К вопросу о «самоопределении» сменовеховцев) 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

К вопросу о «самоопределении» сменовеховцев)

Чрезвычайка[134] (Некролог)

 

 

Лето 18 года. Москва живет слухами, первым, напряженным ожиданием. Большевики явно обречены. На Украине гетман, на востоке чехи, бунтует белогвардейский Ярославль, на западе немцы, с которыми стоит только сговориться… В каждом городе и в самой Москве — офицерские организации, снабжаемые союзническими субсидиями, действует во всю Национальный Центр… Обсуждаются конкретно вопросы о сконструировании власти после падения совдепов, намечаются люди, устанавливаются связи…

…Пусть Ярославль подавлен, но зато захвачен местной организацией Тамбов, чехи продвигаются на север, в Москве левоэсеровское восстание — своя своих, «как во Франции»… Убит граф Мирбах, немецкий посол, в своем сером особняке… Власти растеряны, кругом разруха, красная гвардия сошла на нет, попытка создания какой-то «красной армии» — «конечно, сплошной блеф», начались крестьянские волнения, и сам Ленин заявляет, что «этот мелкий хозяйчик нас поглотит…»

…Тамбов отвоевали, левых эсеров ликвидировали — пирровы победы! Закрыли все газеты, кроме своих, общественная жизнь уходит в подполье. Атмосфера насыщена до последнего предела, ожидание взрыва со дня на день, повсюду, везде взволнованное пожирание глазами линии волжского фронта. Англичанами занимается север и от имени союзников появляется многообещающая декларация об «освобождении». Растут восстания. Сибирь наглухо отрезана, на юге добровольцы неистребимы. Восстающие расправляются с комиссарами беспощадно. Прекраснодушие керенщины, слава Богу, забыто. Насильственная власть должна погибнуть насильственно. «И Брест будет отомщен…»

30 июля 1918 года ЦИК объявил «массовый террор против буржуазии». Было жутко, но трудно еще было реально себе представить, что это значит, во что это выльется. Никто не отдавал еще себе полного отчета о происходящем. «Не беспокойтесь, — незадолго перед тем уверял своих коллег профессор В.М. Хвостов на основании точнейших социологических данных, — все ограничится лишь кошельковым террором…». «Это — судорога издыхающего движения; тем скорее его конец», — утверждал другой известный профессор и политик.

Начались усиленные политические аресты. Поползли сообщения о «заложниках», пошли разгромы офицерских организаций. Московские дома и заборы оклеились истерическими прокламациями, кричащими о смертельной опасности, мести врагам и защите революции. Вокруг Москвы зачем-то рылись окопы: портя драгоценные картофельные огороды, готовились к военной обороне. Приходили вести и о казнях, сначала, правда, не особенно еще часто. Помимо уголовных и «анархистов», казнили преимущественно попавшихся участников военных организаций. Но атмосфера накалялась мрачно и зловеще. «Так длиться долго не может».

Словно в ответ на декрет о «массовом терроре» участились случаи индивидуальных убийств комиссаров. Слухи уверяли, что эсеры приступили к организованному подпольному террору, для чего будто бы из Самары приехали агенты и средства. Кровь за кровь, и кровавый туман окутывал всю страну…

Страшный, роковой день 30 августа… Покушение на Ленина. «Русская Шарлотта Кордэ»… Тяжелая рана, и первые дни казалось, что смерть неминуема. Все чувствовали, что жизнь или смерть Ленина есть жизнь или смерть революции. «Правда» выходит с аншлагом: «Товарищ Ленин будет жить — такова воля пролетариата». И вот бюллетени становятся оптимистичнее. Кризис, наконец, миновал, и революция торжествует: голова ее удержалась на плечах…

Но кровь вождя вопиет об отмщении, разрешает от всяких моральных сдержек в борьбе. «Все для спасения революции».

Тут-то и начинается настоящий террор, настоящий ужас, небывалый, неслыханный. Большевизм ощетинивается и переходит к «прямому действию». Циркуляр комиссара внутренних дел Петровского местным советам дышит кровью с первой буквы до последней. Разносит за сентиментальничество и разгильдяйство, требует немедленного и самого действительного осуществления массового террора против враждебного класса как такового, — против буржуазии и интеллигенции. Раз центр дает такие директивы, — легко представить, как на них реагируют «места»…

И вот разгорается вакханалия. Спускаются с цепи звериные инстинкты. Истребляются несчастные «заложники» сотнями, если не тысячами, гибнут офицеры, расстреливаются не успевшие бежать или скрыться политические деятели антибольшевистского лагеря. В газетах ежедневно торжественно публикуются длинные именные списки казненных. Трупы грудами развозятся на грузовиках.

С этих дней, собственно, и начинается страшная слава Чрезвычайки, затмившая навсегда ореол французской «Луизетт» (гильотина)…

 

Даже и сейчас уже, припоминая настроения тех дней, ощущаешь в душе какое-то особое, сложное, трудно формулируемое состояние. Воистину, только тот, кто пережил те дни в России, знает, что такое — революция, и Мережковский глубоко прав, когда говорит, что между знающим и незнающим — «стена стеклянная».

Смерть победно гуляла по стране, сам воздух дышал ею. Каждый день в роковом списке — знакомые имена. Сразу — какая-то придавленность, угнетенность повсюду. Полное преображение привычной среды, а потому и весь город кажется другим… Вот в синих очках, нелепом картузе и без бороды профессор М… Редко кто из литераторов или политических людей ночует дома. Это нудное, тоскливое чувство — оказаться без своего пристанища. Слоняешься без смысла, с пустой душой. Вдобавок голодно… В университете — «академический съезд», где царят Луначарский, Покровский и Гойхбарг. Вечером на митинге Луначарский посмеивается над «головастиками» (профессорами), с которыми ему приходится скучать по утрам… Проф. Ильин, выдающийся молодой философ, только что получивший степень доктора за диссертацию о Гегеле — арестован. Хлопочут об освобождении… Ю.Н. Потехин, — нынешний «сменовеховец», — спешно ликвидирует уютную обстановку, собирается в Киев и по ночам ходит спать, кажется, куда-то на чердак…

Со всех сторон слышишь вопросы:

— Вы куда?

— К гетману — куда же еще?

Или, гораздо реже:

— К чехам… Авось как-нибудь проберусь… (пробираться к чехам трудно и небезопасно).

И почему-то уже тают надежды, что «вот через неделю»… Смельчаки перестают храбриться. Офицеры спасаются кто куда. О восстаниях что-то уж меньше слышно. «Ну, батенька, это дело затяжное»… Эсеровские убийства как рукой сняло. На Волге хуже, и это самое непонятное: — отвоевана Казань. Чехи отступают… Перед кем? «Неужели этот сброд?»

Что же это значит?

— Неужели террор спасет Революцию?

 

Знаменитый философ французской реакции Жозеф де Мэстр, как известно, проповедовал «культ палача».

— Это человек, жертвующий всем человеческим в себе, всею душою своею великой идее Государства… Это лучший из лучших граждан, это апофеоз гражданской доблести…

Так выходит в плане романтической философии истории и рафинированной мистики Жертвы. Но в плоскости быта и эмпирического опыта это совсем не так.

Чрезвычайки, как губки, впитывали в себя всю грязь, все отбросы русской жизни. Забубенные головушки, озлобленные маньяки, царские жандармы, авантюристы, герои корысти, просто уголовные элементы — весь такой люд радостно оседал в этих бастионах «революционной самообороны», оказывался там годным и подходящим. На лице революции, уже искаженном судорогой «любви ненавидящей», стали обильно выступать страшные кровавые знаки.

Нужно было страхом заморозить сердца, сковать волю врагов, воссоздать дисциплину в армии и в разнуздавшихся массах. Для этого все средства были хороши и любые руки приемлемы. Устрашение должно быть прежде всего действенным.

Казнили крестьян («кулаков») и дворян, солдат и офицеров, интеллигентов и священников. Казнили сплошь и рядом даже не за личные проступки, а просто «за принадлежность к контр-революционному классу», связанному круговой ответственностью. За убийство комиссара в Тульской губернии платили жизнью домовладельцы Курска и Вологды, а за коварство офицера в Питере прощались с миром генералы в Смоленске и священники в Казани. Малейший повод обогащал газеты новыми столбцами безумия и ужаса.

Да, трудно было жить… Казалось, каждый (из людей нашего круга) мог ежедневно ждать своей очереди, и поэтому каждый с повышенной силой чувствовал (странный парадокс!) «аффект» жизни, — да, да, даже и такой, быть может, именно такой, ибо выбора не было… Так обреченные на смерть вдруг ощущают, как никогда, неизреченную радость бытия, — и в этой атмосфере смерти, помнится, неумолчно звенел в ушах отрывок уальдовской «баллады рэддингской тюрьмы» об осужденном на казнь:

 

 

Но не видал я, кто б так жадно

Вперял свои глаза

В клочок лазури, заменявший

В тюрьме нам небеса,

И в облака, что проплывали

Поставив паруса…

 

 

Страна была вздернута на дыбы, и Революция, спасенная, торжествовала. Головы, опьяненные «февральской улыбкой», трезвели, а руки, поднимавшиеся в защиту Февраля, опускались в бессилии. «Нет, это вам не Керенский», — слышалось повсюду. Революция сбросила детскую рубашку и облеклась в тогу мужа. Но, Боже, что это была за тога: вся в крови, в кровавых пятнах, измятая, изорванная в борьбе, — в кошмаре преступлений, выдаваемых за подвиги, и в сиянии подвигов, похожих на преступления.

 

В сентябре мне довелось довольно неожиданно очутиться в Перми. И ужасы Москвы сразу померкли перед тем, что творилось здесь на границе советской республики, в непосредственной близости белого фронта, в царстве страшного уральского совдепа… Пришлось воочию удостовериться, как отражается на местах «твердая политика» центра.

В виду того, что все подозрительное (во главе с знаменитым епископом Андроником) было уже устранено раньше, — «классовая месть» обрушивалась на рядовых, индивидуально ни в чем неповинных представителей «буржуазии и интеллигенции». Чуть ли не кварталами расстреливались домовладельцы, ловили судебных деятелей, и даже аполитичнейший ректор университета и деканы факультетов были в один прекрасный день арестованы за «тайное сочувствие» белогвардейцам, и только телеграмма Луначарского уладила инцидент. Жестокость террора была до того невероятна, что даже Зиновьев приезжал из Петербурга и, как говорили, давал решительные «советы умеренности». Но «места», сами возбужденные центром, уже привыкли действовать «автономно» и ежедневные массовые казни вслепую продолжались и после зиновьевского визита. Уездные города не отставали от губернского. Утверждают, что в маленькой Осе погибло всего около двух тысяч человек, из них значительная часть — окрестные крестьяне. Да и по улицам Перми нередко можно было видеть партии бледных оборванных крестьян («кулаки»), проводившихся под конвоем молодцов из «батальона губчека» с камской пристани в чрезвычайку… Малейшего наговора оказывалось достаточно, чтобы человек шел на смерть. Какой-то сапожник в Осе был расстрелян за то, что год тому назад держал подмастерья, и, следовательно, «пользовался наемным трудом», т. е. принадлежал к «буржуазии»…

Пытки, больной садизм палачей, из которых многие потом кончали самоубийством, затравленные галлюцинациями, — все это факты, в достоверности которых не может быть сомнения.

 

Но поставленная цель была достигнута — красная власть спасена. «Не будь Чрезвычайных Комиссий, — мы не смогли бы тогда удержаться» — признавались потом большевистские лидеры, и трудно отрицать долю горькой истины в этих признаниях. Дни «улыбок», действительно, миновали. Революция унаследовала железный посох Иоанна Грозного, и «песьи головы» опричников воистину казались в глазах русских граждан лучшей эмблемой Чрезвычайки и ее служителей.

Однако террор не только спас революцию — он принялся проводить в жизнь коммунизм. Это было уже хуже преступления; — это была ошибка.

Самые мрачные и нечистые страницы истории чрезвычайки относятся именно к этой стороне ее деятельности. Борьба с контрреволюцией, несмотря на весь ее ужас и отвратительные эксцессы, была в основе своей все-таки осмысленна и кончилась победой, — борьба со «спекуляцией» была бессмысленна и кончилась поражением.

Словно повторялась практика французской революции, в свое время заклейменная Ройе-Колларом в одной из его парламентских речей: «Конфискация — это нервы и душа революции. Сначала конфискуют потому, что осудили, а потом начинают осуждать, чтобы можно было конфисковать; жестокость еще может утомиться, но алчность — никогда».

Политика реквизиций и конфискаций вызвала со всех сторон органический протест, а запрещение торговли — всеобщее неповиновение. Человек, решивший подчиниться коммунистическим декретам, умер бы с голоду через пару недель после своего решения: ибо «легально», кроме знаменитой восьмушки сомнительного хлеба и тарелки бурды из гнилого картофеля, достать было нечего. Вся страна, включая самих коммунистов, жила вопреки коммунистическим декретам, вся Россия «спекулировала», и естественно, что официальных оснований «карать» каждого гражданина можно было найти сколько угодно. И находили, и карали, и богатели, благоденствовали на карах…

«Большевиков не погубила контрреволюция, — их съест собственная чрезвычайка», — часто приходилось слышать такие пророчества. И, нужно сказать, в них был смысл…

Но революция оказалась умнее, чем о ней думали даже и очень умные люди. Она сумела сделать нечто большее, нежели победить своих врагов: она сумела победить собственные излишества. Она преодолевает не только жестокость, но и алчность своих агентов.

Миновал «военный период», кончились дни безоглядного коммунизма — и «топор республики» утратил основу бытия. Но в таких случаях он обычно сам начинает искать себе работу. И так как он — сила, то нередко и находит. «Они не посмеют отменить Чрезвычайку, — скорее она их отменит»…

И вот посмели… Это один из самых мудрых актов русской революции, и если только его удастся осуществить действительно и до конца, — много грехов ее отпустится ей…

А в плане времен страшные герои Чрезвычайной Комиссии предстанут перед судом истории, вероятно, рядом с кровавыми опричниками Грозного, во славу новой России не жалевшего представителей старой (боярскую аристократию удельного периода), и рядом с жуткими сподвижниками Великого Петра, перестроившего Русь на костях прекрасных людей старины и на крови тихого царевича Алексея.

 

 

Друзьям слева[135]

 

Между действительностью и мечтой громадная разница. Кто пренебрегает знанием действительности, тот вместо спасения идет к гибели.

Маккиавелли

 

 

I

 

С напряженным интересом читаешь статьи и корреспонденции представителей примиренческой интеллигенции из России. Лишенные формального штампа большевистской идеологии, свободные в своей аргументации от официальных коммунистических схем, они в то же время характерны бесспорной свежестью мысли, вдумчивым и непредвзятым отношением к революции, плодотворным сознанием всей исключительности совершающегося исторического сдвига. В корне преодолена в них обывательская неспособность подняться над изъянами революционного быта, чувствуется в них дыхание воздуха эпохи — творческое дыхание, глубоко воспринятое и сознательно усвоенное. Несомненно, нам, эмигрантам, есть чему поучиться из зарубежных статей и корреспонденций…

Но при всем этом, читая статьи Тана, проф. Адрианова, Гредескула, Членова, вдумываясь в петербургский диспут о «Смене Вех», я ощущаю потребность отметить одну проблему, в сфере которой настроения наши несколько расходятся. Это — проблема происходящего ныне «отступления» революции.

Впрочем, не мне принадлежит инициатива констатирования известного разномыслия нашего в этом пункте. Мой пресловутый «спуск на тормозах» встретил оживленную критику со стороны наших политических друзей из России. Судя по соответствующим ссылкам и цитатам, именно он, главным образом, послужил основанием довольно задорных утверждений, что «неовехисты до конца не прозрели» (Адрианов), что «на книжку Смена Вех приходится смотреть сверху вниз» (Тан), что нужно пойти дальше, чем пошли авторы «Смены Вех» (Гредескул).

Петербургские примиренцы не считают правильным отнестись к новой экономический политике советской власти как к симптому серьезного кризиса революции. Вместе с большевиками они смотрят на нее, как только на один из временных этапов революционной истории, еще далеко не законченной, продолжающей неуклонно развертываться и развиваться. Вплетая русскую революцию в цепь всемирно-исторического «катаклизма», они не придают особого значения тактическому «поправению» русского правительства, усматривая в нем не что иное, как «временное затишье», «передышку», более или менее незначительный эпизод в общем ходе событий. На этом они настаивают с единодушием и убежденностью.

Вряд ли, однако, возможно согласиться с такой концепцией. Мне кажется, в ней проявляется опасное для реальных политиков свойство, — которое я бы назвал революционным романтизмом. Переоценка революционных возможностей. И отсюда — ошибочный диагноз, чреватый ошибочным прогнозом. Это особенно чувствуется у Тана, статьи которого за последнее время сплошь проникнуты прямо-таки чисто поэтическим подъемом (своеобразной «поэзией от этнографии»), интересным с точки зрения культурной и психологической, но явно оторванным от конкретной жизненной обстановки.

В центре России, вероятно, чересчур резко ощущается пафос великого перелома, чтобы людям, «принявшим революцию», можно было с полной резвостью учесть ее действительные масштабы и ее подлинные пределы. Все слишком изменилось там и слишком пропиталась атмосфера «катастрофическими» веяниями, чтобы они не помешали установить правильное соотношение между «революцией» и «эволюцией» в плане текущего всемирно-исторического периода. В этом отношении нам «со стороны» кое-что, быть может, даже и видней…

 

II

 

Дело не в наших субъективных желаниях и стремлениях, не в отношении нашем к целям русской революции, — дело в мере осуществимости этих целей при данных исторических условиях.

И вот, вглядываясь в окружающую обстановку, русскую и международную, следует категорически признаться, что максимум революционного каления — позади, что путь революционных свершений близок к концу. Не случайно отступает от коммунизма советская власть, не случайно добивается она приобщения к цивилизованному («старому») миру, — ее к этому нудит железная логика истории, враждебная не только понятному движению реакционеров, но и слишком проворному забеганию вперед.

Как же отрицать наличность «спуска на тормозах» (кстати, и самый-то термин этот взят мной, помнится, откуда-то из советской прессы), когда перед нами — решительное преображение русской жизни на недвусмысленно «буржуазный» манер? Увы, еще не так давно можно было издеваться над Западом, где «бедняки любуются витринами сказочных магазинов». Еще недавно можно было прославлять российское равенство — хотя бы и равенство в нищете. Теперь же разве не встретите вы на Невском или Тверской бедняков перед блестящими витринами, и разве на самарском вокзале по соседству с трупами и умирающими от голода людьми не продаются в буфете первого класса всевозможные деликатесы за миллиарды рублей?.. Как это ни грустно, материальное неравенство в красной России ныне острее и ярче, чем где бы то ни было на белом Западе. И неравенство уже не случайное, «преступное», а самое законное, охраняемое правовой нормой.

«Досадная передышка»? Но ведь по свидетельству самого Ленина эта передышка может длиться десятилетия. Разве это не значит, что революция, как таковая, на закате, — революция в смысле прыжка «из царства необходимости в царство свободы»?..

Великий сдвиг произошел — это способны отрицать только слепые. Переменился правящий класс, изменилась психология народа. Вместе с тем максимальные претензии нынешнего исторического периода заявлены — и заявлены громко, мощно, импозантно. Русская революция, при всем ее ужасе, не была бы великой, если бы их не заявляла, но, с другой стороны, именно поэтому она и великая революция, что программа ее будет осуществляться лишь столетием…

Конечно, можно подняться на столь головокружительную «птичью» кручу, откуда трудно разобрать этапы нашего земного развития. Тан получает полное право заявить, что «трудно расчленить революцию от реакции — это общий процесс; в жизни вырастает что-то новое, революционное». Но наши критерии по необходимости иные, и для политика или государственного деятеля реакция отнюдь не есть революция, хотя здоровая реакция всегда усваивает известные достижения революции.

Судя по всему, мы вступаем ныне как раз в полосу такой реакции. Она пришла не в бурной форме белого торжества, а неслышной поступью, закутанная в красный плащ… После Кронштадта революция фатально идет на убыль, и вопрос тут вовсе не в искусстве или, наоборот, промахах господствующей партии, а в непреложном социологическом факте, его же не прейдешь: — лишь объективно достижимые результаты переворота, лишь его «перевариваемые» (Ленин) элементы могут быть зафиксированы прочно. И глубоко ошибочны романтические мечты сделать революцию «перманентной».

Профессор Адрианов сам признает, что «нас может временно захлестнуть даже мещанство». Насколько я понимаю, под «мещанством» он в данном случае разумеет ту новую буржуазию, которая теперь медленно, но неотвратимо нарождается по всей стране. И он словно предвидит в грядущем еще какой-то «момент восстания», «социальный взрыв» и воспевает «хоругвь борьбы», которую «сумеет поднять русский народ».

Боюсь, что тут большая ошибка в расчете. «Третьей революции не будет» — упорно твердим мы неистовым эмигрантам. «Третьей революции не будет» — можем мы повторить и революционным романтикам, уже чающим ниспровержения ныне насаждаемой буржуазии пролетарской ратью будущего. Октябрь не проходит дважды:

 

 

Встречи такие

Бывают в жизни лишь раз…

 

 

Не переоценивайте своих сил. Не судите по себе и по своим интеллигентским настроениям о степени революционности страны. Не игнорируйте ужасающего состояния государства, не сулящего скорого улучшения. Народ переживает ощущение похмелья, и уж во всяком случае менее всего желает возвратиться к «героическому периоду» коммунизма, ушедшему в прошлое со своими заградительными отрядами и продразверстками. «Конечные цели» революции растворились в безбрежной дали. Как бы ни относиться к этому факту, — его нельзя отвергать.

Поэтому Адрианов прав, чувствуя известную разницу в «тембре» и «ударениях» между своими настроениями и лейтмотивом пражского сборника. Не расходясь в конкретных политических выводах, не расходясь, по-видимому, и в основных посылках политического миросозерцания, мы расходимся в оценке конкретного состояния революционного процесса в современной России.

 

III

 

Впрочем, остается еще надежда на Европу, на весь мир. Петербургские диспутанты хором упрекают нас в сужении масштабов анализа, трактовке русского кризиса как бы в безвоздушном пространстве, вне его отношения к мировым процессам. Гредескул говорит при этом о всемирной социальной революции, а Тан, подыскивая какое-то вулканическое слово, вдохновенно рисует феерическое зрелище некоего всестороннего, планетарного катаклизма рас, религий, культур и т. п. … Программа эффектная, широкими мазками, — не одного и, вероятно, не двух столетий…

Угнаться за масштабами Тана авторы Смены Вех, конечно, не могли, ибо в противном случае им бы пришлось писать не политические статьи, преследующие прежде всего определенную практическую цель, а философско-исторические рассуждения большого полета. Здесь просто разные плоскости, и, нисколько не отрицая живого интереса увлекательно затронутых Таном проблем, приходится в данном споре их «отвести» по основаниям методического порядка.

Что же касается соображений о мировой социальной революции, то отнюдь нельзя сказать, чтобы авторы «Смены» их игнорировали. Только и тут не следует вдаваться в революционный романтизм и чрезмерно переоценивать мировую революционную обстановку.

Положение «старого мира» (особенно Европы) действительно довольно печально, и недаром Ключников недавно писал даже о «буржуазном термидоре». Но ведь от этого, однако, еще очень и очень далеко до «всемирной революции», да вдобавок еще русского типа. Похоже пока, что события развиваются все-таки по линии «эволюции», столь не нравящейся Адрианову, хотя и не особенно «мирной». Социальные реформы предотвращают взрывы, «соглашательство» господствует по фронту труда, социальный базис еще далеко не утерян правящими группами мира. При таких условиях, отнюдь не отрицая огромной международной значимости русской революции, в настоящее время разумней и осторожней говорить о ней, исходя из данных наличной мировой конъюнктуры: пока солнце взойдет, роса очи выест…

Вероятно, из России с ее Третьим Интернационалом и всевозможными цветными съездами (я не думаю отрицать их пользы) перспективы мирового социального катаклизма представляются в несколько сгущенном свете, в каковом они, впрочем, рисуются даже подчас и некоторым нашим революционно мыслящим эмигрантам, зараженным настроениями, которые в свое время переживал в изгнании Герцен. Сколь бы естественны и даже симпатичны ни были подобные настроения, — в реальной политике ими руководствоваться нельзя. Вне новой мировой войны шансы на мировую революцию ничтожны. А кто может что-либо точное предсказать относительно новой войны, не путая времен и сроков, не гадая на кофейной гуще?..

И сколько бы ни волновались Индия и Ирландия, сколько бы ни самоопределялись «красные монголы» или коричневые египтяне, — заключать от этих «огневых зарниц» (далеко не всегда бутафорских) к неизбежности близкой грозы казенного образца — было бы по меньшей мере опрометчиво.

А значит и при определении «кривой» русского революционного процесса не следует особенно рассчитывать на благоприятное вмешательство внешних сил.

Аргументы петербургского диспута, таким образом, признаюсь, не убедили меня в еретичности утверждений о «пути Термидора» и «спуске на тормозах».

 

 

Потерянная и возвращенная Россия[136]

 

 

I

 

Великие революции имеют свою судьбу. Есть внутренняя логика в их развитии, есть непререкаемая историческая необходимость в их парадоксах и контрастах, в их темных и светлых качествах.

Великие революции всегда органически и подлинно национальны, какими бы идеями они ни воодушевлялись, какими бы элементами не пользовались для своего торжества. В отличие от мятежей, переворотов и простых династических «революций» (французская 1830 года, английская 1688), они всенародны, т. е. захватывают собою всю страну, жизненно отражаются на всех, даже самых далеких от «политики», слоях населения. Они экстремичны и непременно «углубляются» до «чистой идеи», не имеющей корней в наличной действительности, но опережающей ее и становящейся затем активной силой целой исторической эпохи. В силу своей экстремичности они разрушительны в тот период своего развития, который интересы данной среды приносит в жертву «чистой идее».

Подобно вулкану вырывается великая революция из недр национальной жизни, своими дерзновениями и «крайностями» обнажая основные мотивы национального бытия. Вспомним мудрое замечание Конст. Леонтьева: «Чтобы судить о том, что может желать и до чего может доходить в данную пору нация, надо брать в расчет именно людей крайних, а не умеренных. В руки первых попадает всегда народ в решительные минуты».

Теперь, на шестом году русской революции, уже достаточно обнаружился ее общий облик. И путь развития ее внутри страны, и история отношений ее к внешнему миру одинаково свидетельствуют, что Россия переживает не переворот, а бунт, не смуту, а именно великую революцию со всеми характерными ее особенностями. Этот едва ли не бесспорный уже ныне факт позволяет сделать и некоторые непосредственные выводы:

Во-первых, русская революция коренным образом изменит политический и социальный лик страны, принесет ей собою воистину «новую жизнь»; во-вторых, русская революция оплодотворит мировую историю, внеся в нее существенно новый фактор, явится неотвратимым стимулом исторического прогресса; в-третьих, русская революция будет развиваться и завершится органически, т. е. никакая внешняя, посторонняя ей сила не сможет прервать или значительно исказить линии ее развития; порожденная национальной жизнью, она служит национальным целям и кончится, лишь осуществив свои объективно исторические задачи; и, наконец, в-четвертых, программа «зенитного» периода русской революции, будучи «идеей-силой» большого исторического масштаба, не может быть осуществлена в условиях наличной действительности; попытка ее претворения в жизнь, принесшая стране столько разрушений, объективно неповторима.

Этими общими выводами, этой беспристрастной исторической оценкой русской революции должны мы руководствоваться при определении нашего отношения к ней. Пусть к нам, современникам, она сейчас обращена более темным, нежели светлым своим ликом. Пусть для нас она прежде всего стихия, в которую мы погружены, притом стихия мучительная и жестокая, часто злая, калечащая жизни, несущая всевозможные страдания. Пусть так. Но чтобы не усиливать невольно этих страданий, чтобы не сгущать и без того густых красок мрачного революционного быта, мы обязаны в нашей практической деятельности исходить не из эмпирических впечатлений момента, а из общего анализа революции и ее исторической роли. По старой формуле Спинозы мы прежде всего должны «не плакать, не осмеивать, не проклинать, а понимать»…

 

II

 

Особенно ярко национальная значимость русской революции проявилась в сфере международной политики революционной России. Если сначала именно внешний престиж государства российского казался повергнутым в прах октябрьскими событиями (Брестский мир! Паралич всех государственно-национальных связей!), то по мере развития революции становилось совершенно очевидным, что этот престиж неуклонно и фатально восстанавливается. Самая логика истории возрождала его из пепла обновленным и очищенным, словно оправдывая глубокий афоризм гегелевской диалектики о Духе, который «приобретает свою истину только тогда, когда найдет самого себя в абсолютной разорванности» (евангельское «не оживет, аще не умрет»). Революционные вожди, революционизируя нацию, национализировали революцию: чтобы убедиться в этом, достаточно познакомиться хотя бы с нотами Чичерина за четыре года… Потерянная Россия возвращала себя в том самом историческом смерче, который разрушил и опустошил ее.

В этой области наблюдается знаменательная аналогия наших дней с эпохой великой французской революции. Как и у нас теперь, патриотизм революционной Франции разгорался и углублялся в связи с унижениями и препятствиями, которые встречало революционное отечество на своем пути. Осуществляя себя, освободительная идея облекалась в латы и опоясывалась мечом. На первый план силою вещей выдвигалась армия, опора и надежда страны. И, как следствие, энтузиазм общечеловеческий постепенно уступал место в революционной борьбе энтузиазму национальному. А к моменту своего перелома революция имела в сознании французов уже главным образом значение национального оружия в борьбе с внешним миром: недаром 24 августа 1794 года Конвент декретировал, что «Франция будет находиться в состоянии революции до тех пор, пока независимость ее не будет признана»…

Россия в настоящее время, по-видимому, подошла к аналогичному моменту своей истории. Она решительно добивается признания своей независимости. Она хочет разговаривать с миром на языке равных, она отстаивает свое «место под солнцем», свободу своего «самоопределения». В ее официальных международных выступлениях уже нет прежней заносчивости, юношеского задора революционной весны, –

 

 

Мы на горе всем буржуям

Мировой пожар раздуем![137]

 

 

— но зато появилось сознание своего достоинства, своих прав, своего удельного веса. И к ее голосу напряженно прислушивается весь мир.

Общепризнанная яркость внешней политики советской власти не случайна: в ней выражается «воля к жизни» молодой России, через нее уже начинает запечатлеваться в мире великая русская революция.

И с этой точки зрения происходящая ныне в Генуе международная конференция чрезвычайно показательна. Чем бы она ни кончилась — соглашением, или разрывом, — она уже означает собою несомненный успех России. В мировом общественном мнении умеренная и достойная позиция, занятая на ее заседаниях правительством русской революции, сыграет еще свою роль. Вместе с тем отчетливо ощущается благотворный и симптоматичный сдвиг русского правительства с чисто революционных методов дипломатии к методам национальным и мирным: лучшее доказательство — русско-германское соглашение и те уступки (согласные, однако, с достоинством России), на которые шел Чичерин в интересах общего мира… Но в то же время бесспорной остается истина, что «Россия будет находиться в состоянии революции до тех пор, пока ее независимость не будет признана»…

Важнейшей опорой новой России в превратностях современной обстановки является, конечно, возродившаяся русская армия. Это было ясно уже два года тому назад, в дни польской кампании и знаменитого призыва Брусилова, — тем очевиднее это теперь. Не будет преувеличением сказать, что в руках армии — будущее России и мировая судьба русской революции. В ней постепенно — на известный период — сосредоточится «дух» русского ренессанса. И тысячу раз правы советские вожди, подчеркнуто приветствующие ее в дни генуэзской конференции: и международное, и внутригосударственное, и экономическое, и политическое воссоздание России в значительной мере обусловлено воссозданием ее военной силы. Пусть господа Мартовы и Черновы уже кричат о «красном бонапартизме», — не им, злосчастным пасынкам революции, своими жалкими жупелами ниспровергнуть логику ее имманентного развития…

 

III

 

Значительно труднее творческий смысл революции разглядеть в сфере потусторонней жизни страны. Тут поражают прежде всего картины страшного опустошения, потрясающей всеобщей нужды, обнищания, повсеместных хронических злоупотреблений, административного произвола и т. д. Всесторонний экономический развал — вот бесспорная и основная объективная характеристика современной русской жизни. Не следует ее смягчать и вредно ее замалчивать. Нужно смотреть правде в глаза. Нет ничего более опасного и фальшивого, нежели революционный романтизм в обстановке революционных будней.

Но если взглянуть «поверх текущего момента» и вдуматься в исторический путь русской революции, то в отношении внутренней государственно-хозяйственной жизни России найдется место для утешительных прогнозов.

Слишком много факторов способствовало разрушению хозяйственной жизни страны. Конечно, далеко не последнюю роль здесь сыграла революция, как в первую свою эпоху («паралич власти» при Львове и Керенском), так и в годы безоглядного утопического коммунизма и гражданской войны. Согласимся, что на большевиках в значительной степени лежит вина за нынешнюю разруху; но найти виновника в прошлом — не значит практически разрешить вопрос, как он ставится теперь.

В настоящее время уже есть определенный просвет. Теперь революция, в силу внутренней необходимости, в силу все той же имманентной логики своего развития, дойдя до предела и упершись в тупик, вступает в компромисс с конкретной действительностью, перестает жить лишь в атмосфере «вещей и призраков», идет навстречу реальным потребностям реального населения России. Разрушительный ее период, когда она служила только «чистой идее», кончается, ибо все, что можно было разрушить, уже разрушено ее необузданным пафосом «любви к дальнему».

До марта прошлого года всемирно-историческая идея русской революции повелевала конкретной России, прославляя ее в веках, но в то же время возлагая на нее бремя непосильное, даже уродуя и калеча ее жизненный организм. Но пришел момент, и роли словно меняются. Конкретная Россия заявляет свои права, закаленная великим опытом «овладевает» революцией, примиряя ее с непосредственными нуждами дня, различая ее всемирно-исторические задачи от задач национальных. Гром пушек кронштадского восстания возвестил истории, что начался перелом в развитии великой русской революции.

Основной смысл этого перелома ясен: кризис коммунизма («чистая идея») и выявление конкретных, наглядно осязательных «завоеваний» революции. Эти завоевания не только в области чисто духовной культуры русского народа (это вообще особая тема), но и в плоскости социально-политической во многом противоположны революционной «программе-максимум». Они густо окрашены хозяйственным индивидуализмом. В сфере экономической они едва ли не близки к тому, что П.Б. Струве выразительно называет «столыпинской идеей русской революции», идеей, добавим мы, которую исторический Столыпин, кровно связанный с поместным классом и старым абсолютизмом, радикально осуществить, конечно, не смог бы. Знаменитый «НЭП» есть предвестие хозяйственного оздоровления страны. Он — компромисс идеальных достижений революции с реальными. Пусть многочисленны пороки его практического проведения в жизнь — они не могут уничтожить его внутреннего смысла, его исторической миссии. Он приведет к окончательной и всецелой национальной революции, т. е. опять-таки к неизбежному «возвращению потерянной России».

В настоящий момент началось правовое закрепление свершающегося экономического сдвига. Оно будет продолжаться и углубляться, хотят того или не хотят отдельные представители правящей ныне в России партии. Есть первые признаки и соответствующих политических реформ, вне которых «новый курс» был бы осужден на бесплодие. Разумеется, сдвиг идет медленнее, чем того хотелось бы нетерпеливым современникам, но ведь у истории — свои масштабы и сроки…

Нельзя закрывать глаза на бесконечные изъяны современного русского быта, утешая себя общими философско-историческими размышлениями. Но, с другой стороны, только эти последние, раскрывая большие горизонты, способны дать нам, современникам и деятелям революционной эпохи, ориентировочную нить, указать те средства, при помощи которых вернее всего могут быть побеждены темные стороны наших дней, с наименьшими жертвами достигнуты наилучшие результаты.

Лишь поняв и приняв революцию как великую историческую стихию, новыми путями ведущую родину к реально новой жизни, можно содействовать преодолению всех ее разрушительных, злых и подчас бессмысленных внешних проявлений.

 

 

Логика революции[138]

 

Ясно, что дальше дела не могут идти так, как шли, что исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда царству феодальному и аристократическому… Но общая постановка задачи не дает ни путей, ни средств, ни даже достаточной среды. Насилием их не завоюешь. Подорванный порохом, весь мир буржуазный, когда уляжется дым и расчистятся развалины, снова начнет с разными изменениями какой-нибудь буржуазный мир. Потому что он внутри не кончен и потому еще, что ни мир построяющий, ни новая организация не настолько готовы, чтобы пополниться, осуществляясь.

Герцен. («К старому товарищу»).

 

Пролетарская революция с корнем вырвала все пережитки феодализма… Она так блестяще выполнила эту буржуазно-демократическую программу именно потому, что является революцией пролетарской и что метила выше — к социализму.

Ленин

 

 

Кажется, все русские политики наших дней от Ленина до Струве сходятся на одном: только та власть в России может быть и будет прочна, которая обеспечит себе действительную поддержку крестьянства.

Но каким образом обеспечить за собой эту поддержку? — вот вопрос, который легче задать, чем разрешить. Естественно, что особо остро и жгуче он стоит теперь перед советской властью, принужденною решать его на «для будущего» и не на словах, а немедленно и на деле. Не может быть сомнения, что и все «новые веяния» в ее политике за последний год обусловлены не чем иным, как именно стремлением так или иначе на него ответить.

Однако пока все еще намечаются только пути и средства, устойчивое равновесие еще не достигнуто, вопрос еще не решен. Сейчас страна переживает героическую попытку примирить «коммунистическое государство» с наличным русским крестьянством во всей его «буржуазной» сущности. Трудное, неблагодарное задание!

В какой мере оно осуществляется и к чему оно ведет на практике?

 

I

 

Вдумываясь в происходящий процесс эволюции советской политики, нельзя не заметить, что он необходимым образом приводит и приведет к созданию в стране новых социальных связей. Вполне естественно предположить, что и государственная власть России будет находиться в непосредственной и определенной зависимости от этих новых связей, рожденных органически в революционном процессе.

Отсюда ясно, сколь сложна и трудна задача, в которую уперлись ныне вожди советского правительства и правящей коммунистической партии. Они очутились лицом к лицу с чуждым им социальным слоем. Ибо очевидно, что решительно изменяется тот социальный базис, на который приходится ориентироваться Москве, причем изменяется он в сторону, диаметрально противоположную коммунизму. И получается двусторонняя зависимость, правоверному коммунизму представляющаяся едва ли не порочным кругом: новая экономическая политика, усвоенная советской властью под давлением обстоятельств, способствует укреплению сил, рост и развитие которых в свою очередь отзовется на необходимости дальнейшего «углубления» этой политики. В осознании такой перспективы и кроется источник двойственного, опасливого отношения к «нэпу» советских сфер.

Социальный фундамент большевизма непрерывно эволюционировал за годы революции. Сначала он состоял из солдат, мечтавших о мире, рабочих, требовавших хлеба, и крестьян, претендовавших на землю и богатства помещиков. Затем он трансформировался в союз городского пролетариата с «крестьянской беднотой». Потом пришлось уже добиваться дружбы (больше словесно) с пресловутым «середняком», а фактически переходить к опоре на специальные привилегированные группы, военно-полицейские и чиновничьи. По мере развития октябрьской революции фундамент власти таким образом непрерывно суживался, диктаторствовать «инициативному пролетарскому меньшинству» становилось все тяжелее, несмотря на целый ряд крупных успехов революционной России.

«Партии не хватает кислорода!» — недаром воскликнул Зиновьев на 10-м партийном съезде.

Покуда шло «перераспределение благ» пока царил «хаос и энтузиазм», власть могла в неприкосновенности соблюдать дорогие ее сердцу «коммунистические» принципы: они были очень удобны при всероссийской операции «грабежа награбленного». Но когда эта операция подошла к концу, довершив расстройство государственного хозяйства, на первый план стали выдвигаться интересы «новых владельцев», стремящихся закрепить свои завоевания в революции. «Коммунизм» из фактора, в известном смысле прогрессивного (т. е. способствующего самоопределению новых хозяйствующих элементов) постепенно превращался в тормоз экономического развития страны, сковывая самодеятельность победивших в революции социальных групп, не давая простора им развернуться. И группы эти, прежде бывшие агентами и попутчиками революции, стали отставать от ее стремительного бега, страдать от него, препятствовать ему. Крылья революции мало-помалу становились ее гирями.

Кризис ортодоксального коммунизма, вероятно, произошел бы еще раньше, если бы не было белых движений, искусственно расширявших социальную базу коммунистической власти. Стихийная боязнь социальной реставрации заставляла крестьянство поддерживать центральную власть против Колчака, Деникина и Врангеля, внешне питая тем самым иллюзию «высоты революционно-социалистического сознания» в русском народе. Гражданская война позволила большевикам углубить социальный опыт и продлить кульминационный период революции. Это обстоятельство, тягостно отразившееся на состоянии страны, вместе с тем, быть может, представлялось не лишенным своеобразного исторического смысла: есть основания полагать, что оно усилило мировую значимость русской революции, ее масштабы в плане всемирной истории…

Но вот непосредственная опасность реставрации оказалась устраненной и положение радикально меняется. Период революционного «распределения благ» кончился, и распределители из союзников революционной власти превращаются в ее критиков и «кредиторов», требуя от нее реального осуществления возможностей, порожденных революцией. И с чрезвычайной очевидностью обнаруживается вся призрачность «коммунистических попыток» в условиях русской действительности (что, впрочем, было ясно и самим большевикам, центр тяжести своих упований всегда упиравшим, как известно, в «мировую революцию»).

Отсюда и новые лозунги Москвы, ищущей новую социальную опору советской власти. Провозглашается «крестьянский Брест» (Бухарин), деревня становится для большевизма своего рода Каноссой. Пышным цветом расцветает «нэп».

На девятом съезде советов — в атмосфере разгара нового курса — Ленин дает решительные формы отступления. «На поприще экономическом, — признается он, — мы потерпели целый ряд поражений». Отсюда переход к совершенно новой хозяйственной ориентировке, нащупывание существенно новых связей с крестьянством. «В области экономической союз должен быть построен на других началах. Тут перемена сущности и форм союза».

Ленин прекрасно понимает, что игнорирование происшедших перемен в психологии народных масс было бы пагубным для власти. Без «отступления с коммунистических позиций» немыслимо сохранить связь между правительством и народом. «Без этого нам грозит опасность, что передовой отряд революции забежит так далеко вперед, что от массы крестьянской оторвется. Смычки между нами и крестьянской массой не будет, а это и было бы гибелью революции».

Нельзя лучше формулировать сущность создавшегося положения. Но вместе с тем нельзя игнорировать и неизбежные плоды его в будущем: революционная Россия превращается по своему социальному существу в «буржуазную», собственническую страну.

 

II

 

Этот неотвратимый вывод, естественно, не по душе коммунистам. И по мере всестороннего внедрения в жизнь начал новой экономической политики они относятся к ней с неизменно возрастающим недружелюбием.

И принципиальные, и чисто бытовые соображения заставляют правящую партию опасаться роста «новой буржуазии». С одной стороны, все бледнеет и тускнеет социалистический идеал («всерьез и надолго», «здесь сроки исчисляются десятками лет»), с другой стороны, на глазах увеличивается благоденствие «нуворишей» за счет политических хозяев страны. Фаворитами, именинниками нового строя оказываются уже не борцы за него, не творцы его, а люди, пришедшие на готовое, люди, глубоко чуждые тем идеям, которые легли в основу углубленной революции. И этически, и психологически этот факт встречает естественную оппозицию в большевистских рядах: «на кого же мы работали, за кого мы гибли на всех фронтах жестокой гражданской войны?!..»

Дело дошло даже до открытого внутрипартийного раскола — зловещий симптом и мрачное предостережение! Наиболее горячие коммунистические сердца не выдержали созерцания начавшегося революционного отлива, благословляемого коммунистической властью. В результате Ленину пришлось обрушиться на известную часть собственной партии, даже прибегнуть к угрозам репрессиями… конечно, во имя революции… «Он выступал, как Робеспьер 9 термидора», — отзывалась об этой его речи одна французская газета… За излишнюю преданность коммунизму в «коммунистической» России открывалась широкая возможность быть объявленым контрреволюционером (или «анархо-синдикалистом») и очутиться в тюрьме…

Но глухой ропот в большевистской среде продолжался. В статьях, речах, резолюциях — повсюду выявлялось стремление очернить новый курс, воспеть докронштадские порядки, вышутить «нэпмана», а то, как в одной из речей Троцкого, и определенно пригрозить в случае чего «возвратом к военному коммунизму».

Наконец, 6 марта на съезде металлистов, а затем и на XI съезде коммунистической партии сам Ленин торжественно заявил, что «отступление кончено, дело теперь в перегруппировке сил». Это ответственное заявление вождя немедленно нашло шумный отклик в партийных и правительственных кругах. Ему охотно придавали распространительное толкование. Кампания против «уступок» всюду усилилась, откровенно зазвучали мотивы старого доброго времени, дней «холодной и голодной Москвы 18 года»…

Но логика жизни пока оказывалась сильнее слов, и сдвиг к индивидуалистическому хозяйству, «буржуазному обществу» продолжал углубляться в России. «Коммунистическое государство» терпело поражение за поражением на арене свободного состязания, свободной конкуренции с личной инициативой, частной заинтересованностью. В «честном бою» оно, увы, доказало свое бессилие. Собственническая, индивидуалистическая стихия не только торжествовала в деревне, но захватывала и город. «Вот мы год прожили, — с обычной своею прямотой признается Ленин, — государство в наших руках, а в новой экономической политике оно в этот год действовало по нашему? — Нет, оно действовало не по нашему… Вырывается машина из рук: как будто бы сидит человек, который ею правит, а машина едет не туда, куда ее направляют, а туда, куда направляет кто-то, не то спекулянты, не то частно-хозяйственные капиталисты, или и те, и другие…»

Картина печальная… И все же ясно, что помочь этой беде нельзя простым возвращением к старым, безоглядно-коммунистическим методам хозяйствования. Напротив, подобное возвращение лишь вконец разбило бы всю «машину», в корне уничтожило бы социальную опору власти. Это бесспорно и с экономической, и с политической точек зрения. Сдвиг к «индивидуализму», раз начавшись, не терпит механического, объективно немотивированного перерыва, — иначе он не только не окажется плодотворен, но лишь усугубит разруху и в результате неизбежно приведет к серьезному кризису наличной власти. Слишком велика заинтересованность в новом курсе широких масс, видящих в нем единственную надежду на осуществление своих экономических притязаний и потенций. А ведь нельзя забывать, что ведь и та военная сила, на которую ныне опирается советское государство, в конечном счете тесно связана с широкими народными массами, является плотью от плоти их и кровью от крови (система всеобщей воинской повинности). И это не случайно, конечно, что на практике процесс «эволюции» не остановился и после 6 марта. Ряд декретов, его развивающих и в отношении экономическом, и в области правовой — издан уже после торжественного заявления о «конце отступления». Но, однако, нельзя отрицать, что заявление это (по-видимому, до известной степени вынужденное), еще более усилило инерцию коммунистической среды, сгустило атмосферу, неблагоприятную новому курсу, и оказывает тормозящее влияние на процесс, ускорение которого необходимо и стране, и, при наличных условиях международных и внутригосударственных, самой советской власти.

Было бы поверхностно и наивно ополчаться на новую экономическую политику доводами a la Демьян Бедный, ссылаясь на спекулянтов и «хищников», которых она породила. Это— лишь первая ее стадия, совершенно естественная и необходимая в силу экономических условий жизни России данного момента. Обмен восстанавливается раньше производства, страна только еще вступает в стадию «первоначального накопления», и все качества этой стадии должны быть ею пережиты и изжиты. Как бы ни был непригляден бытовой облик современных «московских будней», — все же в нем больше конкретных экономических возможностей, нежели их было в пайковой восьмушке хлеба, главках, центрах и продовольственных облавах докронштадтской Москвы. Пусть сейчас «новая буржуазия» заявляет о себе, главным образом, несметными полчищами всевозможных «пенкоснимателей» и спекулянтов дурного тона. Ничего не поделаешь, через них надо пройти, и демагогической травлей их никакого толку не добьешься. Преодолеваются они не газетными атаками и не административными налетами, а реформами, обеспечивающими действительное развитие производительных сил страны. И тогда за ними должна прийти и созидательная буржуазия, выдвинутая и закаленная революцией, — и в первую голову, конечно, тот «крепкий мужичек», без которого немыслимо никакое оздоровление нашего сельского хозяйства, т. е. основы экономического благополучия России.

 

III

 

Как былинный русский богатырь, советская власть волею истории была поставлена на распутье двух роковых дорог: пойдет налево — соблюдет коммунистическую невинность, но потеряет голову; пойдет направо — сохранит жизнь, но утратит коммунистический облик. Третья дорога, издавна в мечтах воспеваемая, самая заманчивая, и голову сохраняющая, и душевную нетронутость — немедленная мировая революция, — оказалась заказанной.

Витязь свернул направо, в надежде во время, окольной тропинкой все же пробраться на желанную третью дорогу, которой «не может не быть»… Едет, и вот уже явственно стал утрачивать свою социалистическую чистоту, и чем дальше, тем больше. И сердце его готово смутиться: «не лучше ли уж потерять жизнь, чем ее смысл?» Но разум сдерживает сердечные порывы, взвешивает шансы, ищет отсрочек, компромиссов, стремится выгадать время, придумывает относительно лучший исход, при данных условиях…

«В основном положение такое, — на Х съезде формулировал Ленин дилемму, стоящую перед советской властью, — что либо мы должны экономически удовлетворить среднее крестьянство и пойти на свободу оборота, либо сохранить власть пролетариата в России при замедлении мировой революции нельзя, экономически мы не сможем… А что такое свобода оборота? Это свобода торговли, а свобода торговли — это назад к капитализму… Мы находимся в условиях такого обнищания, разорения, переутомления и истощения главных производительных сил крестьян и рабочих, что этому основному соображению — во что бы то ни стало увеличить количество продуктов — приходится на время подчинить все».

Бухарин, со своей стороны, подтверждал печальный диагноз вождя: «В то время как мелкобуржуазная стихия до крайности усилилась, рабочий класс, как основная социальная база всякого коммунистического строительства, ослабел с разных сторон… Причина причин наших бедствий в том, что мы осуществляем коммунизм в отсталой разоренной крестьянской стране с колоссальным преобладанием крестьянства, да еще в капиталистическом окружении…»

XI партийный съезд — через год — не только не рассеял всей мрачности этого диагноза, но, скорее, еще усугубил ее, констатировав, что сделанные уступки по существу недостаточны, что действительной смычки с крестьянством все еще нет, что наладить экономическую политику в рамках «государственного капитализма» пролетарскому государству не удалось. «Крестьянин нам оказал кредит, но, получивши его, нужно поторапливаться с платежом. На нас неминуемо надвигается экзамен, на котором решится судьба «нэпа» и коммунистической власти в России». Так характеризует положение лидер большевизма.

Будет ли выдержан этот экзамен, каким образом и в какой мере он может быть выдержан? — С разрешением этого вопроса тесно связана история России ближайшего будущего.

 

IV

 

Анализ развития русской революции приводит к заключению, что революционное наводнение продолжает неуклонно идти на убыль. А, следовательно, должен продолжаться и правительственный «спуск на тормозах» с боевых вершин отцветающего периода революции.

Этот вывод, сколь бы принудительно он ни диктовался, встречает, как мы видели, сильное смущение, а то и противодействие в рядах правящей партии. Характерна в этом отношении и в связи с этой проблемой оценка большевиками сущности «сменовеховского» течения.

В своем отзыве о сменовеховцах на XI съезде Ленин обозвал их, не обинуясь, «классовыми врагами» (выделив в особенности пишущего эти строки). Наше указание на неизбежность дальнейшего понижения революционной кривой, на безнадежность социализма в современной России — есть, по мнению советского вождя, не что иное, как «классовая правда, грубо, открыто высказанная классовым врагом». Сменовеховцы, мол, в душе мечтают не более и не менее, как о реставрации «обычного буржуазного государства», «обычного буржуазного болота…»

Попробуем разобраться в этой характеристике, заслуживающей внимания уже одним тем, что она принадлежит руководящему большевистскому авторитету.

В ней прежде всего чувствуется типичная для марксиста стилизация, обусловленная болезненным стремлением везде отыскать упрощенную «классовую подоплеку». По своему обыкновению, Ленин дает широкие обобщения, «математические формулы», чрезвычайно схематизируя и политическую действительность, и политические идеологии. В его определении сменовехизма, грубом и стилизованном, заключается одновременно и истина, и ложь.

Верно, что мы считаем утопией осуществление коммунизма и «коммунистического государства» в современных русских условиях. Верно и то, что «героический период русской революции» мы считаем исторически завершенным и прочный возврат к его программе объективно немыслимым, — по крайне мере для близкого будущего. Но разве оба эти тезиса не могут быть непосредственно обоснованы поддельными цитатами из официальных заявлений самих советских деятелей? Мы привели в настоящей статье достаточное количество таких цитат.

Особенно же благодарной в этом отношении является последняя речь Ленина на XI партийном съезде. Я даже склонен утверждать, что если бы она, в основных ее положениях, была произнесена не Лениным, а обыкновенным гражданином советской республики, не записанным, вдобавок, в коммунистическую партию — то означенный гражданин пролетарского государства был бы немедленно объявлен «классовым врагом», а речь его не только не увидела бы страниц «Известий» и «Правды», но, пожалуй, даже послужила бы недурной пищей для обвинителя в ревтрибунале. Ибо трудно удачней и выпуклее обрисовать безотрадное в отношении коммунизма состояние нынешней России, нежели это сделал в ней вождь мирового коммунизма.

Очевидно, таким образом, что нельзя наш политический диагноз считать какой-то «классовой (буржуазной) правдой», раз он по существу вовсе не так уж расходится с откровенным диагнозом самих идеологов «пролетарского авангарда». Очевидно, он — просто правда без всяких одиозных прилагательных.

Но — скажут — Ленин ведь знает лекарство, рецепт спасения, позволяющий «приостановить отступление». А именно, вся беда в том, что ответственные коммунисты «не умеют управлять». Они должны это понять. Вот если они сумеют понять это, то, конечно, научатся, потому что научиться можно, но для этого надо учиться». И вместо 99 проц. непригодных к управлению коммунистов появится 99 проц. пригодных…

Но тут, по-видимому, мы имеем дело уже не столько с аналитиком глубоких социальных и государственных проблем, сколько … с председателем совета комиссаров российской республики, принужденным так или иначе подсластить аудитории горькую пилюлю своего правдивого анализа. Воистину, это говорится уже «по должности», а не по совести, и вряд ли сам оратор верит в эффективность своего призыва и строит на нем серьезный расчет. Выражаясь его собственным термином, тут есть нечто от «комвранья», или, по терминологии более парламентарной, — «официального оптимизма». Ибо, конечно, не нужно даже быть марксистом, чтобы осознать наличность органических, глубоких причин того обидного, но бесспорного факта, что коммунистическое строительство так плохо налаживается. Дело тут не в том, что «коммунисты не умеют управлять» (хотя, конечно, еще далеко недостаточно это «понять», чтобы научиться), а в том, что сама коммунистическая система ни в какой мере не годится для управления Россией, и даже явись завтра сотня тысяч наипригоднейших и честнейших коммунистов, их положение все равно оказалось бы не лучше. Не удалось сельское хозяйство организовать системой продразверсток, — не удастся и промышленность воссоздать «государственно-социалистическими» мероприятиями. Причина ясна, и она прекрасно указана все в той же богатой мыслями речи Ленина: «в народной массе мы все же капля в море, и мы можем управлять только тогда, когда правильно выражаем то, что народ сознает». Стихию частной инициативы, личного интереса и риска, при современных условиях, ни внешне обуздать, ни внутренно преодолеть невозможно, и для спасения страны и власти нужно с ней вступить в широкий компромисс по всему фронту, нужно «правильно выразить» ее в курсе государственной политики, в нормах твердого правопорядка, гарантирующего каждому «хозяйственному субъекту» уверенность в завтрашнем дне.

Здесь — социологическая истина, а вовсе не домыслы каких-то «классовых врагов». Что касается нас, «примиренческой» русской интеллигенции, то мы ни с какой стороны не заинтересованы в реставрации «обычных буржуазных форм», как таковых. Больше того: мы не думаем, что эти формы в аспекте всеобщей истории вечны или даже особенно долговечны. Мы отнюдь не принадлежим к тем, кто, по выражению Бухарина, в буржуазно-капиталистическом строе «видят пуп земли». Мы живо чувствуем внутреннюю правду слов Герцена, что «исключительному царству капитала и безусловному праву собственности так же пришел конец, как некогда пришел конец царству феодальному и аристократическому». Ленин ошибается, когда говорит, что, указывая на грозящую советской власти опасность «скатиться в буржуазное болото», мы «стремимся к тому, чтобы это стало неизбежным». Буржуазный строй не есть для нас фетиш, идол, цель в себе, и мы не только не отрицаем исключительного значения русской революции, как первого бурного откровения некоей новой исторической эры, но и стремимся к тому, чтобы как можно больше положительных ее достижений в социально-политической сфере остались закрепленными, чтобы она дала максимальные результаты и в русском, и в мировом масштабе. А первая гарантия этого — наличность революционного или революционными традициями пропитанного правительства, эволюционное изживание, а не насильственное сокрушение утопических элементов революции. Не только по соображениям национально-патриотическим (для меня лично решающим), но и руководствуясь жизненными запросами исторического прогресса, мы определенно и искренно «примиряемся» с революционной властью, не только отказываемся от активной борьбы с ней, но и посильно содействуем укреплению ее престижа внутри страны и за ее пределами. Но мы отдаем себе ясный отчет в том, что укрепить свое положение она сможет, лишь решительно порвав с иллюзиями немедленного коммунизма и твердо продолжив свое «стратегическое отступление» до действительно обеспеченного, надежного «тыла». Промедление времени в этом отступлении для нее самым конкретным образом будет подобно смерти, причем могильщиками ее окажутся, конечно, не «помещики и капиталисты» и не интеллигенция, а те социальные слои, которые ее породили и вскормили, — «рабочие и крестьяне». И нельзя не признать, что если сама она не сумеет обеспечить себе «социального кислорода», — ее крушение будет не только исторически неизбежным, но и исторически заслуженным. На своих передовых позициях революция не удержалась. И отступление, раз оно уже началось, должно быть планомерным и энергичным, а не колеблющимся, неуверенным и отстающим от жизни. Вот почему нападки на нэп, столь подозрительно усилившиеся за последнее время со стороны правящей партии, не могут не вызвать острой тревоги: они укрепляют позицию тех, кто утверждает, будто уничтожение советского строя есть условие sine qua non хозяйственного воссоздания государства. Сейчас больше, чем когда-либо, необходима трезвость в оценке процессов, совершающихся в стране. Только тогда будет нащупан новый и прочный социальный базис революционной России. Только тогда будет избегнута дурная реакция и без излишних потрясений установлена «равнодействующая революции». И только тогда, обеспечив себе национальную опору, русское правительство получит возможность перенести центр своего внимания на активное осуществление своей мировой миссии, реально и непосредственно запечатлеть влияние возрожденной, новой России в международном и всемирно-историческом масштабе.

 

Ignis sanat[139]

 

 

Не могу удержаться, чтобы не откликнуться несколькими строками на статью Е.Е. Яшнова «Попутные мысли». Его общая концепция мне очень близка, его конкретные политические рецепты я всецело считаю своими, равно как и его подходы к основным идеологическим проблемам современности.

Но решительно не могу согласиться с его неожиданно прямолинейной и отвлеченной трактовкой революции как сплошного, всестороннего зла. Мне кажется, такая трактовка прежде всего несовместима с общими посылками того философско-исторического оптимизма, который исповедуется самим автором статьи (ср. его статьи в первых номерах «Русской жизни»). Ведь он так удачно возражал впавшему в манихейство П.Б. Струве, восставшего против осмысливания революции, и так убедительно доказывал глубокую внутреннюю ее неизбежность, ее исторический смысл. Зачем же после этого оспаривать правомерность апелляций к смыслу и праву мировой истории, обличая в них «исторический субъективизм (одному кажется так, другому наоборот)» или даже «искаженные (?) религиозные представления»? Тут сразу же получается какая-то невязка, причем, не скрою, мне особенно невдомек было слышать эти грубо релятивистские утверждения из уст человека, считающего себя сторонником идеалистического миропонимания славянофилов, Достоевского, Соловьева и др.

Так же, как и Е.Е. Яшнов, я весьма далек от революционного романтизма и отнюдь не склонен неумеренно восторгаться конкретным обликом русской революции. Много в этом облике дурного, темного, отталкивающего, много такого, что должно преодолеть. Но когда на этом основании полагают уместным предаваться сарказму по поводу «какой-то новой России» и уподоблять революционный процесс бессмысленно разрушительному пожару, то происходит совершенно непохвальный скачок мысли.

Пожар есть, по большей части, нечто внешнее и случайное, между там как революция — глубоко закономерна, исторически предопределена. Яшнов сам прекрасно показал в своей прошлой статье, что она «приближалась к России не как тать, а совершенно явно». Революция выявляет собою органические потенции нации, выводит наружу ее внутреннюю болезнь. Она одновременно выявляет и преодолевает эту болезнь. Отсюда ее «коренное худо» коренится не столько в ней самой, сколько в ее причинах, в порочном наследстве, которое она принимает, чтобы погасить. Воистину, революция сорвала вековые обручи (порядком подгнившие) с великой русской бочки, и это менее всего вина революции, что содержание бочки оказалось достаточно горьким. В конечном счете едва ли не лучше, что оно обнаружилось и проветривается, ибо иначе оно не только само прогоркло бы уже вовсе, но и проело, отравило бы и самую форму свою, самый свой образ, дерево бочки. На свежем же воздухе, даст Бог, развеется и горечь… а за новыми обручами дело не станет и уже не стоит…

«Если бы пожара не было, было бы лучше». По отношению к пожару, возникшему случайно, эта фраза, быть может, и не лишена известного смысла. Но по отношению к происшедшей революции она в высокой мере беспредметна. В избе, которая завтра сгорит от обороненного пьяным мужичком огонька, сегодня нет ничего, что предвещало бы пожар. В России перед февралем все вопияло о грядущей революции. И те, кто, мудро предвидя ее ужасы, хотели ее предотвратить, чувствовали свое трагическое бессилие это сделать. Скопившееся, набухшее зло требовало выхода, борьбы, организм стихийно требовал его уничтожения. Конечно, лучше бы его уничтожить «эволюцией» — тут у нас нет разногласий, ибо мы не революционеры. Но, к несчастью, объективно на эволюцию не хватило ни средств, ни здоровья, ни времени. Однако, с другой стороны, не случилось и полного торжества болезни — т. е. безропотной смерти организма. Он нашел в себе силу, но не для мирного и бесшумного преодоления зла, а для бурного, напряженного, изнуряющего протеста против его влияний, обнажающего разом весь их размах…

Итак, революция есть не только проявление зла, но и начало победы над ним. Она — жар, температура в сорок градусов, возвещающая болезнь, терзающая организм, но и защищающая его от губительных микробов. — Это уподобление столь же банально, но и гораздо более верно, нежели яшновский «пожар».

Революция — не смерть, но симптом болезни, нередко болезни роста. Она не только разрушает, как пожар, но непременно и созидает. Точнее, создает условия созидания, убивая факторы, ему препятствовавшие, и выводя на свет новые творческие силы. Всегда и неизбежно сопровождается она нарастанием «государственно-сверхрациональных импульсов» в широких народных массах охваченной ею страны. Не говорю уже о том, что и самый бред ее зенитного периода не может не считаться характерным и плодотворным, обогащающим всемирную историю «идеями-силами» большого стиля и назидательной поучительности.

Повторяю, было б лучше, если бы микробы зла гибли от слова. Но что же делать, раз царство зла реально и требует страданий для своего искупления? «На розовой воде и сахаре не приготовляются коренные перевороты: они предлагаются всегда человечеству путем железа, огня, крови и рыданий… Все болит у древа жизни людской» (К.Леонтьев). — Если не помогает слово, поможет железо. Не поможет железо — спасет огонь. Не шальной огонь случайного пожара, не до красна, до бела раскаленная сталь врачебного инструмента. Врач тут — исторический Разум, Верховная Воля, Начало Добра, «общие линии которого мы смутно чувствуем, а конечных целей не понимаем, ибо они — в Непостижимом («Нищета рационализма» — «Русская Жизнь» № 2). Исторический Разум, живущий в нации, в государстве, врачующий их недуги их же собственными орудиями и силами…

И нечего лить слишком много слез по поводу разрушенных «ценностей», хотя, конечно, каждый из нас обязан их, по возможности, беречь и охранять. Но не нужно превращать их в фетиш, иначе прав окажется Гершензон, ими гурмански пресытившийся и теперь вот проклинающий их «пышные ризы» как «досадное бремя», как «слишком душную одежду» («Переписка из двух углов»). При всем их богатстве они останутся тогда мертвым грузом[140]. Если под ними кроется духовная смерть или скрытая, застарелая болезнь, не поддающаяся «целительной силе природы», — взрыв, как это ни печально, неизбежен. Следует его предотвращать, до последней минуты не теряя надежды обойтись без него при помощи указанной целительной силы, — но раз он уже произошел, нечего закрывать глаза не только на его злые проявления, но и на благую весть, которую он собою несет, и на «любовь ненавидящую», которою он вместе с клеточками живого тела выжигает микробы старого зла.

Выжгла много таких микробов и русская революция. Камня на камне не остается после нее ни от выродившейся старой власти, ни, что не менее важно, от старой радикальной интеллигенции, ни от отжившего социального уклада. При всех мрачных своих пороках (она выявила всю серьезность болезни, до нее спрятанной внутри нашего государственно-национального организма — болезни, отнюдь, разумеется, не исчерпывающейся так называемыми «преступлениями старого режима»), она несет собою великое обетование — ту в целебном огне рождающуюся новую Россию, которая «буди, буди» и которая чается нами свободной от грехов России прошлого, хотя и глубоко связанной с нею единством субстанции, дорогих воспоминаний, единством великой души…

Тут не «наивный пафос», которым хочется прикрыть ужасы горькой действительности (по собственному признанию Е.Е. Яшнова, «довольно быстро изживаемой»), — тут неизбывная вера, подтверждаемая «залогами» и знамениями, оправдываемая всем ходом революции, всей историей ее внешнего и внутреннего преображения за эти пять лет. Горькой действительности прикрывать отнюдь не следует, но вместе с тем подобает ли из-за деревьев забывать о лесе? А лес — Россия — ведь живет, и неложные признаки свидетельствуют, что не так далеко время, когда весь мир наполнится шумом его оживающих листьев. Иначе зачем же подымать из могил тени славянофилов, Гоголя, Достоевского, Леонтьева?..

Впрочем, резюмирую, дабы реплика моя была похожа именно на реплику.

Не менее чем Е.Е. Яшнов, будучи чужд официальным канонам русской революции в их непреклонной чистоте, я, однако, считаю в корне ошибочным трактовать как сплошное зло революционный процесс в его историческом воплощении и жизненной целостности. Не умещаясь в рамки штампованной революционной доктрины, он полон глубочайшего исторического смысла и предвещает собою некую национальную, а тем самым и всемирную правду. Воистину, он прихотливыми путями вводит Россию в ту «полноту духовного возраста», о которой в свое время мечтал Достоевский.

Если нужно бояться революционной романтики с ее истерически фальшивым возведением революции, как таковой, в перл создания, то не следует увлекаться и бесплодной «рационалистической» попыткой отнять у исторически осмысленного и национально-органического явления печать нравственно-исторической оправданности.

 

 

О «будущей России»[141]

 

 

На днях довелось мне познакомиться с отзывом С.С. Лукьянова на мою статью «Логика революции» (см. «Накануне», 16 августа с.г., статья «Равнодействующая»). Считаю необходимым устранить одно недоразумение, вкравшееся в этот отзыв.

Лукьянов мною недоволен за то, что я будто бы питаю уверенность в неизбежности для России установления демократических форм. Но на самом деле это далеко не так, и еще в недавней реплике по адресу «Последних Новостей» мне пришлось довольно определенно высказаться на этот счет[142]. Я не только не считаю неминуемой рецепцию Россией западных конституционных канонов, но верю, что в результате текущих событий России самой удастся создать культурно-государственный тип, авторитетный для Запада. Вообще говоря, моя «психофизическая конструкция» не более приспособлена к «приятию демократии», нежели таковая же моего уважаемого коллеги по «Смене Вех».

В своей «Логике революции» я ни единым словом не обмолвился о демократии. И, конечно, не случайно. Ошибка Лукьянова состоит в том, что он отождествляет мое утверждение о «России буржуазной, собственнической» с утверждением (мне не принадлежащим) о «России демократической». А между тем, это ведь отнюдь еще не одно и то же.

Понятие «демократия» весьма растяжимо. Когда его употребляют (неправильно) для обозначения строя, соответствующего «духу народа» или благу народа, то, конечно, все мы демократы. Больше того, я охотно называю себя «национальным демократом» в том смысле, что, констатируя смерть исторических форм абсолютизма, признаю необходимость национального политического самоопределения через специальные государственные органы представительного характера. Но отсюда до формальной, парламентарной, «арифметической» (как говорили славянофилы) демократии западных образцов — еще дистанция огромного размера. Советская система, как принцип, с такой точки зрения может в значительной мере удовлетворять притязаниям национального демократизма[143]. Этого мы непростительно не учитывали, когда пребывали в белом лагере…

Но суть дела для меня все-таки не в форме государственного строя (при всем ее значении, которое, разумеется, было бы ошибочно отрицать), а в содержании народной жизни, характере народных переживаний, стиле и устремлениях национальной культуры. Необходима органичность государства, утрачиваемая Западом. Она не обретается формальной демократией, но не достигается и канонизированными коммунистическими схемами. Оба эти явления — симптомы «цивилизации», а не культуры (если пользоваться модными терминами Шпенглера), и кризис, в который загнала человечество демократия, уже во всяком случае не может быть разрешен одним только социализмом, ее прямым наследником. И Лукьянов никогда никого не убедит (и меньше всего, конечно, большевиков), что «психофизическая конструкция», стихийно отталкивающаяся от демократии, способна в то же время питать искреннее влечение, род недуга, к пролетариату, социализму, классовой борьбе, догмату равенства и прочим категориям механического миропонимания и мироощущения. Для такой «конструкции» нужен прорыв в «иной план» исторического бытия и культурно-национального самосознания.

Что касается злободневной проблемы «нэпа», то я совсем не говорил и не говорю, что Россия «крепкого мужичка» перестанет быть Советской Россией. Она может оставаться и Советской, но жизненную форму советской государственности должна наполнить целесообразным и плодотворным экономическим содержанием. Я не разделяю оптимизма Лукьянова, полагающего, что «надежный тыл» уже достигнут произведенным московской властью «отступлением» на экономическом фронте. И факты вряд ли не оправдывают известной осторожности в соответствующих прогнозах: экономическое отступление явно продолжается и доселе, и на почве «нэпа» начинают завязываться новые социальные связи. Не будучи коммунистами, какие основания имеем мы ополчаться против этих связей?

Но центр тяжести проблемы воссоздания России, на мой взгляд, лежит еще глубже. Он — в сфере духовной жизни народа, в психическом и идейном облике русской деревни и нового города. Политическая форма и ее экономическое содержание только тогда осуществят свою основную задачу — действительное здоровье русской нации, — когда внутренно проникнутся культурно-национальными, органическими началами, соответствующими «русской идее» в ее глубочайших определениях. Это может произойти лишь путем органической эволюции разбуженной и взволнованной народной души в сторону подлинно духовного самосознания. Революция выводит Россию на мировую авансцену. На вечереющем фоне западной культуры «русский сфинкс» выделяется теперь едва ли не лучом всемирной надежды. Так неужели же он проявит себя лишь символическими памятниками Маркса с их сакраментальной бородой? Неужели же он окажется не более, чем эпигоном западных эпигонов?.. Или у России нет своего лица, в которое ныне напряженно всматриваются лучшие люди Европы?..

На первый раз я ограничиваюсь пока лишь этими беглыми и общими намеками, вполне сознавая при этом всю грандиозность и неисчерпаемость темы, к которой мы, сменовеховцы, тут вплотную подходим в наших исканиях. Конечно, в нашей среде здесь возможны разномыслия, допустимы даже существенно различные миросозерцательные подходы к общему для нас всех политическому выводу: «приятию» Советской России. Но, кажется мне, что всем нам одинаково необходимо провести ограничительную черту не только направо, но и налево. Нужно, чтобы у нас был собственный облик. Нужно, чтобы мы не оторвались от собственной почвы, не перестали быть самими собой, — иначе мы окажемся плохими, неудачливыми идеологами бесспорно жизненного, нарастающего движения, проглядим его историческую «энтелехию», утратим контакт с ним, и оно пойдет мимо нас. И я позволю себе закончить в тон патетическому заключению цитированной статьи С.С. Лукьянова:

— Не обольщайтесь! В механической и материалистической интернационально-классовой идеологии вам не найти «последнего слова мудрости», вмещающего в себя и реальную свободу, и подлинно живую культуру. Не преувеличивайте вместе с тем и своего тяготения к «немедленному коммунизму» в России. Это нам не подходит идеологически, этого от нас не требуется и тактически (знаменитое «прикидываются коммунистами» Ленина). В области конкретно-политической с нас достаточно лояльного признания наличной русской власти и готовности к честному деловому сотрудничеству с ней в деле восстановления страны. И это признание, как и эту готовность, мы можем вполне искренно провозгласить, исходя из наших, а не большевистских идей. Не отдавайте же за чечевичную похлебку подогретого революционного романтизма, или мимолетных (и при том еще сомнительных) тактико-политических «козырей», душу нашего молодого движения: — его нравственный идеализм, его трезвую историчность, его национально-патриотический пафос, его веру в творческую силу духовного лика России и мир обновляющегося содержания русской культуры!

 

 

Годовщина[144]

 

 

Не знаю, с какими чувствами (в глубине души) справляют сегодняшний праздник настоящие, правоверные коммунисты, строители интернационала и коммунизма в России и во всем мире, — но русские патриоты имеют все основания справлять его с радостной душой и бодрой верой в будущее родной страны.

Затрудняюсь сказать, в какой мере протекшие пять лет оправдали мечты о «немедленном коммунизме» и мировой революции — но воочию вижу и всем своим существом ощущаю, что они не развенчали идеи Великой России.

Не знаю, прав ли Демьян Бедный, что крупными слезами плачут памятники Володарского и Свердлова, созерцая лики нынешних Москвы и Петербурга, — но уверен, что ликует Медный Всадник, всматриваясь в линии красных солдат, парадирующих на невских берегах, и вслушиваясь в заводские гудки, разбуженные денационализацией и «хозяйственным расчетом».

А чугунный гигант на Знаменской площади с величаво спокойным одобрением внимает русскому шуму в смятенной Европе и — «основатель великого сибирского пути» — уверенно ожидает осуществления исторических предначертаний:

— Балтийское море — Тихий океан…

Так неизменны национальные пути и крепка историческая государственная традиция. Она — выше «умыслов и замыслов» современников, отдельных участников жизненного «пира богов», знающего свои законы. Она — выше усилий и планов правящей власти, в конечном счете всегда подчиняющейся ее неотвратимой логике. Она проявлялась сквозь упадочную атмосферу двора последних наших императоров, — она фатально просвечивает и сквозь буйные претензии дерзновенной русской революции…

Словно какая-то невидимая рука ведет русских революционеров по тропе, в существе своем им чуждой. Собственными своими руками они пересоздают многое, что ими самими было сокрушено, признают «тактически» большую часть того, что отвергают «принципиально». Так природа, изгнанная в дверь, торжествующе возвращается в окно, набравшись свежих сил…

«Мы не изменились, наши цели остались прежними — мы только поумнели», — недавно бросил Троцкий по адресу тех, кто говорит об «эволюции большевизма».

Однако вряд ли он их вполне убедит: ибо разве «поумнение» не есть тоже эволюция, не есть перемена к лучшему? Но ведь перемена к лучшему есть все же перемена. «Поумневший» большевизм 22 года, распростившийся с львиной долей «глупостей» утопизма и экстремизма, очевидно, весьма мало похож на большевизм 17-го. Это изумительное пятилетие, воистину, приобщило его к творческим путям русского государства, обогатило несравненным опытом, ввело в «разум истории». Он «остался тем же» больше на словах и в намерениях, чем в действиях; есть чему огорчаться революционным энтузиастам, вечным юнцам коммунизма…

Год тому назад, празднуя четвертую годовщину Октября, нельзя было не отметить, что начинаются «сумерки революции», — «быть может и очень долгие, длительные, как в северных странах». Прошедший год вполне подтвердил этот диагноз. Сделав свое дело, революционный ураган мало-помалу затихает. И расцветает Россия, омытая, очищенная пронесшейся грозой.

К юбилейному торжеству октябрьского пятилетия окончательно завершилась наша злосчастная гражданская война. Белая мечта, дойдя по рукам до приморского курьеза, теперь прочно перекочевала за границу и столь фундаментально интернационализировалась, что не являет уже никаких признаков самостоятельного бытия. Просто она перешла на самую прозаичную службу тем государствам, на территории коих акклиматизировались ее былые носители: в Латвии она к услугам латвийского правительства, в Румынии — румынского, в Китае — китайского и т. д. Словом, все, что угодно, — только не Россия. Ибо Россия стала другой.

Да, другой, — вопреки мнению Струве, что «революция была совершена впустую». На самом деле старый порядок не смог бы привести страну к тем результатам, какие несет собою его насильственное ниспровержение. Та бездна исторического зла, которая склонилась перед революцией чуть ли не во всех областях русской жизни, могла быть уничтожена, очевидно, лишь катастрофой. На эволюцию в нашем государственном организме не хватило сил и здоровья. Старый режим оказался не в состоянии провести в жизнь планы лучших своих представителей, и это, конечно, не случайно, что «коммунистической революции» приходится теперь осуществлять в аграрном вопросе многие предложения П.А. Столыпина (о чем черным по белому признается сама «Экономическая Жизнь» в № 129 за этот год)…

Камня на камне не оставит пролетающий над Россией вихрь, ни от старой, выродившейся власти, ни, что еще важнее, от старой радикальной интеллигенции, ни от отжившего социального порядка. Изменится весь облик страны. Ко многому нам, людям дореволюционной эпохи, трудно будет привыкнуть, кое-чего ушедшего будет жалко, многое будет чуждо. Та «новая Россия», о которой так часто теперь говорят и которая, несомненно, уже родилась, — будет нас не только радовать, но и мучить, быть может, подчас и отталкивать… Но что же делать?.. Это — Россия, и притом единственная: другой нет и не будет… И под новым обликом в ней — та же субстанция, та же великая национальная душа. Какова бы она ни была, наша жизнь — в ней, а не вне ее.

Если за эти пять лет преобразились люди революции, то изменились и многие из нас, интеллигенция старой России. Изменившись, мы не изменили себе: «и наши цели остались прежними», — можем ответить мы Троцкому. Но мы многому научились и поэтому стали скромнее. Мы освободились от великого порока «гордости ума», перестали считать себя солью родной земли, и готовы служить этой земле, хотя избрала она не тот путь, какой в самоуверенном ослеплении мы ей указывали. Мы узнали, что все пути ведут в единый Рим…

Мы не отрекаемся от родных пепелищ, не забываем дорогих могил, но знаем теперь, что от прошлого ничего, кроме пепелищ и могил, не осталось. Мертвое мы уже не примем за живое, не станем поперек жизни. Не забудем, что и старые свои исторические задачи новая Россия разрешает по-новому, в свете нового всемирно-исторического периода, в который вступает современное человечество. Разрешает в мучительных усилиях, ошибаясь и часто ощупью подходя к решению, блуждая и заблуждаясь, но, руководимая державным инстинктом, в последнем итоге обретая спасительный курс.

Вот почему, независимо от того, с какими чувствами и с какими лозунгами празднуют сегодняшний юбилей правоверные интернационалисты и коммунисты, — патриоты Великой России вправе считать этот праздник своим.

 

 

Обмирщение[145]

 

 

Историки средних веков согласно и убедительно показывают, каким образом первоначальная чистота трансцендентного средневекового христианского идеала, покорив мир через мощную организацию церкви, постепенно и органически перерождалась под влиянием конкретных и неистребимых требований земной действительности. Формально торжествуя, на деле она мало-помалу впитывала в себя элементы и качества, внутренно чуждые ее отвлеченному существу. Воплощаясь, она переставала быть самою собой, несмотря на неизменность официальных своих признаков, внешнего своего ритуала.

«Чем более религиозный дух средневековья овладевал миром, — читаем мы у Г.Эйкена, известного историка этой эпохи — тем более церковь должна была получать мирской характер. Идея отрицания мира сама стала источником «обмирщения» церкви. Чем упорнее религиозный дух старался бежать от мира, тем глубже ему приходилось погружаться в мирскую суету. Отрицание мира, с одной стороны, обусловливало равносильное его утверждение — с другой. Через посредство евангелия нищеты церковь приобрела неисчислимые богатства; своим отрицанием половой чувственности она превратила религиозную метафизику в систему грубейших чувственных представлений; евангелие смирения помогло церкви сделаться величайшим и сильнейшим государством своего времени. В этом внутреннем разложении сверхчувственного царства Божия заключалось трагическое противоречие средневековой истории развития. Религиозный дух средневековья стремился избавиться от бремени земного и материального, и это стремление делалось для него источником подчинения материи».

«Религиозная вера была источником богатства, — богатство же и похоронило веру», — писал об этом процессе один из современников позднего средневековья.

Обмирщение церкви было самокритикой сверхчувственной религиозной идеи христианства. Заложенные в этой идее элементы отрицания мира самым процессом своего развития обращались в свою собственную противоположность. Подобно тому, как некогда земной принцип древней культуры — национальное государство — погиб благодаря своему наивысшему воплощению во всемирной римской империи, так чрезмерное расширение «небесного» принципа средневековой культуры повело к стремлениям, прямо ему противоположным.

Средневековье логически пришло к Возрождению. Но длителен был путь всестороннего и всеисчерпывающего «обмирщения» мироотрицающей идеи…

Причудливыми, воистину «диалектическими» путями развивается всемирная история…

Мне вспомнился грандиозный и богатейший пример средневековья в связи с размышлениями над нынешней фазой русской революции. Ведь, право же, в ней отчетливо отражается — только в соответственно измененном масштабе, конечно, — тот же закон исторической диалектики. На наших глазах происходит решительное и неудержимое обмирщение экстремистских дерзаний коммунистической церкви.

Достаточно прочесть месячный комплект любой из больших московских газет современности, чтобы убедиться в этом. После бешеного наступления отвлеченной идеи, пытавшейся подчинить себе чужую ей жизнь, — жизнь вступает в свои права. Дух жизни рвется из всех щелей, преображая идею, покоряя ее себе. Так после кризиса, после «перелома болезни», выдержавший ее организм начинает стихийно наливаться здоровьем.

Разумеется, до настоящего, окончательного выздоровления еще очень далеко. «Болезнь входит пудами, а выходит золотниками». Страшное опустошение государства за эти годы дает себя знать на каждом шагу. Пессимистам и безответственным критикам и политиканам — масса благодарного материала. Там и здесь — «маленькие недостатки механизма». — Но общая картина — типичный пейзаж «лед тронулся» и «пробуждение весны»…

От коммунистической идеи остались терминология и мечта о мировой революции. И то и другое — достаточно неопасно для современной жизни России. Коммунистическая терминология — те «тормоза», которые сделали болезненным спуск к реальной действительности с утопических высот. Коммунистическая терминология — дань, которую платит жизнь идее за право господствовать над нею. Это совсем не страшно, что коммунисты так часто повторяют свои священные слова. «Всех своих святых помянувши», они постепенно приучаются делать живое и полезное дело, а на свое прошлое остроумно нацепили классическую по находчивости этикетку:

— Эсеровский потребительский коммунизм!..[146]

Кто знает, не услышим ли мы через год или два более выразительных определений. Например:

— Меньшевистский государственный капитализм!

Или:

— Кадетская идея монополии Внешторга!..

Все может быть. И меньше всего тут следует чему-то возмущаться, негодовать, протестовать. Это как раз то, что нужно, — это наиболее безболезненная форма выздоровления. Следует ее приветствовать от всей души.

«При переменах, — учил великий Маккиавелли, — надо сохранять тень прежних установлений, чтобы народ не подозревал о перемене порядка. Большинство людей больше боится внешности, чем сущности».

«Переход от настоящих установлений к новым, — писал Сперанский Александру I, — надлежит так учредить, чтобы новые установления казались вытекающими из прежних».

Естественно, что правящая власть должна прислушиваться к элементам, ее поддерживающим. В интересах «пролетариев всех стран» необходимо сохранять внешность коммунистических становлений, даже и меняя их сущность…

Что касается мечты о мировой революции, то здесь опять-таки нет ничего, что противоречило бы жизненным потребностям современной русской обстановки. Когда мировую революцию думали насадить ценой разрушения русского государства, дезорганизации армии, «похабного мира», наивных приветов «немецким товарищам» — это было плохо. Тогда «сверхчувственная идея» губила жизнь, была вредна для жизни (хотя из истории культуры мы знаем, что и такие идеи в общем культурно-историческом плане имеют свое «право на существование»). Но когда эта революционная мечта воплощается в жизнь путем воссоздания собственного государства, укрепления его международного положения, возрождения армии, организации хозяйства трезвыми приемами — дело принимает совсем другой оборот.

Не слишком переоценивайте «идеологическую надстройку» происходящего процесса — и вы поймете всю его осмысленность, всю глубокую и утешительную его органичность.

Но если противники марксизма начинают по-своему усваивать относительную истинность его учения о «базисе» и «надстройке», то марксисты, как бы желая любезностью ответить на любезность, конкретно признают самостоятельную значимость «идейного фактора».

Именно этой уступкой идеалистическому миросозерцанию объясняются недавние репрессии, обрушившиеся в России на интеллигенцию и ряд ученых, многие из коих уже читают в Берлине свои русские впечатления. Советская власть применила к ним меры пресечения, согласно заявлениям Троцкого и Зиновьева, по той причине, что опасались их грядущей антикоммунистической активности в благоприятной атмосфере «нэпа»: «все попытки собрать силы на основе нэпа мы будем разбивать на каждом шагу»…

Конечно, тут чистый идеализм: наверное, потом обливается от него в гробу прах сурового Маркса. Глубоко идеалистична и сама формула Зиновьева: «политическое наступление при экономическом отступлении». Решительно приходится констатировать, что коммунисты умеют бессознательно исправлять свои увлечения не только в области тактики, но и в плоскости идеологии…

Самый факт репрессий, ныне уже бесспорный, нам, «старым интеллигентам», разумеется, не может не казаться печальным. Впрочем, и в нашей собственной среде насчет высылаемых есть разногласия: одни особенно жалеют Мякотина и Пешехонова, не слишком возмущаясь высылкой Бердяева и Франка, в то время как другие особенно напирают именно на Бердяева и Франка, откровенно присовокупляя, что Мякотина с Пешехоновым они бы и сами, пожалуй, выслали, если б оказались у власти: «беспокойные, надоедливые господа».

Как бы то ни было, гонения на деятелей науки, стоящих далеко от практической политики, определенно свидетельствуют, что до полного выздоровления России еще не так близко. Но есть три соображения, помогающие преодолевать пессимистические порывы, рождающиеся в чересчур впечатлительных людях, в связи с этой мерой советской власти:

1) Самая «мера пресечения» — относительно гуманная. В прошлом году она даже казалась недосягаемым идеалом, — следовательно, известный прогресс уже налицо. «И злая казнь мила пред казнью злейшей». Если так пойдет и впредь, если темп смягчения режима не слишком замедлится, — право же, следует воздержаться от неумеренных жалоб. Пора вообще забыть о максимализме.

2) В настоящее время в России происходит чисто животный процесс восстановления органических государственных тканей. «Мозг страны» в этот период (по необходимости непродолжительный) не должен ни в какой мере мешать этому процессу. Просто-таки, должно быть, и ему нужно отдохнуть, восстановить свое «серое вещество», воздерживаясь от выполнения прямой своей функции — мысли. С грустью обязаны признаться люди «чистой мысли», философы и вообще «критически-мыслящие личности», что сейчас в России — не их время. Там теперь, — словно в организме после кризиса: волчий аппетит, «жажда жизни неприличнейшая», — как говорил Митя Карамазов, — радостное, животное чувство возвращающихся сил; все элементарно, грубо, стихийно. Рафинированный эстет Н.Н. Русов, захлебываясь, описывает арбатскую баню, а восторженный народнический интеллигент Тан, — гроздья бараньего сала на Смоленском рынке. Нэпманы, «кустари», «чумазый»… Куда уж тут — «критические мысли»! До них ли? Переварит ли их только что преодолевший смерть организм? Сейчас ему по плечу разве лишь «Азбука коммунизма» в ее «оскорбительной ясности» и всесторонней необрменительности для «серого вещества»…

Да, конечно, ныне Брюсов может повторить свое знаменитое:

 

 

А мы, мудрецы и поэты,

Хранители тайны и веры,

Унесем зажженные светы

В катакомбы, пустыни, пещеры…[147]

 

 

Правы мудрецы, но своеобразно права и жизнь, их отсылающая в катакомбы. И они должны это понять, этому покориться. Держать «зажженные светы» в катакомбах личного сознания, не вынося их наверх, ибо на поверхности теперь слишком много горючего материала, и факелы мысли будут не столько светить, сколько поджигать…

От интеллигенции ныне требуется добровольная аскеза (конечно, очень для нее тягостная!), если ее нет, — жизнь превращает ее в невольную, насильственную.

Но неизбежно придет время — как только восстановятся элементарные животные соки, — когда неудержимо проснется дух и потребность в независимом духе, и тогда уже никакими скорпионами не загнать его в катакомбы. И вспомнятся старые, простые слова Аксакова:

 

 

Над вольной мыслью Богу неугодны

Насилие и гнет…[148]

 

 

Но вот и еще одно соображение, внешне наиболее парадоксальное:

3) «Варварская политика, правление дикарей!» — слышим мы нередко. «Готтенготская мораль».

Пусть так. Но разве сами мы не тосковали о «пылающей крови», о «новых гуннах», призванных обновить увядающую историю Европы? Разве на Россию мы не взирали с надеждой, как на «свежую нацию», таящую в себе бездны неосуществленных возможностей? — Так чего же пятиться назад, когда на исторической арене и впрямь появился скиф с исконными качествами варвара? Или, быть может, наш салонный скиф был наделен лишь всеми достоинствами дикаря, будучи лишен его недостатков? Подобно тем зулусам, которые чинно показываются в зоологических садах Парижа и Лондона, он обязан был только корчить страшные рожи, но не допускать невежливых жестов? О, наивность! О, лицемерие!

Нет, уж если взаправду пылающая кровь, то «со всеми ее последствиями». Атилла не знал правил хорошего тона. И покуда он был нужен истории, молчало римское право…

Но затем — неизбежный рок! — «обмирщение» постигло и гуннов в их своеобразной идейной миссии.

Постигнет оно и новых скифов…

«Буржуазная психология захлестывает нас, лезет из всех щелей, — жалуются московские «Известия». — Она проникла и в экономику, и в литературу, и в театр. Она прочно свила себе гнездо даже в нашей партии. Все на борьбу с буржуазной психологией!»…

А поэт зенитных достижений революции, бунтом и хаосом упоенный Маяковский из последних сил обличает канарейку, виденную им в уютной квартирке некоего коммуниста, одного из многих:

 

 

Опутали революцию обывательские нити!

Сильнее Врангеля обывательский быт!

Скорее шеи канарейкам сверните,

Чтобы коммунизм канарейкою не был побит!..[149]

 

 

Однако не так-то легко свернуть канарейке шею! Это не Деникин, не Колчак, даже не Антанта. Ибо канарейка — «внутрь нас есть»…

Еще в начале революции прозорливый ум Ленина выразил эту истину в нашумевшем афоризме, что «в каждом мелком хозяйчике сидит по Корнилову»…

«Буржуазная психология» — это ныне официальный псевдоним жизни, вступающей в свои права. Как в свое время изнутри заползла она в палаты миродержавствующего Ватикана, так теперь просачивается она в буйные дерзания красного Кремля. «Мечта, войдя в действительность, преображает ее и преображается ею»…

Анализ современного положения России наглядно свидетельствует о неизбежности развития и углубления послекронштадского курса советской власти. Где ликвидируются коммунистические увлечения, там автоматически расцветает жизнь. Где они задерживаются, там безотрадная картина топтанья на месте, обильная пища для сатирических самобичеваний. «Государственная промышленность» трагически бессильна выдержать конкуренцию с воскресающей частной инициативой. «Тяжелая индустрия» — последняя цитадель коммунистической экономики — переживает, по общим отзывам, перманентный кризис. Она упорно не хочет «окупать себя», а государство не в состоянии содержать ее на свой счет. Бюрократизм, волокита, взяточничество — все это неразлучные спутники экономической химеры. И, лишь распростившись с нею, мыслимо их победить. Не иначе. Репрессии тут фатально безрезультатны.

Но, очевидно, так нужно, чтобы к сонму безвинных жертв, погибших за «спекуляцию» во славу «эсеровского потребительского коммунизма», прибавились еще толпы «взяточников», покаранных в честь «государственного капитализма». По Гегелю, это будет лишь новое подтверждение «лукавства разума», согласно коему «идея уплачивает дань наличного бытия не из себя, а из страстей индивидуумов»…

Сроки и масштабы истории часто кажутся современникам чересчур растянутыми. Но горе тому, кто, не поняв исторического темпа, хочет его изменить, не имея за собою ничего, кроме субъективных настроений и желаний. «Жирондисты погибли потому, что объявили вершину революции уже пройденной, Бабеф — потому, что считал ее еще не достигнутой» (Шпенглер). Нужно прислушиваться не к голосу чувства и личных стремлений, а к объективной логике событий. В ней всегда больше мудрости и смысла, нежели в самых возвышенных мечтах утопистов и самых страстных обличениях патентованных политических моралистов, на всех заграничных перекрестках ныне еще тянущих свою нудную канитель:

 

Предатели!.. Погибла Россия!..[150]

 

Окончательное констатирование «имманентного разума» русской революционной эпопеи — счастливый удел «будущего историка». Но уже и сейчас для хотящего видеть мало-помалу вырисовываются объективные ее контуры. Вдумываясь в них, невольно припоминаешь тот процесс «обмирщения» средневековой церкви, ссылкой на который начинается эта статья. Первоначальные импульсы революции, воплощаясь, явственно «переходят в собственную противоположность». И если нынешняя русская эпоха дождется своего Генриха Эукена, то не прочтут ли у него наши внуки приблизительно следующее:

«Чем более дух коммунистической революции овладевал Россией, тем более коммунизм должен был получать буржуазный характер. Идея отрицания собственности сама стала источником перераспределения богатств, и, следовательно, новой собственности. Чем упорнее революционный дух старался бежать от конкретных условий действительности, тем глубже ему приходилось погружаться в суету повседневной политики. Отрицание наличного социально-политического мира, с одной стороны, обусловливало равносильное его утверждение — с другой. Через посредство отрицания милитаризма коммунистическая власть обзавелась сильнейшей регулярной армией; отвергая в принципе патриотизм, она его практически воспитывала в борьбе с интервенцией и чужеземными вожделениями; своим отрицанием собственнических инстинктов она их побудила с интенсивностью, дотоле небывалой в общинной крестьянской России; антигосударственная идеология (ср. Ленин, «Государство и революция») помогла советам сделаться властью величайшего и могущественнейшего государства своего времени. В этом внутреннем разложении интернационально-коммунистической идеи заключалось трагическое противоречие Великой Русской Революции. Революционный дух большевизма стремился избавиться от влияний национальных и буржуазных, и это стремление делалось для него источником подчинения этим влияниям».

Неудержимо развивающийся процесс обмирщения коммунистического экстремизма есть истинно-действенная и глубоко-плодотворная самокритика русской революции. Она неизбежно приведет и уже приводит к подлинному русскому Ренессансу.

 

 

Основной «базис»[151]

 

 

В замечательной книжке М.Горького «О русском крестьянстве» дана откровенно суровая оценка этой подавляющей массы русского народа как «среды полудиких людей» с инстинктами и качествами, полудиким людям присущими. Но в то же время никто в нашей нынешней литературе ярче и лучше Горького не подчеркнул того исключительного значения, которое ныне выпадает в России на долю крестьянства. С острой зоркостью подлинного художника провидит Горький грядущий стиль перерожденной России, основной результат великой революции:

— Теперь можно с уверенностью сказать, что ценою гибели интеллигенции и рабочего класса русское крестьянство ожило.

Разбужена русская деревня, всколыхнулась вся и целиком, ощутила несравненную свою силу, и ничто уже не вернет ее в прежнее, дореволюционное состояние.

Мужик выходит из революции возмужавшим, закаленным, сознавшим свое место в государстве, убедившимся в зависимости от него всей городской жизни, всех этих «хитроумных горожан» с их культурой, техникой, политикой. Раньше они его держали в руках, — теперь же роли переменились… И новый человек новой русской деревни — «рассуждает спокойно и весьма цинично, но чувствует свою силу, свое значение.

— С мужиком не совладать, — говорит он. — Мужик теперь понял: в чьей руке хлеб, в той и власть, и сила…»

Черноземная сила. Та самая, о коей гадали и по коей плакались поколения русской интеллигенции всевозможных колеров. Пожалуй, она всех обманула своим действительным обликом, многих отпугнула, многих даже озлобила. Но за себя постояла.

Нельзя сказать, что она оказалась по-славянофильски религиозна, по-западнически свободолюбива, по-народнически социалистична и по-марксистски склонна к «пролетаризации» Она с достаточным равнодушием взирает на катастрофу исторического православия, не пошевельнула пальцем для защиты учредилки, упорно добивает общину и отнюдь не собирается превращаться в хваленую «сельскую бедноту». Но зато, обманув ожидания горожан, она осознает свои свойства, «самоопределяется» по-своему, реально и жизненно. И в будущее свое «смотрит все более уверенно, и в тоне, которым он (мужик) начинает говорить, чувствуется человек, сознающий себя единственным и действительным хозяином русской земли»…

Вот подлинное слово: мужик становится единственным и действительным хозяином русской земли. Всякая власть отныне принуждена будет считаться с ним, фактически творить его волю. И стремиться согласовать эту стихийную волю проснувшегося Ильи Муромца с элементами национальной культуры и городской «цивилизации», претворять черноземное творчество в государственную мощь. Для этого необходима та «смычка» между деревней и городом, о которой так много приходится слышать за последнее время.

 

Наиболее умные из антисоветских деятелей современности прочно усвоили «крестьянскую ориентацию»… на словах, конечно, ибо от Парижа и Берлина до русской деревни далеко. В то время как неисправимые меньшевики если о чем и думают, то только о том, как они будут организовывать «сплоченную оппозицию» в будущей России (ср. их «Социалист. Вестник»), — Милюков систематически обсуждает вопрос о «крестьянской партии», долженствующий служить непосредственным политическим базисом будущей власти. Ему вторит энергичная г-жа Кускова со своими «Днями», не желающими, однако, уступить лидерство в сказанной «крестьянской партии» бывшему лидеру кадетов…

Но покуда у эмигрантских Казбеков с Шат-горами идут великие споры[152] на различные, подчас и интересные темы, — московская власть в свою очередь начинает отчетливо сознавать, что только то правительство может быть устойчивым в нынешней России, которое прочно свяжет себя с интересами и подлинными стремлениями крестьянства. В Кремле эта истина «колет глаза» с тем большею убедительностью, что именно коммунистам пришлось испытать на себе всю сокрушающую тяжесть «пассивного сопротивления» нашей необъятной деревни. Такого урока нельзя забыть. Нельзя забыть опыта 20 года, когда мужик «встретил политику национализации сокращением посевов как раз настолько, чтобы оставить городское население без хлеба и не дать власти ни зерна на вывоз за границу» (из речи Каменева на IX съезде советов).

И пока заграничные политики размышляют о крестьянском базисе, советское правительство реально этот базис нащупывает. Гений Ленина уже дал соответствующий курс, и если его преемники с него не свернут, прочность советского правопорядка обеспечена всерьез и надолго. И, пожалуй, не понадобятся ни П.Н. Милюков, ни Е.Д. Кускова, ни даже сама бабушка русской революции, так безжалостно покинутая своею «внучкою»…

Но только курс этот действительно должен быть твердым и содержательным. «Классы обмануть нельзя», и ориентация на деревню обязывает. Необходимо вдумчиво учесть конкретный облик русского крестьянства, раз навсегда отказаться от химерических мечтаний «окоммунизировать» современное крестьянское хозяйство и вместо преподнесения громких, но чуждых мужику лозунгов, оказать ему реальную, ощутительную помощь в сфере его очередных экономических нужд. Судя по многим признакам, на этот путь и вступает в данное время Москва.

Организуется сельскохозяйственный кредит для крестьян, неуклонно проводятся в жизнь начала «основного закона о трудовом землепользовании» 22 мая прошлого года, раскрепостившего деревню от утопии революционной весны, поощряются одинаково все формы трудового землепользования, не исключая и участковый, откровенно признается при этом «инициатива хозяйственно-прогрессивного меньшинства» (ставка на сильных), допускается «трудовая аренда земли» (временная переуступка прав на землепользование) и, наконец, согласно тому же закону, широко практикуется привлечение «вспомогательного наемного труда» в трудовых земледельческих хозяйствах. На нужды деревни обращено самое серьезное и трезвое внимание, и еще недавно президиум ВЦИК, регулируя организацию с.-х. кредита, категорически подчеркнул в вводной части своего постановления:

«Ныне задачей советский власти является укрепление нашего народного хозяйства и, прежде всего, восстановление и усиленное развитие сельского хозяйства: им живет основная масса населения РСФСР — крестьянство, от него зависит восстановление и дальнейшее развитие промышленности».

Таким образом, совершается то, что неминуемо должно было совершиться. На место России дворянской, самодержавно-бюрократической, на авансцену истории выступает Россия крестьянская, народная. Выявляется с неотвратимостью основное содержание нашего революционного процесса. И поскольку советское правительство отдает себе в нем отчет, оно остается у государственного руля. Логикой вещей оно будет и далее эволюционировать, из власти рабочей перерождаясь в правительство по существу своему крестьянское[153]. Только в том случае и удастся ему, обеспечив себе прочную социальную основу, в корне парализовать атаки и подкопы враждебных ему политических сил.

 

 

12-й Съезд[154]

 

Есть бестолковица,

Сон уж не тот,

Что-то готовится,

Кто-то идет…

Козьма Прутков [155]

 

 

Да, «есть бестолковица». — Вот основное впечатление 12 съезда коммунистической партии, коего подробные отчеты ныне дошли до нас. Не чувствуется уже твердой и ясной, единой линии, столь характерной для «ленинского периода» партийной истории. Усложнилась жизнь, путь расплывается в распутье, множатся трудности и опасности. «Сон уж не тот»…

«В партии создалось архитревожное настроение» — это признание Троцкого как нельзя рельефнее характеризует «тонос» съезда. Вместо уверенного движения по заранее данному тракту — беспокойные нащупывания, колебания, рекогносцировки. Вместо традиционной орденской сплоченности — взаимные разномыслия, пререкания…

Высочайший из монтаньяров Ларин печатает многозначительную статью «О правом болоте в нашей партии», в коей призывает «решительно одернуть проявившую настойчивость часть товарищей» и «задушить правый уклон в самом зародыше».

Преображенский отвечает ему насмешливой репликой «Налево сказку говорит», где ядовито признается:

Читая левые предложения тов. Ларина, я не раз задавал себе вопрос, долго ли продержалась бы в России советская власть, если бы политику партии определяли такие товарищи, как тов. Ларин…

Осинский выступает с резкими выпадами по адресу Зиновьева, «проливающего целые потоки слов, чтобы белое сделать черным, а черное сделать белым», а также, «чтобы всеми силами спасти то примитивное допотопное безграмотство, которое до сих пор сидит во взаимоотношениях наших советских центров».

Тот же Осинский жалуется, что «внутрипартийная демократия» в настоящее время является только «листом бумаги», и что всякий, кто осмеливается высказывать самостоятельные суждения, автоматически попадает в Терситы» и подвергается травле «великих Патроклов» партии (Зиновьев, Бухарин и пр.), вопящих «ату, ату его, слово и дело, слово и дело!..»

Один из этих «великих Патроклов», Каменев, со своей стороны рассматривает выступление Осинского как «некий симптом опаснейших внутрипартийных процессов», с горечью констатирует, что «ныне у нас растут настроения в пользу ослабления партийной литературы», и убедительно предостерегает партию от какой бы то ни было «ревизии ленинизма», предпринимаемой будто бы то здесь, то там.

Вообще, отсутствие Ленина ощущалось на съезде острее, чем когда-либо. И недаром так много слов любви и уважения было направлено ораторами к тени вождя, покинувшего свою железную когорту в трудный, ответственный час…

А час, действительно, трудный и ответственный.

 

II

 

Вдумываясь в содержание внутрипартийных разногласий, нельзя не заметить, что они сводятся к одному стержню, вокруг которого вращаются все конкретные политические проблемы нынешнего дня. Как избежать буржуазного перерождения советской власти, как наладить хозяйство страны, не жертвуя в то же время «октябрьской программой»? — вот вопрос, положенный в основу работ 12-го съезда и предсъездовской дискуссии на страницах «Правды».

Каждый из полемистов упрекает другого в том, что он, мол, толкает партию прямо в «хайло капиталистической щуки». Ларин громит за это «правое болото», Л.Б. Красин обличает в ответ «чистых политиков и партийных литераторов», играющих по старой памяти руководящую роль в партии и перенесших на вершину государственной власти навыки подполья и эмиграции. «Левые» обвиняют «правых» в «ликвидаторстве», правые левых — в «бюрократическом вырождении», бюрократическом атеросклерозе».

Появляются даже явно уже оппозиционные «платформы» анонимного, но партийного происхождения, призывающие к тем или другим недружелюбным действиям против Ц. К-та. Нередко «дезертиры пролетарской революции» драпируются в «роскошную тогу левизны», иногда же они выступают в мантии «коммунистических либералов», призывающих «уничтожить монополию коммунистов на ответственные места, лишить партбилет значения патента» и даже «открыть широкий, беспрепятственный доступ беспартийным вообще, беспартийным интеллигентам и квалифицированным работникам, в частности, на все советские должности, в том числе и на выборные».

Конечно, эти опасные для правящей партии явления всецело обусловливаются сложностью общей ситуации, порожденной двухлетним развитием нэпа. Начинают явственно завязываться новые социальные связи, в недрах «экономического фундамента», послушный Марксу, тихонько зреет государственно-правовой «рефлекс»…

«Мы находимся, — констатирует Бухарин, — в процессе незаметной, но бешеной бескровной войны с буржуазной стихией… Нэповские времена — нэповские песни»…

Основная очередная опасность ясно осознана советскими лидерами. Тот же Бухарин формулирует ее в четком прогнозе:

«Какая опасность нам грозит больше всего? — Наше перерождение. Как возможно наше перерождение?

На этот последний вопрос мы должны дать такой ответ:

либо советский государственный аппарат все более и более будет отходить от партийного руководства, причем его поры в возрастающей степени будут заполняться спецами не нашего толка, и, таким образом, реальные рычажки этого аппарата ускользнут из наших рук;

либо сама партия все более и более будет наполняться чуждыми революции или прохладно к ней настроенными, но зато технически компетентными элементами, которые, — в условиях нашей культурной отсталости и объективной необходимости в технически-квалифицированных работниках, — фактически сделаются руководителями партии;

либо будет происходить и то и другое.

И любопытно, что в связи с этими тревожными размышлениями коммунисты все с большей долей «подозрительности, осторожности и чуткости» взирают на своих «попутчиков», в частности, на сменовеховцев. Они уже почти уверены, что чем сменовеховец лояльнее, тем он опаснее. Чуть ли не в каждом его жесте они готовы видеть ужимки тактической мимикрии, ласковую мягкость болотной тины («прикидываются» Ленина). Даже сладчайшие объятия «Накануне» встречают ныне в Москве подчеркнуто холодный прием: — словно там не на шутку опасаются (не на основании ли российско-нэповского опыта?), что объятиями можно задушить!..

«Уста их мягче масла, а в сердцах их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи», — писал в свое время царь Давид (псалом 54-й).

«Поздно приходящие», вообще, опасны для железной когорты. Если когда-то римская доблесть растворилась в «поддержке» покоренных чужеземцев, то не «размагнитится» ли сталь коммунистической гвардии от наплыва толп «сочувствующих» и «попутчиков» (не лиц, а социальных групп) с пышной пролетарской словесностью, но, увы, то с буржуазными сердцами, то с интеллигентскими порывами? И не есть ли этот рост стороннего «сочувствия» — своеобразное выражение усиливающегося «буржуазного и мелкобуржуазного давления на партию пролетариата извне в годы нэпа» (Ларин)?…

Если, таким образом, подозрительны «сочкомы», то тем необходимее идеологически отгородиться от правоверных сменовеховцев. И это делается по всему политическому фронту.

Каменев, дабы нагляднее уличить Осинского, уподобляет его «людям, глубоко чуждым марксизму и пролетариату, вроде, скажем, сменовеховца Устрялова». Осинский в ответ принужден уверять, что он отнюдь «не снюхался с сменовеховцами», в чем его подозревают.

Бухарин корит сменовехизмом всю внутрипартийную оппозицию. «Разве это не интеллигентское сменовеховство?» — изобличает он «Рабочую Правду», — на самом деле весьма мало интеллигентскую и еще меньше сменовеховскую. «Это есть программа сменовеховцев чистейшей марки!», — ополчается он далее, курсивом, на авторов какой-то анонимной платформы. «Ибо платформа эта есть спуск на тормозах к меньшивизму!»

Сталин в докладе на съезде жалуется, что «великодержавные идеи сменовеховцев просачиваются в партию», подпадающую под гипноз «великорусского шовинизма». Зиновьев, в свою очередь, спешит оградить себя от «приятных сменовеховских комплиментов», приписывающих большевизму воссоздание Великой России…

Шумным и не вполне стройным хором стремился 12-й съезд убедить себя и всех, что «буржуазную стихию мы побьем и взнуздаем», что «отступление кончено», что «партия едина, как никогда», и, главное, что великая российская революция в нынешнем своем фазисе не великую державу российскую по линии наименьшего сопротивления воссоздает, а подлинный пролетарский интернационал воздвигает…

Блажен, кто верует… Иначе невольно снова в голову застучится знакомое четверостишие — с оккультным пророчеством:

Что-то готовится, кто-то идет…

 

III

 

Однако, чтобы не быть дурно понятым или фальшиво истолкованным, тороплюсь подчеркнуть, что менее всего склонен я понимать этот стихотворный прогноз в смысле «близкой гибели большевиков». Гиблыми баснями пусть по-прежнему пробавляются наши плакуны на реках вавилонских, наши обыватели от политики, слезливо тщащиеся грошевыми надеждами, до смерти ушибленные беженством. Пусть вновь и вновь, им в унисон, наслаждаются своими однозвучными заклинаниями и начетчики сектантских канонов, для коих жизнь разграфлена по клеточкам, а Добро и Зло навсегда воплотились в законченные абстрактные формы. Пусть уж о «близком дне освобождения», щедро разрисованном всеми завитушками наивной фантазии, вопиют по-прежнему спецы по этой части — Бурцевы и Черновы, ослепленные доктринеры и политиканствующая обывательщина…

Нет, не в «гибели большевизма» дело, а в очередном фазисе его исторического развития. Вместе с Россией, вместе с нэпом он подошел к некоему рубежу, к распутью. Возможности, рожденные сдвигом 21 года, подходят к концу, требуются дальнейшие «сдвиги». На месте стоять нельзя, политические паузы в революции не могут длиться долго. Скоро поневоле придется выбирать между «коммунистической реакцией» ларинского стиля и трезвой программой Красина. В первом случае возобновятся «великие потрясения» и… новый Кронштадт опять заставит партию вернуться к единственно целесообразному пути. Во втором случае это произойдет безболезненно без новых испытаний судьбы.

Необходимо вообще признать, что Красин в настоящее время является наиболее интересной и ценной фигурой коммунистической партии и советской власти. Он как бы воплощает собою тот «второй день революции», в обстановку которого теперь ступает страна. «Кандидат в русские Баррасы», — он лишен ряда недостатков своего французского прототипа. Вместе с тем за ним — огромный деловой стаж, организационно-хозяйственный опыт большого масштаба, чем не могут похвалиться другие партийные нотабли, — по большей части «чистые политики и партийные литераторы», «высоко-политические штатгальтеры», время коих неудержимо проходит…

Красинизм — будущее русской революции, становящееся ее настоящим. Красинизм — «готовится». Красинизм — «идет».

Если не Красин, то… Марков второй, великий сумбур, яма глупой реакции и разброда, длинное лихолетье…

Подобно Ленину, Красин центральную задачу советской власти видит в экономическом воссоздании страны. Для него ясно, что без разрешения этой задачи правящая партия не сможет сохранить свой авторитет в государстве. «Вся наша организация и тактика, пишет он, — должны быть приспособлены именно к творчеству, созиданию и восстановлению производства. Это не значит, что у нас нет больших опасностей внутри и извне. Но именно борьба со всеми этими опасностями требует уклона всей нашей политики и организации, в особенности верхов государственного и партийного аппарата, по линии производственной и хозяйственной».

Сама пресловутая «смычка» с крестьянством мыслима лишь при условии поднятия производства. Не может же она, в самом деле, наладиться «от продолжающегося развала крупной индустрии, от жалкого состояния железных дорог и невозможности немедленной реальной помощи крестьянину семенами, орудиями производства и кредитом!» Вывод ясен: «если мы окажемся банкротами в области производства, кредита и внешней торговли, никакая инспекция и никакой Рабкрин или ГПУ нам не помогут, — крестьянство рано или поздно нас дезавуирует»…

Коммунист-хозяйственник Красин лучше других видит всю глубину нашей экономической разрухи, всю удручающую неподготовленность диктаторствующего слоя к созидательной работе, несмотря на «пятилетнюю нашу суетню вокруг государственного аппарата» (Ленин). И естественно, что ему претит самодовольное бахвальство тех из его партийных товарищей, «которые, кроме благонамеренного отвращения к «буржуазным» методам производства, редко обладают иным багажом».

«Что касается меня, — бросает он в лоб подобным товарищам, — то я имею смелость прямо сказать: и дай Господи, чтобы наши железные дороги заработали «по-буржуазному», чтобы Донецкий бассейн и сахарные заводы показали «буржуазную» производительность и чтобы регистратура и бухгалтерия наших государственных органов были бы органами, по крайней мере такими же, как у Сименса и Всеобщей компании электричества или у Рокфеллера!»

Поменьше политики, все для хозяйства! — Эту основную идею «второго дня революции» органически усвоил его идеолог, опечаленный «левыми» веяниями среди напуганных «буржуазной стихией», осиротевших большевистских верхов. «В политике мы чрезвычайно сильны, — не без невольного сарказма признается он, — и политических принципов и директив выработали и для себя, и для всего человечества приблизительно лет на сто вперед… Ну, а вот уголь добывать, или выращивать хлопок, или восстановить производство паровозов, это мы умеем лишь весьма плохо и никогда не будем уметь хорошо, пока не выбросим из головы несуразную мысль, будто бы надо заниматься политикой, а не хозяйством, или будто бы к любому производству можно подойти и любую фабрику наладить, если посадить туда десяток коммунистов, прекрасно воспитанных политически, но не имеющих никакой выучки в данном ремесле или в данной отрасли промышленности».

И соответственно этим критическим замечаниям, — чрезвычайно важное конкретное предложение: перестроить государственный и руководящий партийный аппарат таким образом, чтобы «производственникам и хозяйственникам (конечно, партийным) в нем была отведена по меньшей мере такая же доля влияния, как газетчикам, литераторам и чистым политикам».

Конечно, все эти замечания и предложения не мешают Красину исповедовать строго революционный символ веры. Он вовсе не хочет быть расстригою коммунизма. Он весьма гордится своей исконной принадлежностью к РКП и любит давать публичные справки относительно своих давних заслуг перед революцией. Красин — честный человек, и свой государственно-хозяйственный план он, разумеется, будет осуществлять не иначе, как во имя интересов великой пролетарской революции…

 

IV

 

Правда, на 12 съезде красинская программа встретила серьезнейшую оппозицию, и большинство за нею не пошло. Ее автор, кажется, даже не был избран в ЦК, а Бухарин презрительно окрестил его точку зрения «инженерской». Кое-кто в связи с ней даже затронул вопрос о «бодрствовании консулов»…

Учитывая всю насущную необходимость финансовой связи России с заграницей и заведомую недостаточность доморощенного «крохоборчества», воспевавшегося на съезде Троцким, Красин откровенно рекомендовал советскому правительству политику концессий, а следовательно, и все ее предпосылки, т. е. прежде всего компромиссную внешнюю политику, действительный «мир с буржуазными государствами». Съезд, однако, в этом вопросе стал на иную позицию, и не исключена возможность, что некоторое ухудшение международного положения России (будем надеяться, временное), наблюдаемое за последнее время, является, между прочим, и результатом съездовских настроений.

Но жизнь все же сильнее доктринерства. В основном и главном линия развития революции вспышкой коммунистической ортодоксии не могла быть и не была отклонена. Партийный раскол, слава Богу, оказался на съезде предотвращенным. Будет он, надо надеяться, предотвращаться в аналогичных случаях и впредь: слишком уж ясна его пагубность равно для всех спорящих крыльев и фракций. В сфере конкретной хозяйственной политики неизбежно продолжается тот же процесс нэпа, вне которого ни о каком экономическом подъеме не может быть и речи. Деловая работа мало-помалу развивается на зло «непримиримой» эмигрантщине и независимо от красивых революционных фраз. Конечно, наблюдаются отдельные заминки и шероховатости, промахи, шаги назад, дрожь революционной кривой, — все это, к сожалению, в порядке российских вещей, да и в порядке всякой революции. Но в центральном вопросе о «смычке с деревней» съезд не пошел за Лариным с его программой «налогового головотяпства» и не свернул в сторону от ленинизма. Реальную крестьянскую клячу он предпочел эфемерному промышленному рысаку. В общем, однако, следует признать, что 12 съезд означает собою как бы некую паузу в развитии революции. Что же касается ряда «левых» его тенденций, то есть достаточно оснований надеяться, что при данной обстановке большинство их пребудет скорее в царстве благочестивых пожеланий, нежели действительной жизни.

По крайней мере, в области внешней политики лоцману «правого болотного уклона» не долго пришлось ждать реванша, и когда в Лондоне стали собираться враждебные России дипломатические тучи, — рассеять их был послан никто другой, как «прохладный к революции, но зато технически компетентный» инженер.

Эта ирония судьбы, конечно, не случайна: она неизбежно будет повторяться и в других областях русской жизни, учащаясь по мере выздоровления государства. И если теперь мы переживаем еще период «бестолковицы», то он уже не может длиться долго: победа творческих импульсов революции диктуется всеми факторами наличной русской обстановки.

 

 

Ответ налево[156]



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 38; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.048 с.)