Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Памяти Л.Н. Толстого как социального философа[269])Поиск на нашем сайте (Отрывок из дневника)
Теперь или никогда — вот дилемма, жгущая ныне наше сознание. Или Россия воистину вступает в «полноту исторического возраста», пробуждается к жизни всемирной, всечеловеческой, — или революционный смерч, ее закруживший, есть не что иное, как ее историческое увядание, национальная смерть. К небывалому здоровью или к окончательному распаду — переживаемая русским народом болезнь? В этом вопросе — вся проблема русской культуры. Именно теперь разрешаются сомнения Чаадаева, споры западников с московскими славянофилами, смутные тревоги Герцена. Именно теперь подводятся итоги петербургского периода, Петрова дела, пушкинского слова. Все наше прошлое предстало на суд: что оно — фундамент грядущего здания, увертюра, пролог, — или самодовлеющий обрывок, капризный фрагмент без завершения, несбывшееся пророчество, бесплодный намек?.. Кто прав — Аксаков, утверждавший, что история русская «имеет значение всемирной исповеди и может читаться, как жития святых», — или Чаадаев, в минуту отчаяния не видевший в ней «ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника» и с горечью констатировавший, что «мы составляем пробел в нравственном миропорядке»?.. Россия еще не сказала своего исторического слова, не выявила «идеи», в ней заложенной. Она неизменно выступала перед Западом в роли «Сфинкса», страны будущего, народа великих возможностей. Какова же разгадка этого Сфинкса и существует ли она? — Чудесное дело ваша Россия, — говорил Шеллинг князю Одоевскому в 1842 году, — нельзя определить, на что она назначена и куда идет она? Но она к чему-то важному назначена. И сам Одоевский, этот любопытнейший пример славянофильства, еще до бесед своих с Шеллингом, в 33 году, задумавшись о судьбах родины, воскликнул: — Россия матушка! Тебя ожидает или великая судьба, или великое падение! С твоей победой соединена победа всех возвышенных чувств человека, с твоим падением — падение всей Европы, такое падение, которое, вероятно, постигло те безымянные народы, которых остатки гаснут в степях Нового Света (см. Сакулин. «Кн. Одоевский»[267], т. I, ч. 2, с. 274). В историю Европы Россия вписывала много страниц, — но они связаны больше с былью войн, побед, завоеваний. Не это — главное. Не этим одним определяется обитель нации в доме Отца… Не наступает ли время вносить русские мысли в историю мира? — Вопрос этот ставится теперь не только в России и не только русскими. На мечты Одоевского откликался Шеллинг, на многие думы Хомякова, Аксаковых, Леонтьева отзывается ныне популярнейший из современных западных мыслителей — Шпенглер. И, помимо него, другие дети западной культуры, люди изощренных чувств и утонченного интеллекта, Анатоль Франс, Барбюс, Уэльс, Гауптман, Б.Шоу — пристально всматриваются в контуры нашей вещей бури, нашей Великой Революции, провидя за ними какое-то новое свершение, какой-то новый рубеж… Так ли это? И охватывает страстная надежда, смешанная с жутким раздумьем и сомнением, — лейтмотив нашей национальной мысли, прекрасно выраженной четверостишием Тютчева:
Ты долго ль будешь за туманом Скрываться, Русская звезда, Или оптическим обманом Ты обличишься навсегда?..[268]
Страшен пассив текущих лет, несомненно, заслуживших наименование «лихолетья». Печально современное состояние России, подорванной в жизненных силах своих, и бесплодны попытки всю глубину нашей разрухи замалчивать или игнорировать. Бесконечно дорогой ценой платит народ за великую жизненную силу, за опыт, ведущий к зрелости, за насильственный разрыв с прежними формами жизни, за наследственные свои грехи. Но этой дорогой ценой, по-видимому, действительно будет куплена народная и, стало быть, национальная зрелость. На широкую историческую арену выйдет весь русский народ, каков он есть, со всеми своими особенностями, но уже без иллюзий детства и отрочества. Ему-то и предстоит сказать всемирно-историческое «слово», лишь предощущавшееся творчеством отроческого его периода. Ему-то, очевидно, и подобает извлечь из-за тумана заветную «русскую звезду»… Тогда-то и родится та русская культура, по отношению к которой, как думает Шпенглер, творчество самого Достоевского есть не более, чем косноязычный и бессильный детский лепет… Велика надежда, но и тяжек долг, ей соответствующий. Обетование — в пору неслыханным страданиям, выпавшим на долю русского народа. Страдания, которым равных трудно найти в европейской истории. Хочется верить: даром такие испытания не посылаются. Но есть и еще один конкретный вопрос, чрезвычайно существенный для уяснения «смысла» русской культуры, как исторической задачи. Судя по всему, из бурь революции Россия выходит отрезвевшей и «оземлившейся», утратившей многое от своей былой психологии. Часто приходится слышать, что страна психологически «американизируется». Несомненный хозяин новой России — крестьянин — отличается чертами исключительной «органичности», «почвенности», узкой практичности. Новая интеллигенция тоже значительно больше, чем прежняя, предана очередным нуждам дня, «малым делам». По общим отзывам, интеллигенция стала более «мещанской», более «прозаической», но зато гораздо более деловой и социально-полезной. Ушла из русской жизни чеховщина, тургеневщина, исчезли и мотивы народнического «покаяния». — Но не значит ли это, что ушла и «достоевщина»? Что нет уже и гоголевской «птицы-тройки»?.. Но что же остается тогда от «великого призвания» России? Не о «второй же Америке» размышляют лучшие люди Европы, и не для того же тосковал одинокий Чаадаев, метался в духовной лихорадке Герцен, пророчествовали славянофилы, горел и сгорел Белинский, бредил вещий Достоевский, не для того же творилась русская история и создалась русская мысль, чтобы после величайшей из национальных революций русский человек приобщился идее свободного накопления, а русский интеллигент — духу размеренного мещанства! Тут большая проблема. Пуст беспочвенный романтизм, но недостаточна и умеренная трезвость, превращенная в самоцель. В тумане скрывалась русская звезда, пока народ пребывал в атмосфере примитивного существования, а интеллигенция нежилась мыслью в царстве будущего. Но обнажится ли эта звезда в России крепкого мужичка и прочного хозяйственного самосознания, если «очередная забота очередного дня» вытеснит окончательно с поля ее зрения все «исторические горизонты» и «мировые задачи»?.. Недавно в специфическом разрезе, в рамках коммунистического миросозерцания, эту проблему поставил в «Известиях» Луначарский (статья «Новый русский человек»). Но она может и должна быть поставлена также и вне этих рамок, во всей своей острой, захватывающей широте. Отрезвление России (весьма отрадное, конечно) не должно быть, однако, ее омещаниением. Свежести материального возрождения должна соответствовать напряженность и глубина духовных порывов. Усвоение чужой цивилизации не должно убить собственной культуры. Иначе тщетна вера наша. Если Россия, выдержав нынешний кризис, выйдет из него страной безмузыкальной цивилизации только, если она утратит в нем своего Бога, свою душу живу, — это будет не чем иным, как особой лишь формой ее исторической смерти, которой так боялся К.Леонтьев. Это будет лишь образом медленного умирания, полным уподоблением западным соседям. За стуком машин и тракторов нельзя забывать «энтелехию» национальной культуры. И, стоя на роковом рубеже, жадно вперив взоры в туманную даль, где по-прежнему скрывается звезда русской идеи, русской культуры, мы снова и снова с мучительным страхом повторяем вслед за поэтом неумолчный, полный тревоги вопрос:
Ужель навстречу жадным взорам, К тебе стремящимся в ночи, Пустым и ложным метеором Твои рассыплются лучи?
Кто знает? Кто ответит? «Великая судьба, или великое падение»? — Что бы то ни было, — не будем терять веры, и вера сотворит чудеса.
Трагедия правды
Платон в «Государстве» уподобляет человеческий род узникам, скованным цепями и ввергнутым в темную пещеру. Лица их обращены к стене, противоположной выходу из пещеры, через которую в эту мрачную темницу проникает сверху свет. И все, что видят ее обитатели, — это только образы, тени, отражающиеся на стене. Повернуть голову и заметить действительные предметы, жизнь, как она есть, — они не могут, им этого не дано. И, обреченные, живут в царстве теней, принимая их за единственную и подлинную реальность… Но вот кому-либо из них, избранному свыше счастливцу, удается вырваться из этой подземной сферы обмана и мрака. Свет земли сразу ослепляет его, он ничего не видит, и должен еще приучать свои глаза к восприятию окружающего. Сначала различает он виды ночи, звезды, луну. Но потом и предметы дня становятся доступны ему, и, наконец, ему открывается само солнце, великий источник жизни, счастья и истины… Но вот он волею судьбы снова возвращается в свое подземелье. Теперь уже ослепляет его пещерная тьма, и глубоко равнодушен он к игре теней, в которой раньше видел, как все, сущность и содержание жизни. И, не переставая, говорит о солнце, о мире настоящего бытия, высшей действительности, изобличая ложь этих искривленных бликов, этих сумрачных отображений. Но не понимают его узники, смеются над ним, даже возмущаются его словам и призывам, представляется он им наивным, безумным, ненужным: и впрямь не помогает он им разбираться в механике теней, познавать законы их соотношений, и анализом их движений познавать принципы их природы… Не облегчает он и мучительной тяжести цепей.
Невольно всплывает в сознании этот бессмертный образ Платона, когда задумываешься о Л.Толстом. Ибо, воистину, подобен он такому узнику, побывавшему «там, наверху», и вернувшемуся к нам, в нашу земную пещеру, обожженную солнцем. И сразу тусклы, неинтересны и ненужны, призрачны показались ему наши очередные дела, наша условная относительная правда, наши временные ценности. И говорил он нам о высоких своих постижениях, о том действительном мире, что ему открылся, о царстве, где правда живет, о всепроникающем нравственном Солнце… Это Солнце ослепило его, и его такие острые, насквозь пронизывающие глаза словно навсегда утратили желание видеть тени и полутени, его уши после гармонии духа, ими услышанной, — разучились слушать скучные песни пещеры… Помните, как раненый князь Андрей смотрел на аустерлицкое небо, на это спокойное, тихое небо и плывущие по нему облака?.. «Нет ничего, кроме него, кроме этого неба». Далекой и ненужной, пустой предстала перед ним его прежняя жизнь с его надеждами и суетой, с войной и Наполеоном, со всем, что казалось столь важным и серьезным… «Царство теней», «мир призраков»… В жизни Л.Н. Толстого было свое «аустерлицкое небо». Ему открылась правда праведного бытия и ее предельной незыблемости, и свет ее, такой благостный и такой ясный, как бы пронизав насквозь все его существо, раз навсегда отнял у него возможность понимать и ценить условную правду текущей жизни, изменчивую и временную. Подобная правда представилась ему ложью и только ложью. Он осудил ее, как некогда Антигона, во имя требований абсолютного Добра. Все стало для него обманом и грехом, кроме высшего закона любви, живущего в наших сердцах, — этого голоса Божия, обращенного к нам. Только внутри нас, в этом законе — царство Божие, и достаточно это постичь, ощутить, как оно станет жизнью, реальностью, осуществленным добром. «Стоит только захотеть» — вот краеугольный камень толстовской этики, ее путь и пафос. Стоит людям только понять и захотеть, — и они увидят солнце, и солнце будет в них. А весь этот долгий путь прогресса, это медленное восхождение по исторической лестнице, вся эта кропотливая и непрерывная внешняя организация людей, право, государство, власть — все это обман и ложь, бестолковый танец в царстве теней, судороги заблудившегося человечества. И главное, все это «великий грех» перед лицом правды, сплошное нарушение истинного и единого закона добра и любви. Ярко и мощно, всеми красками своей несравненной палитры обличает Толстой пороки наших относительных, «прагматических» ценностей. Последовательно раскрывает он неизбежную греховность всех наших внешних законов, исходящих от насильственного организма государства, извращающего и загрязняющего чистую природу человека. Издевается над этими законами и их служителями. С прямолинейной суровостью пророка отвергает всю культуру, пропитанную фальшью, нравственным компромиссом, извилистой сложностью заблуждения. Все это — по ту сторону «аустерлицкого неба». А здесь, с ним — «простота, добро и правда», без которых нет и не может быть величия…
Для него, видевшего солнце, узники пещеры — мечутся в обмане и грехе. Но ведь, с другой стороны, и для этих самых узников не менее очевидна его ослепленность в темной и запутанной пещерной обстановке. «Разучился разбираться в наших делах». Ослеп. И твердит свое, простое и яркое, но не подходящее к нашему лабиринту, не уясняющее в нем ничего и не выводящее из него. — Так говорит, или, по крайней мере, может сказать население сферы теней. Велика истина любви и непререкаем ее закон. Но бесконечно тернист и длинен путь ее воплощения в собирательную жизнь людей. Счастлив тот, кому открылось солнце, чья душа зацвела от его лучей. Но ведь пещера этим еще не устранена, и не сняты оковы с узников… И недостаточно им «лишь захотеть», чтобы пали оковы, как недостаточно еще понять добро, чтобы воплотить его в себе. Быть может, это ужасно и тяжело, что жизнь безмерно сложнее гениальной простоты великого русского моралиста. Но тем не менее это так. Это так же верно, как то, что Толстой, как человек, как творец и художник, не умещается, бесконечно не умещается в рамки Толстого-моралиста. В кризисе духовного самоуглубления он познал правду «в ее бытии», в ее «идее», как сказали бы философы. Но ему осталась чужда правда «в ее становлении», в развитии. Толстой не хочет знать истории. Это — один из самых неисторических, даже антиисторических умов человечества. Он не хочет видеть, что «все прекрасное столь же редко, сколь трудно» (Спиноза), что оно достигается не сразу. Реальная сила зла для него словно не существует, и поэтому во всем, что не вмещает в себя добра целиком, «теперь же и здесь же», — он усматривает лишь грех, отрицание, слепоту. Он фанатически требователен, даже жесток в своем идеале любви, и бесконечно строг к жизни, этот идеал ограничивающей. «Не противься злу насилием» — сказало ему высшее откровение, и с тех пор всякое принуждение в его глазах стало безусловно греховным. И так как социальная жизнь человечества строится на начале принудительном (право, государство), он не останавливается перед тем, чтобы отвергнуть все древо человеческой культуры. «Не надо подчиняться государству, не надо идти на войну, не нужно судов, даже науки, искусства не надо»… Уподобиться полевым лилиям, отдаться закону всеобщей любви. Все люди — братья. Не нужно власти. Не нужно повеления и повиновения. Эти заповеди — дети высшей правды, как она воспринята великим моралистом. Но во всей своей чистоте брошенные в мир как действенные призывы, они встречаются с другими заповедями, заветами той же правды, но только воплощающейся во времени. И, встретившись, бледнеют, бессильные себя оправдать в сфере несовершенной, но совершенствующейся жизни. В самом деле. Отрицание права во имя нравственного совершенства ведет в жизни не к торжеству безусловного добра, а к утрате и тех относительных нравственных достижений, которые воплощаются в праве. Отрицание государства приводит не к царству Божию, а скорее к анархии тьмы, войне всех против всех. Отрицание культуры влечет за собою не блаженную невинность полевых лилий, а лишь всеобщее огрубение, косность души и еще большую прикованность ее к пещере теней и призраков. И это не случайно, конечно, что в своем отрицании культуры Толстой является самым мощным порождением всемирной культуры и был бы немыслим вне ее преемственного развития и роста. — Так мстит за себя отвергаемая правда земли.
Это — глубочайшая трагедия земного существования. В здешней жизни людей бывает слишком часто, что призыв к немедленному осуществлению предельной правды Божией нарушает самую эту правду в ее естественном и нормальном, объективном, жизненном воплощении. Люди «града вышнего», подвижники и святые, всегда идут впереди своего века, жизнью своею нарушая его закон. Для мира, лежащего во зле, такие люди — лучшее оправдание и украшение. Но подчас они уже слишком резко расходятся с ним, слишком резко себя ему противопоставляют. И тогда кажется, что они — не от мира. Требования мирские проходят мимо них. И когда условные законы времен, законы государств и народов восстают на этих людей, человечество становится свидетелем великой борьбы правды с самою собой. Правда в своем законном, конкретном объективно-историческом воплощении сталкивается с правдой в ее чистом, отвлеченном, абсолютном выражении. Люди, предвосхитившие последнее откровение правды и нашедшие в себе силу жить сообразно ему, такие люди, конечно, должны быть названы нравственно гениальными или святыми. Они морально пленяют и очаровывают, они иногда вносят благодетельные потрясения в жизнь человечества, разрывая связь времен. Они оплодотворяют мир, делая его богаче, ярче, углубленнее. Но побеждают его все-таки не они: их святость узка при всем ее величии, при всей ее необыкновенной красоте. Они не чувствуют правды относительного, правды обусловленного, и глубоко грешат перед ней (sanctus error — невинное заблуждение — лат.). Их трагедия в том, что всю полноту верховного совершенства они пытаются целиком перенести в несовершенную обстановку земли. Побеждает мир идеализм конкретный, целостный, сочетающий в себе и стремление к безусловной правде, и сознание того, что эта правда лишь на небе живет. Но для нас, русских, все же особенно близок, понятен Толстой даже и в великом ослеплении своем, открывшемся ему солнцем. Именно для России бесконечно характерны этот суровый «максимализм», эта любовь к предельным ценностям, к безусловной, последней правде. «Все мы любим по краям и пропастям блуждать» — говорил Крижанич, наш первый славянофил. Гений Толстого живет в душе его родной страны, и она — в нем. Среди трезвых народов всемирной пещеры Россия опалена, опьянена лучами далекого солнца, по своему воспринятого ею. Недаром же превратилась она ныне в чистый факел мира, пламя которого устремляется в безбрежную высь. Она познала на себе, в потрясающих страданиях своих, в своих огненных муках горения, весь ужас своей любви, ее Немезиду, — но ведь сердцу не прикажешь… Социальная философия Толстого — «великий грех», но это — грех праведника. Религиозный анархизм его — великое заблуждение, но это — заблуждение гения, живущего истиной. И если грех и заблуждение его — грех и заблуждение России, то и праведность его и гений его — русская святость и русский гений.
Пестель[270]
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 41; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.156 (0.01 с.) |