко — процедура для обнару­жения интердискурсивных зависимостей дискурса. (Имеется в виду концепция М. Фуко о неосознаваемой зависимости любого дискурса от других дискурсов. Фуко утверждает, что любая сфера знания — наука, философия, религия, искусство — вырабатывает свою дискурсивную практику, «единолично» претендующую на владение «истиной», но на самом деле заимствующую свою аргу­ментацию от дискурсивных практик других сфер знания. — И. И.).

3. Деконструкция «левого деконструктивизма» как проект уничтожения категории «Литература» посредством выявления дискурсивных и институциональных практик, которые ее поддер­живают.

4. Американская Деконструкция как набор аналитических приемов и критических практик, восходящих в основном к прочте­нию ДерридыПолем де Маном, показывающему, что текст все­гда отличается от самого себя в ходе его критического прочтения, чей собственный текст, благодаря саморефлексивной иронии, при­водит к той же неразрешимости и апории.

5. Дерридеанская Деконструкция, представляющая собой кри­тический анализ традиционных бинарных оппозиций, в которых левосторонний термин претендует на привилегированное положе­ние, отрицая право на него со стороны правостороннего термина, от которого он зависит. Цель анализа состоит не в том, чтобы по­менять местами ценности бинарной оппозиции, а скорее в том, чтобы нарушить или уничтожить их противостояние, релятивизовав их отношения» (Easthope: 1989, с. 187-188).

Сама по себе Деконструкция никогда не выступает как чисто техническое средство анализа, а всегда предстает как своеобраз­ный деконструктивно-негативный познавательный императив &&постмодернистской чувствительности. Обосновывая необ­ходимость деконструкции,Деррида пишет: «В соответствии с


[58]

законами своей логики она подвергает критике не только внутрен­нее строение философем, одновременно семантическое и формаль­ное, но и то, что им ошибочно приписывается в качестве их внеш­него существования, их внешних условий реализации: историче­ские формы педагогики, экономические или политические струк­туры этого института. Именно потому, что она затрагивает осно­вополагающие структуры, «материальные» институты, а не только дискурсы или означающие репрезентации (т.е. вторичные, по Лотману, моделирующие системы, иными словами, искусство, либо различные виды эпистем, философем, социологем и т. п., которые складываются в разных общественно-гуманитарных и естественных науках текущего момента. — И. И.), деконструкция и отличается всегда от простого анализа или "критики"» (Derrida:1967b, с. 23-24).

Необходимо при этом иметь в виду, что действительность у Дерриды обязательно выступает в опосредованной дискурсивной практикой форме, и фактически для него в одной плоскости нахо­дятся как сама действительность, так и ее рефлексия. Двойствен­ность позиции Дерриды и заключается в том, что он постоянно пытается стереть грани между миром реальным и миром, отра­женным в сознании людей. По логике его деконструктивистского анализа, экономические, воспитательные и политические институ­ты вырастают из «культурной практики», установленной в фило­софских системах, что, собственно, и составляет материал для опе­раций по деконструкции. Причем этот «материал» понимается как «традиционные метафизические формации», выявление иррацио­нального характера которых и составляет задачу деконструкции.

В «Конфликте факультетов» Деррида пишет: «То, что не­сколько поспешно было названо деконструкцией, не является, ес­ли это имеет какое-либо значение, специфическим рядом дис­курсивных процедур; еще в меньшей степени это правило нового герменевтического метода, который «работает» с текстами или высказываниями под прикрытием какого-либо данного и стабиль­ного института. Это также менее всего способ занять какую-либо позицию во время аналитической процедуры относительно тех политических и институциональных структур, которые делают возможными и направляют наши практики, нашу компетенцию, нашу способность их реализовать. Именно потому, что она нико­гда не ставит в центр внимания лишь означаемое содержание, де­конструкция не должна быть отделима от этой политико-институциональной проблематики и должна искать новые способы


[59]

установления ответственности, исследования тех кодов, которые были восприняты от этики и политики» (Derrida:1987. с. 74).

В этом эссе, название которого позаимствовано у одноименной работы Канта, речь идет о взаимоотношении с государственной властью «факультета» философии, как и других «факультетов»: права, медицины и теологии. Однако, учитывая постструктурали­стское представление о власти как господстве ментальных струк­тур, предопределяющих функционирование общественного созна­ния, акцент переносится в сферу борьбы авторитетов государст­венных и университетских структур за влияние над общественным сознанием. Кроме того, типичное для постструктуралистского мышления гипостазирование мыслительных феноменов в онтоло­гические сущности, наделяемые самостоятельным существовани­ем, приводит к тому, что такие понятия, как «власть», «институт», «институция», «университет», приобретают мистическое значение самодовлеющих сил, живущих сами по себе и непонятным для че­ловека образом влияющих на ход его мыслей, а, следовательно, и на его поведение. Практика деконструкции и предназначена для демистификации подобных фантомов сознания.

Если французские постструктуралисты, как правило, делают предметом своего деконструктивного анализа широкое поле «всеобщего текста», охватывающего в пределе весь «культурный интертекст» не только литературного, но и философского, социо­логического, юридического и т. п. характера, то у американских деконструктивистов заметен сдвиг от философско-антропологических вопросов формирования образа мыслей чело­века к практическим вопросам анализа художественного произве­дения.Дж. Каллер так суммирует общую схему деконструктив­ного подхода к анализируемому произведению: «Прочтение явля­ется попыткой понять письмо, определив референциальный и ри­торический модусы текста, например, переводя фигуральное в бу­квальное и устраняя препятствия для получения связного целого. Однако сама конструкция текстов — особенно литературных про­изведений, где прагматические контексты не дают возможности осуществить надежное разграничение между буквальным и фигу­ральным или референциальным и нереференциальным, — может блокировать процесс понимания» (Сuller: 1983. с. 81).

Данная характеристика, отвечая общему смыслу деконструк­ции, тем не менее представляет собой сильно рационализирован­ную версию иррациональной по своей сути критической практики, поскольку именно исследованием этого «блокирования процесса понимания» и заняты деконструктивисты. На первый план выхо-


[60]

дит не столько специфика понимания читаемых текстов, сколько природа человеческого непонимания, запечатленная в художест­венном произведении и с еще большей силой выявляемая при по­мощи деконструктивистского анализа, сверхзадача которого и со­стоит в демонстрации принципиальной «неизбежности» ошибки любого понимания, в том числе и того, которое предлагает сам критик-деконструктивист. «Возможность прочтения, — утвер­ждает П. де Ман, — никогда нельзя считать само собой разу­меющейся» (De Man: 1979, с. 13l), поскольку риторическая природа языка «воздвигает непреодолимое препятствие на пути любого прочтения или понимания» (De Man: 1971, с. 107).

Деконструктивисты, как правило, возражают против понима­ния деконструкции как простой деструкции, как чисто негативного акта теоретического «разрушения» анализируемого текста. «Деконструкция, — подчеркивает Дж. X. Миллер, — это не демонтаж структуры текста, а демонстрация того, что уже демон­тировано» (Miller:1976, с. 341). Тот же тезис отстаивает и Р. Сальдивар, обосновывая свой анализ романа «Моби Дик» Мелвилла: «Деконструкция не означает деструкции структуры произведения, не подразумевает она также и отказ от находящих­ся в наличии структур (в данном случае структур личности и при­чинности), которые она подвергает расчленению. Вместо этого Деконструкция является демонтажем старой структуры, предпри­нятым с целью показать, что ее претензии на безусловный при­оритет являются лишь результатом человеческих усилий и, следо­вательно, могут быть подвергнуты пересмотру. Деконструкция неспособна эффективно добраться до этих важных структур, предварительно не обжив их и не позаимствовав у них для анализа их же стратегические и экономические ресурсы. По этой причине процесс деконструкции — всего лишь предварительный и стра­тегически привилегированный момент анализа. Она никоим обра­зом не предполагает своей окончательности и является предвари­тельной в той мере, в какой всегда должна быть жертвой своего собственного действия» (Saldivar: 1984, с. 140).

Из таким образом понятой деконструкции вытекает и специ­фическая роль деконструктивистского критика, которая в идеале сводится к попыткам избежать внутренне присущего ему, как и всякому читателю, стремления навязать тексту свои собственные смысловые схемы, дать ему «конечную интерпретацию», единст­венно верную и непогрешимую. Он должен деконструировать эту «жажду власти», проявляющуюся как в нем самом, так и в авторе текста, и отыскать тот «момент» в тексте, где прослеживается его,


[61]

текста, смысловая двойственность, внутренняя противоречивость «текстуальной аргументации».

Американских деконструктивистов нельзя представлять как безоговорочных последователей Дерриды и верных сторонников его «учения». Да и сами американские дерридеанцы довольно час­то говорят о своем несогласии с Дерридой. В первую очередь это относится к X. Блуму и недавно умершему П. деМану. Однако за реальными или официально прокламируемыми различиями все же видна явная методологическая и концептуальная преемствен­ность. Несомненно, что американские Деконструктивисты оттал­киваются от определенных положений Дерриды, но именно оттал­киваются, и в их интерпретации «дерридеанство» приобрело спе­цифически американские черты, поскольку перед ними стояли и стоят социально-культурные цели, по многим параметрам отли­чающиеся от тех, которые преследует французский исследователь.

Любопытна английская оценка тех причин, по которым теория постструктурализма была трансформирована в Америке в деконструктивизм.Сэмюэл Уэбер связывает это со специфически аме­риканской либеральной традицией, развивавшейся в условиях от­сутствия классовой борьбы между феодализмом и капитализмом, в результате чего она совершенно по-иному, нежели в Европе, от­носится к конфликту: «она делегитимирует конфликт во имя плю­рализма» (Weber:1983, с. 249). Таким образом, «плюрализм допус­кает наличие сосуществующих, даже конкурирующих интерпрета­ций, мнений или подходов; он, однако, не учитывает тот факт, что пространство, в котором имеются данные интерпретации, само может считаться конфликтным» (там же).

Здесь важно отметить, что постулируемое им «пространство» Уэбер называет «институтом» или «институцией», понимая под этим не столько социальные институты, сколько порождаемые ими дискурсивные практики и дискурсивные формации. Таким образом, подчеркивает Уэбер, американская национальная куль­тура функционирует как трансформация дискурсивного конфлик­та, представляя его как способ чисто личностной интерпретации, скорее еще одного конкурирующего выражений автономной субъ­ективности, нежели социального противоречия; короче говоря, редуцирует социальное бытие до формы сознания.

Характеризуя процесс адаптации идей Дерриды де Маном и Миллером, который в общем демонстрирует различие между французским постструктурализмом и американским деконструктивизмом,В. Лейч отмечает: «Эволюция от Дерриды к де Ману и далее к Миллеру проявляется как постоянный процесс сужения


[62]

и ограничения проблематики. Предмет деконструкции меняется: от всей системы западной философии он редуцируется до ключе­вых литературных и философских текстов, созданных в послевозрожденческой континентальной традиции, и до основных класси­ческих произведений английской и американской литературы XIX и XX столетий. Утрата широты диапазона и смелости подхода несомненно явилась помехой для создаваемой истории литерату­ры. Однако возросшая ясность и четкость изложения свидетель­ствуют о явном прогрессе и эффективности применения новой ме­тодики анализа» (Leitch:1983, с. 52).

Иными словами, анализ стал проще, доступнее, нагляднее и завоевал широкое признание сначала среди американских, а затем и западноевропейских литературоведов. Эту «доступную практи­ку» деконструктивистского анализа Йельского образца создал на основе теоретических размышлений де Мана, а через его посред­ство и Дерриды,Хиллис Миллер.

Более того, в своих программных заявлениях глава Йельской школы Поль де Ман вообще отрицает, что занимается теорией литературы, — утверждение, далекое от истины, но крайне пока­зательное для той позиции, которую он стремится занять. Как пишет об этом Лейч, «Де Ман тщательно избегает открытого тео­ретизирования о концепциях критики, об онтологии, метафизике, семиологии, антропологии, психоанализе или герменевтике. Он предпочитает практиковать тщательную текстуальную экзегезу с крайне скупо представленными теоретическими обобщениями. «Мои гипотетические обобщения, — заявляет де Ман в Преди­словии к «Слепоте и проницательности» (1971), — отнюдь не имеют своей целью создание теории критики, а лишь литератур­ного языка как такового» (de Мап:1971, с. 8). Свою привержен­ность проблемам языка и риторики и нежелание касаться вопросов онтологии и герменевтики он подтвердил в заключительном анали­зе «Аллегорий прочтения» (1979): «Главной целью данного про­чтения было показать, что его основная трудность носит скорее лингвистический, нежели онтологический или герменевтический характер»; по сути дела, специфичная цель прочтения в конечном счете — демонстрация фундаментального «разрыва между двумя риторическими кодами» (De Man: 1979, с. 300).

Очевидно, стоит привести характеристику аргументативной манеры де Мана, данную Лейчем, поскольку эта манера в значи­тельной степени предопределила весь «дух» Йельской школы: «В обоих трудах Поль де Ман формулирует идеи в процессе прочте­ния текстов; в результате его литературные и критические теории


[63]

большей частью глубоко запрятаны в его работах. Он не делает никаких программных заявлений о своем деконструктивистском проекте. Проницательный, осторожный и скрытный, временами непонятный и преднамеренно уклончивый, де Ман в своей типич­ной манере, тщательной и скрупулезной, открывает канонические тексты для поразительно захватывающего и оригинального про­чтения» (Leitch:1983, с. 48-49).

Основное различие между французским вариантом «практической деконструкции» (тем, что мы здесь, вполне сознавая условность этого понятия, называем «телькелевской практикой анализа») и американской деконструкцией, оче­видно, следует искать в акцентированно нигилистическом отноше­нии первого к тексту, в его стремлении прежде всего разрушить иллюзорную целостность текста, в исключительном внимании к «работе означающих» и полном пренебрежении к означаемым. Для американских деконструктивистов данный тип анализа фак­тически представлял лишь первоначальный этап работы с текстом, и их позиция в этом отношении не была столь категоричной. В этом, собственно, телькелисты расходились не только с американ­скими деконструктивистами, но и с Дерридой, который никогда в принципе не отвергал и «традиционное прочтение» текстов, при­зывая, разумеется, «дополнить» его «обязательной деконструкци­ей».

Как же конкретно осуществляется практика деконструкции текста и какую цель она преследует?Дж. Каллер, суммируя, не без некоторой тенденции к упрощению, общую схематику декон­структивистского подхода к анализируемому произведению, пи­шет: «Прочтение является попыткой понять письмо, определив референциальный и риторический модусы текста, например, пере­водя фигуральное в буквальное и устраняя препятствия для полу­чения связного целого. Однако сама конструкция текстов — осо­бенно литературных произведений, где прагматические контексты не позволяют осуществить надежное разграничение между бук­вальным и фигуральным или референциальным и нереференциальным, — может блокировать процесс понимания» (Culler:1983, с. 81).

На первый план выходит не столько понимание прочитывае­мых текстов, сколько человеческое непонимание, запечатленное в художественном произведении. Сверхзадача деконструктивист­ского анализа состоит в демонстрации неизбежности «ошибки» любого понимания, в том числе и того, которое предлагает сам критик-деконструктивист.


[64]

В противовес практике «наивного читателя»Деррида пред­лагает критику отдаться «свободной игре активной интерпрета­ции», ограниченной лишь рамками конвенции общей текстуально­сти. Подобный подход, лишенный «руссоистской ностальгии» по утраченной уверенности в смысловой определенности анализируе­мого текста, якобы открывает перед критиком «бездну» возмож­ных смысловых значений. Это и есть то «ницшеанское УТВЕР­ЖДЕНИЕ — радостное утверждение свободной игры мира без истины и начала», которое дает «активная интерпретация» (Deкida: 1972с, с. 264).

Роль деконструктивистского критика, по мнениюДж. Эткинса, сводится в основном к попыткам избежать внутренне при­сущего ему, как и всякому читателю, стремления навязать тексту свои смысловые схемы, свою «конечную интерпретацию», единст­венно верную и непогрешимую. Он должен деконструировать эту «жажду власти», проявляющуюся как в нем самом, так и в авторе текста, и отыскать тот «момент» в тексте, где прослеживается его смысловая двойственность, диалогическая природа, внутренняя противоречивость. «Деконструктивистский критик, следователь­но, ищет момент, когда любой текст начнет отличаться от самого себя, выходя за пределы собственной системы ценностей, стано­вясь неопределимым с точки зрения своей явной системы смысла» (Atkins:1981,c. 139).

Деконструктивисты пытаются доказать, что любой системе ху­дожественного мышления присущ «риторический» и «метафизи­ческий» характер. Предполагается, что каждая система, основан­ная на определенных мировоззренческих предпосылках, т. е., по деконструктивистским понятиям, на «метафизике», якобы являет­ся исключительно «идеологической стратегией», «риторикой убе­ждения», направленной на читателя. Кроме того, утверждается, что эта риторика всегда претендует на то, чтобы быть основанной на целостной системе самоочевидных истин-аксиом.

Деконструкция призвана не разрушить эти системы аксиом, специфичные для каждого исторического периода и зафиксиро­ванные в любом художественном тексте данной эпохи, но прежде всего выявить внутреннюю противоречивость любых аксиоматиче­ских систем, понимаемую в языковом плане как столкновение раз­личных «модусов обозначения». Обозначаемое, т. е. внеязыковая реальность, мало интересует деконструктивистов, поскольку по­следняя сводится ими к мистической «презентности»-наличности, обладающей всеми признаками временной преходимости и быст-


[65]

ротечности и, следовательно, по самой своей природе лишенной какой-либо стабильности и вещности.

Как подчеркиваетСальдивар, поскольку риторическая приро­да языкового мышления неизбежно отражается в любом письмен­ном тексте, то всякое художественное произведение рассматрива­ется как поле столкновения трех противоборствующих сил:

авторского намерения, читательского понимания и се­мантических структур текста. При этом каждая из них стремится навязать остальным собственный «модус обозначения», т. е. свой смысл описываемым явлениям и представлениям. Автор как человек, живущий в конкретную историческую эпоху, с пози­ций своего времени пытается переосмыслить представления и по­нятия, зафиксированные в языке, т. е. «деконструировать» тради­ционную риторическую систему. Однако поскольку иными сред­ствами высказывания, кроме имеющихся в его распоряжении уже готовых форм выражения, автор не обладает, то риторически-семантические структуры языка, абсолютизируемые деконструктивистами в качестве надличной инерционной силы, оказывают решающее воздействие на первоначальные интенции автора. Они могут не только их существенно исказить, но иногда и полностью навязать им свой смысл, т. е. в свою очередь «деконструировать» систему его риторических доказательств.

«Наивный читатель» либо полностью подпадает под влияние доминирующего в данном тексте способа выражения, буквально истолковывая метафорически выраженный смысл, либо, что быва­ет чаще всего, демонстрирует свою историческую ограниченность и с точки зрения бытующих в его время представлений агрессивно навязывает тексту собственное понимание его смысла. В любом случае «наивный читатель» стремится к однозначной интерпрета­ции читаемого текста, к выявлению в нем единственного, конкрет­но определенного смысла. И только лишь «сознательный чита­тель»-деконструктивист способен дать» новый образец демистифицированного прочтения», т. е; подлинную деконструкцию тек­ста» (Saldivar:1984, с. 23).

Однако для этого он должен осознать и свою неизбежную ис­торическую ограниченность, и тот факт, что каждая интерпрета­ция является поневоле творческим актом — в силу мета­форической природы языка, неизбежно предполагающей «необхо­димость ошибки». «Сознательный читатель» отвергает «устарев­шее представление» о возможности однозначно прочесть любой текст. Предлагаемое им прочтение представляет собой «беседу» автора, читателя и текста, выявляющую «сложное взаимодейст-


[66]

вие» авторских намерении, программирующей риторической структуры текста и «не менее сложного» комплекса возможных реакций читателя. На практике это означает «модернистское про­чтение» всех анализируемых Сальдиваром произведений, незави­симо от того, к какому литературному направлению они принад­лежат: к романтизму, реализму или модернизму. Суть же анализа сводится к выявлению единственного факта: насколько автор «владел» или «не владел» языком.

Так, «Дон Кихот» рассматривается Сальдиваром как одна из первых в истории литературы сознательных попыток драматизи­ровать проблему «интертекстуального авторитета» письма. В «Прологе» Сервантес по совету друга снабдил свое произведение вымышленными посвящениями, приписав их героям рыцарских романов. Таким образом он создал «иллюзию авторитета». Цен­тральную проблему романа критик видит в том, что автор, полно­стью отдавая себе отчет в противоречиях, возникающих в резуль­тате «риторических поисков лингвистического авторитета» (тем же. с. 68), тем не менее успешно использовал диалог этих проти­воречий в качестве основы своего повествования, тем самым соз­дав модель «современного романа». В «Красном и черном» Стен­даля Сальдивар обнаруживает прежде всего действие «риторики желания», трансформирующей традиционные романтические темы суверенности и автономности личности. Сложная структура мета­фор и символов «Моби Дика» Мелвилла, по мнению Сальдивара, иллюстрирует невозможность для Измаила (а также и для автора романа) рационально интерпретировать описываемые события. Логика разума, причинно-следственных связей замещается «фигуральной», «метафорической» логикой, приводящей к алле­горическому решению конфликта и к многозначному, лишенному определенности толкованию смысла произведения.

В романах Джойса «тропологические процессы, присущие ри­торической форме романа», целиком замыкают мир произведения в самом себе, практически лишая его всякой соотнесенности с внешней реальностью, что, по убеждению критика, «окончательно уничтожает последние следы веры в референциальность как путь к истине» (там же, с. 252)

ДЕНЕГАЦИЯ

Франц. denegation, англ. negation, нем. verneidung. На русский язык обычно переводится как отказ, отрицание. Термин обознача­ет механизм психологической защиты, когда при невольном выра-


[67]

жении одного из ранее вытесненных желаний, чувств или мыслей субъект настойчиво отрицает свою их себе принадлежность.

Французский театролог Анн Юберсфельд, пытаясь опреде­лить специфику театрального переживания, сформулировала свое положение на кардинальном различии между «отрицанием» и другим понятием фрейдовского аппарата — «отказа от реально­сти» (deni de la realite). С точки зрения ученого, денегация связана с основами самого принципа функционирования театра: этот про­цесс изначально противоречив, так как состоит в том, чтобы пред­ставить в конкретной и материальной форме вымышленное дейст­вие и выдуманных персонажей. Театральные знаки, подчеркивает Юберсфельд, «гомоматериальны» по отношению к тому, что они представляют: одно человеческое существо представлено другим человеческим существом. И денегация как раз и есть тот психиче­ский процесс, который позволяет зрителю видеть конкретную ре­альность на сцене и быть вовлеченным в нее как в реальность, в то же время зная (и забывая об этом разве только на какие-то крат­кие мгновения), что эта реальность не имеет никакого значения вне пространства сцены. В результате зритель вынужден одно­временно осуществлять двойной труд: воспринимать реальное как реальность и знать, что эта же самая реальность не вмешивается непосредственно в его собственное существование, она не имеет к нему прямого отношения.

Поэтому любой театр — от требующего серьезной умственной работы, как того требовал Брехт, до самого развлекательного — по своей природе подразумевает работу мысли, размышления зри­теля: «это реальность, но она не для меня — ни для кого из моих знакомых; это сконструированная реальность, артефакт» (Ubersfeld:1996, с. 24).

ДЕПЕРСОНАЛИЗАЦИЯ

Франц. depersonalisation, англ. depersonalization. Общее опреде­ление тех явлений кризиса личностного начала, которые в филосо­фии, эстетике и литературной критике структурализма, постструк­турализма и постмодернизма получали различные терминологиче­ские наименования: &&теоретический антигуманизм, &&смерть субъекта, &&смерть автора, «растворение характера в романе», «кризис индивидуальности» и т. д. Особую актуальность пробле­ма теоретической аннигиляции принципа субъективности приобре­ла в &&постмодернизме.

Уже структурализм коренным образом пересмотрел проблему автономной индивидуальности, пройдя путь от ее постулирования


[68]

как "телоса" — как главной цели всех устремлении современно­сти, до признания того факта, что она превратилась в главное идеологическое орудие масскультуры. Со временем полученное структуралистами, как они полагали, систематизированное знание «объективных детерминант сознания» начало восприниматься как надежная теоретическая защита против «этической анархии» ра­дикального субъективизма.

Однако по мере того, как количество выявляемых структур увеличивалось, стал все более отчетливо обнаруживаться их явно относительный характер, а также, что привлекло к себе особое внимание аналитиков постструктуралистского толка, их несомнен­ная роль в формировании «режима знания и власти». Под этим подразумевается, что структуры, открытые в свое время структу­ралистами, могут иметь не столько объективное значение, сколько быть насильственно навязанными изучаемому объекту вследствие неизбежной субъективности взгляда исследователя. Другой сто­роной этого вопроса является тот факт, что, будучи однажды сформулированы, структуры становятся оковами для дальнейшего развития сознания, поскольку считается, что они неизбежно пре­допределяют форму любого будущего знания в данной области.

Чтобы избежать подобной сверхдетерминированности индиви­дуального сознания, начали вырабатываться стратегии для нахож­дения того свободного пространства, которое оставалось «по кра­ям конкурирующих структур». Естественно, что самоощущение индивида, возникающее в этих просветах между структурами, не способно приобрести то внутреннее чувство связности и после­довательности, каким оно обладало в своем классическом виде, как оно существовало начиная с эпохи Возрождения и доXX в. Сам факт притязания на непроблематичную и самодостаточную индивидуальность в современный период рассматривается по­стмодернистами как проявление определенной идеологии, т. е. как явление, принадлежащее сфере манипулирования массовым соз­нанием и, следовательно, служащее показателем «несомненного заблуждения».

Этот кризис индивидуальности обычно прослеживается тео­ретиками постструктурализма и постмодернизма со второй поло­вины XIX столетия, когда, по их мнению, он начал теоретически осмысляться в таких различных сферах, как марксистская полити­ческая экономия, психоанализ, антропология культуры и соссюровская лингвистика, которые основывались на моделях и мето­дах, не совместимых с фундаментальными понятиями традицион­ного индивидуализма. Внутренняя логика аргументации этих уче-


[69]

ний отрицает нормативную власть автономной индивидуальности и редуцирует субъективное сознание до постоянно себя воспроизво­дящего, надличного механизма.

В этих теориях личностный опыт человека определяется как нечто, детерминированное классом, семьей, культурой или другим не менее надличным по своему существу феноменом — языковым сознанием. Все это, по представлениям постмодернистов, имело своим следствием тот результат, что облик человека утратил в ли­тературе модернизма и постмодернизма целостность, которой он обладал в искусстве реализма.

В сфере литературной критики смерть автора была про­возглашена в 1968 г.Р. Бартом в его знаменитом эссе под этим названием. Исследователь утверждал, что в произведении говорит не автор, а язык, и поэтому читатель слышит голос не автора, а текста, организованного в соответствии с правилами культурного кода (или кодов) своего времени и своей культуры. Функции ли­тературы в новую эру, подчеркивает Барт, кардинально меняются, приходит эпоха читателя, и «рождение читателя должно произой­ти за счет смерти автора» (Барт: 1989. с. 391).

Для антиавторских филиппик Барта, как вообще для пост­структурализма в его французском, телькелевском варианте (по имени журнала «Тель кель», где впервые были сформулированы основные положения постструктуралистского литературоведения), характерна подчеркнуто идеологическая, антикапиталистическая и антибуржуазная направленность, связанная в более широком пла­не с декларативно вызывающим неприятием любого авторитета, освященного институализированными структурами общества. «Автор, — пишет Барт, — это современная фигура, продукт на­шего общества, так как, возникнув со времен Средневековья вме­сте с английским эмпиризмом и французским рационализмом, он создал престиж индивидуума или, более возвышенно, "челове­ческой личности". Поэтому вполне логично, что в литературе именно позитивизм — это воплощение и кульминация капитали­стической идеологии — придавал первостепенное значение личности" автора. Автор по-прежнему царит в истории литерату­ры, биографиях писателей, журналах и даже в самом сознании литераторов, озабоченных стремлением соединить в единое целое при помощи дневников и мемуаров свою личность с собственным творчеством. Весь образ литературы в обычной культуре тирани­чески сконцентрирован на авторе» (там же. с. 385).

Подобная позиция обусловлена тем, что .сознание человека уподобляется тексту; при этом последователи постмодернизма


[70]

растворяют свое сознание в сознании других, демонстрируя моза­ично-цитатный характер, т. е. интертекстуальность, всякого соз­нания, в том числе и своего собственного. Р. Барт, подводя теоре­тическую основу под подобное понимание личности, писал: «То "я", которое сталкивается с текстом, уже само представляет собой множество других текстов и бесконечных или, вернее, потерянных кодов... Субъективность обычно расценивается как полнота, с которой "я" насыщает тексты (имеется в виду возможность субъ­ективных интерпретаций. — И. И.), на самом деле — это лже­полнота, это всего лишь следы всех тех кодов, которые составляют данное "я". Таким образом, моя субъективность в конечном счете представляет из себя лишь банальность стереотипов» (Barthes:1970, с. 16-17). Из этого высказывания можно сделать только один вывод: на более позднем этапе развития своих кон­цепций Барт предпринял попытку теоретически аннигилировать личность не только автора, но и читателя, как в принципе и вооб­ще понятие суверенной личности.

Собственно литература постмодернизма и является художест­венной практикой подобных теорий, отражая разочарование в тра­диционном для Нового времени культе индивидуалистической личности. Наиболее полно эту проблему осветила английский кри­тикК. Брук-Роуз. Основываясь на литературном опыте постмо­дернизма, она приходит к крайне пессимистическим выводам о возможности дальнейшего существования литературного героя, как и вообще персонажа, и связывает это с отсутствием полно­кровного характера в новейшем романе.

Подытоживая современное состояние вопроса, Брук-Роуз приводит пять основных причин "краха традиционного характера":

1) эпистемологический кризис (&&эпистемологическая неуверен­ность); 2) упадок буржуазного общества и вместе с ним жанра романа, который это общество породило; 3) выход на авансцену «вторичной оральности» — нового «искусственного фольклора» как результата воздействия массмедиа; 4) рост авторитета попу­лярных жанров с их эстетическим примитивизмом; 5) невозможность средствами реализма передать опыт XX в. со всем его ужасом и безумием.

Общий итог рассуждении критика весьма пессимистичен: «Вне всякого сомнения, мы находимся в переходном состоянии, подобно безработным, ожидающим заново переструктурированное техно­логическое общество, где им найдется место. Реалистические ро­маны продолжают создаваться, но все меньше и меньше людей их покупают или верят в них, за исключением бестселлеров с их четко


[71]

выверенной приправой чувствительности и насилия, сентимен­тальности и секса, обыденного и фантастического. Серьезные пи­сатели разделили участь поэтов как элитарных изгоев и замкну­лись в различных формах саморефлексии и самоиронии — от беллетризированной эрудиции Борхеса до космокомиксов Кальвино, от мучительных мениппеевских сатир Барта до дезориентирующих символических поисков неизвестно чего Пинчона — все они ис­пользуют технику реалистического романа, чтобы доказать, что она уже не может больше применяться для прежних целей. Рас­творение характера — это сознательная жертва постмодернизма, приносимая им по мере того как он все больше обращается к тех­нике научной фантастики» (Brooke-Rose:1986, с. 194).

ДЕЦЕНТРАЦИЯ

Франц. DECENTRATION. Одно из основных понятий &&постструктурализма, &&деконструктивизма и &&постмо­дернизма. Децентрация, по мнениюЖ. Дерриды, является необ­ходимым условием критики традиционного западноевропейского образа мышления с его «логоцентрической традицией». Как отме­чаетГ. Косиков, свою основную задачу французский ученый ви­дит в том, «чтобы оспорить непререкаемость одного из основопо­лагающих принципов европейского культурного сознания — принципа «центрации», пронизывающего «буквально все сферы умственной деятельности европейского человека: в философии и психологии он приводит к рациоцентризму, утверждающему при­мат дискурсивно-логического сознания над всеми прочими его формами, в культурологии — к европоцентризму, превращающе­му европейскую социальную практику и тип мышления в критерий для «суда» над всеми прочими формами культуры, в истории — к презенто- или футуроцентризму, исходящему из того, что истори­ческое настоящее (или будущее) всегда «лучше», «прогрессивнее» прошлого, роль которого сводится к «подготовке» более просве­щенных эпох и т. д. Вариантом философии «центрации» является субстанциалистский редукционизм, постулирующий наличие неко­ей неподвижной исходной сущности, нуждающейся лишь в во­площении в том или ином материале; в философии это представле­ние о субъекте как своеобразном центре смысловой иррадиации, «опредмечивающемся» в объекте; в лингвистике — идея первич­ности означаемого, закрепляемого при помощи означающего, или первичности денотации по отношению к коннотации; в литерату­роведении — это концепция «содержания», предшествующего своей «выразительной форме», или концепция неповторимой ав-


[72]

горской «личности», «души», материальным инобытием которой является произведение; это, наконец ... позитивистская каузально-генетическая «мифологема» (Косиков:1989, с. 35-36). Критика всех этих «центризмов», подчеркиваетН. Автономова, «стягивается у Дерриды в понятие «логоцентризма» как их наиболее теоретиче­ски обобщенную форму» (Автономова:1977, с. 168).

В литературоведении проблема децентрации в основном полу­чила свою разработку в двух аспектах: «децентрированного субъекта» и «децентрированного дис­курса». Так, согласно точке зрения одного из ведущих теорети­ков постструктурализма и постмодернизма американского критика Ф. Джеймсона, пародия в «эпоху позднего капитализма», «лишенного всяких стилистических норм», вырождается в пастиш, причем ее появление связывается Джеймсоном с процессом «децентрирования дискурса», т. е. исчезновения из него единого смыслового центра и одновременно «индивидуального субъекта в постиндустриальном обществе»; «исчезновение субъекта вместе с формальными последствиями этого явления — возрастающей не­доступностью индивидуального стиля — порождает сегодня почти всеобщую практику того, что может быть названо пастишью» (Jameson:l984, с. 64).

Другой теоретик, голландский исследовательД. В. Фоккема,связывает появление постмодернизма с формированием особого «взгляда на мир», в котором человек лишен своего центрального места. Для него постмодернизм — это «продукт долгого процесса секуляризации и дегуманизации»; если в эпоху Возрождения воз­никли условия для появления концепции антропологического уни­версума, то в XIX и XX столетиях под влиянием наук — от био­логии до космологии — стало якобы все более затруднительным защищать представление о человеке как о центре космоса: «в кон­це концов оно оказалось несостоятельным и даже нелепым» (Fokkema:1986, с. 80, 82).

Теоретическая «децентрация субъекта» как отражение специ­фической мировоззренческой установки сказалась на главном объ­екте литературы — человеке, поскольку последовательное приме­нение основанных на идее децентрации постмодернистских прин­ципов его изображения на практике привело сначала к девальва­ции, а затем и к полной деструкции личности персонажа как пси­хологически и социально детерминированного характера.

Свой вклад в разработку идеи децентрации субъекта внес, ра­зумеется, иФуко. Наиболее эксплицитно этот вопрос был им по­ставлен в «Археологии знания» (1969), где автор с самого начала


[73]

заявляет, что общей для современных гуманитарных наук (психоанализа, лингвистики и антропологии) предпосылкой стало введение «прерывности» в качестве «методологического принци­па» в практику своего исследования, т. е. эти дисциплины «децентрировали» субъект по отношению к «законам его жела­ния» (в психоанализе), языковым формам (в лингвистике) и пра­вилам поведения и мифов (а антропологии). Для Фуко все они продемонстрировали, что человек не способен объяснить ни свою сексуальность, ни бессознательное, ни управляющие им системы языка, ни те мыслительные схемы, на которые он бессознательные ориентируется. Иными словами, Фуко отвергает традиционную модель, согласно которой каждое явление имеет причину своего порождения.

Точно таким же образом и постулируемая Фуко «археология знания» децентрирует человека по отношению к непризнаваемым и несознаваемым закономерностям и «прерывностям» его жизни: она показывает, что человек не способен дать себе отчет в том, что формирует и изменяет его дискурс, — т. е. осознанно воспринять «оперативные правила эпистемы». Как все связанные с ней во временном плане дисциплины, «археология» преследует ту же цель — «вытеснить», упразднить представление о самой возмож­ности подобной «критической осознаваемости» как «принципе обоснования и основы всех наук о человеке» (Leitch:1983, с. 153).

Общеструктуралистская проблема децентрации субъекта, ре­шаемая обычно как отрицание автономности его сознания, конкре­тизировалась у Фуко в виде подхода к человеку (к его сознанию) как к «дискурсивной функции». В своей знаменитой статье 1969 г. (расширенной потом в 1972 г.) «Что такое автор?» (Foucault:1969) Фуко выступил с самой решительной критикой понятия «автора» как сознательного и суверенного творца собственного произведе­ния: «автор не является бездонным источником смыслов, которые заполняют произведения; автор не предшествует своим произве­дениям, он — всего лишь определенный функциональный прин­цип, посредством которого в нашей культуре осуществляется про­цесс ограничения, исключения и выбора; короче говоря, посредст­вом которого мешают свободной циркуляции, свободной манипу­ляции, свободной композиции, декомпозиции и рекомпозиции ху­дожественного вымысла. На самом деле, если мы привыкли пред­ставлять автора как гения, как вечный источник новаторства, всегда полного новыми замыслами, то это потому, что в действи­тельности мы заставляем его функционировать как раз противопо­ложным образом. Можно сказать, что автор — это идеоло-


[74]

гическии продукт, поскольку мы представляем его как нечто, со­вершенно противоположное его исторически реальной функции... Автор — идеологическая фигура, с помощью которой маркирует­ся способ распространения смысла» (Textual strategies:1980, с. 159).

Собственно, эта статья Фуко, как и вышедшая годом раньше статья Р. Барта «Смерть автора» (русский перевод: Барт: 1989), подытожившие определенный этап развития структуралистских представлений, знаменовали собой формирование уже специфиче­ски постструктуралистской концепции теоретической «смерти че­ловека», ставшей одним из основных постулатов «новой доктрины». Если эти две статьи — в основном сугубо литературо­ведческий вариант постструктуралистского понимания человека, то философская проработка этой темы была к тому времени уже завершена Фуко в его «Словах и вещах» (1966), заканчивающих­ся знаменательным пассажем: «Взяв сравнительно короткий хро­нологический отрезок и узкий географический горизонт — евро­пейскую культуру с XVI в., можно сказать с уверенностью, что человек — это изобретение недавнее... Среди всех перемен, вли­явших на знание вещей, на знание их порядка, тождеств, разли­чий, признаков, равенств, слов, среди всех эпизодов глубинной истории Тождественного, лишь один период, который начался полтора века назад и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего неспокойства, переходом от тысячелетий заботы к ослепительной ясности сознания, подступом к объективности того, что так долго было достоянием веры или философии, — это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки ис­чезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе XVII в. почва классического мышления, тогда — в этом можно поручиться — человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке» (Фуко;1977, с. 398). (Дано в переводе Н. Автономовой — И. И.).

ДИВИД -ИНДИВИД

Лат. dividuus — individuus. Концепция теоретической &&децентрации субъекта самым решительным образом сказалась и на пересмотре таких традиционных для западного мышления понятий, как индивид и индивидуальность. Понятие «индивидуума» — в рамках западноевропейской цивилизации — было введено ещеЦицероном как латинский аналог греческого


[75]

слова «атом» (т. е. то, что уже больше не поддается дальнейшему делению). Именно целостность человеческой личности, его инди­видуальность как уникальное, неповторимое своеобразие только ему присущих мыслительных, поведенческих, биологических и нравственных характеристик с их устойчивыми психофизиологиче­скими особенностями и была той отрефлексированной многими поколениями западных ученых догмой для создания мифологемы автономной личности, в которой усматривался залог демократиче­ской основы западной цивилизации.

С начала XX века эта концепция стала подвергаться ожесто­ченной критике с самых разных сторон как представителями ле­вых, так и правых политических и связанных с ними философских и эстетических ориентаций. В рамках интересующего нас предмета импульс к подобного рода спекуляциям задалФрейд, прежде всего его второй топикой, расщепившей некогда целостно пони­маемую личность, условно говоря, на три противоборствующих начала: ид, эго, супер-эго. Совершенно особую роль в дальнейшей эволюции этой концепции сыгралЖ. Лакан с его идеей трех &&психических инстанций: Воображаемого, Символического, Реального. Все это, естественно, вело к дальнейшему укреплению концепции децентрированного субъекта.

Именно она стала тем побудительным стимулом, который сна­чала еще в рамках структурализма, а затем уже и постструктура­лизма превратился в одну из наиболее влиятельных моделей пред­ставления о человеке не как об «индивиде», т.е. о целостном, не­разделимом субъекте, а как о «дивиде», т. е. принципиально раз­деленном — фрагментированном, разорванном, смятенном, ли­шенном целостности человеке Новейшего времени.

В современном представлении человек перестал воспринимать­ся как нечто тождественное самому себе, своему сознанию (в чем нельзя не усмотреть специфического влияния также и философии экзистенционализма; также &&другой); само понятие личности оказалось под вопросом, социологи и психологи (и это стало об­щим местом) предпочитают оперировать понятиями «персональной» и «социальной личности», с кардинальным и не­избежным несовпадением социальных, «персональных» и биоло­гических функций и ролевых стереотипов поведения человека.

ДИСКРЕТНОСТЬ ИСТОРИИ

От лат. discret'us — «разделенный, прерывный». Понятие, кото­рое активно использовалосьМ. Фуко для описания исторических процессов и самого характера понимания специфики истории, про-


[76]

цессуальность которой рассматривалась им весьма специфически. В первую очередь Фуко выступает как историк, поставивший пе­ред собой задачу кардинального пересмотра традиционного пред­ставления об истории и прежде всего отказа от взглядов на нее как на эволюционный процесс, обусловленный социально-экономическими трансформациями общественного организма. В статье «Ницше, генеалогия, история» Фуко писал:

«Традиционные средства конструирования всеобъемлющего взгляда на историю и воссоздания прошлого как спокойного и не­разрывного развития должны быть подвергнуты систематическо­му демонтажу... История становится «эффективной» лишь в той степени, в какой она внедряет идею разрыва в само наше сущест­вование» (Foucault:1971b, с. 153-154).

Таким образом, в интерпретации истории у Фуко определяю­щим моментом становится понимание ее как «дисконтинуитета», восприятие постоянно в ней совершаемого и наблюдаемого раз­рыва непрерывности, который осознается и констатируется на­блюдателем как отсутствие закономерности. В результате история выступает у Фуко как сфера действия бессознательного, или, учи­тывая ее дискурсивный характер, как «бессознательный интер­текст».

ДИСКУРС

Франц. discours, англ. discourse. Многозначное понятие, введен­ное структуралистами. Наиболее подробно теоретическое обосно­ванное структурно-семиотическое понимание концепции дискурса даноА.-Ж. Греймасом и Ж. Курте в их «Объяснительном сло­варе теории языка» (Греймас, Курте:1983, с. 483-488). Дискурс интерпретируется как семиотический процесс, реализующийся в различных видах &&дискурсивных практик. Когда говорят о дис­курсе, то в первую очередь имеют в виду специфический способ или специфические правила организации речевой деятельности (письменной или устной). Например,Ж.-К. Коке называет дис­курс «сцеплением структур значения, обладающих собственными правилами комбинации и трансформации» (Coquet:1973, с. 27-28). Отсюда нередкое употребление дискурса как понятия, близкого стилю, как, например, «литературный дискурс», «научный дис­курс». Можно говорить о «научном дискурсе» различных сфер знания: философии, естественнонаучного мышления и т. д., вплоть до «идиолекта» — индивидуального стиля писателя.

В &&нарратологии проводят различие между дискурсивными уровнями, на которых действуют &&повествовательные инстанции


[77]

письменно зафиксированные в тексте произведения: &&эксплицитный автор, &&эксплицитный читатель, персо­нажи-рассказчики и т. д., и абстрактно-коммуникативными уров­нями, на которых взаимодействуют &&имплицитный автор, &&имплицитный читатель, &&нарратор в «безличном повест­вовании» (&&нарративная типология).

ДИСКУРСИВНЫЕ ПРАКТИКИ

Франц. pratiques discoursives, англ. discoursive practics. Термин, активно употребляемый постструктуралистами и деконструктивистами. Теоретическое обоснование получил в работах Ж. Дерриды и Ю. Кристевой, но, как правило, применяется социологиче­ски ориентированными критиками в том смысле, который ему придалМ. Фуко. Своей целью Фуко поставил выявление «исторического бессознательного» различных эпох, начиная с Возрождения и по XX в. включительно. Исходя из концепции языкового характера мышления, он сводит деятельность людей к их «речевым», т. е. дискурсивным практикам. Ученый считает, что каждая научная дисциплина обладает своим &&дискурсом, высту­пающим в виде специфической для данной дисциплины «форме знания» — понятийного аппарата с тезаурусными взаимосвязями.

Совокупность этих форм познания для каждой конкретной ис­торической эпохи образует свой уровень «культурного знания», иначе называемый Фуко &&эпистемой. В речевой практике со­временников она реализуется как строго определенный код — свод предписаний и запретов. Эта языковая норма бессознательно предопределяет языковое поведение, а следовательно, и мышление индивидов. В результате «воля-к-знанию», демонстрируемая лю­бой научной дисциплиной, обращается «волей-к-власти».

Фуко уже в статье 1968 г. «Ответ на вопрос» (Foucault: 1968) намечает три класса трансформаций дискурсивных практик: 1) Деривации (или внутридискурсивные зависимости), представляющие собой изменения, получаемые путем дедукции или импликации, обобщения, ограничения, пермутации элементов, исключения или включения понятий и т. д.; 2) Мутации(междискурсивные зависимости): смещение границ поля иссле­дуемых объектов, изменение роли и позиции говорящего субъекта, функции языка, установление новых форм информативной соци­альной циркуляции и т. д.; 3) Редистрибуции (перераспре­деление, или внедискурсивные зависимости): опрокиды­вание иерархического порядка, смена руководящих ролей, смеще­ние функции дискурса.


[78]


Левые деконструктивисты исследуют дискурсивные практики как ритмические конструкты, якобы обеспечивающие власть «господствующей идеологии» посредством идеологической «корректировки» и «редактуры» общекультурного знания 'той или иной конкретной исторической эпохи.

ДИСТОПИЯ

Франц. dystopie, англ. dystopia (от древнегреч. Приставки  , обозначающей нечто трудное, противное, дурное, и  — ме­сто). Один из модусов утопического мышления и соответствую­щего ему литературного жанра. После того какТомас Мор опуб­ликовал в 1516 году свою книгу об обществе всеобщего благоден­ствия, как он его понимал, и назвал ее «Утопия» — от древнегре­ческого  , т, е. «несуществующее место», и появления тер­мина «антиутопия», введенногоДжоном Стюартом Миллем в XIX веке для характеристики художественных и просто полеми­ческих произведений, рисующих вымышленное общество, пороки которого должны служить предостережением нравственности или политике, количество разновидностей утопических жанров посто­янно возрастало. В. А. Чаликова, много и плодотворно занимав­шаяся проблемой теоретического осмысления утопии, перечисляет, помимо собственно дистопии, целый ряд новых понятий, появив­шихся для спецификаций проблемного поля утопического мышле­ния: «экоутопия» (глобальное научно-культурное проектирова­ние), «практотопия» (система социальных реформ, направ­ленных на построение не идеального, но лучшего, чем наш, мира (А. Тоффлер); «эупсихия» (программа стабилизации и раскре­пощения душевного и духовного мира личности с помощью соци­альной терапии) (Утопия:1991, с. 7).

Проблема дистопии напрямую связана с той реакцией на ха­рактерный для 1960-х годов бум утопической литературы, вклю­чая научную фантастику, который был вызван очередной волной научно-технического прогресса и массового увлечения западной молодежи и интеллигенции революционными и социал-реформаторскими идеями, нараставшей вплоть до майских собы­тий 1968 года. Как отмечаетЧичери-Ронай, «60-е годы были периодом bona fide утопической энергии: сотни тысяч людей актив­но пытались вообразить себе идеальное общество — тысячи тео­рий, теологий, схем новой планировки жилья; появились массовые движения, требующих социальных перемен...» (Csicsery-Ronay:1997, §23), в этой атмосфере утопии становятся более созна­тельными и самокритичными. Одновременно шел и другой про-


[79]


цесс: «пересматривается история утопической мысли, переоцени­ваются старые трактаты и романы об идеальном обществе. Иссле­дователи видят в них уже не реликты безумных надежд, а пред­восхищение «нового мышления», столь необходимого XXI веку. Вместе с тем продолжается ревизия утопических идеалов (особенно связанных с концепциями прогресса) и вдохновленное ею сочинение антиутопий — образов бессмысленного механиче­ского существования в идеально организованных безликих коллек­тивах. На этом фоне выделился уникальный философско-художественный жанр XX века — дистопия, то есть образ обще­ства, преодолевшего утопизм и превратившегося вследствие этого в лишенную памяти и мечты «кровавую сиюминутность» — мир оруэлловской фантазии» (Чаликова — Утопия:1991, с. 7-8). По мнению исследовательницы, «дистопия ближе к реалистической сатире, всегда обладающей позитивным началом, антиутопия — к модернистской, негативистской и отчужденной, к «черному рома­ну» (там же, с. 10).

Как можно судить по имеющимся на сегодняшний день теоре­тическим разработкам данной проблемы, вопрос о разграничении дистопии и антиутопии у различных ученых получает сугубо про­тиворечивую интерпретацию и явно требует дальнейших исследо­ваний. Кроме того, повышенная утопичность художественного мышления XX века, столетия постоянного экспериментирования как в искусстве, так и политике, делает проблематичной саму воз­можность провести четкое жанровое разграничение разных видов и подвидов данного модуса эстетического сознания.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 43; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.196 (0.043 с.)