Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Интеллигенция и народ в русской революцииПоиск на нашем сайте Два этюда
I «Гетерогения целей»[177]
Философы истории очень хорошо знают этот термин Вундта. Закон гетерогении целей есть несомненный эмпирический закон, подтверждаемый постоянными историческими примерами. Спутанная взаимозависимость между «целью и средством» в различного рода массовых движениях приводит подчас к любопытнейшей исторической диалектике, явственно вскрывает в этих движениях игру «лукавого Разума», для которого «страсти индивидуумов» — не более, чем «дань, которую материя платит идее» (по Гегелю)… Как часто бывает, что большое историческое движение, ставящее себе большие, отважные цели, в процессе их осуществления задерживается в царстве средств! И объективно получается, что подлинной-то целью, истинным смыслом движения оказываются не его субъективные дерзновения, а его наличные, реальные достижения. Средство превращается в цель. Бывает и так, что по мере осуществления тех или других частных задач, реализации тех или иных средств, — движение начинает обзаводиться новыми «идеями-силами», сворачивает в сторону от первоначальной цели, накатывается на побочные, проселочные дороги и через них выходит к иной цели, новой задаче, не совсем похожей, а то и совсем непохожей на первоначальную. Извилист и сложен лабиринт истории, а сама нить Ариадны подчас начинает тут хитрить, сбивать столку, ставить в тупик. И особенно часто в незавидном положении оказываются наиболее самоуверенные путники, в простоте душевной полагающие, что обладают ключом ко всем историческим загадкам, — разные представители мнимого всезнайства, еще не усвоившие даже прекрасной методической заповеди Сократа — «я знаю, что я ничего не знаю»… А разве цель, в свою очередь, не может превратиться в средство? Издали она нередко рисуется такой заманчивой, привлекательной, окончательной. Но вблизи оказывается, что она вовсе не «конечная цель», а самое серое, будничное звено в прихотливой цепи исторического процесса. Горизонт раздвигается, открываются новые перспективы, новые цели, для которых достигнутая — только скромное и незатейливое средство. Такую метаморфозу разве не пережила на протяжении одного века хотя бы, скажем, идея демократии?.. Да, «гетерогения целей». Одно дело — субъективные умыслы, чаяния, стремления агентов исторического развития, другое дело — его объективная логика. В нашей время полезно запастись достаточной долей критического чутья, чтобы уяснить себе этот фундаментальный тезис теории исторического познания. Колумб ехал в Индию, а натолкнулся на Америку. Не так ли и многие великие Колумбы мировой истории в погонях за нынешними прелестями сказочных Индий высаживались на берегах реальных Америк, открывая новые исторические этапы и эпохи, неожиданно и не по задуманному прославляя себя?.. Колумб открыл Америку попутно. Но «попутное» стало основным и главным. А то, что представлялось его субъективному сознанию как «главное», — так и растворилось в сфере химер: до Индии ему доехать не довелось… Не доехали и великие папы средневековья до совершенной и вечной теократии. Но в попытках ее осуществления создали творческую и мощную культуру, своеобразную систему политических связей, «новый стиль» всемирной истории. Сделали все это опять-таки «попутно», но и тут, значит, объективный смысл процесса воплощается не в непосредственных и прямолинейных планировках, а в сложной и изогнутой конфигурации средств, обходов, перепутий. Средства объективно зафиксировались в цели, обходы застыли, став самодовлеющими, перепутья преобразились в рубежи. Ехидная историческая диалектика превращает центральные и красочные фигуры в несознательных попутчиков подлинных своих предначертаний и задач, до времени неисповедимых. А то, что самим этим фигурам в процессе борьбы и сутолоки, в бурливой игре субъективного воображения представляется побочным и попутным, оказывается нередко как раз центральным, пребывающим, стержневым. В истории, как и в жизни, друг Горацио, есть много такого, чего не снится нашим мудрецам!.. В истории, как и в жизни, островки рациональных выкладок кругом объяты океаном таинственной иррациональной стихии, высший разум которой требует иных, не плоскостных, измерений. В истории, как и в жизни, наш челн, по образу поэта, то и дело уносится приливом в неизмеримость темных волн –
И мы плывем, пылающею бездной Со всех сторон окружены…[178]
II. Оппортунизм[179]
Все течет. Гераклит
Alles Vergangliche Ist nur ein Gleichniss. Goethe[180]
Самый этот термин — «оппортунизм» — достаточно скомпрометирован долгими и дружными усилиями политических романтиков, фанатиков и утопистов всех мастей, стран и устремлений. Оппортунизм — это нечто серое, ползучее, презренное. Это жалкий и отвратительный «уж» Максима Горького — тот самый, который, как известно, «рожден ползать» и «летать не может». Который никак не способен понять, что «безумство храбрых — вот мудрость жизни». Сущий «мещанин»: читайте Иванова-Разумника!.. Однако не пора ли уже все-таки приступить к некоей реабилитации целого ряда идей и понятий, заклеванных политическими «Соколами», «Буревестниками» и прочими «гордыми птицами»? Не прошло ли уже, в сущности, время, когда «жажда бури, сила гнева, пламя страсти» — все эти высокие и прекрасные вещи — принимались безо всякой оглядки и возводились в перл создания безо всякого раздумья? Не осмотреться-ли? Не прийти ли в себя? Но мы уже слышим суровый окрик разношерстных фигур, по-прежнему «охраняющих входы»: — Прочь! Здесь объявлена богам за право первенства война!.. А давайте, наконец, попробуем не испугаться этого окрика. Боги ведь нередко оказываются на проверку оловянными, а молнии бумажными. Да и сами «птицы» — заводными…
Что такое оппортунизм? Гамбетта — его духовный отец, выразитель, идеолог — определял его достаточно ясно: — Политика результатов. То, что мы называем «реальной политикой». Учет обстановки, трезвый анализ действительных возможностей. Приспособление к окружающим условиям, дабы успешнее их преобразить, направить к поставленной цели. Гибкость стальной пружины. Упругость живой ткани. Противники Гамбетты пустили в оборот словечко «оппортунизм», придав ему порицательный, предосудительный смысл. Оппортунизм, мол, есть беспринципное подчинение фактам, «шествие в хвосте событий». Пользуясь современным термином, — «фактопоклонство». Разумеется, это не так. Гамбетта имел и твердо знал свои цели. Если уж сравнивать, то он был в них куда сознательнее и тверже, чем большинство его крикливых противников. Но именно преданность целям заставляла его относиться серьезно к вопросам о путях их осуществления. Он понимал, что «политика налагает на нас необходимость делать много уступок, обходов, пускать в ход бесконечное множество средних терминов, средних решений… La moderation — c'est raison politique»[181]. Нет ничего хуже в политике, чем упрямое и безответственное доктринерство. И даже жертвенность не искупает порока ослепленности: «мученичество не есть аргумент истины» (Спиноза). Жертвы оправданы только тогда, когда они — реальные и необходимые средства к достойным и реальным целям. Выше «безумства храброти» должен быть поставлен — разум расчета. Ибо далеко не всякий, твердящий «Господи, Господи», войдет в царство небесное.
«Цель и средство». Кажется, так ясно. Но в то же время здесь — начало новой большой проблемы. Мир не прост. И вредная фальшь — его искусственно упрощать. Дело в том, что «в бесконечном ряду исторических явлений все является одновременно и причиной, и следствием» (Елленек). Везде связь, кругом «взаимозависимость». Относительны не только средства, но неизбежно и самые цели. То, что в рамках одной обстановки является целью, в пределах другой превращается в средство. Целью «русской политики» Англии до японской войны было уничтожение России, как морской державы. После Цусимы Россия превращается Эдуардом VII в «дружественную нацию», полезную для окружения Германии… Целью Наполеона было использовать революцию в качестве средства военной славы Франции и превращения ее в империю. Но вышло так, что сами наполеоновские войны стали средством распространения революционных идей и их международного торжества… Целью римской империи было расширение национального римского государства. Однако по мере своего осуществления эта цель неудержимо становилась средством утверждения идеи сверхнационального, всемирного гражданства, т. е. опять-таки, значит, новой «цели»… — Словом, повсюду причудливое сплетение посредствующих целей и целеподобных средств. Что же касается «конечных целей», то их, пожалуй, и вовсе не сыскать в нашем текучем временно-пространственном мире. Поистине, он есть мир бесконечных задач. Если так, то ясно, что реализм должен распространяться не только на средства, но и на самые «цели». Не приводит к добру, когда реализм средств сочетается с утопизмом целей. Средневековые папы нередко доходили до виртуозного совершенства в практической политике; но их центральная цель — теократизация мира — была неосуществима, и не помогло политическое искусство, коверкалась и бунтовала жизнь, и страдали люди, — и «крушение дома сего было великое»… Необходимо не только познавать подвижную механику средств и целей. Нужно держать перед собой отчет и в самой иерархии целей, в «таблице ценностей». Нужно усвоить, что цели и ценности имеют свою лестницу, упирающуюся в небо, но установленную на земле. Плох тот, кто топчется на месте или тянет вниз. Но не многим лучше и тот, кто тщится шагнуть разом через несколько ступеней и бесславно срывается в пропасть… Такого нечего жалеть, потому что он сам виноват. И в его сальто-мортале нет ничего ни нравственно, ни эстетически привлекательного. Восторгаться горьковскими «соколами», историческим Геростратом, ибсеновским Брандом — признак не только нравственной аберрации, но и не слишком высокого вкуса. Нравственность есть действенность и конкретность. Красота есть воплощение Смысла. Порочен пустопорожний моральный взлет. Безобразен срыв нерасчетливого порыва. И сурова мудрая реакция жизни, запечатленная словом величайшего из великих оппортунистов мировой истории[182]: — Vae victus!
Однако, с другой стороны, оппортунизм не должен быть мелкотравчатым крохоборчеством, политикой сегодняшнего дня, текущей минуты. Он не исключает, а, напротив, предполагает большие анализы, широкие интуиции, непрерывную активность. Нерасчетливо увлекаться текущей минутой: ибо слишком ущербна реальность минуты. Крохоборчество есть такое же игнорирование и нарушение иерархии целей, как брандовский максимализм. Цели должны быть достижимыми; из этого не следует, что они не могут быть великими. Нужно идти по линии наименьшего, а не наибольшего сопротивления; но нужно идти вперед и вверх, а не назад и вниз. Оппортунизм — это не вялое сердце и не мелкая душа; это — ясная голова. И он требует, чтобы большие анализы были реальны, широкие интуиции конкретны, а непрерывная активность осмысленна, содержательна, плодотворна. Несравненным и классическим теоретиком той системы идей, что ныне зовется оппортунизмом, недаром считается Маккиавелли. Источник его учения — глубочайшее знание человеческого сердца. Веками клеветали на него людские пороки — глупость, зависть, тщеславие, лицемерие: вероятно, оттого, что он их гениально распознал и учил, взнуздав их, пользоваться ими. Веками чернили «маккиавеллизм»; — гений Маккиавелли не стал от того ни менее ярок, ни менее предметен, ни менее актуален в своей положительной и творческой направленности. «Понимать историю, — справедливо утверждает Шпенглер, — значит быть знатоком человеческого сердца в высшем смысле слова». «Люди живут не так, как должны бы жить. Между действительностью и мечтой громадная разница. Кто пренебрегает знанием действительности, тот идет к гибели, а не к спасению». — Вот бессмертное поучение политического реализма. Вся система политики великого флорентийца построена на этой предпосылке. Именно поэтому-то «государь, сохраняющий свою власть, обязан уметь не быть добродетельным». Именно поэтому он должен сочетать в себе «свойства льва и лисицы». Именно поэтому «счастье государя зависит от степени согласия его поступков с требованиями времени». Требования времени, «разум эпохи» — вот общий критерий политического действия. «Дела рук человеческих постоянно в движении». Но каждая эпоха имеет свой логос. Удел теоретиков — его открывать. Удел политиков — его облекать в плоть и кровь истории. Маккиавелли был одновременно и теоретиком, и практиком политики. И, конечно, весь безбрежный релятивизм средств ни на минуту не заслонял в его гениальном, ясновидящем сознании прочного достоинства руководящей задачи его времени, разума нарождающейся эпохи: великая родина, великая нация, великое государство. Отсюда и формула его: «защищать отечество всегда хорошо, как бы его ни защищать, — бесчестьем или славою». Оппортунизм не отрицает ни решительности, ни твердости, ни смелости. Он требует только, чтобы эти качества применялись к месту и ко времени, во имя реальных целей и в качестве эффективных средств. Гамбетта недаром в тяжкие дни национальной обороны своей огненной энергией стяжал себе кличку — «fou fouieux» (безумец из безумцев — фр.). Маккиавелли, со своей стороны, подчеркивал, что осторожность не должна быть целью в себе: «человек осторожный, не умеющий сделаться отважным, когда это необходимо (курсив мой Н.У.), сам становится причиной своей гибели». Нет незыблемых «целей в себе» в изогнутом, условном и сложном лабиринте истории. Есть лишь этапы, станции, перепутья. Вот монархия, вот республика, вот сверхнациональная империя, вот национальная держава. Вот «эпоха субъекта», сменяемая «эпохой объективности» (Гегель). Вот насильственная теократия, вот просвещенный абсолютизм, вот правовое государство. А вот уж и «кризис демократии», призрак возрождающегося цезаризма («горе побежденным!») — и новые перспективы, усложненные, диалектичные: тут — национальные движения, неудержимое и бурное самоопределение народов, там — их мировое, интернациональное объединение… И вьется, уходит в бескрайнюю даль живописная, чудесная дорога… Да, живописная, чудесная… но вместе с тем какая страшная, взлохмаченная, кровавая!.. Нужно понять и полюбить ее такою. Нужно найти в себе умственные и нравственные силы осознать, осмыслить и приять ее в ее подлинном, реальном и конкретном бесконечном становлении, постоянно и твердо помня, что
Все преходящее Есть только образ…
Февральская революция[183] (К восьмилетнему юбилею)
«Что мы сейчас видим в революции, ничего не говорит о далеком расчете и замысле, с каким дух вызвал ее в жизнь». (Гершензон. «Переписка из двух углов»).
Когда вспоминаешь теперь эти нелепые, взлохмаченные, наивные дни, — ощущается в душе осадок досады и грусти одновременно. Весенняя улыбка, весенняя распутица… и весеннее головокружение… Да, все мы, даже самые трезвые, были хоть на миг, хоть на пару дней опьянены этим хмельным напитком весенней революции. На фоне Распутина, Штюрмера, Протопопова — яркими и волнующими казались первые часы свободы, насыщенными и жуткими — часы недолгой борьбы. — Опять телефон с Петербургом не работает… Подавят или нет?.. И что — дальше?.. Стоишь, бывало, у редакционного телефона, у аппарата междугороднего сообщения, — ждешь… — Дума во главе восстания… Восставшие гвардейские полки у Таврического Дворца!.. Эти фразы, теперь столь истрепанные, запыленные, просто скучные, — тогда возбуждали, мучили, жгли… Слишком все это было необычайно. Россия явственно вступала в какую-то новую историческую полосу. Сразу разлилась весенним половодьем народная стихия, прорвав плотины исторической государственности, подгнившие, износившиеся. И словно сбылось загадочное пророчество, вернее, заклинание поэта:
Туда, где смертей и болезней Лихая прошла колея, — Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя…
Государство русское растворилось в народной стихии, умерло… и многим казалось, что навсегда. Многие маловеры смутились, смущены доселе. Но недаром сказано: — Да не смущается сердце ваше… Видно, нужно было России исчезнуть, уйти в пространство, чтобы опять из пространства восстать. Помню, в разгар разрухи, когда слепая стихия сокрушала все рубежи, когда символом России казался безглазый поезд, облепленный серой, ужасной массой человеческой саранчи, — думалось мучительно, непрерывно: — Нет, но кто же, какая сила их образумит, обуздает, возьмет в руки, введет в берега?.. И как это сделать?.. И разум не находил ответа. Его нашла история, октябрьским морозом дохнувшая на захмелевшую от свободы Россию и огромный бунт превратившая в великую революцию.
Каковы бы тогда, в феврале, ни были субъективные настроения подавляющего большинства русской интеллигенции — объективно основа февральских событий теперь может считаться уже достаточно выясненной: это было не что иное, как военное поражение России. Катастрофа надвигалась с неумолимой необходимостью. Уже к осени 1916 года экономическая надорванность страны заставляла многих деловых работников на «хозяйственном фронте» предвидеть неизбежность скорого краха. Но когда «пришла революция» с громкими лозунгами, театральными позами и дразнящим отсутствием «начальства» — бес исконного интеллигентского революционаризма принялся усиленно шептать во все уши, что мол, «теперь все пойдет по хорошему», что теперь «препятствия на пути к победе устранены». Революцию воспринимали как спасение от катастрофы, столь зловеще надвигавшейся. Между тем, на самом деле это и была в образе «грозы и бури» пришедшая катастрофа. «Февраль весь был соткан из противоречий, фатально влекших его к гибели. Декламируя о «победе», он быстро уничтожал ее последние шансы. Вещая о «государственном разуме», он не носил в себе и его крупицы. Болтая о революции, он более всего чуждался революционного дерзновения. Межеумочный, крикливый, фальшивый, он казался, согласно грубоватому, русскому присловью, «ни Богу свечкой, ни черту кочергой». Недаром его олицетворением был Керенский, ничтожество из ничтожеств, мыльный пузырь, жалкий актер истории. Февраль мог быть только увертюрой или эпилогом. В нем не было собственного содержания. Он знаменовал собою либо конец, разрушение, смерть, либо зарницу действительной, освежающей атмосферу грозы. Либо, пожалуй, то и другое вместе. Февраль непрерывно поглощал сам себя, разлагался внутренними противоречиями. Стыдно и больно за Россию было в те месяцы, как никогда ни раньше, ни после них. Потом, в годы октября подчас становилось страшно, тяжело за русский народ, за русское государство. В месяцы «февраля» основным чувством ощущался именно стыд. Никакого величия, ни грана подлинной трагедии, ни иоты действительного героизма. Разгул мелкого беса, дешевых чувств, кургузых мыслей, дряблых сердец. Болото. Никогда после октябрьских дней не бывало на душе так отвратительно, досадно, гадко. Никакие шипы «нелегального положения», гражданской войны, уличных боев, сознанных политических ошибок не воспринимались сознанием так остро и мучительно, как горькие эпизоды бесславной февральской эпопеи, идейно растленной, эстетически отталкивающей, духовно импотентной. Это воистину был распад. Вероятно, иным быть он и не мог. Теперь, в «исторической перспективе», нужно осознать его своеобразную историческую осмысленность. Но тогда, когда он являлся «современностью», — нельзя было его не оценить под углом зрения его непосредственной собственной значимости. Конечно, первым элементом нашей революции была смерть. Смерть «старого режима», старого правящего сословия, старого государственного стиля, старого «общественного мнения». В страшной исторической судороге кончились оба петербургские антипода — дворянское самодержавие и радикальная интеллигенция, — и с их концом исчерпал себя петербургский период русской истории. Процесс смерти, распада, разложения — не может быть привлекателен. И поскольку смерть составным элементом неминуемо входила в революционный кризис, густо окрашивая собою его начало, — постольку и февральский пролог русской революции был богат мотивами гниения, тления, упадка. Припоминая первые февральские дни, и до сего времени испытываешь жгучее чувство тревоги, смешанной с надеждой, — специфическое чувство, тогда переживавшееся. Помню, уже на третий день революции, 1-го марта 1917 года, тревога окончательно вытесняла надежду, и, всматриваясь в праздничные уличные толпы, в малообещающие лица солдат, в знаменитые «грузовики», перевитые красными лентами, — мучительно думалось: — Не быть добру. Быть худу. И «худо» пришло, и разлилось по всей безбрежной русской земле, неистовым сумбуром прокатилось по городам и весям, всех захватив, многое исковеркав, повсюду поселив нужду, стоны, нищету… Но не следует, однако, ограничиваться этим печальным признанием, когда далеко спустя, в наши дни пытаешься подвести исторический итог происшедшему сдвигу. Теперь уже нетрудно и, во всяком случае, обязательно рядом с пассивом революции учесть ее актив, и за ее «худом» не игнорировать ее «добра» — ее огромного значения в русской, да и не только в русской истории. Хотя первоначально революция наша была не чем другим, как военным поражением России, но уже скорая ликвидация пустопорожнего февраля показала, что смысл революции этим не исчерпывается. Катастрофа получала более грандиозный и симптоматичный смысл, обретала самостоятельность, обзаводилась собственной творческой логикой. И растворившаяся в пространствах Россия вновь восстает из пространств. В новом облике, в новом одеянии. И плохи те патриоты, которые не узнают ее в нем. Значит, они чтили ее только устами, но не сердцем. Значит, они чтили только фасад ее, а не субстанцию. Разве в имени дело? «Name ist Schall und Rauch» («Имя — суть звук и дым» — нем.). И потом — разве не прозревали лучшие люди наши великой роли России — вне, выше ее самой?.. Разве Достоевский не говорил о «всечеловечестве», о «всечеловечески-братском объединении»?.. Разве славянофилы, упоенные всеславянской идеей, завороженные Византийским Алтарем, не взывали о нем к русскому царю:
Пади пред ним, как царь России, И встань, как всеславянский царь!..[184]
И если ныне русское государство пало, чтобы встать всесоюзным, многонародным государством, — то где тут унижение, погибель России?.. «Чего хлопочут люди о народности, — говорил Станкевич, один из замечательнейших русских людей. — Надобно стремиться к человеческому, свое будет поневоле. На всяком искреннем и непроизвольном акте духа невольно отпечатывается свое, и чем ближе это свое к общему, там лучше. Кто имеет свой характер, тот отпечатывает его на всех своих действиях; создать характер, воспитать себя — можно только человеческими началами». Впрочем, тут уже особая, сложная, большая тема. Но нельзя не подойти к ней, подводя итог нашего злосчастного февраля. Ибо в свете драмы, уже клонящейся к завершению, по иному оцениваешь, иначе понимаешь и ее пролог… И опять, и снова вспоминается поучение мудрого учителя политики, великого Маккиавелли об историческом смысле смутных эпох: — Добрые деяния происходят от доброго воспитания, доброе воспитание от хороших законов, а хорошие законы от тех самых смут, которые многие безрассудно осуждают. Эти смуты никогда не вредили общему благу. Пусть же будет эта овеянная сединою веков, мудро беспристрастная сентенция лучшим компасом нам, современникам, в наших размышлениях о трудностях переживаемой нами бурной переломной, но по своему прекрасной эпохи.
Обогащайтесь[185]
Ныне отпущаеши. (Свящ. Писание)[186]
Наконец-то! Настоящее слово сказано, лозунг дан. Это куда лучше еще, чем «лицом к деревне». Конкретнее, прямее, понятнее. Почти по-ленински. — Крестьяне, обогащайтесь! Не бойтесь, что вас прижмут. Свежо предание, а верится с трудом: этот лозунг брошен ортодоксальнейшим и монолитнейшим Бухариным, нашим «русским Сен-Жюстом», суровым столпом правоверия, утверждением закона и пророков. Исторический лозунг буржуазной Франции, наливавшейся жизненными соками, веселыми, как шампанское, приходившей в себя после революционных потрясений. Лозунг роста и здорового индивидуализма, трезвый, как работящая деревня, неотразимый, как жизнь, повелительный, как история. Да, опять и опять: зелено золотое дерево жизни, а теория сера, тосклива, запылена… Впрочем, слава гуттаперчевой теории, умеющей не заедать жизнь, крепко наученной «сохранять лицо» при всех превратностях и сюрпризах судьбы…
Так должно было быть и иначе быть не могло. Все нити тянулись сюда. Это было ясно и в сумрачные дни 12 съезда, и в недобрые дни 13. Оба съезда пытались исказить, по-сенатски «разъяснить» логику ленинского нэпа. Революция топталась на месте. Враги начинали злорадствовать, скептики ухмылялись, мужицкий лоб уже хмурился, страна погружалась в трудную думу: — Что же, неужто опять рецидив?.. Ничего не поделаешь, история не есть беззаботная партия де илэзир по заранее выработанному маршруту, и меньше всего революция — рациональный процесс. Вспышки рецидива неизбежны, хотя с каждым разом они бывают менее зловредны и более кратковременны. Пришел конец и нашему «фрюктидору»[187]. Как и в дни Кронштадта, на авансцене неуклюже появился лесной наш медведь и внушительным, хотя и пассивным, жестом повернул дело по своему, поставил на своем. Видно, опять исполнились какие-то времена и сроки. И гуттаперчевые формулы вновь услужливо запрыгали по всем газетным листам, чтобы свести словесные концы с концами, пригладить шершавые вихры жизни, сохранить нужные рессоры и тормоза. Да, несомненно: есть смысл подчас даже и в бессмысленных словесных лепетаниях. Рационально бессмысленные, они иррационально целесообразны, служа высшим целям торжествующей жизни.
Если книги имеют свою судьбу, то и слова — тоже. Когда-нибудь трудолюбивый историк поведает нашим потомкам миграцию слова «кулак» в процессе русской великой революции: она стоит того, живописная, красноречивая, саркастическая… Сначала «кулак» был столь же абсолютно бранным и столь же безмерно широким понятием, как «буржуй». Если буржуи все, кто носит котелок, то кулак — всякий «мелкий хозяйчик»: берегитесь, — в нем сидит Корнилов! Потом от кулака отроился «середняк». Кулак похудел, но продолжал оставаться все же очень нехорошим человеком. Потом — с нынешней осени — принялись подробно «определять» термин «кулак». Плохо быть кулаком, но далеко, мол, не всякий зажиточный крестьянин заслуживает этого постыдного наименования. Определяли долго, тщательно, упорно, со всех сторон. А ведь известно из учебников логики, что «всякое определение есть ограничение». Пределы термина становились все теснее, скромнее, безобиднее. Теперь, однако, надоела и эта игра в прятки. «Места» слабо усваивали хитрую словесную механику, полезную разве лишь для большой политики, и продолжали чересчур прямолинейно насиловать основные принципы здравой экономики. И центр, наконец, бросив дипломатические бирюльки, решил действовать напрямик: — Да здравствует подлинный нэп в деревне!.. «Если в 19 году Лениным был поставлен вопрос о середняке, то в настоящих условиях нам приходится ставить вопрос не только о середняке, но и о кулаке… Мы предоставляем большую, чем прежде, свободу капиталистических отношений в деревне» (Молотов). «При теперешнем развитии, при теперешней нашей политике на допущение рыночных отношений, мы будем в известной мере допускать развитие даже кулака». (Он же). «Наша политика по отношению к деревне должна развиваться в таком направлении, чтобы раздвигались, а отчасти и уничтожались многие ограничения, тормозящие рост зажиточного и кулацкого хозяйства» (Бухарин). Мелкий хозяйчик, на почве четко усвоенного принципа «свобода труду», из врага превратился в первейшего друга: «Товаропроизводитель, мелкий хозяйчик, который составляет основную крестьянскую массу, должен чувствовать большую уверенность в обладании теми средствами производства, которыми он пользуется» (Молотов). Еще немного, и мы, пожалуй, увидим, как на могучих хозяйственных грудях заблещут в деревне ордена «Красного Знамени»: — Героям труда! Всякому овощу свое время. «Беднота» культивируется ныне разве лишь в качестве газетного заголовка; в природе же бедняк уже отнюдь не внушает излишнего восхищения: «Скатываться к бедняцким иллюзиям теперь уже нельзя» (Молотов). Таковы директивы партконференции. …Словом, в гуще быта скоро того и гляди услышишь бодрые полнокровные голоса из деревни: — Да, я кулак, я советский кулак, и горжусь этим!..
Что, если на том свете дух П.А. Столыпина случайно встретится в эти дни с духом Свердлова, или, скажем, Володарского, или Либкнехта?.. Любопытно бы подслушать соответствующий потусторонний диалог…
Но дух Ленина может покоиться с миром: он и впрямь прочно живет и в своей партии, и во всей революции. А, значит, можно быть спокойным также и за ту, и за другую. И, что еще несравненно важнее, — за Россию. Тому ручательство лозунг жизни, лозунг выздоровления, гениальный крик нутра: — Хозяева, обогащайтесь!..
Национализация Октября[188] (К восьмой годовщине)
«Возвращается ветер на круги своя». Россия, по авторитетным свидетельствам, переживает «последний год восстановительного периода», «рекордный год в деле восстановления нашего хозяйства» (Каменев). На глазах догорает лихолетье. На глазах «саперы разрушения» преображаются в «армию строителей». Над строительством — девиз: Мы наш, мы новый мир построим! Отличный девиз. Он вливает бодрость в души, будит веру; а зачем и существуют на свете девизы, как не затем, чтобы вливать бодрость в души, будить веру? Верования проходят, вера остается. «Что сделало революцию? — Честолюбие. Что положило ей конец? — Тоже честолюбие. Но каким прекрасным предлогом была для нас свобода!..» Так на закате дней, в одиночестве «маленького острова», вспоминал о своей страшной матери, о великой революции, ее не менее великий и страшный сын. Пусть в этих словах гениального честолюбца много психологической правды. Но психологическая правда исторически нередко называется субъективной иллюзией. То, что в сознании самих деятелей тех дней было только предлогом, история сделала основным содержанием эпохи. «Свобода», рожденная честолюбием, очень скоро забыла свое родство. И, окрепнув, пошла уверенно гулять по Европе. Предлог стал прологом. Прологом целой огромной полосы жизни народов. В истории, вообще говоря, часто властвуют «поводы» и «предлоги». Маленькие побуждения больших лозунгов исчезают, — сами лозунги, «прекрасные предлоги», преломляясь в миллионах голов, формулируя миллионы интересов, начинают свою собственную, живописную, чудесную жизнь. Историей, все-таки, по-видимому, правит не любовь к человеку, а, по термину Ницше, «любовь к вещам и призракам». Призраки будут жить на земле, покуда жив человек. «Нет великой ценности, которая не покоилась бы на легенде. Единственный виновник того — человечество, желающее быть обманутым» (Ренан). Что же, да здравствуют творческие призраки и легенды!.. Впрочем, ближе к теме. Эти восемь лет, полные пожаров и легенд («Мы пустим пожары!.. Мы пустим легенды!..» — Петруша Верховенский), не перестают все же быть историей. Куда же идет процесс? Куда смотрит его объективная логика? Думается, правильнее всего основная тенденция современности может быть охарактеризована как национализация Октября. Революция входит в плоть и кровь народа и государства. Нация советизируется. И обратно: советы национализируются. «Ближе к массам!» — провозглашает Цека. «Глубже в быт!» — давно призывает Троцкий. Эти лозунги одинаково знаменательны и по одинаковому действенны. Уходя в быт, погружаясь в массы, Октябрь, как Антей, наливается новыми соками. Оживление советов, рождение «мелкой советской единицы», усиление активности крестьянства, демократизация профсоюзов, неуклонная централизация государственного аппарата в его решающих элементах, успехи национализированной промышленности, заботы о законности, — все это политические факторы первостепенного порядка. Правда, они действуют медленно, идут «голубиной поступью», но тем вернее их результат. Согласно словечку Ленина, страна «переваривает переворот». «Переворот», входя в обиход, перестает быть переворотом: что нужно было перевернуть, уже перевернуто. И устанавливается новое равновесие. «Завоевание быта» есть опять-таки процесс двусторонний, говоря учено, «диалектический». Когда чернильницы выделываются по модели ленинского мавзолея, а скворец и уютная канарейка насвистывают «Интернационал», — невольно начинает мерещиться, что причесанная буря перестает быть бурей. Разучиваешься даже как следует различать: когда революция наступает на быт, а когда быт на революцию. Мне самому пришлось этим летом не раз слышать в России, как царский «мерзавчик» величают «пионером», а сороковку — «комсомольцем». Это уже — откровенное, ехидно-торжествующее засилие «быта». Но и оно, что ни говорите — одна из сторон всесторонней «национализации Октября»… Да, ничего не поделаешь. «Национальность для каждой нации есть рок ее, судьба ее; может быть, даже и черная. Судьба в ее силе… От судьбы не уйдешь: и из «оков народа» тоже не уйдешь» (Розанов, «Опавшие листья»). Октябрь был великим выступлением русского народа, актом его самосознания и самоопределения. Русский народ «нашел себя». Но, конечно же, от себя не ушел. И в мировых, всечеловеческих своих устремлениях, и в онтологии революции, и в ее логике, и в ее быте — он остался собою, вернее, он становится собою, как никогда еще раньше. Прав Троцкий, утверждая, что «большевизм национальнее монархической и иной эмиграции, Буденый национальнее Врангеля» («Литература и революция»). Восьмилетняя динамика Октября — яркий документ этой непреложной истины. Сейчас я ничего не оцениваю, ничего не проповедую — я только констатирую. Хороший рецепт преподал в свое время Барер: «не будем никогда подвергать суду революции, но будем пользоваться их плодами». Слева мне часто говорят, что констатирования мои, как «правда классового врага», полезны революции. Тем лучше. Не чувствуя себя ничьим классовым врагом, от души готов послужить революции, чем могу. Каждому свое.
Национализация Октября реально ощутима не только в свете внутренних процессов, наблюдаемых в Советской России. Еще острее обличается она анализом международного положения СССР. Программа октябрьской революции была и остается всемирно-историчной и строго интернациональной. В этом ее «соль» и значение. В этом ее большой исторический смысл, воспетый поэтом:
Октябрь лег в жизни новой эрой, Властней века разгородил, Чем все эпохи, чем все меры, Чем Ренессанс и дни Атилл.[189]
Однако, кроме программы, революция обладает и «наличным бытием». Одно дело — ее «размах», ее «конечные цели»; другое дело — ее конкретное содержание, диктуемое упрямыми фактами, окружающей средой. Игнорируя дальние цели революции, мы не поймем ее роли в широком масштабе времен; закрывая глаза на ее пределы, на ее наличный облик, мы вообще утратим всякое представление о ней. С этой точки зрения приходится признать, что истекшие восемь лет достаточно твердо ограничили поле непосредственного распространения и влияния Октября. Он охватил собою лишь Россию, да и то пока в несколько суженных границах. Дальше России революция не пошла. Конечно, она отразится и уже отражается в мире; но отражается косвенно и преломленно, а не прямо и не по задуманному. Отражается примерно так же, как в свое время Великая Французская Революция отозвалась на государствах старой Европы. «Непосредственное воздействие» не удалось. Началось эволюционное просачивание основных революционных идей на пространстве десятилетий. Советские лидеры сами ясно отдают себе отчет в факте «стабилизации капитализма» на Западе. Отсюда неизбежно меняется и стиль советской внешней политики. Силою вещей она принуждена замыкаться в государственные, национальные рамки. Методы Чичерина теперь все менее отличаются от обычных приемов мировой дипломатии. И в то же время с неудержимой неизбежностью Наркоминдел вытесняет собою Коминтерн. Такова обстановка: судя по всему, всерьез и надолго. Активность внешней политики Москвы перенесена с Запада на Восток. Здесь осуществляется комбинированное давление всех революционных факторов в далекой надежде окольным путем зажечь всемирный Октябрь. Но на Востоке даже и самые цели — по крайней мере, реальные, близкие, — лишены действительно интернационалистского духа. Задачи советской восточной политики — национальное пробуждение колониальных народов. В нем — наш исторический своеобразный реванш (о, отнюдь не «империалистический»!) за Брест и Версаль, за Ригу и Лозанну. Возможно, что России здесь удастся в известной мере осуществить свою провиденциальную миссию. Но не значит ли это, что и здесь Октябрь фатально национализируется? Восток — человеческий океан, неисчерпаемый резервуар человеческого материала. Огромны азиатские масштабы. «Европа — это кротовая нора — говорил Бонапарт Буррьену после 18 фруктидора; только на Востоке бывают великие империи и великие революции, — там, где живет семьсот миллионов людей» Поворачиваясь лицом к Азии, Россия включает себя в могущественнейшие токи современного исторического периода. И Запад начинает чувствовать это, и туманится заботой и тревогой. Словно в нынешних глухих громовых раскатах он уже смутно узнает давнее, знакомое ему «наследье роковое»: «После великих потрясений войны, глубоко всколыхнувших социальное равновесие внутри всех стран, все еще не миновала опасность революционных кризисов… Упорная пропаганда, субсидируемая и направляемая Москвой, распространяет свои интриги по всему земному шару. Здесь она стремится разжечь социальную ненависть, там — разнуздать националистические страсти, и фактически, под маской Третьего Интернационала, служит развитию национальной русской экспансии на ее великих исторических путях. Перед лицом Европы, утомленной войной и нуждающейся в порядке и труде, московский советизм выдвигает Революционную Церковь, повсюду имеющую своих верных, свои воинствующие организации, и воспаленному воображению, жаждущему идеала, преподносящую мистику мира и всеобщего братства»… («Revue des deux Mondes», 1 декабря 1924 г.). И еще: «Между планами Ленина и Зиновьева, готовящих триумф Третьему Интернационалу через русскую державу и славу русской державе через Третий Интернационал, — между этими планами и мистическим панславизмом Достоевского, провидевшего в России Третий Рим, призванный возглавить народы земли, — нет существенной непримиримости, даже значительного различия, особенно в области практических действий» («Revue des deux Mondes», 15 июля 1925 г.). Что за странный бред? Или уже все путается в голове испуганного парижанина? Иль уж и впрямь так страшен призрак вездесущей России, многоликой, как Протей или наш былинный Вольга, и все же единой и равной себе, как Вечная Идея Платона?.. Что же касается методов советской восточной политики, то не нужно быть пророком, чтобы предсказать их неизбежное преображение, уже на наших глазах начинающееся. Оно повторит, в общем, эволюцию европейской политики Москвы: от Коминтерна к Наркоминделу. По мере стабилизации национальных сознаний у колониальных народов, естественно, придется переходить к чисто государственным способам связи с ними, помощи им, влияния на них. Просто потому что именно эти способы окажутся наиболее эффективны. Развитию этого процесса будет, вероятно, способствовать и непрерывное косвенное давление стабилизированного западного капитализма.
«Но, — скажут, — где же национализация, раз упразднена сама Россия? Какая же национализация в интернациональном СССР?» Острый, серьезный вопрос. Но, ближе в него вдумавшись, убеждаешься, что он далеко не так страшен, каким представляется с первого взгляда. Не говоря о том, что даже и «словесно» львиная доля Союза географически занимается Российской Федеративной Республикой, — самая национализация Октября по существу своему есть процесс, конечно, весьма своеобразный и сложный. Он не есть реставрация старой императорской России и не может ею быть. Не может и не должен. Национализация протекает многими каналами, по многим желобам. Идет культурно-национальное оживление народов России. «Интернационализм» сосредоточивается там, где ему и быть в данном случае надлежит: в сфере государственности. Москва — объединяющий государственный центр, и она зорко «стоит на страже». Ученые различают «государственную нацию» от «нации в культурном смысле», а эту последнюю — от «национальности». На наших глазах формируется советская государственная нация, а поскольку исторически и политически «советизм» есть русская форма, образ «российской» нации, — вывод напрашивается сам собой… Но «культурно» — оживают «языки, сущие по всей Руси великой». И пусть оживают, освобожденные «интернационализмом». Вряд ли можно теперь настаивать на целесообразности «руссификаторской» политики петербургского стиля, стремившейся к непременному культурному обезличению государственно подчиняемых национальностей. Хорошо, когда происходит русение, а не «руссификация». Эти понятия нужно и нетрудно различать: первое органично и естественно, вторая механична и насильственна. Правда, в настоящее время замечается чересчур уже резкая реакция против петербургского «империализма»: вместе с водой словно готовы подчас выбросить и самого ребенка из ванны. Но эта «готовность» заведомо теоретична и худосочна: не таков «ребенок»… Нехорошо искусственно подавлять «языки». Но столь же плохо и искусственно насаждать. И в первом, и во втором случае неизбежен здоровый естественный протест жизни. Искусственно воздвигаемые карточные домики имеют свойство рушится при первом дуновении. Революционная доктрина побаивается «шовинизма господствующей нации» и склонна иногда препятствовать ее культурно-историческому «самоопределению», принося его в жертву даже «выдуманным» культурно-национальным призракам. Это — понятные крайности эпохи. Они преходящи, хотя и опасны. Но суть ее — не в них. Конечно, если культурно пробуждаются туркмены или калмыки, — как же не проявлять признаков культурного оживления русским? Вчитайтесь в современную русскую поэзию, современную советскую (русскую!) литературу:
Не нищий оборвыш, Не кучи обломков Не зданий пепел! Россия вся — Единый Иван, И рука у него — Нева, А пятки — Каспийские степи…
Красноармейца можно отступить заставить, Коммуниста сдавить в тюремный гнет, Но такого — в какой удержать заставе, Если такой шагнет?!
(Маяковский, «150.000.000»).
Но, шагая, он, однако, влечет за собою и всю ту пеструю, красочную, прекрасную фалангу народов, которых судьбы связались историей с его великой судьбой. Больше того: он сам, этот огромный «Иван», несет теперь в себе самом эту нарядную фалангу. И на плечах — знамя: СССР… Полнота — в разнообразии, а не в исключительности. Интенсивность жизни, привлекательность жизни — в ее богатстве. Пусть в рамках единой государственности, проникнутой твердым сознанием спасительности своего исторического единства, цветут и пенятся разномастные, многоцветные обычаи, привычки, нравы, «культуры». Пусть идет свободное и дружное их состязание: жизнеспособные устоят, немощные растворятся, приобщатся к сильным. Вызывая к бытию свободное проявление, живую игру многообразных культурно-национальных содержаний народов исторической России, Октябрь и здесь переживает свою историей продиктованную национализацию. Будем же думать о ней, бодро слушая сегодня полные легенды и веры, торжественные звуки октябрьского гимна, Интернационала!..
Вперед от Ленина[190]
Каменев и Зиновьев выступили на 14 съезде с лозунгом: — Назад к Ленину! Однако лозунг этот не имел успеха. В самом деле, почему назад? Партия хочет идти вперед, всегда вперед!.. Оппозиция упрекала Цека в искажении, извращении, произвольном толковании учения Ленина. Приводила цитаты, взывала к тени вождя. Стремилась «восстановить стопроцентный ленинизм». Ей отвечали тоже цитатами, тоже взывали к тени вождя. Указывали, что нет надобности «восстанавливать» нерукотворный ильичев памятник, ибо он и без того цел, жив и свеж, никто на него не посягал, никто его не разрушал. Партия верна дорогим заветам, а «толковать» их не дано никому, кроме соборного партийного разума. Долой индивидуальную гордыню, соблазняющую современных Ариев. Долой раскольников, фракционеров, еретиков. Живет коммунистическая партия, и слава соборному ее сознанию — всесоюзному Съезду!.. Пожалуй, и впрямь, в «реакционном» лозунге Зиновьева и его друзей было нечто декадентское, нездоровое, тлетворное. И уж совсем не «большевистское». Не течет «назад» река времени. Ленин сам всегда учил смотреть вперед, озираясь в то же время вокруг себя. Плохую услугу его памяти оказывают те, кто тащат вспять, зовут назад. И это недаром обыкновенно бывает, что такого рода «реставраторы» являются на деле завзятыми «стилизаторами», лишь прикрывают громким именем собственные свои построения. Достаточно вспомнить знаменитый в истории новой философии призыв «назад к Канту»: его авторы, «неокантианцы», реставрируя «исторического Канта», построили его точь-в-точь по своему образу и подобию. Не следует ли их примеру нынешняя партийная «оппозиция», зовущая партию назад к Ленину? Не стилизует ли она, пусть бессознательно, Ильича? Не малюет ли она его по своему образу и подобию?.. Больше того. Съездовский «спор о вере» (и о «безверии») цитатами из Ленина невольно напоминает, как много воды утекло за эти два года. Словно хотят превратить почившего вождя в икону, поклонившись которой можно каждому стоять на своем. «Полное собрание сочинений В.И. Ленина» положительно превращается в живописный луг, покрытый разноцветным ковром цветов: какой хочешь цветок, тот и рви… Вероятно, иначе и быть не могло. Жизнь не стоит на месте. Она предъявляет все новые требования, ставит непредвиденные проблемы. Обстановка меняется с каждым годом, даже полугодием, даже «кварталом». Жизнь диктует решения. «Цитаты» поспевают кстати, удачные, авторитетные. Партия живет, партия действует. Она подчиняется диалектике событий, вдохновляя себя диалектикой цитат. Она полна жизни и мысли. Разумеется, она останется ленинской партией. Она заряжена ленинским порывом, снаряжена ленинской идеологией, снабжена ленинским методом. И с каждым годом все внушительнее и объективнее предстоит государствам и народам историческая фигура ее вождя. Но чем дальше, тем все труднее черпать конкретные политические рецепты в неподвижных, хотя бы и вдохновенных томах. Пребывают руководящие идеи, утверждают свою «значимость» регулятивные принципы, известно общее направление намеченного пути. Но не предрешены его изгибы, из которых каждый, быть может, прихотливо таит в себе начало новой, иной дороги. Нет ответа (или, что еще хуже, есть два, три ответа) на тактические вопросы, вытекающие из индивидуальной, своеобразной, данной обстановки. Приходится действовать «по аналогии». А действие по аналогии никогда не есть нечто пассивное, автоматическое. Нужно создавать новые стратегические маневры, новую тактику. Нужно творить, не только исполнять и «следовать заветам». Недостаточно прислушивания и послушания, — необходима самостоятельность, инициатива, находчивость… Вторая годовщина заставляет это признать со всей подобающей отчетливостью, со всей надлежащей серьезностью. За три года отсутствия Ленина обстановка изменилась настолько существенно, что нынешним партийным лидерам выпадает на долю ориентировать политику на реально новых данных. Экономическое возрождение страны решительно меняет весь ее облик. Начинаются догадки: — Как поступил бы Ленин в теперешних условиях? Но Ленин молчит в своем мавзолее. И в его мертвые уста старательно вкладывают разные решения, различные императивы и лозунги. Заставляют его в 26 году говорить формулами 20, 22, а то и 19-го. Сопоставляют страницы его творений. Лениным опровергают Ленина. «Архиполемически» (Зиновьев) шумят, пытаясь нащупать правильный выход. Словами учителя формируют собственные выводы, старыми текстами оправдывают новые мероприятия, знакомым, запыленным тезисам дают вновь обретенный, современный смысл. Повторяется неизбежное:
И пусть у гробового входа…[191]
«Жизнь играет», жизнь стоит за себя. Жизнь найдет выход, правящая среда его усвоит: она не была бы живой, если бы отказалась слушать жизнь. С каждым годом наследие и заветы вождя становятся партии все роднее, все дороже. С каждым годом все очевиднее ей масштабы ленинского гения. Но по мере того, как время уходит, как страна и вместе с нею партия идут вперед, приходится в ленинских указаниях брать лишь общее, основное, путеводное, заполняя большие программные директивы материалом, взятым из жизни, из современности. Новые факты подлежат теоретическому осмысливанию и практическому учету. Начинают выдвигаться новые теоретики, а также и «люди новой жизни». Страна уходит все дальше вперед от обстановки 22 года. Партия уходит все дальше вперед от ленинской эпохи. Пребывая неизменно с Лениным, она неизбежно идет вперед от Ленина, продолжая и восполняя его. Таково основное впечатление второй годовщины. Вероятно, в третью и четвертую это впечатление еще более усугубится, оформится, усилится. Лозунг «назад к Ленину» уже и сейчас показался ленинцам неуместным, маловерческим, ликвидаторским. Подлинное содержание 14 съезда можно выразить лозунгом: — Вперед с Лениным. Реальное содержание 15-го и следующих, вероятно, будет соответствовать лозунгу: — Вперед с Лениным и от Ленина.
14-й Съезд[192]
I. Собор 20-го века
Как-то даже язык не поворачивается назвать его «съездом». Это настоящий собор, четырнадцатый собор Российской Коммунистической Партии. Обвиняли друг друга в безверии, в маловерии. Спорили о вере. Без веры невозможно угодить Революции. Вера движет горами. Где безверие, там и отступничество, помрачение ума и сердца, плач и скрежет зубовный. Революция — это вера прежде всего. Вера «в социалистические пути нашего развития». Уповаемых извещение, вещей обличение невидимых… Что есть истина? «Для нас, ленинцев, истина — это Партия, а определяет истину — Съезд» (Томский). Истина раскрыта в творениях Ленина, на сем камне зиждется Партия и врата буржуазного ада не одолеют ее. Нет истины кроме Партии, и Ленин — пророк ее. Но слово истины требует толкований, и верховным хранителем правоверия может быть только Собор, только всесоюзный Съезд. Собор не может ошибаться. Кто говорит иное, тот еретик, «уклонщик», тот впал в «прелесть», тот раскольник, фракционер: «в настоящее время, когда с нами нет т. Ленина, поистине смешна претензия отдельных лиц, хотя бы и крикливых, на монополию стопроцентного ленинизма» (письмо моск. комитета). Пусть каждый преклонится перед соборным определением, — иначе прочь сухую ветвь от живого дерева!.. Есть своеобразная эстетическая убедительность в этом диковинном для 20 века явлении. И, конечно, огромная симптоматичность. Фанатики «науки» на наших глазах превращаются в откровенных апостолов веры. Скептики и релятивисты зажигаются пафосом истины. Материалисты организуются в церковь. Диктатура воплощается в собор. Так нужно. Было бы плохо, если б этого не было. Крайняя спекуляция «принципа власти», плоды которой столь горьки современной Европе, была бы едва ли не пагубна для России. Она не только не в нашем национальном характере — она нам совсем и не по возрасту. На Западе она естественна как результат славной и долгой жизни, финал великого культурного развития. Мы же не знали ни подлинного Средневековья, ни Ренессанса, ни Реформации, ни Просвещения: куда же нам без веры и без истины?.. И что удивительного, что материализм у нас религиозен, механистическое миропонимание органично, а демократия не «арифметична», а соборна?.. Но это только — прелюдия к размышлениям о 14 съезде. А он очень располагает к размышлениям, или, скажем лучше «мечтаниям». Если коммунисты обязаны верить, то спецам в свободное от занятий время предоставлена возможность мечтать: «мечтать у нас не запрещено, товарищи» (Сталин). Что ж, товарищи помечтаем…
II. Большинство и оппозиция
«Тон делает музыку». Все время чувствуешь это, читая протоколы съезда. Центр интереса — не в догматическом содержании высоко-теоретических разногласий, не в официальных тезисах спора, а в чем-то другом, что лежит за ними и что вскрывается намеком, обиняком, отдельной фразой. Уловив этот основной тон, начинаешь понимать и его пухлые словесные оболочки, усваивать себе и всю «музыку» этого удивительного концерта в парадной зале большого кремлевского дворца… О чем велся спор? 1) Возможно ли строительство социализма в одной стране? 2) Должна ли быть названа государственная промышленность в СССР госкапитализмом или социализмом? 3) Есть ли нэп только отступление или в нем есть и наступление? Большинство дало бой оппозиции, главным образом на этих трех теоретических «фронтах». Оппозиция же в своих контратаках стремилась перевести вопрос преимущественно в плоскость практического понимания тенденций нэпа в его современной стадии. Нужно признаться, что оппозиция ставила вопросы конкретнее и острее. Пусть не только съездовский успех, но и историческая правда лежит на стороне ЦК. Все же бесспорно, что для уразумения существа дискуссии следует особенно внимательно вчитаться именно в речи оппозиции. Так некогда самоотверженные выступления арианцев и македонианцев явственнее подчеркивали истинную сущность христианского церковного учения… Оппозиция, можно сказать, была «ортодоксальнее» большинства, если под ортодоксией разуметь верность букве священного писания. Оппозиция застыла в своей преданности канонам. Она воспринимала догму статически. Но ведь Ленин недаром же был выдающимся учителем диалектики. Недаром в марксизме есть много от Гегеля. Подлинные ученики Ленина должны воспринимать его собственное учение динамически. И большинство, несомненно, лучше выражало дух ленинизма, когда смело отталкивалось от отдельных букв во имя общего смысла. «Ленина мы берем не в отдельной его части, а в целом» (Сталин). Фанатикам буквы такой подход представлялся дерзновенным кощунством и, уже разумеется, источником всяческих бед. «Мы глубочайшим образом убеждены — декларировал на съезде Каменев, — что складывающаяся в партии теория, школа, линия, не находившая до сих пор и не находящая теперь достаточного отпора, гибельна для партии». Зиновьев, со своей стороны, от всей души ополчился на опасное новаторство, под формулами коего он усматривал «обывательские политические настроения в данный момент»… Однако на самом деле никакого новаторского умысла не было. Сталин и Бухарин достаточно испытанные ленинцы, чтобы уметь к месту и ко времени вспомнить заветную догму, обосновать политическую директиву точной ссылкой на Ильича. 14 съезд обнаружил реальное чутье действительности и традиционную верность большевистской идеологии. С идеологией крепко. Даже очень крепко. Вера в социалистические пути нашего развития цветет в ленинском штабе, как никогда. В чем же корень дискуссии?
III. Сигнализация оппозиции
Конечно, в области проблемы нэпа. Оппозиция боится расширения пределов нэпа, «сигнализирует опасность». Ей кажется, что партия уже чересчур далеко зашла в уступках. «Подлинный нэп в деревне», провозглашенный 14 партконференцией, ее смущает, даже пугает. Она хотела бы вернуться к настроениям и тактике 13 съезда. Оппозиция муссирует сменовеховскую «философию эпохи», взятыми из нее цитатами обстреливает Цека. Ленинградская конференция попрекает московскую «выхолащиванием ленинизма». Залуцкий вспоминает о «пути термидора». Зиновьев проклинает «перерожденческую ржавчину» и пишет специальную полемическую брошюру, по форме направленную против сменовехизма, а по существу против Политбюро. Осматриваясь вокруг, оппозиция с горечью констатирует «стабилизационные настроения извне и внутри». И предостерегает, и предрекает беды, и снимает с себя всякую «ответственность и за идейную, и за политическую линию нашей партии» (Каменев). Центр опасности — в растущем кулаке, в углублении нэпа. ЦК перестает учитывать всю остроту этой опасности, подпадает под влияние молодых партийных теоретиков школы Бухарина, людей «мелкобуржуазного маразма, прикрывающимися оптимистическими словечкам» (Сафаров). «Если в 25 году есть какое-либо более или менее оформленное течение в партии, представляющее искажение линии партии, — утверждает Каменев, — то это именно то течение, которое прикрашивает отрицательные стороны нэпа, смазывает различия между тем путем, которым мы идем к социализму в виде нэпа, и социализмом, который прикрашивает нэп, смазывает трудности, вырастающих из капиталистических ростков, которые в нэпе есть и которые нэпом, т. е. нами, узаконены». Деревенский хозяйственник растет, оправляется, крепнет. «Мы попытались в этом году — признается тот же Каменев — урегулировать результаты хорошего урожая. Что получилось? Получилось то, что не мы «регульнули» мужика, а мужик регульнул нас». Мужичок за себя постоял. А Бухарин еще уговаривает его «обогащаться»!.. Оппозиция выступила решительной защитницей пролетариата и бедноты. На этом торном пути она стремилась «переларить самого Ларина», который, со своей стороны, отнесся весьма скептически к «внешнему бедняцкому лаку», наводимому оппозиционными ораторами на оппозиционные речи. Зиновьев и Каменев тщетно «рычали левым басом»: Ларин обозвал их «капитулянтами». Оппозицию упрекали на съезде за отсутствие конкретной положительной программы. Будто бы у нее «мозаика взглядов», а не единый продуманный план. Пожалуй, это не совсем так. Ее программа — «назад к 13 съезду»: сама она называет это — «назад к Ленину». Она против реальных и последовательных выводов из лозунга «лицом к деревне». Она ополчается не только против «кулака», но и против «середняцкой верхушки». Она не изжила «бедняцких иллюзий» (Молотов) и готова принять все меры чтобы застопорить нормальное экономическое развитие деревни. Сокольников с не оставляющей сомнений четкостью формулировал конкретную тенденцию этого круга идей: — Давайте сделаем, чтобы сельскохозяйственный налог был ограничением роста кулацких и зажиточных элементов деревни. Мы с этим делом запоздали на целый год. Это значит зачеркнуть 14-ю конференцию, пойти наперекор «ставке на богатеющую деревню», подорвать основу хозяйственного восстановления и в конечном счете — ликвидировать «смычку». Это значит искусственно мешать здоровому оживлению хозяйственных тканей, подрезать экспорт, поставить под удар самую госпромышленность, т. е. в сущности «сорвать нэп», у которого своя логика и свои предпосылки. Вот к чему клонились домогательства новоявленных «сигнализаторов», эпигонов «интегрального коммунизма». Что же, пусть сигнализируют: поезда истории все равно не остановить…
IV. Направление огня. Лодыри
Идеологи и ораторы большинства уличали оппозицию в «истерической крикливости и интеллигентском безверии в нашу победу». Нельзя не признать, что в этом грехе оппозиция, действительно, в известной мере повинна. Она и в самом деле «ударилась в панику перед кулацкой опасностью» (Сталин). На словах уверяя в своей неизменной благосклонности к нэпу, на деле она предлагала парализовать его плодотворное развитие, фактически сломать ему спинной хребет. Но большинство, к счастью, стояло на другой точке зрения: в этом основная разница «тона» 13 и 14 съездов… «Подождем 14 съезда», — кротко «мечтали» мы вот уже больше года назад, в разгар «левого» рецидива. «Подождите, подождите! — запальчиво отвечал нам Зиновьев в своей «Философии эпохи». — Но будьте покойны: ни 14, ни 24 съезды РКП не обнаружат той трансформации, которая нужна вам». Однако на съезде, в заключительной речи, он уже цитировал наше «подождем» не только безо всякой запальчивости, но даже совсем, совсем наоборот… Партия не пошла на удушение нэпа. Партия признала, что из двух ошибочных тенденций — «забвение кулака» и «недооценка середняка» — в настоящее время гораздо опаснее вторая. Сталин в центральном политическом месте своего доклада дал недвусмысленную директиву: — Я думаю, что в своей борьбе против обоих уклонов партия все же должна сосредоточить огонь на борьбе со вторым уклоном. Ленинградцы остались очень недовольны сталинской формулой, якобы новаторски искажающей ленинизм. «В этом вопросе, — заявил Зиновьев, — т. Сталиным прибавлено новое и выражено архиполемически». «Это, товарищи, на мой взгляд, абсолютно неправильное место» — присоединился Каменев к оценке ленинградцев. Но директива о «направлении огня» осталась, и съезд ее закрепил в резолюции. Повторные решения 14 конференции о деревенском нэпе получили полное одобрение партии. Съезд даже счел нужным констатировать, что «только этот поворот партийной политики, вытекающий из изменившихся отношений между классами, коренным образом улучшит положение в деревне». Публичному соборному осуждению подверглись «методы военного коммунизма и административного нажима» в настоящих условиях. Было специально подчеркнуто, что теперь «не может быть и речи ни о возврате к комбедам, ни о возврате к практике раскулачивания и т. п.». Партия прочно осознала, что «теперь мы переживаем такой период, когда выявилась недостаточность пассивно сочувственного или нейтрального отношения крестьянства к Октябрю и городу» (Рыков). Теперь задача не в «нейтрализации» середняка, а в тесном союзе с ним. — Все это позволяет заключить, что «ликвидация позднего взлета» псевдо-революционных надежд проведена на съезде с большевистской решительностью. От нажима пора твердо перейти к соревнованию. «Беднота все еще проникнута иждивенческой психологией, — досадовал Сталин. — Она надеется на ГПУ, на начальство, на что угодно, только не на себя, не на свою силу. Вот эта пассивность и иждивенческая психология должны быть выветрены из сознания бедноты». В 26 году нельзя уже упиваться прославлением бедняцких доблестей и всерьез ставить на них главную ставку. «Разве вы не знаете, — спрашивает «человек с места», сибирский депутат Коссиор, — что среди бедноты есть определенный процент таких, которые вообще ничем не занимаются, которых попросту можно назвать лодырями? Эти лодыри больше всего кричат о том, что мы ведем кулацкую политику. И среди коммунистов есть определенные элементы, которых выгнали из сельсоветов, которые дискредитированы перед массами. Они больше всего недовольны нашей политикой. Истерические крики о кулацкой опасности вызывают вновь к жизни эти элементы». Эта святая истина, глаголющая устами практического местного работника, очень не по душе сановникам из оппозиции. «Ленинградская Правда» поспешила на нее нацепить этикетку «середняцкого большевизма», «большевизма Маруси Спиридоновой и левых эсеров». Зиновьев чрезвычайно обиделся за «лодырей»: «Уже самое это словечко взято не из нашего лексикона… Никогда Ленин так не делал и не мог делать… Это слово в высшей степени характерно для нынешних стабилизационных настроений, для нынешней неправильной ориентировки в крестьянском вопросе»… Таков удел энтузиастов чистой буквы. Они хотели быть идеологами пролетариев: они стали трубадурами лодырей…
V. Строим социализм!
Партия не поддалась «ликвидаторской ржавчине», не пошла за паническими «комнытиками». Партия полна неизменной веры в себя и в революцию. Идя на широкий сговор с хозяйственными элементами деревни, партийные вожди в то же время ни на минуту не забывают об основной цели революции, об ее социалистических путях. Глубокий тактический компромисс при повышенно бодрой социалистической идеологии и терминологии — вот как можно охарактеризовать позицию большинства на съезде. Социалистические принципы — политическое оправдание, «защитный цвет» нэповского реформаторства. Партия уверена, что строительство социализма в СССР развивается и процветает, что оно «возможно, необходимо и обязательно». Резолюция цитирует Ильича: наша страна, страна диктатуры пролетариата, имеет «все необходимое и достаточное для построения полного социалистического общества». Партия не смущается капиталистическим окружением: Бухарин доказал, что можно строить социализм и в одной стране. Пока не подоспеет, наконец, помощь. Соборное партийное сознание, далее, твердо установило, что наша госпромышленность должна именоваться социалистической. Противоположное мнение объявлено маловерием. Пусть Сокольников кричит: «не переоценивайте социалистических элементов в нашем хозяйстве!» Пусть даже он опасается, что «т. Ленин назвал бы левым ребячеством и мелкобуржуазной фразой тот порядок идей, который воскрешается теперь т. Бухариным». Коллективный разум партии, верховный собор обличил в этом разлагающем безверии наркомфина и его друзей вредную ликвидаторскую ересь. «Такие идейные течения, — постановил он, — делая невозможным сознательное отношение масс к строительству социализма вообще и социалистической промышленности в частности, способны лишь затормозить рост социалистических элементов хозяйства и облегчить борьбу с ними со стороны частного капитала. Съезд считает поэтому необходимой широкую воспитательную работу для преодоления этих извращений ленинизма» (Резолюция). И, наконец, по третьему большому теоретическому вопросу — о философско-исторической природе нэпа — съезд авторитетно разъяснил, что неправ Зиновьев, называющий нэп «стратегическим отступлением». Партия констатирует, что «налицо экономическое наступление пролетариата на базе новой экономической политики». На рельсах нэпа мы наступаем. Нэп ведет к социализму и никуда больше. Бодрящей верой дышат, таким образом, по-прежнему партийные настроения. В них и боевой интернационализм, и полнокровная революционность, и социалистические пути. 14 съезд в этом отношении даже характернее прежних. С настроением — твердо. Правда, оппозиция стремилась вскрыть противоречия в решениях и директивах съездовского большинства. Подчас это выходило у нее резко и раздраженно: — Бросают громкие фразы о международной революции — и представляют Ленина как теоретика национально-социалистической революции. Борются против кулачества — и бросают лозунг «обогащайтесь!». Кричат о социализме — и объявляют нэповскую Россию социалистической. «Верят» в рабочий класс — и призывают на помощь кулака («Ленинградская Правда»). Но что могла сделать доктринерская ортодоксия оппозиционных ворчунов против неумолимых требований экономической логики и национально-исторической диалектики? Fata volentem ducunt, nolentem trahunt («Согласного судьба ведет, несогласного тащит — лат.).
VI. «Мечтания»
Нет сомнения, что результаты 14 съезда благоприятно отразятся на стране. Если Политбюро будет неуклонно осуществлять принятые решения, если спасительное единство партии, несмотря ни на что, окажется сохраненным — хозяйственные успехи последнего периода обзаведутся прочным фундаментом, обретут условия дальнейшего развития. Темп возрождения не замедлится, а скорее даже ускорится. А это — самое главное. Ради этого можно, право же, от души приветствовать и те идеологические формы, в которые ныне укладывается целесообразный жизненный процесс. Они облегчают его развитие: следовательно, они — благо. Нет решительно никаких разумных оснований возражать против наименования нашей промышленности «социалистической»: пусть именуется! Нет решительно никаких разумных оснований пытаться оспаривать веру в возможность строительства социализма в одной стране. Если эта вера способствует возрождению страны — слава ей! Нет решительно никаких разумных оснований настаивать на том, что нэп есть только отступление. Пора понять всю прагматичность подобных формул. Вопрос не в том, истинны ли они, а в том полезны ли они, пригодны ли они… Я уверен, что даже и те, кто не слишком верят в социализм, теперь радостно уверуют в социалистические пути нашего развития. В конце концов это не так трудно: верил же Людовик XVIII больше в божественные права, чем в самого Бога… Высоко теоретические споры, выдвинутые съездом, теряют свою остроту за непосредственными пределами коммунистической партии. Зато вопросы практической политики текущего периода ставятся сугубо остро перед всей страной. Важно не столько то, «как обосновывает съезд свои решения», сколько то, «что он решил». А решил он на этот раз, суда по всему, то, что нужно. Правда, под атаками оппозиции «Бухарин от своего лозунга обогащайтесь трижды отрекся, как Петр от Христа» (Томский). Правда, в проблеме так называемого «кулака» известные уступки оппозиционным течениям все-таки сделаны, и съездовская резолюция в сфере этой проблемы дает несколько иные акценты, нежели, скажем, памятный доклад Молотова прошлой весной. Это печально и чревато опасностями. Но при всем этом — какой же огромный шаг вперед от 13 съезда!.. Конечно, раскрепощая деревню, партия в то же время не отказывается от мысли двигать ее по своему вперед. Полностью сохранена ставка на кооперацию, «втягивающую середняка в строительство социализма». Оппозиция издевалась над этими «неправильными взглядами о мирном врастании кулака в социализм» (Каменев), высмеивала это «профессорски-либеральное замазывание классовой борьбы в переходный период нэпа» (Письмо ленинградской конференции). Но вряд ли она практически права: ее собственные рецепты, ведущие к разжиганию классовой борьбы в деревне, неизбежно повлекли бы за собой лишь крах всего «рабоче-крестьянского блока». Что же касается кооперации, то, поскольку ее будут строить на началах действительного «соревнования», а не административной опеки и «иждивенчества», — она заслуживает лишь всяческого признания и поддержки. На съезде и вокруг него много говорилось о «сменовеховской интеллигенции», о «спецовской среде». Думается, 14 съезд должен встретить в этой среде сочувственный отклик. Пусть в общей оценке текущей эпохи, в сомнениях, в анализе современного исторического периода оппозиционные маловеры кое в чем, странным образом, являются нашими попутчиками: недаром Зиновьев начинил нашими мыслями свою «Философию эпохи». Но в конкретной жизни, в политике, в текущей работе мы, служилый интеллигентский люд, по самой природе своей не можем не быть попутчиками трезвой линии нынешнего ЦК. Мы целиком — за «стабилизационные настроения». Разумеется, нелепо было бы требовать от спецовской интеллигенции коммунистической веры. Но, с другой стороны, столь же нелепо упрекать ее и в непременной приверженности к «буржуазной» идеологии и капиталистическому строю. Пора бросить эти вздорные выдумки, эти упрощенные, плакатные схемы. Не следует искать «классовых врагов» там, где их нет и быть не может. Вопреки ядовитому образу Бухарина (см. его «Цезаризм под маской революции»), мы совсем не похожи на гейневского царя Висвамитру[193]. Что нам капиталистическая Гекуба и что мы ей?.. Но если даже среди вас самих, коммунистов и революционеров, в души многих начинает заползать «безверие», — что же взыскивать с нас, исконных эволюционистов в политике, чуждых догматического фанатизма?.. При всем том интеллигентско-спецовские круги и впредь, как доселе, будут в огромной массе своей, вполне сознательно и добровольно «возить воду на нашу большевистскую мельницу» (Сталин). Этому не помешают никакие завывания и никакие клеветы из пустозвонного лагеря эмигрантщины. Но для этого излишни и какие бы то ни было окрики или угрозы из Кремля: «хорошо работает» только тот, кто работает не из-под палки. Можно усомниться в том или ином догмате коммунистической доктрины. Но гораздо труднее русскому человеку утратить веру в Россию. Революция способна лишь укрепить эту веру. И слепые начинают видеть, что вода, подвозимая советскому мельнику, вольно или невольно льется им на великую историческую всероссийскую мельницу. Эта мельница сумеет перемолоть все невзгоды, трудности, увлечения, ошибки преходящего сегодняшнего дня: перемелется — мука будет. Мука революции послужит великому обновлению России и расцвету ее культурно-исторического бытия. Такие «мечтания» дают силу многим за совесть служить советскому государству. Поэтому, как действенный стимул, они объективно полезны и правящей партии, что и отметил в своем докладе Сталин. И, в свою очередь, если в свете этих «мечтаний» взглянуть на историю партии до последнего съезда включительно, то как не порадоваться, констатируя, сколь железным, уверенным маршем ведет ВКП великую русскую революцию в национальный Пантеон, уготованный ей историей!
Кризис ВКП[194]
Мы снова пережили «большие дни». Не будет преувеличением сказать, что после гражданской войны и введения нэпа русская революция не знала еще событий, столь знаменательных и серьезных. Это уже не мелкая дружеская дискуссия, не второстепенные разногласия и не индивидуальные недоразумения. Это не ворчание вечно недовольного Ларина, не утонченное теоретическое вольнодумство Преображенского, не очередной вольт экспансивного Осинского, не сокрушенные вздохи Красина и даже не львиный наскок одинокого Троцкого. Это нечто гораздо большее и печальное. Это — кризис партии. Это своеобразный бунт вождей против инерции партдисциплины, против упора ими же самими натренированных на послушание партийных масс. И, главное, — это распад руководящей партийной верхушки. «Только якобинец может бороться с якобинцами, напасть на них и низвергнуть их» — предостерегающе звучит в сознании старый тезис Талейрана. Было бы ребячеством отрицать всю напряженную серьезность переживаемого партией момента. Стальную фалангу, привыкшую к милитарному строю, «армию в пиджаках и косоворотках», постиг острый кризис командования. Партийная среда, годами приученная есть глазами авторитеты («демократический централизм»), с изумлением протирает глаза: Кто поселял в народе страх, Пред кем дышать едва лишь смели… — Вдруг выяснилось, что они не более, чем «крикуны», «маловеры», «мещане», «фразеры», и любой товарищ-писатель из краснококшайских «Трибун» и «Коммунаров» уже бодро торопится сменить кадило на свисток, разухабистее «кольнуть» Троцкого, «продернуть» Зиновьева и… конечно, звонко закончить, по привычке, насчет «железного единства партии»… Трудно было верить глазам, читая предсмертную речь Дзержинского: как могли, как решились ее опубликовать? Вот завещание, которое одним своим появлением на свет безжалостно размотало большой моральный капитал. Видно, Политбюро пришлось окончательно забыть о всем значении личных авторитетов, об этом богатстве, с таким трудом накапливаемом. И полетели боги в реку, как в старые времена: — Выдыбай, боже, выдыбай! Развенчаны Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сокольников, Радек, Пятаков, не говоря уже о других, о «длинном хвосте их помощников». Мастера и баловни революции, гвардия Октября, столпы железной когорты, краса и гордость пролетарского авангарда. Но разве и те, кто на другом, на сталинском берегу, не развенчиваются, в свою очередь? Разве остановишь стоустую молву? Разве спрячешь бесследно ответные стрелы побеждаемых? И разве не разливается повсюду зловредная, но естественная тревога: — Сегодня ты, а завтра я!.. И никаким методом трудовых газетных ульев, никаким гамом единогласных резолюций, никакими вынужденными «покаяниями» этой сверлящей тревоги не избыть, не загасить, не замазать. Партия утратила былое единство. Его ей не вернуть. «Минимум» единения, восстановленный покаянной оппозиционной декларацией, не воскресит органической монолитности. Наступает «худой мир», который лучше ссоры, но которому далеко до дружбы и прежнего боевого братства. Кто знает азбуку истории, тот понимает это, как дважды два.
II
Но кто же прав в этом роковом домашнем споре? Конечно, настроения в партии являются «рефлексом» больших процессов, идущих в стране. «Принципы существуют для школы; государство имеет дело с интересами», — говаривал в таких случаях Сийэс. Исполнились снова какие-то сроки. Подходит к завершению перегруппировка социальных сил, по которой строился очередной фазис революционной динамики, ныне исчерпывающейся. Как и в дни преднэпья, советская власть — у перепутья. Страна ожила. «Восстановительный» период приближается к концу. Растут потребности населения, усиливается его активность. И логика развития требует дальнейших этапов. Нужно пополнять основной капитал, налаживать накопление, нужно создавать основы движения дальше и вперед. В 19-ом году революцию спасли террор и пресловутый «грабеж награбленного» или, выражаясь языком Тэна, «коренная, всеобщая, необычайная ампутация, произведенная со смелостью теоретика и грубостью коновала». В 21-ом году страну и революцию спас нэп, породивший весь последующий этап государственного воссоздания и революционного заката. Теперь необходим новый маневр, новый импульс, выражаясь фигурально, неонэп. «Грубость коновала», как и фанатизм теоретика, ныне уже не по сезону. Ортодоксы в отчаянии. Многое не вышло, многое вышло иначе. Зачем это было, право, Марксу называть революции «локомотивами истории»?! Обманула чужая революция, подвела и своя собственная, прозаично приспособившись к сумеркам. Тенденции восстановления гнут не на коммунизм, а что-то в сторону от него. «Крестьянский Брест» оказался куда хлопотливей, сложнее германского. Значит, остается одно: — Осади назад! (Зиновьев). Ортодоксы оппозиции — реакционеры революции. Они мечтают вернуть весну в сентябре. Как Леонтьев хотел подморозить Россию, чтобы не гнила, — так они теперь требуют заморозить оживающую народную стихию дабы не переступила заповедных рубежей. Леонтьеву не удалось: вместо мороза Россия попала в огонь. Вряд ли удастся и нынешним его продолжателям: чему быть, того не миновать. И пусть даже они, действительно, «оппозиция всех талантов», как было некогда в Англии «министерство всех талантов». Но тем хуже для талантов. Молотов давно произнес перед московскими рабочими прелюбопытнейшую речь. Если ее слышал иронический и лукавый демон истории, она должна была ему доставить совершенно исключительное наслаждение. Оратор в ней положительно превзошел самого себя и свою партию. Так и вспомнился покойный Новгородцев, рекомендовавший в 18-ом году кадетам совершить «взлет над самими собой»… Да, Молотов прав: на наших глазах происходит угасание старых партийных звезд. Зиновьева рабочие встречают криками «дезорганизатор» и «ренегат», Троцкого и прочих тянут за выступления в ближайший райком, Сапронова гонят с митинга, блистательного Радека не желают читать. Несомненно, симптомы многозначительные. Наступают сумерки старой ленинской гвардии. Новые времена — новые люди. И опять-таки откровенный Молотов трижды прав, что трагедия этой старой гвардии большевизма состоит в отрыве от масс и неизжитой порочности старой революционной эмигрантщины, в интеллигентской теоретичности, от которой она не может отрешиться и доселе. Проходят времена, когда было так любо хвастаться своими революционными заслугами в женевских кофейнях. Для Молотовых и их среды эти «заслуги» — медь звенящая и кимвал бряцающий. И пусть тот партийный середняк, что хлынул ныне на смену «белоручкам» из железной когорты, бесконечно менее ярок, менее ценен, пусть даже менее смел и последователен, чем она: в настоящий момент он социально полезнее и государственно плодотворнее. Старик Платон очень хорошо учил, как нужно обращаться с талантливыми и яркими, но опасными для государства людьми: воздайте им, — говорил он, — все личные почести, украсьте их головы венками, но удалите их из отечества подальше. Невольно теперь вспоминается этот старинный рецепт божественного мудреца. В делах государственных не следует гоняться за внешним блеском, красивой теорией и так называемой «чистотой убеждений». Тут, как, впрочем, и всюду, лучше «судить по плодам». Нужды нет, что теория оппозиции возвышенна и сами оппозиционеры — убежденные люди. Их теория (я говорю о господствующей в оппозиции «левой» теории Зиновьева-Троцкого) уже сыграла свою роль и в настоящее время представляет собою выжатый лимон, нужный стране не более, чем прошлогодний снег. Поэтому давайте нам более гибких, менее «убежденных» людей, но зато чутких к жизни, умеющих слушаться ее, а, следовательно, и управлять ею. Мудро говорил на этот счет тот же Леонтьев: «Хорошие люди нередко бывают хуже худых. Это иногда случается. Личная честность может лично же и нравиться, и внушать уважение, но в этих непрочных вещах нет ничего политического, организующего. Очень хорошие люди иногда ужасно вредят государству, если политическое воспитание их ложно, и Чичиковы и городничие Гоголя несравненно иногда полезнее их для целого». Леонтьев глубоко прав. Если не менее прав Молотов, метко изобличивший всю уродливость «политического воспитания» нынешней оппозиционной плеяды, — как не согласиться, что даже и «хорошие люди» из оппозиции гораздо хуже «худых» из большинства? И как не признать, что законопослушные редакторы благонамеренных «Коммун» и граммофонные ораторы уездных парткомов, — все эти Чичиковы и городничие наших дней — куда приемлемее, социально полезнее оппозиционных львов, исполненных идей и протестов?.. Плохо ли, хорошо ли, но они стоят на стороне организующего начала и на почве окружающей их государственной среды. Социальный протест, если не вызванный, то ускоренный и заостренный революцией, выдвинул на русскую историческую авансцену новые государственно-хозяйственные силы. В этом актуальнейшем социальном отборе, в этой коренной переоценке социальной и индивидуальной годности — основное содержание революции. Многое минется, но это от нее останется. И именно в этом — ее пребывающий положительный смысл. Подводя итоги смутному времени и анализируя условия тогдашнего выздоровления России, В.О. Ключевский справедливо отмечает: — Московское государство выходило из страшной смуты без героев: его выводили из беды добрые, но посредственные люди. Кто знает, не суждено ли стране пережить то же самое и теперь? Не выведет ли ее из ужасного лихолетья здравый смысл народа, историческое чутье широких масс, медлительное упорство нашего лесного медведя — мужика, — словом, тот государственный стихийный инстинкт, которым создавалась и крепла русская земля, раскидываясь от финских хладных скал до пламенной Колхиды?..
III
Партии не вернуть былого единства. Но это еще далеко не значит, что ей приходит конец. Часть оппозиции отсечена, часть формально «раскаялась» и публично высекла себя, часть притаится и притихнет. Прежнего, существенного, полновесного единства не восстановить, но внешнее и формальное — еще возможно. И многое, очень многое тут будет зависеть от политики правящего партийного Цека. Лучшей союзницей оппозиционных настроений была бы конечно, «твердокаменная» политика бега на месте. Тормозя неизбежные процессы, она усиливала бы недовольство в стране — а что более благоприятно всякой оппозиции, чем недовольство? Совершенно ясно, что партийные противники господствующей группы Сталина сумели бы использовать и все те же брожения в населении, которые враждебны советской власти, как таковой. Население будет приветствовать любую перемену, если в наличной обстановке ему не по себе. С этой точки зрения следует признать, что ряд фактических уступок зиновьевцем, на которые пошла недавно партия, не может не внушать серьезных опасений. Уже начинают доходить сведения о враждебном отношении хозяйственно передового крестьянства к изменению ставок сельналога. Продолжающиеся стеснения всякой частной инициативы в области и обмена, и производства также не сулят благих перспектив. Жестокий товарный голод, становящийся хроническим, с одной стороны лишает крестьянство стимулов к расширению продукции, а с другой — грозит подорвать основу советского финансового хозяйства — червонец, покупательная сила которого заметно колеблется. Голым провозглашением «режима экономии» дела, конечно, не поправишь. «Режим экономии» — последняя ставка современных гибридных настроений, подобно тому, как «трудармии» Троцкого были последней ставкой военного коммунизма. Нужно раскрепостить труд, заинтересовать население в труде — вот очередная и насущнейшая задача внутренней советской политики. Равным образом, не улучшится и международное положение Советского Союза, пока государственные элементы его иностранной политики не получат определенного перевеса над вульгарно-революционными. Состояние «блестящей изоляции» для нас сейчас явно не по силам; изоляция выходит весьма мало блестящей. Сталинский Цека победил капитулировавшую оппозицию, но его торжество над нею будет подлинным и прочным лишь в том случае, если он сумеет преодолеть ее пороки в самом себе. Она далека от жизни: — пусть же он идет навстречу основным жизненным реальностям. Она оторвана от масс: — пусть он вслушается в их голос, трезво учтет их интересы и стремления. Увлеченная иллюзиями «сверхиндустриализма», она не понимает решающего значения крестьянства в современной русской действительности: — пусть же он не на словах только, а на деле удовлетворит экономические притязания хозяйственного крестьянского слоя. Она боится всякого частного накопления: — пусть он предоставит ему простор в меру его насущной пользы для государства. Она кокетничает «рабочей» демагогией: — пусть он заботливей вникнет в интересы, запросы, конкретные пожелания трудового авангарда страны, людей инициативы, разума и опыта, — партийного хозяйственника, красного директора, командира красной армии, добросовестного беспартийного специалиста. Она презирает «малые дела»: — пусть же он пока отложит попечение о «великих». Только тогда победа партии над оппозиционным утопизмом будет полна и осмысленна. Слава Политбюро, если опубликованная сегодня московским радио покаянная декларация оппозиционных лидеров является результатом их односторонней и безусловной капитуляции. Но плохо, если она — плод его компромисса с ними: в последнем случае борьба неизбежно возгорится снова, только в условиях еще более неблагоприятной внешней обстановки. Победивший Цека должен приобрести внутренний иммунитет против разлагающего яда оппозиции. Он должен сделать все выводы из ее поражения, иначе рано или поздно он падет под его ударами. Не теперь, так через полгода, через год, два. Не эта, так другая оппозиция, более удачливая и ловкая, его сломит. И это будет бедой для страны. Понятно и логично, что лидеры русской эмиграции во главе с П.Н. Милюковым готовы «поддерживать» и «приветствовать» оппозицию: они понимают, что переход власти к ней означал бы неминуемый скорый распад советской государственности вообще. Сам оппозиционный блок неизбежно погиб бы в своих внутренних противоречиях и в абсолютном бессилии осуществить свою «программу». И естественно, что течения, настроенные по адресу советской власти революционно, заинтересованы в скорейшей победе объединенной оппозиции. Им «нужны великие потрясения». Им безразлично, как эти потрясения отразятся на стране, на государственном хозяйстве, на прихотливом аппарате государственной экономики, который легко критиковать, но трудно заменить, который нуждается в постепенном преобразовании, но во всяком случае не в безответственном разрушении. Ослепленные непримиримостью, они давно утратили патриотический глазомер. Понятно, что они — за оппозицию. Но не так должна подходить к делу внутрироссийская интеллигенция, деловая спецовская среда, идеология эволюции, а не революции. Далекие от мысли активно вмешиваться в идущую политическую борьбу, беспартийные интеллигентские круги все же пристально следят за ней и вдумываются в ее смысл. Меньше всего хотят они новых резких перемен и катастроф. Они ожидают реформ, а не революции. Путь революций и потрясений — всегда наименее экономный, наиболее болезненный путь. Нам слишком дорого обошелся распад одной власти, чтобы следовало добиваться крушения другой, с таким трудом и муками создавшийся. Minore discrimine sumi principem quam quarei, — учил Тацит (Вот почему главным становится положение: чем меньше распада, тем лучше — лат.). Предпочтительнее беречь наличную власть, нежели искать новую. Химеричны мечты о возможности и близком будущем появления формально-демократической власти в России. Еще долгое время нам суждена суровая и волевая диктаториальная власть. Мы научились ценить самодовлеющую значимость государственного аппарата, и как бы плох он сейчас ни был, — было бы безрассудством его искусственно подтачивать или ослаблять. Вот почему мы сейчас не только «против Зиновьева», но и определенно «за Сталина». Мы чужды и намека на какое-либо злорадство по поводу трудностей, переживаемых партией. Довольно дискуссий: дискуссия не может быть правительством. Мы считаем, что восстановление хотя бы и «худого мира» в партии полезно для укрепления государственного аппарата. Но одновременно мы отдаем себе ясный отчет в том, что оппозиция есть не причина кризиса партии, а лишь ее кричащий симптом. Корни кризиса партии — в ее общей политике. Лишь оздоровив последнюю, лишь решительно проникшись началами социально-экономического реализма, партия предотвратит возможность рецидива оппозиционных припадков. Что же касается пути оздоровления политики, то он один, и символическое имя ему, повторим, — неонэп.
Отдел второй. Русские думы (Очерки философии эпохи)
Памяти В.И. Ленина
I. Ленин
В живой драме всемирной истории это был один из типичных великих людей, определяющих собой целые эпохи. Самое имя его останется лозунгом, символом, знанием. Он может быть назван духовным собратом таких исторических деятелей, как Петр Великий, Наполеон. Перед ним, конечно, меркнут наиболее яркие персонажи Великой Французской революции. Мирабо в сравнении с ним неудачник. Робеспьер — посредственность. Он своеобразно претворил в себе и прозорливость Мирабо, и оппортунизм Дантона, и вдохновенную демагогию Марата, и холодную принципиальность Робеспьера. Он был прежде всего великий революционер. Он — не только вождь, но и воплощение русской революции. Воистину, он был воплощенной стихией революции, медиумом революционного гения. В нем жила эта стихия со всеми ее качествами, увлекательными и отталкивающими, творческими и разрушительными. Как стихия, он был по ту сторону добра и зла. Его хотят судить современники; напрасно: его по плечу судить только истории. В нем было что-то от Микель Анжело, от нашего Льва Толстого. По размаху своих дерзаний, по напряженности, масштабам, внутренней логике своей мечты он им подобен, им равен. Его гений — того же стиля, той же структуры. Те же огромные, сверхчеловеческие пропорции, та же органическая «корявость» рисунка — но какая жуткая его жизненность, что за подлинность нутряной какой-то правды! Но те работали мрамором и бумагою, а он творил на живом человечестве, взнуздывал чувствующую, страдающую плоть. Невольно вспоминается мастерская характеристика Наполеона у Тэна. Да, он творил живую ткань истории, внося в нее новые узоры, обогащая ее содержание. Медиум революционных сил, он был равнодушен к страданиям и горю конкретного человека, конкретного народа. Он был во власти исторических вихрей и воплощал их волю в плане нашего временно-пространственного бытия. И роковая двойственность, столь явная для нас, современников, почила на нем, как на всех, подобных ему, «исторических героях и гениях»:
Два демона ему служили, Две силы чудно в нем слились: В его груди орлы парили, В его груди змеи вились…[195]
Но мало еще сказать, что он был великий исторический деятель и великий революционер. Он был кроме того глубочайшим выразителем русской стихии в ее основных чертах. Он был, несомненно, русским с головы до ног. И самый облик его — причудливая смесь Сократа с чуть косоватыми глазами и характерными скулами монгола — подлинно русский, «евразийский». Много таких лиц на Руси, в настоящем, именно «евразийском», русском народе: — Ильич… А стиль его речей, статей, «словечек»? О, тут нет ни грана французского пафоса, столь «классически революционного». Тут русский дух, тут Русью пахнет… В нем, конечно, и Разин, и Болотников, и сам Великий Петр. В грядущих монографиях наши потомки разберутся во всей этой генеалогии… Пройдут годы, сменится нынешнее поколение, и затихнут горькие обиды, страшные личные удары, которые наносил этот фатальный, в ореоле крови над Россией взошедший человек, миллионам страдающих и чувствующих русских людей. И умрет личная злоба, и «наступит история». И тогда уже все навсегда и окончательно поймут, что Ленин — наш, что Ленин — подлинный сын России, ее национальный герой — рядом с Дмитрием Донским, Петром Великим, Пушкиным и Толстым. Пусть сейчас еще для многих эти сопоставления звучат парадоксом, может быть, даже кощунством. Но Пантеон национальной истории — по ту сторону минутных распрь, индивидуальных горестей, идейных разногласий, преходящих партийных, даже гражданских войн. И хочется в торопливых, взволнованных чувствах, вызванных первой вестью об этой смерти, найти не куцый импрессионизм поверхностного современника, а возвышенную примиренность и радостную ясность зрения, свойственные «знаку вечности».
II. Кремлевский фантаст
Бывают эпохи, когда жизнью правят фантасты, а «люди реальной жизни», отброшенные и смятые, погружаются в царство призраков. Мечтатели и фантасты становятся реальнейшим орудием судьбы, трубою века, молотом истории. Обычно эти эпохи потом называют — «великими». Фантастом был Александр Македонский, и век его был похож на поэму, — по крайней мере, в глазах потомства. Великим мечтателем рисуется папа Григорий Седьмой, «земная тень Провидения», и лучшая память его чудесной эпохи — его смиренно-гордые слова: — Закон римских первосвященников подчинил себе более земель, нежели закон римских императоров. По всей земле пронесся звук слова их, и Христос стал владыкой над теми, кому некогда повелевал Август… Поэтом был Наполеон, последний из державных гениев итальянского Ренессанса. И уже бесспорно сказочной была его эпоха, его эпопея, от Риволи до «маленького острова»…[196] Словно история вдруг утомляется подчас от «реальной политики», от «малых дел», от монотонно-размеренного и рассудительно-мерного течения вперед — и сама начинает мечтать, фантазировать, молиться, «творить легенду». И легенда облекается в плоть и кровь, и живые массы человеческие с увлечением и азартом платят страстями, страданиями своими ужасную дань лукавству Исторического Разума… Едва ли можно сомневаться, что к числу этих роковых избранников истории, через которых она жутко «отдыхает от будней», — потомство наше причислит Ленина. «Кремлевский мечтатель», несомненно, всю свою жизнь «промечтал» бы в Женеве, если бы мечты его не полюбились хитрому Историческому Разуму. И слово стало плотью. «Женевой» стал Кремль. Заиграли страсти многомиллионных масс человеческих, забурлила и полилась людская кровь, безумие претворилось в систему. А в «хаосе», по символу Ницше, упрямо замаячила «танцующая звезда»… Отвлеченнейший из фантастов волею жизненной логики сделался реальнейшим из практиков, трезвейшим из реалистов. И впрямь: — Кому же, как не фантасту, быть подлинным провидцем и агентом реальности в эпоху фантастики, когда «время галлюцинирует», в эпоху роковых крушений и великих перемен?.. Именно он ощущает «ритм века», овладевает им. Революция прославила его, — он прославит революцию. Эпоха создала его, — он создаст эпоху. Отсюда — поразительное, столь для него характерное сочетание широты дерзновенных, «всемирно-исторических» притязаний с острейшей чуткостью к насущным вопросам сегодняшнего дня. Таков был ведь и Григорий VII, гениальнейший из политиков средневековья. Таков был и Наполеон:
Ширококрылых вдохновений Орлиный, дерзостный полет, И в самом буйстве дерзновений — Змеиной мудрости расчет![197]
Григория VII вызвал на подвиг властный голос свыше, суровый призыв «небесного ключника», св. Петра. Путь Ленину предначертал подземный голос, раскатистый окопный клич, отозвавшийся в деревнях и на фабриках всколыхнувшейся России. Милостью мятежа, жестокой волей русских народных масс вознесся женевский фанатик превыше александрийского столпа, Ивановой колокольни. И зажил терпкими соками бунта, воздухом исторической грозы, пробужденной народной стихии. Но, подобно своим всемирно-историческим прообразам, конечно, он не исчерпывается русскими только масштабами, как не исчерпывается ими русская революция. Как французскими масштабами не исчерпывался Наполеон, а римскими — неистовый Григорий. Уже и сейчас ясно, что Ленин — знамя не только русской революции, но и больших мировых перемен и передвижений, быть может, очень далеких от канонов «ленинизма», но глубоких, огромных, знаменательных. Быть может, не исключена досадная возможность, что пресловутый «ленинизм» исторически окажется в таком же отношении к Ленину, как русское «толстовство» к Толстому, французский «бонапартизм» к Бонапарту, сектантский догмат — к живой идее, схема — к личности… Воистину, ревнивейший соперник «кремлевского мечтателя» — мумифицированный труп его у кремлевской стены… Но ведь дух веет, где хочет. И большая эпоха — впереди еще. Не кончился «пир богов», пробуждается цветная экзотика, в движении народы, и недаром еще до революции предрекал проникновенный русский поэт (А.Блок) человечеству в 20-м веке -
Невиданные перемены, Неслыханные мятежи…[198]
И если в России догорает пожар, и давно уже идут будни, и тот же подземный, земляной голос вошедшей в берега стихии времен Ильича настойчиво призывает теперь его учеников к миру, труду, порядку, — за пределами России имя «Ленин» неумолчно звучит волнующим колоколом, одних манящим, других пугающим, третьих хотя бы просто заставляющим задуматься… И напоминающим миру о новой России… о Великой России кремлевского мечтателя, пробужденного народа и необъятных исторических возможностей…
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 39; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.054 с.) |