Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Ивановой Анны Константиновны.Поиск на нашем сайте Пишу Вам вторично первый раз написала прошло уже больше месяца для меня нет никаких результатов, что у Вас нет секретарей есть сказали им, как ответить они написали. Значит, прочитали и в мусорный ящик, мол, все нормально так должно быть продолжай в таком духе, как с Ивановой води на рентген и уточняй у кого поломаны кости срастаются они или нет как глупо с его стороны пока человек живой они должны срастаться, а облучать человека это называется преступление, что его за это судить надо чтобы не делал себя мною знающим, еще хотел меня показать на планерки 1-й поликлиники, что он меня долго лечит, что я долго живу я конечно не пошла так он меня ругал, нашел ветрину показывать, а что он меня лечил каким новшеством все старым чем хвалиться он все-таки ходил на планерку в 1-ю поликлинику и говорит, что перед ним все врачи встали, я ему сказала жалею что не пошла я им бы все рассказала они бы не встали а сели пониже. Я конечно вот это все пропичатать в центральную газету и напишу МИНИСТРУ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ, как наши главные врачи говорят больным вот мы вас долго лечим, да с такого главного врача снять белый халат и послать на завод чтобы он почувствовал как люди работают в трудных тяжелых условиях на плечах не белый халат. Вот я уже 5-й месяц нечем не лечусь — химию делать нельзя кровь плохая испортить такую кровь он отнял у меня жизнь. Я чувствовала себя очень хорошо, а теперь что делать низнаю к нему я не пойду направьте меня в онкоинститут пусть там меня обследуют хорошо. Вас прошу всетаки ответить на мое письмо я жду. Иванова А. К.
Ей 65 лет. У нее ожирение, атерокардиосклероз и неоперабельный рак прямой кишки. Эндолимфатическими инфузиями и масляными растворами колхамина удалось почти полностью уничтожить обширную опухоль. Институт выслал протокол на запущенный рак у Ивановой для разбора с участковыми врачами. По ходу этого разбора я хотел им показать больную с отличным результатом лечения. Иванова — моя гордость, как случай. А как личность —она злобный психопат. Я увлекся случаем и забыл про личность. А ведь я умею видеть и чувствовать, воспринимать и просачиваться. Шеф называет меня «ионизирующей радиацией». Почему же я пропустил Иванову, зачем в пекло залез? Азарт, конечно: увидел результат, голова и закружилась. Как же — рак уничтожаю в прямой кишке, без ножа! Еще амбиции от расступившихся очередей и начальственных улыбок. Приятные мифы щекочут под ложечкой. Но завтра все это рухнет, чуть споткнешься. Убогая женщина все мои заслуги перечеркнет. И бред ее косноязычный перекроет мои профессиональные доводы. Звоню в женскую консультацию, где Иванова работала регистратором. Заведующая объясняет, что воздействовать на жалобщицу по служебной линии нельзя: она уже на пенсии, не работает. И человеческих контактов с нею нет, со всеми она рассорилась, ни с кем не здоровается. С трудом от нее избавились в свое время. А недавно она попыталась вновь устроиться на работу (хорошо же я ее вылечил на свою голову!), так ее выставили за дверь. Старшая сестра добавила: «Когда Иванова вступала в конфликт с врачом, истории болезни этого врача бесследно исчезали...». Так. С этой стороны помощи не будет. Что же придумать? Звоню в онкоинститут. Примите, пожалуйста, Иванову. Объясните, проконсультируйте, отцепите ее, пожалуйста, от меня! А те говорят — вышлите с нею подробную выписку из истории болезни. Когда повесил трубку, сообразил: выписку ей на руки давать нельзя. Она из нее тысячу жалоб нашинкует. Значит, нужно составить бумагу и успеть их отвезти до приезда Ивановой в институт и там ее вручить кому следует. Да, задаем же мы работу друг другу! Иванова этим летом упала, сломала плечевую кость. Я повел ее на рентген, чтобы выяснить — патологический ли это перелом (за счет метастаза в кость) или обычный от сильного ушиба. Метастаз в кость мы бы рентгеном облучили. У нее оказался обычный перелом, который уже начал срастаться, образовалась хорошая костная мозоль. (Зачем я этим интересовался? Куда полез?) Интерес профессиональный, азарт и амбиция заслонили конкретную ситуацию. Мне бы, лопуху, в сторону стать, уклониться. Нужен очень жесткий самоконтроль. Никаких эмоций, амбиции — под замок! Кстати, амбиция тоже имеет свои корни. Я гордился случаем уничтожения рака в прямой кишке. А гордость, амбицию и петушиные перья на мою воображаемую шляпу — все это укрепили и раздули со стороны. Когда мы разбирали данный запущенный случай рака и заполняли протокол на Иванову и когда амбулаторные врачи узнали, что больная не умерла, здравствует, сама себя обслуживает и внешне выглядит хорошо, - они чуть не прослезились. И разные прекрасные слова они говорили мне. И у меня сердце взялось горячими тисками и спазмы в горле, и тоже слезы стыдные, теплые (подальше от этого, ох, подальше!). И понесло меня на этой волне. А Иванова вскоре приходит и за глотку меня бессмысленно, остервенело. Мне бы пару таблеток тазепамчика ей. А я с амбицией: «Если вы мне не верите, не доверяете - мы вам другого врача подыщем, а если доверяете -приходите завтра на ректоскопию после подготовки». Это злобному психопату, у которого все права! А нужно иначе: по системе Станиславского! Ходить по сцене бесстрастно не получится, освищут из лож и галерок. Но живых страданий не хватает, разорение, живу не по средствам. Экономить живое! Для самого нужного. А в другое время - изображать, обозначать условно, как на учениях по гражданской обороне. Нужна актерская техника и приемы, чтобы заменить вдохновение и порыв. Хладнокровно, технично, грамотно и расчетливо. Сохранить живое для тяжелых операций и для друзей. Живое с живыми и для живых. Не путать со смертяшкой! И чего это я открываю Америку. Давно известно:
Хвалу и клевету приемли равнодушно И не оспаривай глупца.
Все эти мысли, соображения, поздние раскаяния, самокритика (самокритика нам нужна!), телефонные звонки, переговоры, рефлексии и возбуждения - все это идет не изолированно, а на фоне обычной работы. Мелькают бумаги, резолюции, печати, грудные железы, животы, поясницы. И опять предписания, телефонограммы, вызовы, финансы. Вторым планом журчит дипломатия, намеки, я зондирую, меня зондируют. И снова чья-то печень бугристая из подреберья — здесь все ясно — приговор окончательный, а больной не понимает, веселый... И, наоборот, женщина-математик с огромной опухолью в животе, хотела покончить с собой, потеряла надежду. Ее мальчик 12 лет закричал: «Мама, я не хочу в детский дом!»—она раздумала, пришла ко мне. А опухоль гладкая, подвижная, вполне операбельная, а главное — доброкачественная. Я объяснил, что вся операция на полчаса. Она сказала: «И это все?! Так чего же я...». Темп нарастает. Лопнула балка в служебной машине, шоферу нужно помочь (кое-чем, кое-где), меня ждут эндолимфатические инфузии, обход, родственники, бумаги. Электрик напился, в кислородные коктейли не идет кислород, в типографии наши бланки уже готовы, а денег в бухгалтерии нет. Больная убежала из стационара, дома съела что-то нехорошее — острые боли в животе, вызвали скорую, и ее доставили в хирургическое отделение. Срочно позвонить, а то они, чего доброго, в живот залезут. Участковый врач заподозрил опухоль у старухи на окраине города (улица Дачная). Требуется консультация. Сегодня! Но балка в машине лопнула, а общий гараж машины не даст. Звонок Сверху — просят посетить еще одного больного. Нужно подготовить списки совместителей. Пришла женщина на ректоскопию, уже два часа ждет. Больной из палаты приходит на душевный разговор, вольготно усаживается в кресло и подробно рассказывает свою жизнь. Озабоченно верещит завхоз, попискивает секретарша, сестра-хозяйка мурлычет загадочно и тревожно, как всегда. А вот еще одна фигура в белом халате метнулась, к уху прилипла, шепчет: «Потеряли пятьдесят бланков больничных листов». Все в сторону: холод в желудке, жар на щеках. В каждой строке бланка три дня нетрудоспособности, четыре строчки на листе —12 дней. 50 бланков -600 дней, 600 освобождений от работы с оплатой по соцстраху. «Шестьсот дней,— говорит рентгенолог,— почти два года нетрудоспособности. А сколько это лет тюрьмы?»— мрачно шутит он и близко к истине. Вызываю заведующую, старших сестер: «Ищите!». Они открывают сейфы, поднимают гроссбухи, считают бланки, пишут номера. А я ухожу на обход. И странное дело - тоска и апатия исчезают. Грохочет военное детство сорок второго года, и гремят не сломленные оркестры. Письмо Ивановой —невинная голубая точечка на моем багровом горизонте. Я шучу вдохновенно и весело, и женщины хохочут в пятой палате. Только губы сухие, и стучат виски, и пальцы сводит. Но тут открывают дверь и радостные кричат: «Нашли!!! Нашли!!!». И счастье на лицах. Больные поняли, поздравляют, радуются вместе с нами... Колокольные звоны, флаги, серпантин — пришел и на нашу улицу праздник! На волне хорошего настроения очень многое можно сделать. Так в свое время я воспользовался хорошим настроением нашего рентгенолога, и мы выложили плитку по стене главного корпуса. Там был грибок, и штукатурка подымалась сифилитической язвой. По верхнему краю плитки укрепили заранее приготовленные наборы картин. Эти наборы мы составили из купленных в магазине репродукций, которые наклеили в ряд на плотный картон, одели в длинную рамку, и под стекло. Получился как бы единый многоплановый фриз, состоящий из шедевров Третьяковской галереи, Эрмитажа и Лувра. Стена преобразилась, заиграла, и настроение стало еще лучше. А во время работы подошел уже окосевший к вечеру электрик Вася и тоже включился: «Вы и мертвого заставите работать»,— сказал он мне и принялся месить цемент. Личный пример вообще хорошо влияет. Это не только на работе. Попробуйте остановиться на улице и залезть в капот автомобиля. Обязательно соберутся незнакомые люди. Одни будут советовать и цокать языками, другие обязательно помогут. А на работе среди знакомых, среди подчиненных такие вещи проходят еще лучше, чем на улице. Руководителю нужно начать что-то самому, только серьезно, и сразу же обрастешь последователями. А ведь это гораздо легче, чем заставлять, надрываться, составлять списки, поощрять и наказывать. Проще, приятнее, эффективней. Еще одна модель, прием (или отмычка?). Однажды на субботнике я предложил сделать кирпичную пристройку к стене главного корпуса. Одну стену мы при этом выгадывали, а тремя остальными можно было отгородить уютную комнатку для изготовления и раздачи кислородных коктейлей с настоями лечебных трав. Кирпич и раствор привезли заранее. Наш кочегар Тимоша был отличным каменщиком. У нас он работал только зимой (на отопительный сезон), а весной подавался на шабашку — строил кирпичные дома до самой осени. За ним стояла очередь заказчиков, он был мастер высокого класса, о нем ходили легенды. На работу кочегар приезжал в новеньких «Жигулях»: рубли он забивал хорошие. И, как сельский человек, этого не скрывал, даже немножко бахвалился. Самостоятельный был мужик. А сам тучный, округлый, чуть спящий, основательный и неспешный. Отношения у нас были уважительные, то есть он меня уважал как специалиста, а я уважал его. Особенно хорошо, по его словам, строить вдове. Она и накормит, и приголубит, и деньгами не обидит. Хороший сезон, ежели у вдовы. Какой-то он был и гладкий кот, и трудолюбивый, и добрый, но и сам себе на уме. Собственно, этот субботник я и затеял в расчете на него: начнем ковыряться с кирпичами, он, конечно, не выдержит, полезет — тут мы его и используем. Замесили раствор, начал я кирпичи класть впервые в жизни. Ерунда получилась. Раствор проливается или комкается в дурацкие лепешки, а кирпичи скользят, расползаются, как живые. Расчет мой не оправдался: Тимоша не подошел, даже не оглянулся. Очевидно, я в роли каменщика оскорблял его эстетические чувства. В этом состоянии схватил кочегар метлу и где-то в глубине двора начал что-то подметать. Пришлось его подозвать специально: «Видишь, Тимофей, у меня ничего не получается, квалификации не хватает, надо бы помочь...». Он глянул на меня чуть застенчиво, даже руками развел: «А Вы знаете, сколько стоит такая работа, сколько я за это беру?». Здесь был определенный смысл и важный подтекст. Остальные — мы — делаем работу пустяшную, неквалифицированную: гребем мусор, подметаем, белим, чистим, замываем. Такая работа действительно стоит недорого. Другое дело — кирпичная кладка, три стены, целая комнатка за рабочий день. Это же на века! Сколько же она стоит? Положим, не в деньгах дело. Просто мы вкладываем свой труд, и Тимоша вкладывает. Только он оценивает не по количеству вложенного труда, а по его результатам. Такая у них политэкономия на шабашке. Тима осторожно глянул по сторонам. Его правду хуторские санитарочки и сестрички хорошо поняли. Они всю жизнь цыплят по осени считают. К тому же человек из народа, свой, деревенский, что-то начальнику доказывает, ученому, стало быть. И дураку ясно — кого держаться! А мне надо стены поставить, да по-доброму, иначе они завалятся! И уступить неловко, авторитет потеряю. Я говорю: —Тимофей, ты неправильно рассуждаешь. Я тебе докажу. —А ну докажите, — он говорит,— но без вызова, а деликатно и с любопытством. Другие тоже придвинулись — интересно же. Я спрашиваю: —У тебя огромные деньги на шабашке? -Ну. —А здесь, рядом с твоими рублями, копейки идут? —Это правда. —А все же ты у нас работаешь, какой-то интерес у тебя есть? Тимоша чуть руками повел. —Я тебе скажу, какой интерес. Ты пенсию зарабатываешь. И потом — лицо имеешь. Юридическое и общественное. У нас в котельной ты — рабочий класс. А без нас ты — шабашник, тунеядец со всеми вытекающими... В общем, не зря ты ходишь к нам. Тимоша слушает основательно, задумчиво — переваривает. Ум у него первичный, незатемненный. —Посмотри на нас, Тимоша, — говорю я.— Мы тоже ходим сюда по интересу: у кого наука, у кого мнение, а зарплата у всех. И эту зарплату мы получаем за медицину. Заметь — за МЕДИЦИНУ. А кроме медицины что мы еще делаем? Металлолом собираем, пищевые отходы сдаем, стенгазеты пишем, гражданская оборона, техника безопасности, учет и отчетность, анонимки и жалобы, санэпидстанция — шестнадцать ее профилей, товарищеский суд, культмассовый сектор, конференции, собрания, комиссии, разборы, планерки, благоустройство, сельское хозяйство, протоколы, профосмотры, психопаты... Тима, Тима, да я ж так до утра могу — раствор засохнет. И, между прочим, ты в этих делах не участник. Пришел — протопил — ушел. А ведь чтоб контора наша стояла, всю — кроме медицины — работу нужно исполнить. Мы выполняем, мы делаем и устаем от этого. А ты всегда в стороне. Выходит, ты у нас на спине сидишь. Годами. И вот один раз тебя просят — отдай долги! На все годы — за один день! И ты отказываешься? — Упаси Бог,— сказал Тима.— Я мигом. Только не помогайте! Он кинулся к раствору, чего-то подмешал, растер, замесил и начал кладку. Его руки пошли весело и легко, а кирпичи сами ложились в ровную линию. От легкого давления сверху раствор выходил каким-то идеальным всплеском и застывал точно по краю стены. Ни напряжения, ни усталости. Работал Мастер. Субботник закончился, а Тима не уходил, теперь он разохотился. Через несколько часов все три стенки были встроены в торец главного корпуса. От свежей кирпичной кладки шел розовый туман, который заходил в душу. Я посмотрел на это чудо растерянно, и жизнь заулыбалась в нашем дворе. Итак, еще одна ассоциация — строительные дела: ремонты, сантехники, сходы, сгоны, раствор, алебастр, доска половая, электрики, олифа, краски, ремстройконтора, форма 2 (закрыть форму два), подрядчик, исполнитель, спецификация (так называется список материалов, которые я — подрядчик — должен загодя припасти для исполнителя). А я, подрядчик,—главный врач, и у меня ничего такого нет, и нужно словчить и достать. К директору завода, в отдел снабжения, на базу, по телефону и лично, через жену, через сестру, используя авторитет хирурга (сильный козырь!) знакомства, анекдоты, шутки, улыбки, полбанки — широко, весело, в одно дыхание, в одно касание — пошли все блохи в ход! Строительство — это целый пласт жизни, совершенно отдельный, очень тяжелый, даже тяжкий, изнурительный, мучительный, но не окостеневший, а с привкусом жизни, с ее запахами и страстями... У руководителя — множество разных пластов, и если положить их друг на друга, получится хороший «наполеон». Бумажный пласт — шелестит сухими смертяшками. Суховеи. Саднит, тошнит и воротит. Хирургический пласт — это музыка Бетховена, гармония жизни и сама жизнь на твоих ладонях. И от тебя к больному идет ток, и от больного на тебя — ответ. И сердце твое, и коронары твои — в этой игре. И самая короткая у тебя, хирурга, средняя продолжительность жизни... Собрания — пустопорожний пласт. Комиссии — зубодробящий пласт. Анонимки — могильный пласт. И несть им числа: финансовый пласт, дисциплинарный, психологический, дипломатический, правовой, научный. Исполнительская дисциплина, ложные страхи, оправданные страхи, игра на понижение, игра на повышение, НОТ... Конца не видно. Переверну-ка я, пожалуй, восьмерку — вот так: ∞, это бесконечность. А пласты идут по горизонтали, по вертикали, по диагонали, в разных плоскостях. О каждом пласте целую книгу можно написать. Но вернемся к строительству и ремонту. С этого я начал много лет назад. Мне показали здания, где надлежало развернуть онкологический диспансер. Говорят, здесь жил знаменитый генерал, герой первой Отечественной. Победив Наполеона, генерал вернулся в свой город и построил для себя основательный двухэтажный дом. Господа жили на втором этаже, а на первом — челядь. Я прикинул, что операционно-перевязочный блок и чистые хирургические палаты следует развернуть на втором этаже, а хозяйственные и административные отсеки, и гнойную патологию - на первом. Во дворе генерал построил себе молельню, похожую на бастион. Сам Бог велел поставить сюда аппараты лучевой терапии: радиация будет надежно экранирована могучими церковными стенами. Греха тоже не будет, ибо спасение страждущих! К молельне примыкает кирпичное строение позднейшей кладки — стены уже не те, но для рентген диагностики годится. Еще есть флигель во дворе — довольно ветхий, полудеревянный, его надо преобразовать в поликлинику. Все эти помещения исполняли различные функции, в них жили разные люди, и запахи здесь были разные. В главном корпусе размещалось студенческое общежитие. Горячая, пьяная кровь кипела в артериях будущих ветеринаров. Зимой окна в общежитии были распахнуты на улицу. Шел пар. Надрывалась гармоника. Студенты угощали водочкой студенток, а потом они вместе разыгрывали сценки из «Декамерона». Пахло здесь потом, чем-то еще и перегаром. Впрочем, запахи долго не задерживались — окна почти не закрывались. В бывшей молельне обитала колония преподавателей. Коммунальная квартира... кухня... Пахло керосином, пережаренным салом и пылью. Запахи были устойчивы и тяжелы. Окна здесь открывались по случаю. Во флигеле, во дворе, проживали две бабушки. Комнатки у них гладенькие и светлые, как пасхальные яички. Воздух был чистый, хоть и с привкусом какого-то благовония. Старушки лечились липовым медом и отваром из липы. Как ни странно, это обстоятельство послужило мне вскоре удачной ассоциацией. Дело в том, что ректором этого сельхозинститута в те годы был академик Липа. Он не пожелал переселить студентов из общежития и освободить здание для диспансера. Завязалась длительная и нудная переписка. Победить академика один на один, конечно, нельзя, но на моей стороне стоял горком. Липа оборонялся яростно и толково. На каком-то этапе потребовалась поддержка печати. Раздумывая об этом, я зашел однажды к пасхальным бабушкам во флигилек. Здесь меня осенило, и я написал статью «Это дело пахнет Липою...» Говорят, фамилии нельзя обыгрывать в печати, но время тогда стояло безалаберное, веселое, и мой фельетон прошел. Был шум, обострение. Студентов все же пришлось отселить в другое здание, и фронт строительных работ, как говорится, был открыт. А сделать предстояло многое. В домах не было канализации, и население пользовалось дворовым туалетом типа «сортир». Водопровода тоже не было. Полсотни жестяных умывальников висели во дворе двумя рядами. Мутные мыльные ручейки текли по земле и собирались в лужицы на неровностях почвы. Железные скребки были вбиты у самых дверей. Здесь очищали обувь от грязи: во время дождя двор превращался в болото. Нужно было провести канализацию, сделать водопровод, положить асфальт и разбить клумбы. А комнаты перепланировать — под операционный блок, например, в главном корпусе, под лучевую терапию в молельне, в поликлинику у пасхальных бабушек, а из молочного склада сделать рентгендиагностический кабинет. Бабушки топят печки углем -туда нужно кинуть теплотрассу и разводку отопления. А еще — электрика, штукатурные работы, покраска. В будущем стационаре, в поликлинике и во дворе руки у меня относительно развязаны — можно импровизировать. А в лучевом отделении жесткая регламентация: строго выдер-живаются площади, объемы, вентиляция, внутренняя радиационная защита. (О наружной позаботился старый генерал, когда ставил метровые стены!) Итак, мы начинаем. Студенты уже ушли, преподаватели и бабушки получили новые квартиры. Двор опустел. Пора! Пора! Строительство начинается с проекта и сметы. Потом я узнаю, что смета всегда перевыполняется, а проекты наоборот — не соблюдаются. Стройка идет стихийно — где что плохо лежит — хватай побольше, кидай подальше. Опыт еще придет. А пока знакомство с инженерами и техниками проектно-сметного бюро. Они составляют документацию, которую нужно сдать в техотдел ремстройконторы. Сметчики из бюро — интеллигенты, белые воротнички — любезные, трезвые и совершенные бездельники. То есть они, может, и работяги, только у них там своего разного столько наверчено, что им уже не до заказчиков. Кроме того, они очень жестко связаны между собой и надежно купорят работу друг друга. На них все время нужно давить. Еще нужно самому искать, находить и вышибать пробки, сталкивать с мертвой точки, формировать движение. В ремстройконторе — народ грубый, своенравный, себе цену знает, к середине дня все уже косые. Здесь давить бесполезно: на них и не такие давят —лужеными глотками в шесть этажей, да все равно без толку. Им бутылку надо показать и поговорить душевно, как человек с человеком: —Я тебя уважаю, понял? —Понял... Значит, делаем так. Сначала — немного технической документации, самую малость, чтобы сдать в РСУ и выманить рабочих на место. Им важно начать, потом их в любое дело втянуть можно, завлекая бутылками и разными другими стимулами. Теперь сметчики не мешают, не держат: рабочие уже во дворе и делаем, что придется, что под руку идет. Есть трубы - укладываем. Есть асфальт - кладем. Потом асфальт порубим - еще трубу положим. Оно, конечно, не очень хорошо, не экономично, даже глупо. Например, штукатурить, красить, а потом электрики рубят штукатурку и ведут в штукатурных канавах потаенные провода. А затем штукатуры снова заделывают канавы сверху и опять красят. Получается скрытая проводка. Да это что, мелочь. Иной раз полы по три раза срываем и по новой стелем. Впрочем, и это ерунда! У нас сантехники вели теплотрассу от котельной по двору. Асфальт, конечно, рубили, клумбы ломали и, разумеется, ничего не восстановили. Но не в этом суть, а в том, что трасса замерзла. Они ее плохо утеплили. За ними же надо смотреть все время, ежеминутно, и нужно понимать самому, что они делают, что творят. У них поразительное отчуждение от результатов своего труда. Их результат — это форма 2, через нее — получка. А что будет в жизни, на земле после их работы, этого они просто не знают, это даже какое-то чудачество о таких вещах мыслить... И теплотрассу они уложили побыстрей, кое-как. Трубы замерзли. Они не удивились и не огорчились, начали строить новую трассу — в обход размороженной. Опять рубили асфальт, ломали клумбы, укладывали трубы. Тут уж я понял специфику (научился!), следил, наблюдал, заставил положить как следует и утеплить. Переделывать все приходилось по несколько раз. На стройке иначе нельзя: каменщики, штукатуры, сантехники, электрики, газовики — строительных специальностей много, и все они разобщены, не стыкуются. Материалов у них, как правило, нет. Работают на том, что я достал. А в их конторе бесконечные неувязки, прорывы, ЧП. Их перебрасывают с места на место. Стихия! По вечерам эти люди уходят на шабашку. Им выгодно — со своим материалом. Воруют беспощадно, а уследить трудно: все же нет-нет - приходится от них отлучаться. Хотя в ответственные моменты за нужным каким-нибудь дефицитным мастером я даже в туалет ходил: стерег, чтобы не убежал. Это у них манера такая —убегать. На шабашку или просто отдохнуть. Глаз за ними нужен постоянный. И все время что-то делать, двигать с мертвой точки. Черт с ним, что потом будем штукатурку рубить для проводов. Сегодня рабочие на месте, раствор завезли, алебастр подвернулся — штукатурь! Завтра не будет ни рабочих, ни алебастра. Работяги своих бригадиров называют Бандурами. Бандурша — женского рода. Бригадир мужчина — значит Бандур. У сантехников был свой Бандур, у электриков — свой. Штукатурный Бандур высокого роста, глаза у него полузакрыты, кажется, он что-то обдумывает и вот-вот скажет. Но он молчит. На работу этот Бандур приходит не торопясь, усаживается в густую тень, удобно облокачивает спину на какую-нибудь вертикаль и начинает перекур. Ребята располагаются рядом. Перекур —дело святое. Ладно, подождем. Начнут же и они когда-нибудь. Время тянется медленно, я не ухожу, стерегу, чтоб не разбежались. Не размыкая свои веки, Бандур произносит задумчиво: «Раствора нет, не привезли. Чем работать? Пальцем?». Ребята подхватывают: «На соплях что ли класть? Где раствор? Чего мы сидим?». Все вопросы ко мне: я заказчик. «Сейчас, ребята, будет раствор,— говорю.— Не волнуйтесь. Подождите. Только не убегайте». Наш будущий врач Руслан Белкин живет у пасхальных бабушек. Я оставляю его сторожить штукатуров, сажусь на мотороллер и еду на растворный узел. Собственно, раствор нам официально занаряжен — вот и рабочие под него пришли. Только эти вещи обычно не стыкуются. Раствор и рабочие. Начальник узла что-то буровит, но я не слушаю, а сразу ему наливаю. Он становится собранным, деловым, сам находит телегу и лошадь. Теперь лошадь не хочет идти, опять наливаю. Так. Все готово, едем назад: я впереди, телега с раствором сзади. Для мотороллера очень медленная езда — сплошное мучение, но не будет же телега бежать галопом. Белкин надежно стережет штукатуров. —Ну вот, ребята,— говорю я,— есть раствор. Можно работать. —Работать, конечно, нельзя,—сказал Бандур. —То есть как это нельзя? Ты что?! —Я что — я ничего. Только без алебастра работать нельзя. —Это верно,— загудели ребята,— без алебастра не пойдет. Рассыпется. Ты можешь понять? Алебастр нужен для сцепки. —Бандур, ты почему раньше не сказал? —Я тебе что, учитель? Наше дело — штукатурить. И чтоб раствор был, к примеру, и алебастр. —Ладно, сейчас алебастр привезу, подождите, не разбегайтесь! Белкин, смотри за ними! —Да где ж ты его достанешь? На растворном узле алебастра нет уже неделю. —Найду, найду, не волнуйся! Выезжаю из ворот на главную улицу. Куда ехать? Где искать алебастр? Сам я этого не знаю, спросить не у кого. Еду наугад в Промышленный район, может быть, там что-нибудь строят? И алебастр? По дороге приходит идея. Буду спрашивать у прохожих: не скажете, где здесь поблизости стройка? Вроде стройка здесь и в самом деле есть, только я заблудился. Буду объезжать поселки и спрашивать. Хоть какой-то выход. А то ж бессмыслица полная. Еду, останавливаюсь, задаю свой вопрос. Ответа не получаю. Наконец, какая-то женщина сказала: «Да вы не туда заехали. Вам нужно этот квартал объехать, завернуть в переулок, там и стройка ваша». Легкая надежда ковырнула предсердие. Мотороллер выносит меня на огромную стройплощадку. —Ребята, вы не видели здесь где-то алебастр? Куча целая. —А черт его знает, где он. Ты у Мишки спроси! —Миша, простите, вы не видели где-то здесь алебастр? Куча? —Да на том вон цоколе под навесом. —Где? Где? —Да вон, за краном. Там Виталий Иванович как раз с ребятами. Я уже вписался, за своего принимают. Готовлю резервную бутылку и еду на алебастр! Виталий Иванович — мужик пожилой и солидный. Ребята у него серьезные. Я его по имени, отчеству, знакомлюсь. Рассказываю кто я, откуда, и как будем лечить рак. Ребята проникаются, отказываются от бутылки, всю кучу мне просто так отдают. Но куда? Не в кулёчек же? Машина нужна. Выскакиваю на трассу. Вот где бутылка пригодилась! Завернул грузовик, начал с ребятами алебастр кидать за борт, в кузов. Ветерок, глаза слепит, пурга химическая. Тут и шофер помог — разохотился. Ребята еще руками махали на прощанье, пожелания говорили. Я впереди на мотороллере как Дед Мороз — белый, а за мной грузовик с алебастром. Это не лошадь, едем быстрее, только встречный ветер выдувает мой драгоценный порошок из машины. Замедляю ход, встречный ветер уменьшается и потери тоже. Заезжаем во двор. Работяги курят. —Ребята! Вот вам алебастр! Теперь уж все — можно начинать. Бандур говорит: —Ну, пока ты ездил, у нас раствор увезли. —Как увезли? Кто!!? —Да лошадь с телегой, с растворного узла. У них там не хватило, они здесь и забрали. —Да как же ты отдал, падло?!! —Так я ж смотрю: алебастра нет... —Куда ты смотришь, сука!!! —Подожди, подожди, не шуми, все поправим, я тебе говорю. —Так и поправляй, чего стоишь? —Не спеши, не спеши,— сказал Бандур.— Я вот сейчас расскажу тебе сказку. Если ты ее поймешь правильно, значит, все у тебя будет хорошо, а не поймешь — он развел руками и скривил свою морду, символизируя крах, тупик и запустение. Работяги придвинулись слушать. —У одного царя было семь дочерей,— начал Бандур, пыхтя Беломором,— вот царь и думает, чего же мне с ними делать? Думал, думал и придумал. Вызывает он, значит, первую дочку и спрашивает: «Скажи-ка, дочка, мне по совести — ты целка или нет?». Дочка отвечает: «Батюшка, скажу тебе по совести, что я —целка». Обрадовался тут царь, велел вина принести, гостей собрал. Гуляли они хорошо, а на следующий день позвал царь вторую дочку. И тоже ее спрашивает: «Скажи-ка мне, дочка, ты целка или нет?». И дочка ему отвечает: «Я целка». Опять обрадовался царь, вино принесли, и гуляли они до утра. На третий день вызывает царь третью дочку: тут Бандур поднял указательный палец и запрокинул голову, как бы намекая на что-то серьезное, на какую-то сердцевину. «Ну, моя третья дочка,—говорит царь, что ты мне скажешь, целка ты или не целка?» Посмотрела дочка на царя и говорит... Бандур замолчал. - Что дальше? — заорали работяги.— Чего дочка сказала? Бандур посмотрел на часы: - Рабочее время закончилось, - объявил он, - пора по домам, завтра доскажу. Алебастр остался во дворе. А завтра — снова на растворный узел: лошадь, телега, раствор. Бандур сказку так и не досказал, но работу немного сделал. И так - медленно, шаг за шагом, мы ползли и шли крестными путями нашей «великой стройки», конца и края которой не было видно. Особенно неистовыми были сантехники. Трезвыми я их не видел. Зато амбиции у них были высокие, на каждую трубу, на каждый радиатор они требовали проект. Белые воротнички из проектной конторы захлебывались, не успевали, работа остановилась. Я понял, что проекты нужно заказывать в разных местах. Кое-где могли сделать даже бесплатно — из уважения. Я продолжал работать хирургом в больнице скорой помощи, вел онкологический прием в городской поликлинике - круг знакомых расширялся. Встречались и начальники, руководители отделов, которые могли бы дать своим конторам соответствующие задания. Но одно дело приказ начальника, а совсем другое — готовность подчиненного, так называемая исполнительская дисциплина. Проект опять не готов, а днями мне выделят сантехников. Они придут, потребуют бумаги и развернутся через левое плечо. Нужно давить проектантов беспощадно. Решительно и резко захожу в отдел. Кальки, рейсфедеры, ватманы на подставках, лица постные, полусонные, разговоры бытовые. - Здравствуйте, уважаемые. Кто же из вас все-таки делает проект для онкологического диспансера? В моем голосе жесткие нотки, сарказм. Пожилая начальница комнаты показывает карандашом куда-то в угол. Там сидит ослепительно красивая молодая женщина с царственной осанкой. Она бросила на меня взгляд, который называется у них «сбоку, на нос, на предмет». Получилось очень наивно и провинциально. Однако ей это не повредило, потому что она была прекрасна. В комнате появились белокрылые ангелы, они запели «Аллилуйю», и церковные колокола отозвались тонкими перезвонами. Путь к женщине шел зигзагом, между столами. Но меня уже сбили с толку, и я пошел прямо, раздвигая столы, как ледокол. Теперь женщина переменила маску. На сей раз она показала ледяное презрение, пренебрежение и вызов. Опять ничего не получилось. Она оставалась прекрасной, ангелы продолжали петь, а сослуживцы смеялись. Все же я выделился на общем фоне просителей. На следующий день королева посетила наше подворье. Не сгибая коленки, уподобив себя циркулю, она замерила своими длинными ногами участок, посчитала какие-то воздушки и обратки, прикинула калории, сухо попрощалась и ушла. А через несколько дней проект лежал у меня на столе. Теплотрассу на поликлинику можно было начинать... Между тем на другом конце двора мощный экскаватор уже копал громадную пещеру - будущий септик для канализации. Горы земли и глины высились по краям этой ямы, ревел двигатель, мотался ковш, и вообще чувствовалось преимущество автотранспорта перед гужевым. Экскаватор достался тоже не сразу. Он был занаряжен давно и все никак не прибывал к месту назначения. То есть он выезжал со двора ремстройконторы, но куда-то исчезал в пути. Пришлось его конвоировать на мотороллере, описывая круги около медленно ползущей машины. Теперь мне стало ясно, куда исчезает экскаватор: его перехватывали конкуренты, вооруженные бутылками. Таким же способом я переманивал потом рабочих со строительства городского планетария. А что важнее, в конце концов: рак или небо в алмазах? Септик потянул другие проблемы. Сантехники не рекомендовали заливать яму асфальтом - на тот случай, если произойдет какая-либо авария и придется туда залезать. Этого, к счастью, за прошедшие 18 лет не случилось, но предвидеть такие вещи заранее нельзя. Я решил перекрыть септик большой цветочной клумбой: яркое цветное пятно посреди двора. Теперь нужно было связать эту клумбу с остальными, поставить бордюры, наметить плющ и зеленый виноград — да так, чтобы получился ансамбль. Нужно было еще оставить свободные проезды для транспорта, чтобы машины могли развернуться, не задевая клумбы и бордюры. Эти задачи надо решать самому. Мы же никому не поручаем расставлять мебель в собственной квартире. Я взял миллиметровую бумагу, проставил масштабы, вырезал отдельно клумбы в виде квадратиков и кружочков и положил мои бумажные клумбы на миллиметровку. Здания тоже были здесь нарисованы в масштабе. Теперь я вырезал квадратик грузовика в проекции на плоскость. Между бумажными клумбами я проводил бумажный грузовик, поворачивал его, разворачивал, нагружал, разгружал и следил, чтобы не задеть за клумбу или за стену здания. Оптимальные варианты получались не сразу. Пришлось менять расположение клумб на миллиметровке, варьировать их величину и форму. Получилось очень хорошо. Миллиметровку я использовал потом для размещения в операционной столов и оборудования. Здесь нужно было все расставить таким образом, чтобы каталка могла подъехать к операционному столу и свободно уехать с пациентом. И опять бумажная каталка строго в масштабе двигалась по миллиметровой бумаге, и по ходу ее движения я отодвигал бумажные столы и столики. И сегодня, когда больного вывозят из операционной, я вспоминаю свои упражнения на миллиметровке: каталка свободно обходит углы и препятствия. А денег для осуществления моих проектов не хватало. Тощая казна горздравотдела не могла обеспечить даже плановую смету. О перерасходах же и говорить нечего. Дефицит моего бюджета покрывался (и покрывается) за счет добровольных пожертвований. В роли меценатов выступают так называемые «первые лица». Это директора крупных заводов, управляющие трестами. Вторые лица финансовые вопросы не решают, но влияют. Директор, скажем, и захочет дать деньги на больницу, а главбух эти средства возьмет, да и не найдет... Так что проблема доставания денег — дело живое, интересное. Психологические этюды. Давать, собственно, никто не обязан. Однако дело можно повернуть в свою пользу, если правильно держаться и умело аргументировать. И каждый раз аргументы другие (или с другим акцентом), и твое поведение тоже меняется потому, что разные, совсем не похожие люди сидят напротив тебя в начальственных креслах. Как начальники, как человеко-единицы -все, вроде, под одну гребенку. А как человеки они разные. Деньги они дают, как человеки. Значит, из этого и надо исходить. Один под рубаху-парня (а может, и правда - рубаха?). Другой - четкий, собранный. У третьего народная мудрость в глубине. А вот честолюбивец (комплименты ему!). А этот трус (как Вы отважны, Боже мой!). А тот —лирик (ему о страданиях, о вечности...). Холерик? - В быстром темпе разговор, с блестками и серпантином, веером, неглубоко. Меланхолик?— Основательно и раздумчиво, самою суть — до корней, до прожилок. Любит выпить?— «На-а-а-лей, выпьем немного еще...» Начальники такие же разные люди, как и мы с вами. Двух одинаковых не бывает, у каждого свой подход и свой ключик. Интересная работа — доставать деньги на больницу. Тогда я их, начальников, еще не знал в лицо, заходил наугад, разбирался на месте, принимал позу или стойку, щупал их радарами изнутри и, как правило, уходил с чеком. Эти посещения и знакомства действительно были случайными. Скажем, иду по улице, вспоминаю давнишний разговор с участковым терапевтом. Это выглядит примерно так: —Почему Вы заподозрили у этой больной рак печени? —Да очень просто. Я спросила: болит? Она ответила: болит. Я говорю: где? Она говорит: справа. Я подумала: что справа?— Печень... Уж не рак ли печени? Эти мысли у меня в голове, внутри. А снаружи — на приземистом двухэтажном доме вывеска: СТРОЙБАНК. Теперь уже мысли бегут по накатанной дорожке. «Что это? Банк. «Что в банке? Деньги! Уж не дадут ли мне денег в банке?» Бессмыслица какая-то, ерунда. И все-таки захожу наугад. Управляющая — очень милая и толковая женщина. Здесь же в большом кабинете ее бухгалтеры и экономисты. Денег они мне, конечно, дать не могут. Но им по роду службы хорошо известно финансовое состояние подведомственных организаций. Просто они знают, где есть деньги, а где их нет. И для них не составило большого труда позвонить СВЕРХУ в низовое предприятие и подсказать гуманную идею о помощи онкологическому учреждению. После этого поездка, например, к директору кирпичного завода была только формальностью: сумму оговорили заранее. На многие годы сохранились прекрасные отношения и самые добрые воспоминания о женщинах Стройбанка. Мы не раз еще выручим друг друга. С директором кирпичного завода я тоже сблизился. Так завязывались очень нужные человеческие и деловые связи. Эти ниточки протянулись в будущее. Скажем, директор кирпичного завода Иосиф Александрович Гоглидзе (Ёся) стал впоследствии заместителем председателя горисполкома. Разрешать с ним наши проблемы или, как говорят на канцелярском арго «решать вопросы», было относительно легко. Хотя характер у него был кавказский. И в минуты раздражения попадаться ему на глаза не следовало. Однажды я попал именно в такую минуту. Онкологический институт одолевала очередная комиссия. Ревизоры от науки привязывались по мелочам и явно томились. Решено было их вывезти на свежий воздух и показать достопримечательности. Некоторые, особенно важные и деликатные заведения требовали разрешения сверху. Я пошел к Гоглидзе, но Ёся не принимал. Кое-как перешагнув через секретаршу, захожу в кабинет. Здесь весьма странная картина. Двое зэков в характерных своих черных робах пытаются открыть сейф. У них ничего не получается, несмотря на то, что они пользуются новенькими отмычками в ассортименте. Поодаль скучают конвойные солдаты. Полковник, начальник ИТЛ, в ярости: «Зачем я этих дураков в тюрьме держу?! С простым сейфом не сладят! Ты представляешь,— заорал он и посмотрел на меня значительно, как бы приглашая в свидетели,— представляешь?! Шесть часов колотимся. Отмычки им, паразитам, на заводе делаем!». —Гражданин начальник,— забормотал зэк,— примите во внимание, замок сложный, отмычка не идет... —Какая тебе, падло, отмычка?! Ты пальцем обязан, ногтем! Полковник горестно махнул руками: —Нет, зачем я этих идиотов держу в тюрьме? Да они же калитку в детских ясельках не откроют. Медвежатники... Говно собачье. Гоглидзе сидел за своим письменным столом и ломал карандаши, его лицо было серым, а из глаз на стол сыпались бенгальские огни. С часу на час ожидали московскую комиссию. Приготовленные для нее бумаги лежали в сейфе, ключ от которого Ёся потерял накануне. Яростные кавказские зрачки остановились на моей переносице: —Тебе чего здесь надо,— зарычал он и хрустнул очередным карандашом. В интересах разрядки я сказал, улыбаясь всем присутствующим: —Да вот, услышал, что у вас сейф не открывается... пришел помочь... —Так чего стоишь? Помогай!— рявкнул хозяин. Продолжая игру, я деликатно кивнул, подошел к сейфу, вытащил из кармана свой ключ и вставил его в замочную скважину. Ради хохмы даже сделал попытку повернуть ключ в замке: КЛЮЧ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОВЕРНУЛСЯ, ЗАМОК ЩЕЛКНУЛ. Я обалдел и повернул ручку сейфа: дверца легко распахнулась. В кабинете началась заключительная немая сцена из «Ревизора». Зэки, полковник, хозяин и я открыли рты одновременно, солдаты тоже потеряли бдительность. Потом все засмеялись. —Зачем же ты все-таки пришел?— ласково спросил хозяин. Узнав в чем дело, он немедленно удовлетворил мою просьбу, и мы расстались еще большими друзьями, чем прежде. Задолго до этого случая Ёся, еще будучи директором кирпичного завода, помогал мне деньгами и кирпичом. Другие начальники давали сантехнику, краски, олифу и, разумеется, деньги. Ухала и безобразничала ремстройконтора: в помещениях и даже во дворе дымились перекуры и перегары. И все-таки дело двигалось, хоть и не шибко. А чуть отвернешься — и все остановится! Но я не был освобожденным прорабом и жил к тому же в другом городе. На рассвете я выводил мотороллер и уезжал на работу. Работа в больнице начиналась с 8 утра. Заведующий отделением Аким Каспарович Тарасов был человеком строгим и жестким. Планерка и обход начинались минута в минуту. После обхода я имел возможность улизнуть на стройку: Тарасов относился ко мне хорошо и смотрел на это сквозь пальцы. Но с 18 часов начиналось ночное дежурство по скорой помощи: отсюда не убежишь. Везли в основном аппендициты, прободные язвы желудка и 12-перстной кишки, попадались ущемленные грыжи, травмы — различные переломы, ножевые ранения, вывихи. Редкая ночь проходила спокойно. Утром — лицо бледное, отечное, тело ватное. Однако ежели душ холодный и чашка кофе — все восстанавливается, потому что молодость еще не ушла и цель впереди, и надежда... Опять планерка, опять обход. И снова бегу на стройку. А вечером — верхом на мотороллер и домой на отдых. День да ночь — сутки прочь. А дежурства бессонные — десять-пятнадцать операций за ночь. Но в перерывах, когда меняют больных на столе, можно облокотиться спиною на стенку в операционной, растопырить стерильные руки и спать несколько минут. Я так научился — очень помогает. Ночью мы едим сообща. У меня большие куски сала и аджика. Угощаю. Завязываются хорошие отношения. Хирурги иной раз ревнивы, как женщины. Стараюсь не зарываться, не лезть вперед, не демонстрировать. У всех спрашиваю: как это, как то. Я же здесь новичок, онколог, в неотложной хирургии что понимаю? Это нравится. Мне охотно объясняют. А если нужно получить настоящую помощь — иду к старику Тарасову. Он земский врач. Молодым докторам он говорит: «Если бы ты знал то, что я забыл, то из тебя получился бы хороший доктор». ...Ночью привозят годовалого ребеночка. Кричит, пищит, ножками болтает. Животик, может, у него болит, а может, и нет? Срочно ему в живот залезть, или оставить до утра? В любое время и в любую погоду — и в дождь, и в пургу, вечером или на рассвете — всегда можно позвонить заведующему, и он обязательно придет через 15 минут. Проникновенными своими зрячими пальцами пощупает младенца, посопит, покашляет и скажет: «Не трогай, в животе все спокойно». Или: «Острый аппендицит. Оперируй». Старик никогда не ошибался на моей памяти. Правда, были у нас и неудачи. Мы не вытащили молодого дружинника с ножевым ранением в сердце. И еще одного парня — с ножевым ранением, в ресторане его порезали, и петли кишечника через живот и крахмальную рубашку вылезли под пиджак. Тоже не вытянули... А еще привезли девочку 15 лет, учащуюся ПТУ. Нашли ее за городом, на берегу озера, без пульса. Белая, как полотно. Внутреннее кровотечение — это ясно. Только откуда? Ошибиться нельзя, нужно точно выйти на источник кровопотери, иначе помрет эта девочка прямо на операционном столе. Здесь же, в приемном покое, секретарь комсомольской организации ПТУ, тоже девочка, но постарше — лет двадцати. Выяснилось, что накануне у них было бурное комсомольское собрание. Обсуждали как раз нашу пациентку. У нее аморалка получилась. Спуталась с одним стариком сорокалетним. Моральный облик и все прочее. Выходит, эта девчонка жила половой жизнью, и вот теперь — внутреннее кровотечение. Гинеколог заподозрил внематочную беременность, пункцию заднего свода сделал и пошел мыться. Все было правильно, однако у меня возникли сомнения: что делала девочка на берегу озера? Почему она ушла на рассвете за город? Встречать там свою внематочную беременность? Я отозвал секретаря комсомольской организации: «Узнай у нее, что она делала на озере. Если она тебе скажет правду, мы ее спасем, если не скажет — она умрет. Постарайся...». Мы все вышли из комнаты, оставили их вдвоем. Через несколько минут моя новая союзница сообщила, что наша пациентка отправилась на озеро с целью самоубийства. Здесь, на берегу, она вытащила из волос металлическую приколку, проколола ею кожу под левой грудью и начала медленно пропихивать эту приколку в глубину, в сторону сердца. Внезапно приколка исчезла, девочке стало плохо, и она упала на траву. Ее подобрала случайная машина и привезла в больницу. Приколка в сердце?! Я срочно вызываю шефа и везу девчонку на рентген. Определить металлическое инородное тело за экраном большого, в общем-то, труда не представляет. Однако мы его не увидели. Неужели она опять наврала? Заметил приколку самый слепой из нас — Гриша Левченко. Оказывается, мы смотрели на нее спереди, с торца, и в этой проекции видели точку, которая двигалась к нам и от нас. Заметить точечку было трудно. Развернули девчонку боком и увидели приколку, которая двигалась вместе со стенкой сердца. Девчонку —на стол, гинеколога —в сторону! Помылись сами. Быстро раскрыли грудную клетку. Сердечная сорочка туго заполнена кровью — тампонада сердца. Вскрываем сорочку, кровь выливается, сердце колотится. Теперь в этом колотящемся сердце нужно найти приколку. Щупать неудобно, оно прыгает на ладони. Это в крупных клиниках, в специальных отделениях можно остановить сердце на момент операции, заменить его насосом. У нас ничего такого нет. И времени нет совсем. Сейчас оно остановится, и мы его не запустим. И крови много потеряла. Быстрей, ах, быстрей!!! А когда нужно быстро, да неудобно и скользко, и зубы стучат — как получится? Кажется, вечность прошла и вдруг — вот он, кончик приколки из сердца торчит, чуть возвышается. Зажимом хватаю, дергаю: из этой дырки кровь хлюпнула, и приколка опять куда-то исчезла. Ищем проклятую, а время уходит, и жизнь... Ковыряемся мы... Ковыряемся!!! Санитарочка старенькая нырнула под ноги, елозит, тычется в колени головой. Потом поднимается и кричит: «НАШЛА! НАШЛА! ВОТ ОНА!». Приколка у нее в руках: мы ее на пол уронили в суматохе. Швы на сердечную стенку (бьется, бьется под иглой!), швы на сердечную сорочку. Быстрей назад, ноги унести! Швы на кожу. Повязка. Все. Девчонка потом выживет. А мне завтра - опять на стройку: олифу доставать, с малярами ругаться. Проблем невпроворот. Нужен листовой свинец для внутренней изоляции в лучевой терапии, моторы для вентиляции, да и сами вентиляторы тоже. Еще надо найти вентиляторщика-специалиста, чтобы он это все сделал. Говорят, есть такой мастер, он недавно в кафе напротив вентиляционные короба ставил, а сам пенсионер, живет где-то рядом, поискать надо. А других нет, другие загубят — работа тонкая. В поликлинике свои неувязки. Окна в кабинетах будут выходить в приемную. Окна заложить — слишком темно, и днем с электричеством — нехорошо! Решаю заложить окна рифлеными стеклами — свет проникает, но ничего не видно, можно раздевать больную или даже усадить ее в гинекологическое кресло — через окно не видно, а свет падает. А стекла где взять? А листы свинца? Моторы? Вентиляторы? Вентиляторщика? Арматуру? Деньги? Поток вопросов и дел прерывается неожиданно. Заднее колесо моего мотороллера заклинивает на скорости 80 км/час, и я падаю на дорогу. Потеря сознания, переломы ребер, сотрясение мозга и громадные по всему телу ссадины, густо притертые дорожной пылью. Теперь я уже не хирург, не строитель, не финансист, а пациент. Это очень больно. Коллеги раздевают меня догола и смазывают мои громадные ссадины крепким марганцем: я всхожу на костер и начинаю дымиться, как Ян Гус на аутодафе. Но у того были высокие мысли, идеи. И ему было легче гореть. А от моего костра только и останется, что протокол о несчастном случае по форме Н-3. И даже в отчет (под названием Т-7) в конце года я не попаду: случай хоть и связан с производством, но произошел по дороге на работу, и значит, из общего свода Т-7 исключается. В общем, не ради славы, не для позы, не из-за денег мы стараемся. А для чего? Самое время подумать на больничной койке. Что-то идет из глубины и бросает на сложные операции, на растворный узел, в Стройбанк и на кирпичный завод. Заставляет читать и перечитывать мудрые фолианты, искать и узнавать, терпеть поражения и страхи, терять себя и снова находить в достижениях и надеждах. И все время кого-то будить и толкать. А Вы, Прекрасная Королева из полусонной проектной конторы, Вы сухо прощаетесь и не подымите глаз потому, что я грубиян и горлохват? Эх, Вы... Да я покажу Вам скоро онкологический диспансер, операционный блок, перевязочную, палаты, лучевую терапию. Вы понимаете, Королева, мы поставим кое-какую преграду на пороге Вечности и сделаем это своими руками — не в белых перчатках. Но посмотрите — спасенная женщина, благодарная и немая от счастья, ловит мои руки, и ее слезы катятся мне в ладони. И белокрылые ангелы (те самые, что возле Вас!) уже подставили свою посуду. Они соберут эти слезы и сохранят до случая. И потом, на Страшном Суде, положат их на весы. И эти слезы перевесят мои грехи, которых немало... Сотрясенные мозги продуцируют сентиментальные мысли, а ссадины тем временем быстро заживают, эпителизируются, переломы ребер срастаются. Меня выписывают на амбулаторное лечение. Слабость и головные боли пока при мне. Напрягаться нельзя, нужно отдыхать. Стройка, конечно, остановилась, работяги исчезли — дел у них и без меня достаточно. «Отряд не заметил потери бойца». Потом придется начинать все сначала. Моя травма и мои заслуги ускоряют решение о предоставлении мне квартиры. Обещали две комнаты, но в последний момент выделяют одну. Это несправедливо. Я обижен, ищу правду, истину (мозги же сотрясены), отказываюсь от одной комнаты и думаю покинуть этот город. И знаю: слишком много на мне завязано, и с моим отъездом стройка окончательно рухнет. Последующие события подтверждают эту мысль: вот уже 12 лет в нашем дворе продолжается ремонт конторы «Ремвоз». Все это время контора содержит шофера, сторожа, гараж и грузовик. Шофер даже имеет счет на междугородние телефонные разговоры. Куда-то он выезжает, с кем-то разговаривает. Временами из области прибывают роскошные «Волги», из них выходят розовые, отфыркивающие, многозначительные. Они делают короткие энергичные жесты, цедят слова и отбывают восвояси. А контора «Ремвоз» по-прежнему в руинах и строительном мусоре, который перекрыл и уничтожил роскошную цветочную клумбу над септиком. Нет хозяина, нет мотора, и нет движения. Об этом я думаю почти безучастно — дескать, так вам и надо, не дали двухкомнатную, еще вспомните обо мне. Уезжаю, до свидания, никто меня ведь не держит. Оказывается, не так это просто: стены держат, асфальт, клумбы, теплотрасса на поликлинику, та штукатурка и эта малярка. Радиаторы, которые притащил на себе, не пускают, сходы, сгоны за ноги цепляются. Застрял я здесь, приручили... Ладно, подождем, дадут же когда-нибудь и две комнаты. Стройка продолжается. Аким Каспарович Тарасов относится к будущему диспансеру скептически. —Бросай это дело,— говорит он.—Я назначу тебя старшим ординатором, будешь моей правой рукой. Будем работать вместе. И чего тебе еще надо? —Аким Каспарович,— отвечаю я ему,— мы все очень уважаем и любим Вас, и Вы сегодня на коне. Но есть одно обстоятельство, против которого Вы бессильны. Вы не молодеете. В конце концов, возраст не позволит Вам приходить сюда в любую погоду и в любое время. Неотложная хирургия... она же ни с кем не считается. А в онкологическом диспансере Вы сможете преклонить голову на старости лет. Потому что я буду главным врачом. Аким Каспарович задумывается, а я продолжаю: —Между прочим, я познакомился с Вами заочно. Я тогда еще ходил в четвертый класс. И вот, на пионерском костре в конференц-зале школы № 42 я обещал Вам учиться на отлично. Собственно, костер был не настоящий — просто лампочки накрыли кумачом, меняли напряжение реостатом и казалось, что-то там горит. А мы, пионеры, обещали героям финской войны учиться на отлично. Самих героев, правда, не было, но были их портреты. А Вас в это время наградили Орденом Красной Звезды... Аким Каспарович оживился: —Тогда наградили трех врачей из Ростова — меня и еще двух хирургов. Мы начали вспоминать это время - каждый со своей колокольни. Я с пацанами еще играл в войну, а он уже воевал, я смотрел про доктора Калюжного в кино, а он оперировал на Карельском перешейке. Потом пришла Большая Война. И опять Тарасов под огнем, и Японская кампания не обошла. И по сей день хирургия нашего города практически на его плечах. В общем, он уже все сделал, что смог. Сидеть дома на пенсии таким людям невыносимо. И я сказал, что он, Аким Каспарович Тарасов, будет работать на старости лет в онкологическом диспансере столько, сколько сможет и захочет. Забегая вперед, скажу, что так все и случилось. Из больницы скорой помощи ему пришлось уйти, когда сроки исполнились. И я пришел к нему домой, он был подавлен и в смятении. Я напомнил ему наш давнишний разговор, и он начал работать в нашем диспансере. Его огромные знания и опыт нередко нас выручали. Иногда он ставил такие диагнозы, которые нам и не снились: от земских врачей шла эта еще не убитая Божья искра. Но силы его убывали и нарастала забывчивость. Последние годы он уже не мог стоять у операционного стола, уходил домой пораньше. И снова приходил на следующий день и, даже будучи уже смертельно больным, все равно приходил, пока ноги держали, потому что сидеть дома ему было нельзя. Мы похоронили его в 1981 году и по дороге бросали цветы на асфальт... Но в те годы, когда я заканчивал свою стройку, Аким Каспарович был еще сравнительно молод, он следил за своей внешностью, интересовался женщинами, был проницателен и строг. Его советы пригодились мне при оформлении операционной и перевязочной диспансера. Я прошел с ним по всему зданию. Операционная сверкала белым кафелем, под которым шли кислородные разводки, электрические линии и контуры заземления. Кислород подавался не только в операционную, но и в реанимационные палаты. Стены были весело покрашены теплым колером. В столовой знакомый художник нарисовал русские березки по голубому фону, здесь повесили на стене расписные деревянные судки, ложки, солонку. Исправно работало отопление (а какой ценой было сделано — об том и бумаге доверить нельзя!), булькали бронзовые краны, захлебывались белоснежные унитазы — пока еще непорочные и чистые. Солидно раскинулся под ногами толстый линолеум на дерюжной основе. Два раза окрашенные белилами, сверкали подоконники, окна и двери. Громадная отремонтированная веранда пахла свежей доской. Витую парадную лестницу старого генерала я выкрасил в красный цвет, и она действительно громыхнула парадными литаврами. Легкая деревянная пристройка у пасхальных бабушек напоминала палубу корабля. Казалось, что она даже немного качается (это чуть прогибались доски под ногами). А в кабинете заведующего поликлиникой художник нарисовал на стене Дон-Кихота и Санчо-Пансу, которые ехали сверху вниз, от потолка к полу по кипарисовой аллее. Жестяные умывальники во дворе давно уже сняты. Под свежим асфальтом, на глубине, идут линии теплотрасс, водопровода, канализации. Асфальт прорежен цветочными клумбами, которые не мешают маневрам транспорта. В лучевой терапии еще не закончена вентиляция, еще нет проекта на лучевые установки, но изоляция, сложная радиационная защита, системы блокировки, отопление, водопровод уже готовы. Все новенькое, веселое, пахнет свежей краской и ждет хозяина. Пора заселяться. И кто же мог подумать в это время, что наше предприятие уже обречено, что прахом должной пойти — собаке под хвост. Ах, еще одна формальность осталась, да такая мелочь, что и думать забыли. Нужно получить койки и штаты для вновь открывающегося учреждения. То есть не железные койки, не живые штаты — в смысле живых людей, а бумажку с графами: число коек –40, штатных единиц -32. И печать. Но поскольку облздравотдел сам затеял этот диспансер, а горздрав уже торопит с открытием, наседает, а горисполком даже выделил квартиры, чтоб отселить пасхальных бабушек и колонию преподавателей, а горком помог одолеть Липу и переселить студентов из моего дома, и вся общественность ожидает, и местная газета уже отрапортовала, и операционная уже под кафелем, и перевязочная, и кислородные проводки, и радиационная защита уже готовы, и блокировки работают, и сотни тысяч уже затрачены на это все, и онкологических коек в области не хватает, и больные раком становятся в очередь (В ОЧЕРЕДЬ!) за лечением — да кому же придет в голову, здесь, на финише, что не получишь ты эту бумагу с печатью. Ни коек тебе, ни штатов... Стоит дом пустой, играет своими красками и кафелями — бессмысленно и бесполезно. Вызывает председатель горисполкома: «Ты видишь, я все сделал, помог, чем мог. Но дом не может стоять пустой до бесконечности. Даю тебе две недели сроку. Бери у своего начальства штаты и койки. Не получится — размещаю в этом доме клуб...» КЛУБ?! Я лечу в область, а сердце колотится — и дрянь, и отчаяние по венам и артериям и в капиллярах. Значит, все эти годы я строил клуб? В операционной они будут танцевать, а в перевязочной — женсовет какой-нибудь... Один интеллектуал знакомый ухмыльнулся: «И в самом деле, зачем ты сюда вкрутился, зачем оно тебе нужно? Что ты Гекубе, что тебе Гекуба?». Облздравотдел от меня отказывается: сделать ничего нельзя, койки и штаты делит облисполком. Весь прирост они уже раздали в другие учреждения. Почему в другие? Куда? Мы же диспансер построили, готовый стоит, все службы... С вами же все согласовано. Вы же сами говорите —быстрей, быстрей! Так вот, все готово, можно начинать — давайте штаты, койки — завтра начнем! Зачем же мы все это сделали?! Черт возьми, ничего не помогает. Койки и штаты распределяет почему-то не облздрав, а какой-то человек по фамилии Сиводед. Этот Сиводед руководит агитацией и пропагандой в облисполкоме. А причем тут медицинские штаты и онкологические койки — неизвестно, непонятно, да и узнавать некогда — времени же нет. Кубарем назад, разыскиваю главного врача БСМП Веру Семеновну Зотову. Она депутат областного Совета. Ее нужно взять на прием к Сиводеду — будет солидно. У Зотовой тромбофлебит, она дома, болеет. Ходить опасно, но я подгоняю машину к самому ее порогу. Вера Семеновна не отказывает, дай Бог ей здоровья, и мы опять летим в область. Сиводед принимает в огромном кабинете, который похож на стадион, вернее, на каток, потому что пол гладкий, скользкий, ноги разъезжаются, и мы смутно видим себя в зеркале паркета. Хозяин очень красив, чертовски красив. У него чистая румяная кожа, энергичный четкий профиль и стилизованная седая прядь в густой шевелюре. Он ухожен, весел, чуточку игрив. На нем отличный легкий костюм, на столе бумаги и папки, но еще лучше пошли бы сюда гусарский мундир, попона и чаша, полная вина... Мужчина-гусар напускает на свое чело задумчивость и Державу, его брови сходятся к переносице — короткой фразой, энергичным жестом он выставляет нас из своего роскошного кабинета. Разговор окончен. Даже рта не успели открыть. Со своим тромбофлебитом Вера Семеновна уезжает с водителем назад к себе домой. Теперь, кажется, все... Последний, яростный всплеск моей деятельности. Стоп! Есть же еще газета. «Помогите, готов диспансер, дом пустой, рак... смерть... лечение...» - «Неужели клуб?» - «Фельетон, не правда ли? Так и просится... А?» Не слушают, не интересно, не хотят связываться... Облздрав, поймите, наше здание медицинское! Наше оборудование... наша больница! Неужто отдадим чужому дяде, собаке под хвост?! Помогите - наше, наше же!!! А им плевать: ваше, наше - подумаешь. Мечусь по кругу, надежды нет. Ах, может товарищ поможет, сокурсник, он высоко забрался, под самую крышу. Звоню ему с последней надеждой, а голос уже срывается, дрожит, легкой мальчишеской беседы не получится, но просительно, искательно, снизу — вверх... И трубка уже понимает, тяжелеет, отвечает солидно и весомо: «Принять не могу. Выезжаю с руководством...». Раздавлен я совсем. Иду куда глаза глядят, и сердце выстукивает по пищеводу: Ду-рак! Ду-рак! Ду-рак! Облздрав снова перед глазами. Ноги принесли сюда машинально. Не могу сойти с круга. (Но бесполезно же, все бесполезно!) Теперь я уже ничего не прошу у них. Я их рассматриваю. Хожу из отдела в отдел. Они пишут, расписываются, ставят печати, заслушивают друг друга, ведут протоколы, переговариваются, пересмеиваются, едят бутерброды. У них свои лица, свои улыбки, свои морщины. Что я Гекубе? За мутной неверной перегородкой, которую мне все равно не переступить, идет своя жизнь: машина запущена — крутятся шестеренки на приводных ремешочках, стыкуются люди-винтики, вяжутся тексты, визы, резолюции, леденеют коллегии, верещат инструкции, стучат «Ундервуды», рычат оргвыводы... Что мне Гекуба? Так зачем же я, какого черта? Два года: вакханалия, вдохновение и каторжный труд, и цель перед глазами, и надежда, и уверенность в конце... А скольких я переломил на своем пути: академик Липа отступился, и Бандуры покорились. И было сопротивление материалов, и не было денег, свистела пурга и хлюпала распутица, шипели сплетни и слухи ползли (как и во всяком деле!). А я превращался из хирурга в чернорабочего, становился проектировщиком, садовником, актером, финансистом, дипломатом и матерщинником. Не хватало материалов — и они находились, исчезали рабочие — я их возвращал, не было уже сил - и силы появлялись, и второе дыхание, и дело шло, и вот уже все готово.
«ДЛЯ ЧЕГО? ДЛЯ КОГО?» - это я вслух, машинально уже кричу. Элегантная женщина смотрит на меня с удивлением и сочувствием. Она заведует каким-то сектором. Где-то по касательной мы уже встречались, в круговерти здоровались, чуточку перемигивались боковым зрением, но со значением и озорно. И тут же разбрасывало нас в разные стороны. —Вы хотите штаты и койки? — спрашивает она и улыбается. —ХОЧУ? Да я никогда еще так не хотел... —Ну что ж, я вам, пожалуй, помогу... Сейчас пойду к Сиводеду и постараюсь... — И я с вами! (Это у меня по инерции вырвалось.) Женщина усмехнулась, чу ть изогнулась, и кислый просургученный кабинет стал будуаром. Она задумчиво погладила ладошкой свою талию и крутое бедро. —Я сама,— сказала заведующая отделом и быстро покинула кабинет. Примерно через час она принесла мне сорок коек и штаты. Диспансер состоялся. Я стоял перед ней взъерошенный и немой. Я плакал, она смеялась. Ах, самые прекрасные цветы к ногам этой женщины — свежесрезанные, чтобы с росой. Чайные розы какие-нибудь, орхидеи, гвоздики, лилии — что там еще? Набираю громадную корзину с верхом. Гора цветов. Теперь — стихи. В прозе не пойдет. Нужно выразить благодарность божественной нашей спасительнице, между строк, как-то вскользь, сказать, что это только начало, что все впереди, и, наконец, мою записку прочтет ее муж. Так, чтобы ревности не получилось! Указанную триединую задачу я решаю следующим образом:
Средь бухгалтерских неустоек, И всяких прочих страшных бед, Вы нам отбили сорок коек, И поднял руки Сиводед... Каким молиться нам Богам? Что к Вашим положить ногам? Найдем ли мы, по крайней мере, Такую бронзу или медь, Чтобы навеки в Диспансере Ваш образ нам запечатлеть?
Волшебство продолжается: заведующая отделом выбивает еще 25 коек и к ним дополнительно штаты. Во двор диспансера закатывают новенькую «Шкоду» с красным крестом на фюзеляже. Теперь мы на колесах. Удобно. Престижно. А главное — вовремя: мой старенький битый мотороллер «Вятка» уже превратился в металлический лом. Ремонту не подлежит. Прощай, старый товарищ! А мы на рессорах, в кабине тепло и сухо. Меня уже назначили главным врачом диспансера, прощаюсь с Акимом Каспаровичем, с неотложной хирургией, с ночными дежурствами. Уходят аппендициты, ущемленные грыжи, прободные язвы, ножевые ранения. И приемный покой, и предбанник, где я защитил невинность операционной сестры, и запахи (кровь с перегаром), и сало с аджикой по ночам. В диспансере нас пока двое: Белкин (заранее упрятанный мною у пасхальных бабушек) и я. Но учреждение официально существует. Уже идет почта: выделить двух врачей на село, направить на военную комиссию, послать туда, направить сюда, снова выделить. Угрожают по телефону, орут нахрапом или тихо язвительно с подковыром. Но после сантехников эти голоса мне — игрушечные. Говорю в телефон: — Выделить? Только мочу и могу выделить. У меня же людей нет. Приказы пошли, инструктивные письма, акты, запросы и разные странные бумаги — от ОСВОДа, ДОСААФа, ВОИРа. От разных инспекций, из госучреждений, от общественных организаций. Да вот беда, я их не понимаю, терминология смутная. Приходится бумажки потихонечку выбрасывать, и скоро это становится нашей традицией. Бумаги обычно исчезают бесследно, как люди. Но есть упорные, цепучие, стреляют в спину, взрываются. Их надо выловить в общем потоке и вовремя укротить. Здесь нужен опыт, который придет со временем. Еще приходят комиссии. Проверять, собственно, нечего, больных пока нет, лихорадочно завозим мебель, оборудование, инструментарий. Только их это не касается: они проверяют. Приехали из института смотреть онкологическую службу города. Службы пока никакой, еще шкафы не занесли, простыни не постелили. Впрочем, комиссия только бумажки исследует. Они оргметодисты (специальность такая — организаторы, методисты), больных в жизни не видели, халатов не одевали. А цифры знают: делят, складывают... Во главе комиссии стоит Михаил Юрьевич Пахомов, любимец директора, заслуженный оргметодист. В то время он уже успел придумать какую-то арифметическую формулу с числителем и знаменателем. Подставляя цифры, можно вывести количество онкологических коек, которое требуется в данной местности. Такие вещи у них очень ценятся, это — творчество. Михаил Юрьевич пришел в онкологию из Министерства торговли, где работал в качестве санитарного врача. Пахомов написал плохой акт о нашем городе, и на очередном совете в облздраве нас разбили с трибун и в кулуарах. Со старым директором института мы почти не были в то время знакомы, и мне от него сильно досталось. Этак и голову не дадут поднять. А я думал, что сам факт строительства и организации диспансера меня возвысит и укрепит. Для новорожденного моего дитяти, вернее, для не родившегося еще, это опасно. Нужно выиграть время для маневра - пока окрепнем. Да хоть бы на ноги дали встать! Решение приходит быстро: взять к себе Пахомова на полставки по совместительству. Однако заведующая (в те годы) горздравотделом Елена Сергеевна Корнеева заупрямилась. —За что ему полставки давать? Он же нас громил в области! —Именно поэтому, глубокоуважаемая Елена Сергеевна, именно поэтому... -? —Пахомов — это заряженный пистолет. Сам по себе он не стреляет. Однако он выстрелит в ту сторону, куда его направит человеческая рука. Так пусть этот пистолет будет в нашей руке! —Интересную характеристику вы дали человеку...— задумалась Елена Сергеевна,— пожалуй, я соглашусь. Логично. Пахомов очень толст, малоподвижен. Ездить к нам, даже за деньги, ему трудно. Ничего: мне легче приехать к нему, чем возиться с бумагами и получать разгромы. Он у меня подпольно, поэтому встречаемся не в институте, а на дому. Михаил Юрьевич живет на окраине в маленьком домике с подворьем. На воротах традиционное объявление: «Осторожно! Во дворе злая собака». Пахомов примак, живет у жены. Положение его в семье подчиненное. Он готовит обед, ходит на базар, за ребенком в ясли. У жены точеная фигура, красивое лицо, а в глазах у нее — призывы. К тому же она пытается сесть ко мне на колени, как бы протискиваясь между столом и стульями. Пахомов сидит напротив, и мне очень не по себе. Мы работаем с ним по вечерам и составляем туманные бумаги. Я учусь, и дело идет. Самостоятельно в этой абракадабре я бы не разобрался. И не потому, что сложно. Просто мне это невыносимо, противно и омерзительно. Душа восстает, все клеточки, ядрышки, протоплазма, паника начинается на молекулярном уровне, биохимия возмущается... Впрочем, о вкусах не спорят. Женщина в автобусе, в толчее с увлечением, например, читает книгу, которая называется «Методические указания по образованию цен и нормативов конечной продукции на ящики деревянные, не стандартизированные, не вошедшие в перечень № 16-05 и № 346-Е». Пахомов тоже находил свои интересы в нормативах и перечнях. И это было мне на руку. Бумаги покатились на него, и в сэкономленное время я развязанными руками срочно доделывал диспансер. Примерно через полгода после начала нашего знакомства, зимним вечером Михаил Юрьевич вызвал меня по телефону. Он звонил из диспансера. Энергичная супруга, как выяснилось, выставила его из дома с подворьем. Он даже не успел надеть пальто и взять мелочь. Пришлось в одном пиджаке зайцем ехать на электричке. Теперь, посиневший от холода и несчастный, он сидел в ординаторской и ждал дальнейшего решения своей судьбы. Я освободил ему одну комнату на первом этаже, поставил койку, столик и поселил туда Пахомова. Так появился еще один сотрудник. Первое время он отъедался, отсыпался и успокаивался. А потом постепенно выяснилось, что не так уж и прост Пахомов, и не обойден талантами. Ах, не зря же он называл мясо - мясцом, лук - лучком, петрушку — петрушечкой. Михаил Юрьевич не возражал поесть, но еще больше любил готовить и угощать. Он не был поваром-любителем, дилетантом или даже профессионалом. Пожалуй, здесь были зарыты любовь и страсть, интим и сантимент. Женщины-хозяйки побаивались его, как авторитетного эксперта, и, приглашая в гости, старались не упасть лицом в грязь. Пахомов не позволял себе, однако, критиковать или заноситься с высокой кулинарной трибуны, хотя к рядовым домохозяйкам относился чуть иронически и свысока. Мясо, тушеное с луком и чуть приперченное, он подавал куском в холодном виде. Повторить это чудо уже нельзя, как, впрочем, и нельзя забыть сырой репчатый лук, тонко порезанный, промытый на дуршлаге, чуть сдобренный уксусом и посыпанный сахаром... И курицу, притертую чесноком, заделанную орехами, и жареный сыр, и кролика в винном соусе. И водку, замешанную на сгущенном молоке и жженом сахаре. Эх, и времечко же было!.. Свиная голова, как известно, идет на холодец, но Пахомов умел ее приготовить как таковую, и она была прекрасна. Однажды ночью пришлось срочно оперировать. Возились почти до рассвета, устали и проголодались изрядно. Михаил Юрьевич не был хирургом, от клиники стоял далеко—в своих бумагах. Он мог бы и не просыпаться, но из солидарности не спал вместе с нами, переживал, волновался. Операция оказалась трудной, опасной, его моральная поддержка была нужна, мы чувствовали себя одной семьей, было тепло и надежно. Под утро Пахомов достал из-под своей койки запечатанный баллон казенного борща, купленный накануне в овощном магазине. —Этим ты собираешься нас угощать на рассвете? —А вы не волнуйтесь, не сомневайтесь,— сказал Пахомов. И в тоне его и в голосе была уверенность эрудита. Борщ он перелил в кастрюлю и поставил на газ. На следующую конфорку рядом легла сковородка с остатками жареной накануне охотничьей колбасы. Сиротский фабричный борщ закипал. И в это же время на соседней сковородке застывший колбасный жир растаял и затрещал, пошел легкий дымок и одуряющий запах копчености. Шипящую сковородку с жиром и колбасами Пахомов опрокинул в кипящий борщ. Казенное сиротство растаяло. От наших мисок дунуло степью, ароматами костра, дыма и жареного мяса. Мы быстро уничтожили всю кастрюлю и хлебным мякишем каждый вытер тарелку, до чистого блеска. В нашем диспансере, как я уже говорил, никогда не было пищеблока. Площади не позволяют. Я заключил договор с трестом столовых, ресторанов и кафе. Оттуда, из диетической столовой, мы получаем по сей день различные диеты по заказу. Столовая рядом. На велотележке дежурная повариха три раза в день доставляет пищу в герметических баллонах. На вкус, на язык, обеды вроде бы и не плохие. Но оценивают их не языком, а по накладным, по выходу продукции, по цене (чтобы уложиться в норму!), по калориям, по уровню витаминизации, по количеству какого-то сухого остатка, по вложениям, по недовложениям и т. д. Там очень много критериев — химических, физических, финансовых, социологических и просто многозначительных. Для ревизоров — раздолье. А наша система питания больных — принципиально новая, беспрецедентная. Завтра кому-то не понравится (или понравится?) — в порошок сотрут (или прославят?). Учитывая склонности и опыт Пахомова, я поручил ему этот участок для выяснения, осознания и оптимизации. Он славно потрудился на любимом поприще. Сначала обнаружил финансовую прореху. Дело в том, что мы платили тресту столовых за приготовление пищи и за амортизацию кухонных агрегатов. Дотошный ревизор доказал бы, что на эту сумму мы не докармливаем больных. По жизни все смотрится иначе: в больничном пищеблоке на 65 блюд 60 воров (каждый утащит, хоть немножко — не уследишь). В диетической же столовой примерно 25 воров на 2000 блюд: концентрация воровства здесь, разумеется, ниже. Она как бы разбавлена. Поэтому у нас и обеды хорошие, но к делу указанное обстоятельство не пришьешь. Для ревизора нужно чем-то перекрыть финансовую дыру, как-то ее залатать. Нужен финансовый резерв. И Михаил Юрьевич его находит. Ему известно, например, что картофель дает до 25% отходов, рыба —до 40%, даже колбаса 3% (обрезание кончиков колбасных палок и веревочек). Отходами трест кормит свиней на своем подсобном хозяйстве. Пахомов предложил калькулировать наши холодные отходы. Получилась сумма, которая полностью перекрыла расходы за кухонные агрегаты и за работу на кухне. Каждый больной даже выиграл несколько копеек в день. Когда Пахомову не хватало слов, он проникновенно мычал и косил глазами по сторонам — не то призывая кого-то в свидетели, не то убеждаясь, что никто не подслушивает. —Кости,— сказал он и замычал. —Какие кости? —Суповые, суповые...—мычал Пахомов. Добраться до сути с ним было не просто: он любил длинные разговоры с междометиями и недомолвками. В конце концов, я уловил, что поварам очень выгодно получать суповые кости: на фоне экономии мяса бульон получается очень хороший, концентрированный, одним словом — навар. И повар, и потребитель выигрывают одновременно: каждому свое... И Михаил Юрьевич, используя свои каналы, организовал поток великолепных костей (хозяйки называют их «сахарными») в нашу столовую. И как раз вовремя! Пришла комиссия. В ту пору в больницах города уже выявились передовые кухни. Руководители этих больниц считались маяками. Ну, а где маяки или герои, там, естественно, и анти... Начали их искать, пошли проверки. Кое-где кухни были хороши. Кое-где плохи. А у нас вообще не было никакой. Нечего было проверять (!?). Исчез сам объект проверки, вернее, даже не народился. Обошлись... Выходит, без этого объекта можно жить? А что же тогда проверять? И зачем маяки? Нехорошо... Потянуло гарью. Мы начали попадать в ситуацию. Но в то время кулинарная слава Пахомова уже утвердилась. Воспользовавшись этим, я через горздрав определил его в самую главную кухонную инспекцию. Там Михаил Юрьевич грамотно и солидно защитил наши интересы, представил организацию питания как новую экономичную и эффективную систему. Это признали все. Но Самый Главный Маяк не успокоился. Его можно было понять: несколько лет на базе городской больницы Лев Борисович Новиков (тогдашний ее главный врач) упорно и самоотверженно развивал кухонное хозяйство. По образованию он был рентгенологом, но за административными хлопотами основательно расстался со своей основной профессией. Иной раз он и становился за пульт, совмещая полставки, но лучше бы он этого не делал. Впрочем, рентгенологические неудачи его не обескураживали: «Ничего, ничего, и Тагер ошибался»,-говорил Лев Борисович, похлопывая ладошкой переплет старинного учебника под редакцией Тагера. Притом он был человек порядочный, целеустремленный, обидчивый и не лишенный трудолюбия. Хозяйственные дела брали его за душу. А кухня была его любимым детищем, предметом личной гордости. Кухня... она бывает лучше, бывает хуже. Но чтобы совсем ее не было?!—свихнуться можно. Этот человек защищал систему своих взглядов, эго свое. Аргументировать с трибун и в кулуарах он умел. «Организация питания больных в онкологическом диспансере — порочная, врачи диспансера устранились от решения этого вопроса, пустили на самотек. Пришлось направить Пахомова к нему в гости, на его любимую кухню. Михаил Юрьевич пошел, разумеется, не один, а с целой комиссией, официально. Однако сопровождающие были статистами, а он —эрудитом. — Так,—замычал Пахомов,—так, так... Покажите, пожалуйста, как вы производите ДЕФРОСТАЦИЮ супов? Смысла вопроса никто не понял. Сарказм Михаил Юрьевич выражал особым звуком, который шел не через гортань, а из кардиального отдела желудка и усиливался в пищеводе. — Значит, вы даже не знаете, что такое ДЕФРОСТАЦИЯ супов? Чем же вы тут занимаетесь, маяки?.. Остальная комиссия сочувственно и строго подмахивала головой. Пахомов задал еще несколько подобных вопросов, осмотрел кухонные агрегаты, посуду, остался недоволен. Сверил какие-то перечни с какими-то накладными, прошелся по актам, отхлебнул суп, полез ложкой в кашу, пожевал, скривился, не очень сильно, не на публику, а умеренно, по-деловому. Все было ясно. Потом Михаил Юрьевич в своем кулинарном азарте немного увлекся, переборщил, хотел продолжать. Пришлось его останавливать: Льву Борисовичу могли выйти неприятности. А нас уже оставили в покое — на несколько лет. По крайней мере, по этому поводу. А на горизонте уже вспыхивали новые зарницы. Татьяна Степановна Колобродец — инспектор горздравотдела —железная, неколебимая, непобедимая, четкая и мертво хватающая. В какой-нибудь банановой республике она могла бы возглавить диктаторское правительство, и туземцы маршировали бы у нее строевым шагом. Одним мановением своего железного пальчика она закрывала целые поликлиники и бросала врачей на профосмотры — на месяцы: по ночам лично проверяла дежурный персонал в больницах (спят или не спят). Люди у нее были «кадрами» и перемещались в любом направлении. Каждого врача и любого главного, в том числе, она могла взнуздать, захомутать и направить. Мы с Пахомовым сразу стали объектами ее особенного внимания. Вот она требует выделить ей сестер для работы на флюорографическом центре, врача на профосмотр, нарисовать ей 500 тысяч (полмиллиона!) фишек для каких-то статистик — и ничего: два месяца весь диспансер готовит эти фишки. Возражения ведь не принимаются, а сопротивляться сил пока не хватает. И, едва завидев нас, уже летит наперерез, и задания, задания, мысли, идеи... Пахомов начал заболевать. Он вообще не выдерживал психологических нагрузок, оттого, наверное, и не выдержало его сердце так рано. Решительность и напор заменяли Татьяне Степановне все остальные чувства, в том числе и чувство юмора. С учетом этого обстоятельства мы с Пахомовым заготовили две громадные записные книжки, прямо-таки клоунского формата. На обложке большими цветными буквами вывели: «МЫСЛИ ТАТЬЯНЫ СТЕПАНОВНЫ». Теперь, едва она появлялась со своими идеями, мы выхватывали из-за пазухи эти страшилища и начинали дружно записывать. Окружающие смеялись и передавали эту хохму дальше. Татьяна Степановна на время оставила нас в покое. Она была коренастая, широкоплечая, ригидная. Несколько раз она еще пыталась подходить ко мне, но я игриво поглядывал на нее, восхищался смелостью декольте, она смущалась и отходила обескураженная. Но вскоре железная леди засыпала нас инструкциями и приказами. Погнала на профосмотры, на совещания, в смотровые комиссии. В ответ я придумал анкеты по само обследованию и 20 тысяч распространил в городе по почте. И больные начали себя выявлять самостоятельно и сами же пошли в диспансер на прием. Меня поддержал институт и директор, появились печатные работы. Татьяна Степановна смотрела на эти затеи неодобрительно, но вскоре одна из моих анкет «вытащила» в диспансер ее родственницу, больную раком. С новым методом профосмотра пришлось согласиться. А первый годовой отчет нашего диспансера мы сдавали в ту пору, когда Михаил Юрьевич еще жил со своей женой, состоял в онкологическом институте, а у нас работал совместителем. По своему основному месту работы он принимал сводные годовые отчеты городов, а по нашему совместительству готовил отчет диспансера для городского свода. В городе отчет принимала Татьяна Степановна. Мы с Пахомовым направляемся к ней. Она встречает нас, как всегда, железно и неколебимо. Красным карандашом размашисто и твердо перечеркивает какие-то пахомовские графы, цифры и выводы, требует переделать. Пахомов мычит. Стремительная и резкая Татьяна Степановна его не понимает, я быстро перевожу, что Пахомов прав, потому что он завтра будет у нас принимать этот отчет в области и, стало быть, он знает, что ему нужно. Железная леди принципиальна. Она этот вздор и слушать не хочет. Она сидит по ту сторону стола, а мы с Пахомовым — по эту... Она указывает (указует!), а мы подчиняемся. Переписываем бумаги, переделываем отчет. —Не спорьте, не возражайте, не лезьте,— мычит Пахомов,—никогда, никогда не возражайте тому, кто принимает отчет. Я этого сам не люблю. Я таких выгоняю, отсылаю назад, они у меня прыгают. —Так ты же и принимаешь. С тобой как раз и нельзя спорить. Чего же она?! - Завтра... завтра... То будет завтра... А сегодня... Сегодня — она принимает... На следующий день мы с Татьяной Степановной везем исправленный отчет в область к Пахомову. Уселись! Теперь мы по эту сторону стола, а он напротив — по ту... - Неправильно,— сказал Пахомов,— нужно опять переделать, я же говорил... Он указует — мы подчиняемся. - Ага, - говорит железная леди, - теперь понятно, сейчас сделаем. Одно время эту историю у нас было модно рассказывать: смешно, забавно... В общем, мы не были с Татьяной Степановной друзьями. Но однажды, через много лет, когда над моей головой скрестились топоры, а клыки уже щелкали у сонных артерий, она встала и защитила меня. Товарищи вундеркинды! Товарищи интеллектуалы! Дорогие товарищи эстеты! Не спешите, не торопитесь, не судите, да не судимы будете. И переходя улицу - оглянитесь по сторонам! А тогда, в те годы (как и сейчас) оглядываться было некогда. И мчались бешено с ветром, зигзагами, прямо и по кругу, и вертикально к проводам, по-всякому. Пахомову было трудно. Он задыхался. Я старался найти ему такое место, чтобы дело шло по душе. Он великолепно реализовал идею гастральной оксигенотерапии. Нашел кислородные сифоны, составил рецепты и смеси лечебных трав, добавляя яичные белки, получал густую кислородную пену из травяных настоев, лечил десятки, а потом уже и сотни больных, страдающих гастритами. Больные сами себя документировали при помощи анкет. Он увлекся. Подобные кабинеты организовывали на заводах, в сельских районах. Он выезжал в командировки. Связался в Москве с отделом кибернетики института им. Вишневского. Мы поехали туда. Они - к нам. У нас мы их кормили по-пахомовски. А потом приобрели телетайп, передавали на ЭВМ в Москву кодированную информацию по диагностике заболеваний желудка, получали в ответ машинные диагнозы. Михаил Юрьевич вошел во все эти дела, был деловит и, кстати, ухожен, несмотря на занятость. Он получил квартиру, повторно женился. Кажется, даже научился принимать молниеносные решения. К тому же он умел принимать комиссии, с санэпидстанцией говорил на родном языке, составлял отчеты и справки, занимался финансами. Но, медлительный по натуре, он по-стоянно спешил, не поспевал, надрывался и мечтал о тихом спокойном и теплом месте — вдали от шума. Такой случай ему и представился. Зав. лучевым отделением, что деревья рубил, пошел на повышение и переменил место жительства. Была без радости любовь, разлука, как говорится, вышла без печали. Освободилась для Пахомова очень спокойная должность, очень тихая заводь. И он уже созрел для нового этапа: отъелся, оделся, обулся, получил квартиру, женился (а свою комнату не сдал). Живет у новой жены, а чуть надоест - на старую квартиру уходит, отдыхает. Телефон и там, и здесь, горячая — холодная вода, мебель. У новой жены он смотрелся особенно хорошо: розовый, сытый, солидный, в пижаме ее первого мужа и в его войлочных туфлях, в глубоком уютном кресле. Пятки на ковер, глаза в телевизор. Падчерица очень его любила — он вкусно готовил и доставал кое-какие дефицитные детские книжки. А после работы, усталый и значительный, он мог рассказывать жене перипетии рабочего дня и свою роль в тех или иных событиях. И ясно было, что человек он не из последних, кое-что значит, и если даже молчит, то, может из скромности. А главное - все правда, святая истина: Пахомов действительно был нужный нам человек. И вот, как человек заслуженный и нужный, как ветеран, он претендует на теплое спокойное место. Я не возражаю, подписываю приказ. Последний всплеск пахомовской жизнедеятельности — энергичный ремонт лучевой терапии: штукатурит, красит, вылизывает. Девушек-работяг по талии хлопает и ниже, а те стараются. И комнаты уже пасхальным яичком светятся и горят. Радио поставил, телевизор - и в кресло напротив. Теперь можно отдыхать — лучевые терапевты истории не пишут, кнопки нажимают лаборанты, лечат аппараты. Пахомов знает, куда пошел и зачем. Тишина... Ах, Михаил Юрьевич, да ведь это ловушка! Мягкое кресло, изоляция, замирание... Волчий капкан милосерднее будет: он тебе честно кость переломит, так ведь ее срастить можно. А душу свою бессмертную, ежели поругана, оплевана, обворована? Разложение, разжижение, моча в глазах... Впрочем, не нужно философствовать, и общие слова ни к чему. Посмотрим, что случилось дальше —самому интересно. Сначала у него изменилось лицо. Недавно еще по розовой коже на тугом жиру блуждала улыбка и зубы смеялись, глаза смотрели выразительно, мелькала озабоченность, грусть или страх, многозначительность, хоть и деланная, но тоже посещала. Вообще, была смена выражений, игра, жизнь, настроение. А теперь лицо застыло, как холодец. Это преддверие горестной маски, которую, бедняга, ты уже и не снимешь до гробовой доски. Есть телевизор, но смотреть не хочется, радио молчит - тишина... А наша жизнь в захлебах и содроганиях уже несется мимо, не задевает и не затрагивает. И рвутся связи с людьми и событиями. Одиночество. Отчуждение. Раздражение и конфликты. Капризничает Пахомов, заводится, дерзит, но даже и с этой стороны его почти не видно: он же не в самой гуще, а где-то на периферии. Далеко от всех, от тех и от этих, ибо все заняты и времени даже нет оглянуться. И снова ущербность и новые комплексы. Дома он уже не сдерживается, опрокидывает обеденный стол. Ах, эти меланхолики, когда срываются — так светопреставление! И тарелки с борщами летят, брызгами и стеклом, и жена в голос орет, и падчерица уже ненавидит молчком, забитая в угол. Уходят смыслы и радости, исчезают ориентиры: кто руку тянет? Зачем? Помощь? Боль? —Пахомов,—говорю я ему,—чего ты с Борей-наркоманом связался? Глупость и неприятности. Молчит: не верит. —И зачем ты ему характеристику роскошную выдал. Кому дал? Куда? Со мной почему не согласовал? Даже не посоветовался. —А вы бы все равно не утвердили. Чего советоваться... Задирается, глаза отворачивает. И за кресло свое держится буквально, не встает. В делах не участвует. Уже и меня избегает, чтоб спокойнее жить. А сам чернеет и вянет. Слабеет... Людмила Ивановна это сразу почуяла и щукой бешеной - на карася в тихой заводи. И насмерть. Странное и страшное дело: она его юмором взяла. Своим, дурацким, кухонным. Другому бы ничего, а этому — больно, невыносимо!! Она ему кричит в телефон: —Михаил Юрьевич, верните сейф, вы уже не секретарь, сейф вам не положен! Пахомов отвизгивает: —Не отдам! Я его доставал. Мое!!! Людмила Ивановна ему железно: —Мое — твое - забудьте, Михаил Юрьевич. Это вам не частная лавочка, это государственное учреждение. Сейчас идем и отбираем сейф! —Не пущу, запрусь! —А мы ключ подберем. —А я все ключи выброшу. —А мы собаку-ищейку приведем и ключи найдем. —А я их в сортир кину. —А мы их и там найдем, об вас оботрем, двери откроем, сейф заберем! Последнее слово, куда ж там, за Людмилой Ивановной. А у Пахомова сильная загрудинная боль, инфаркт миокарда. Электрокардиограмма регистрирует обширное поражение сердца. Михаил Юрьевич лежит в больнице. Здесь работает его жена — медицинской сестрой. Она уже с ним порвала. Мне звонила, жаловалась, проклинала. На людях, однако, этой жене не отвертеться, придется опять ухаживать за таким мужем. Я застаю Пахомова в крайне тяжелом состоянии: сознание затемнено, дышит поверхностно, пульс частит. Но, главное, вздут живот, кишечник не двигается, стула нет уже несколько дней, и газы не отходят. В животе тишина. Хирурги в таких случаях говорят: гробовая тишина. Нужно немедленно опорожнить кишечник, это ясно. А бабушки-терапевты не решаются и не разрешают. При инфаркте, дескать, клизма противопоказана. Так им кажется. Или так их учили? И еще: прозерин в вену при инфаркте не вводится. Может быть, и не вводится, но не в этом же дело. От остановки кишечника сейчас умирает человек, его распирает, раздувает. Такое состояние и со здоровым сердцем вынести тяжело, а с инфарктом он умрет еще быстрее. Собственно, уже умирает... Но, к сожалению, схематические рассуждения свойственны многим врачам. Выучить, выдолбить схему проще, нежели думать. Вспоминаются наши первые консилиумы в диспансере. В то время все соглашались со мной потому, что собственного онкологического опыта ни у кого не было. А каждый разобранный случай один наш доктор записывал в блокнотик. Я думал — для опыта и осознания, а он, оказывается, материальчик собирал на меня. И на очередной конференции выступил, как ему показалось, с разгромом: —В одном случае главный врач рекомендует начинать лечение с лучевой терапии, а в другом случае — с операции. Причем стадии процесса одинаковые. Таких примеров у меня множество, все записано. В инструкции же четко сказано, когда с чего начинать. А у нас мешанина какая-то. Из каких соображений исходит Главный? Не понимаю. Или наугад? Брито? Стрижено? Давайте же, наконец, определимся окончательно — что делать при той или иной стадии процесса. Я отвечал ему: - Послушай, тебе действительно трудно понять логику моих поступков, потому что ты не онколог пока. Вот если станешь специалистом-клиницистом, тогда, может быть, и поймешь с божьей помощью! Инструкция — не догма, все случаи она охватить не может и не в состоянии высветить индивидуальность, неповторимость, непохожесть каждой болезни и каждого человека. Внутри одной и той же стадии процесса могут быть различные варианты. Вот, например, относительно четко отграниченная опухоль, а вот тут она — как бы размазанная. Здесь над опухолью на коже краснота, воспаление. А вот женщина, которую нужно быстрей взять на стол, пока она сама не убежала из больницы. И у нее — явная вторая стадия рака на ощупь, а при гистологическом исследовании опухоль оказывается доброкачественной. Вот мы бы ее и облучили по инструкции, а потом бы и оттяпали здоровую грудь... Значит, правильно, что пошли не по параграфу, не с облучения начали, а с операции. А ведь ей делали пункцию иглой, исследовали клетки под микроскопом, нашли «атипию», которую можно было бы интерпретировать в сторону рака. Однако же пошли по клинике, не по инструкции. Но вот у другой женщины неоднократные цитологические исследования не показали никакой атипии даже, однако клинически выщупывался несомненный рак. Начали с химии и облучения, закончили операцией и тактически поступили правильно. В общем, друг мой, по инструкции лечить нельзя и жить нельзя. Ты мыслить обязан. Но пока тебе еще нечем. Ты не клиницист. —А кто же я?— спросил он. —Ты - обученный не-клиницист и не-обученный юрист. Порви блокнотик. Одним словом, когда случай серьезный — нужен эрудит, авторитет. И таковой находится, профессор, заведующий терапевтической клиникой. Он консультирует нашего Пахомова, дает свои рекомендации. А состояние пациента крайне тяжелое. Он без сознания, едва дышит, пульс нитевидный. Загоняем прозерин в вену, что-то вводим еще, чтобы поддержать сердце. Теперь обильная клизма — кишечник опорожняется, живот опадает. Пахомовское лицо окрашивают слабые румяна, и он открывает глаза. Начинается выздоровление. На этот раз Михаил Юрьевич выкарабкался. Из больницы вышел дряблый, слабый, но, главное, живой. —Как дела, Пахомов?— спрашиваю его.— Ты же на том свете был, уже уплыл... Как там? Есть загробная жизнь? —А там зелененькое, красненькое, синенькое, интересно... На этом свете, между тем, его дела плохи. Падчерица объявила бойкот, жена выгнала из дома. А он истощен, потрясен страданиями, слаб и внутренне разгромлен. Вскоре уходит на работу в заводской профилакторий. Тихое зеленое место на берегу лиричного озера. Отличный корпус со всеми удобствами. Здесь ему дают маленькую комнатку и питание на местной Богатой кухне. И стол, и дом — все в порядке. Но ему себя жалко, ищет поддержки и хитрит. Пускает слух, что у него рак желудка, делает предложения разным женщинам «досмотреть» его, а после смерти получить квартиру. У него же есть еще отличная однокомнатная секция со всеми удобствами. Только он там не живет. Здесь ему удобней на всем готовом. Даже еду не стряпает, любимое свое детище забросил. Жалеет себя, ищет опору. И опять всем рассказывает о раке желудка, плачет. Сам уже поверил, ждет смерти, прислушивается, волнуется, страдает. Опустился, неряшлив, жалок. Личность рассыпалась. Ах, кресло-безделье, стало ты хуже волчьего капкана! Звонит Пахомов в больницы, просит уже наркотики — окончательно поверил, что у него рак. «Не пожалейте,— говорит,— все равно завтра умру». И действительно, пошел он утром в ванную комнату, сунул зубную щетку в рот и рухнул. Смерть наступила мгновенно. На вскрытии никакого рака, конечно, не нашли. Причина смерти — истинный разрыв сердца. Спи спокойно, наш дорогой, несуразный и милый товарищ! Земля тебе пухом. И не повторить бы нам твоих ошибок! А в кресло-безделье мы усадили старого и тугого пенсионера, у которого свои хлопоты: дети, внуки, болезни, старость. Этому бежать некуда и терять нечего. Все устроилось, все устроены, и жизнь потекла своим чередом. Но свято место пусто не бывает. Еще один человек хочет в лучевую терапию — Лидия Юрьевна Еланская. Ее можно понять: за рентгеновскую нагрузку надбавка пятнадцать процентов, укороченный рабочий день и удлиненный отпуск, ранняя пенсия. Но только ли это? Там, в лучевой терапии, заведующему нечего делать, можно вообще не ходить на работу — никто не заметит. Наш лучевик-пенсионер болеет неделями, даже месяцами, уходит в долгий отпуск, но аппараты продолжают работать. Как при Прокопе кипел укроп, так без Прокопа кипит укроп — выговорить эту скороговорку трудно, а выполнить легко, лишь бы лаборанты были на месте. Синекура... То, что для старика проходит безнаказанно, для молодого — ловушка. И мне невыгодно еще одного бездельника растить, когда в других местах — на разрыв! Я отказываю Еланской. Она светская дама и не шумит, ей это не к лицу! А лицо у нее, кстати, чуть продолговатое, глаза умело очерченные, на щеках румянец, и многие на нее оглядываются, прихватывая заодно и фигуру. Собственно, в этом плане вопрос поднимал еще покойный Пахомов, очень хотелось ему иметь Лидию Юрьевну в лучевой терапии, что называется под боком, только я не разрешил. Слишком бы это было помпезно. И тогда, в те времена, Еланская не обижалась, не делала сцен. Характер у нее в ту пору был ровный, спокойный, и, вероятно, поэтому наши девочки прозвали ее ласково Лидочек. Кроме того, она управляема, и я назначаю ее заведовать стационаром — после ухода Паршиной. Здесь придется остановиться, оглянуться и кое-что пояснить. Людмила Ивановна уже не работает у нас, слава Богу: ушла по быстрому — головой вперед. Как это случилось, хочу рассказать, только не успеваю. Ведь пока занимаюсь прошлым, настоящее уже свистит и рявкает, мешает карты, валит с ног, а будущее пылит в глаза. О чем писать? И что успеть? Идеи меня перехлестывают, пишу урывками, иногда на планерках, на гражданской обороне, в промежутках между операциями и хорями. Времени мало, а материал прет и бьет по голове. В творческие командировки мне же не ездить, у меня —«ондулянсион на дому». Людмила Ивановна ушла с подвывом и брызгами, злорадно мечтая, как мы без нее завалимся и как она потом назад приедет на белом коне. Кто займется гинекологией? Ну, здесь совсем просто — Юрий Сергеевич Сидоренко, мой друг и блистательный гинеколог, и к тому же будущий директор онкологического института. Кому заведовать стационаром? Назначаю Еланскую: успокойтесь, Людмила Ивановна, оставьте надежды... Не оставляет. Посылает делегацию в горисполком: верните Паршину! Опять комиссия — нервомотание, но выводы в мою пользу. Так все наладилось. Баланс... Теперь можно отдыхать, уезжаю в отпуск, а по возвращению Лидия Юрьевна подает мне официальное заявление с отказом от заведования стационаром. Людмила Ивановна как раз это предсказывала, да и рентгенолог наш говорил о Еланской: «Вы на нее не полагайтесь в смысле работы. Она по натуре домохозяйка...». Ей неохота тянуть воз, а у меня катастрофа. Выстрел в спину с короткого расстояния. Структура летит вдребезги. Она пренебрегает нашим учреждением, нашим домиком, где нет собраний и палочных дисциплин. Но как объяснить ей, что больше всех и больнее всех она пренебрегает собой и топчет самою себя. Пахомовская дорога куда ее приведет? Я пытаюсь это ей объяснить. Она молчит. У нее манера такая, отвечать не словами, а чуть заметными движениями ресниц, бровей, едва намеченной улыбкой —под Джоконду. Еще нужно догадаться, что же она отвечает. Но это не всегда возможно, и я говорю временами не то, невпопад или не всегда впопад. Угадываю и отвечаю. Тезисы разные — под жест, под излом, под бровь, под изгиб. Сначала я говорю: «Побойся Бога, как тебе не стыдно, ты же мне такие неприятности создаешь. Ладно, про дело уже молчу. Но мне же лично ты в спину бьешь. А я тебе ведь ничего плохого не сделал, всегда помогал, шел навстречу». Она отвечает просто: «Никаких неприятностей я вам не делаю». И пожимает своими плечиками. А за этим ее жестом неколебимая правота и собственный ее интерес, а я со своими болями где-то совсем далеко, на периферии от ее центра, и до меня — тьфу — не доплюнуть даже. — Да и не в твоем же это интересе,— я ей говорю.— Рвешься в поликлинику, в уютный свой кабинет — будуар с мягкой мебелью, с полировкой и с вентилятором? А в поликлинике всего два кабинета. Чем заведовать? Нечего же делать. В кино сходишь, по магазинам. И от безделья осоловеешь, обалдеешь, обморочишься. Куда же ты? Вспомни Пахомова! Она изгибается слегка, и бровочкой чуть ведет, и ресничкой махонькой эллипс в пространстве чертит. И мне уже ясно, что зря это я про Пахомова, потому что он мужик, мужчина. А мир делится не на ленивых и трудяг, не на Запад и Восток, не на красных и белых, христиан и мусульман. А делится мир на женщин и на мужчин. И у женщин свои миры, свои духи, свои лифчики и далеко она от всего того, что я ей говорю. Ох, и далеко! Дамы с собачками, Незнакомки, бесчисленные Мадонны с Младенцами и без оных, куртизанки всех времен и народов — все они сейчас хохочут надо мной в ее лице. —Спокойно,— я говорю,— спокойно. Не торопись, одними ресницами ты ничего не сделаешь. Еще глаза нужны - глубина. —Какие глаза? Причем здесь? —Да твои же собственные. Сейчас у тебя в глазах бездумье, олово. А завтра - моча. Мочевые сгустки будут заместо глаз, как у Людмилы Ивановны... Дернулась она. Так. Куда-то я попал одной из дробинок. Теперь можно разговаривать, есть канал связи. Я вспоминаю, что уже были такие случаи, когда она капризничала и злилась, и даже собиралась уходить, а после разговора прояснилась и успокаивалась. Слова она уже воспринимает, и я говорю: —Никакая женственность тебя не спасет. Женщина не на песке состоится. Стержень нужен, личность... Ты в этом будуаре, куда рвешься, совсем забалдеешь. Характер испортишь. Правда, жили когда-то и светские красавицы, те вообще всю жизнь ничего не делали и, однако же, не ссучились. Но для этого были свои обстоятельства. Дамы света жили в искусственной и искусно напряженной среде. Железная традиция и самодисциплина. Каждый жест, каждый вдох и каждый выдох — на высоте. Условность, грация, шалость, снисхождение и ревность. Интимы этих женщин писали поэты, а не месткомы. Их мужья и любовники гремели шпорами, говорили пылко, витиевато, а подлец рисковал пощечиной и шел к барьеру. Жены декабристов уезжали в Сибирь, и вдохновлялся Некрасов... Подумать только — анонимщика-дворянина искала Тайная Канцелярия, его били шпицрутенами (тысяча пятьсот палок, в три приема), заковали в железы и — на каторгу. На дуэли погибли Пушкин, Лермонтов. Не дешево стали им фамильная честь и честь мундира. И женщина выходила в свет как перетянутая струна, без послаблений. Тем и держалась. А чуть задрожали устои - и мещаночки-поганки наросли по всей округе. А которые не мещанки остались — те сатанели и кисли. И загибались от безделья замороченные Попрыгуньи, балдели Анны на шее и три сестры выли на сцене: в Москву, в Москву!.. Светскими дамами уже им не быть, а работать еще не умеют. От безысхода страдают и воют. Может, они пахомовскую дорогу почуяли, испугались, как ты думаешь? Пожала плечами и губки бантиком, но уже безо всякого вызова, не категорично, а задумчиво, и легкая такая тень на личике. Чуть меняю курс, на два-три градуса, не больше: —Ну, положим, твое сердце не разорвется. Ты можешь и сбалансироваться, только на уровне Нормантовича. —Какого Нормантовича? —Сейчас расскажу. Снимали с должности Елену Сергеевну Корнееву, заведующую горздравом. Снимали мягко, с предоставлением синекуры: перевели главным врачом Дома Санитарного Просвещения. А для этого нужно было куда-то деть Нормантовича, который ту должность как раз в то время и занимал. Решили его без лишнего шума трудоустроить в онкологический диспансер. Нормантовича я знал уже давно. Личность это была не совсем заурядная. Часами, днями, неделями и годами он мог сидеть неподвижно в своем Странном Доме за письменным столом. Пахло бумагами и мышами. Стояла церковная тишина, но без благолепия. А за стеной сидел пожилой фельдшер, который в те поры возглавлял Красный Крест. Они общались из комнаты в комнату, и так протекала их жизнь. Эти двое пригласили меня к себе. Это было давно, когда я только начинал свою деятельность. Они сказали: «Мы к вам присмотрелись. У вас имеется склонность к научной работе. Мы предлагаем вам заняться диссертацией. Вот бумажка, здесь написана тема». На бумажке — четким канцелярским почерком: «Лечение рака уколами и инъекциями». Я засмеялся, как бы не замечая, что шутка примитивная, плоская. Но эти двое остались серьезными. И много еще воды утекло, пока я сообразил, что они не шутят. Десятилетия они просидели здесь — в этом Странном Доме с бумагами и мышами. Входящие, исходящие, скрип и шелест: они такие не зря... Тот фельдшер уже умер, царство ему небесное. А Нормантович жив и трудоустроен (устроен, встроен!) в онкологический диспансер. Что же мне с ним делать? Он говорит: «К вам пришел человек честный, ничем не опороченный». Это правда. Только я ведь не жениться на нем собираюсь. Непорочность его для меня не самое главное. Оперировать он не умеет, консультировать не может, с лучевой терапией не знаком, химиотерапию не знает. Учить его поздно: он слишком стар и не слишком умен. А вот внешне, с первого взгляда — впечатление совсем иное. У него громадный покатый лоб мудреца, глаза выразительные и глубоко посаженные, лицо серьезное с глубокомыслием и большие роговые очки с выпуклыми стеклами. Генетически он был заложен не дураком. Остаточные самовольные мысли еще беспокоят его и по сей день. Иногда сам себе в подмышку он задает полу провокационные вопросы (вполголоса, разумеется!) и сам же себе отвечает желчным смехом, саркастической улыбкой, специфическим жестом. Притом он носит глухой довоенного покроя китель, который хоть и не скрывает живота, зато намекает на кое-какую причастность (к железу? к монолиту?). Но, черт возьми, что же мне делать с ним? Куда девать? - Знаете что, Нормантович, - я ему говорю, - идите-ка домой недели на две, дайте подумать... Теперь подумаем, прикинем. Единственные его достояния — Непорочность и Внешность. Непорочность, положим, в служебных целях не используешь. А вот внешность мудреца или лжемудреца — это уже кое-что. Только надо использовать с умом, толково и к месту. Но где? Очевидно, там, где пойдет, где есть спрос на этот старинный товар... Будущая карьера Нормантовича начинает обрастать реальным содержанием, конкретизироваться. Я говорю: «Послушайте, Нормантович, ни оперировать, ни ассистировать, ни консультировать Вы не можете. Все это Вы будете делать в моем лице. Вы мне развяжите руки и голову, а на вырученное время я сделаю то, что вы не умеете. Вы будете посещать за меня различные организации и учреждения, сидеть на совещаниях и конференциях, принимать жалобщиков и посетителей, расследовать письма, улаживать конфликты, вести служебную переписку, учет и отчетность, гражданскую оборону, стенгазету, санитарную пропаганду, финансовую дисциплину и все, что понадобится впредь. Ваша задача - делать тишину». И с этими словами на его пресловутый китель был натянут белоснежный халат, на череп водружена крахмальная шапочка (не глубоко, чтобы лоб виден был), он уселся за мой письменный стол, а я отошел в сторону, чтобы проверить впечатление. Все получилось как надо: над столом возвышался мудрый, пожилой, многоопытный доктор. И дело пошло. Надоедливых и взыскующих посетителей он замурлыкивал, самолично писал стенгазету, сан бюллетени, представительствовал на конференциях, туманно отвечал на телефонные звонки. Кое-что все-таки он брал на себя, и хиромантия моей жизни пошла на убыль. Вскоре, однако, Нормантович опомнился: новая жизнь сопровождалась кой-каким напряжением. А это было незнакомое и неприятное чувство. Надо было принимать меры, и он начал халтурить. Получилась забавная картина: внутри Огромной Монументальной Халтуры он организовал свою маленькую дочернюю халтурку. В общем, дело сводилось к тому, что он перестал меня разгружать, перебрасывал мне различные вопросы и проблемы. Теперь, побывав в руках Нормантовича, эти сырые первичные неувязки обрастали дополнительными бюрократическими подробностями — наростами, окончательно запутывались, затюривались и провисали: возникали объективные причины, чтобы дело перебросить на меня. Это и стало целью Нормантовича. Получилось, что я собственными руками создал промежуточную бюрократическую инстанцию, которая путала и тяжелила мою жизнь. Впрочем, подобные организации-паразиты встречаются и на Больших Перекрестках. Например, между крупным угольным трестом и шахтами монтируется какой-то промежуточный трестик, который перекатывает бумаги сверху вниз, снизу вверх, и здесь, в промежутке, что-то престижно задерживают, разбирают, останавливают, купорят. Такие конторы сокращаются, ликвидируются, реорганизуются, но ничего не помогает: они снова появляются и плодятся — по закону Паркинсона. Нормантовича я ликвидировать не могу, тем более сократить. Пытаюсь его реорганизовать. В целях назидательных и дисциплинарных заставляю откинутую на меня работу делать вместе. От себя не отпускаю, все равно ему нужно потеть. Он понимает, что выхода не будет, и подает заявление об уходе. Такие вот истории я рассказываю Лидии Юрьевне Еланской. Она слушает, что-то сечет, молчит, улыбается загадочно и смутно, мысли ее неизвестны. Заявление об уходе все же берет назад, остается заведовать отделением. Работа тут же ее затягивает водоворотом, воронкой, она погружается, плывет, захлебывается, отфыркивается, привыкает. И вот уже после тяжелой операции вечером не идет домой, смотрит больных. В промежутках серьезно кушает кашу, провинциальные гримы куда-то смылись, губная краска обтерлась на марлевую маску еще в операционной (а новую мазать некогда, да и не к чему), в глазах интересы, фарфоровое крашеное ее личико становится лицом одухотворенным и прелестным. Лидия Юрьевна заведует отделением... Рентгенолог опять говорит: - Она домохозяйка, ничего не получится, я-то знаю, уж я понимаю, уж я - ах, ах, ах, - и палец вперед шпагой в пространство с чувством и выражением, доказательно. А мне их всех - переделать и переубедить: и ее, и его, и себя. И нужно что-то делать еще и что-то говорить, и — сохранить наш домик, ибо в округе совсем уже скверно. У соседей в неотложной помощи четыре хирурга под следствием. В другой больнице пытаются отнять категорию у зав. отделением и у ординатора. В психбольнице отнимают у главного врача и у начмеда. Это в нашем-то маленьком городе на сегодняшний только день! Меры принимаются из области по материалам писем и жалоб трудящихся. А комиссии оттуда совсем свирепые. Только и слышишь: принять жесткие меры, ужесточить, ожесточить... И общая строгость еще добавляется от Большой Компании: идет борьба с коррупцией среди врачей. В области посадили профессора — детского хирурга. Пошли туда же терапевты —за больничные листы, и врач из абортария — у той нашли коробку конфет, а под бумажным кружевом потаенно внутри коробки оказалась денежная ассигнация. Молодому травматологу подарили статуэтку, а один гинеколог польстился на курицу... Подобные преступления раскрыты не только в нашей области. О таких же случаях говорят центральные газеты и телевидение. Репортажи ведут прямо из зала суда, и наш позор виден всем. В этой ситуации на складе универмага я покупал (или доставал) для онкологического института видеомагнитофон, чтобы записывать хирургические операции, чтобы молодым хирургам было учиться легко и быстро, чтобы смотрели не из-за плеча урывками, а прямо и четко, чтобы остановить кадр и снова посмотреть, и открутить назад, и опять, пока в голову не войдет и не осядет. Для этого же годы нужны, а на видеопленке драгоценная информация — вот она, на ладони, за минуты дойдет. И я сам загорелся, и чуть забылся, и когда они начали мне мозги сушить — что перечислением, дескать, нельзя, что в план не войдет (не выгодно им, на премию влияет), так я их устыдил по привычке: «Для медицины,— говорю,—святое же дело». Пожилая благообразная дама тут же и откликнулась: «Знаем мы ваши святые дела!». И все зашумели, загалдели — в унисон, сочувственно и гневно. А молодая нервная где-то в уголочке уже закатывается: «Людей убивают! Знаю! Под видом алкоголиков лечат. Они там нарочно никого не пускают. Знаю. Знаю!» Я свой язык поприкусил: не время сейчас хвалиться. И в другом месте другая женщина, приятельница жены, преподаватель испанского и английского языков, говорит (у нас в гостях) задумчиво и весомо: —Я понимаю, могут быть плохие учителя, плотники, пекари или артисты, кто угодно. А вот плохих врачей я бы расстреливала. —? —Да, да, я бы их расстреливала потому, что слишком многое от них зависит —здоровье и даже жизнь человека... Новый психологический фактор (или подход?) проявляется все более настойчиво и перемещает акценты. Постепенно исчезают благоговейная тишина и внимание во время обхода. Теперь гомон и шум. Я говорю, и больной говорит, перебивая меня, сестра перебивает больного, а другие больные в это время тоже разговаривают друг с другом. Мысль теряется, что-то просекаю, пропускаю. К тому же и тороплюсь. Кто-то ожидает в коридоре, в кабинете. И этот кто-то нетерпелив, чуть что - срывается и - на пафос! Унять и остановить сегодня уже труднее, а времени еще меньше. И лица наши уже каменеют. То ли дело Юрий Сергеевич Сидоренко, легендарный, с вечной улыбкой, веселый и свежий, хоть и не спит почти и не ест, не знает выходных и законных своих трудовых отпусков. Администратор, хирург, гинеколог, ученый, всеобщий любимец все-таки, несмотря ни на что. Как это у него получается сегодня? Как он выкручивается? Тысяча двести коек, миллион проблем: он возглавил огромную больницу в период ее полураспада. На работу приходит загодя - раненько, чтобы пробежать и подписать тысячу бумаг. А за дверью уже накапливаются посетители (свои и чужие), в операционной ему готовят больных на сложные операции, а в огромном внешнем мире уже вызревают телефонные звонки гроздьями. В 8.00 все это разом обрушивается на его голову. —Юрий Сергеевич! Бросайте все и немедленно в Главтяп! —Еду, сейчас буду! —Здравствуйте, Юрий Сергеевич, сию же минуту выезжайте в Тяпляп. —Выезжаю, не волнуйтесь! —Юрий Сергеевич? Слава богу, что Вас застал. У нас в Ляптяпе важное совещание. Ну, Вы знаете — по сивке и по бурке, мы Вас как раз ждем, конечно. —Да, да! Разумеется. Еду к вам. Он никому не отказывает: это экономично. Сейчас будет Главный Звонок: —Юрий Сергеевич! Больная на столе. Давать наркоз? —Давайте. Иду. Сбрасывает костюм, надевает операционную пижаму, телефон звонит непрерывно, звонки падают на пижаму и стекают, как дождевые капли, не причиняя вреда: —Срочно в село на помидоры! —На совет директоров! —На комиссию по жалобам! —Пустите к Юрию Сергеевичу (это уже за дверью), он же уйдет на операцию, а мне нужно! —И мне! —И мне! Секретарша пока их держит. Звонок от Начальства: —Это долго будет продолжаться? Это безобразие закончится, наконец? —Что произошло? —Врач Лившиц не оформил историю болезни на больного Арапетяна и даже не завел историю! Вы что о себе думаете там?! Ведь ни слова не записал!! —Позвольте, позвольте, а НА ЧЕМ ему было писать, на заборе что ли? Врач Лившиц шел себе по улице и вдруг слышит — кто-то кричит за забором. Он — туда. Смотрит — человеку плохо, он помощь и оказал... —Все равно нужна история болезни и чтоб немедленно! Срочно в селектор: —Лившиц! Тот уже здесь на одной ноге. —Пиши историю. —Да не обязан я... —Пиши, тебе говорят! —А что писать? —Пиши под мою диктовку (быстро диктует, Лившиц пишет нехотя — подчиняется). Звонок: —Юрий Сергеевич! Больная уже в наркозе. —Иду! Быстро секретарю: —Так. Главтяпу скажите, что я на Совете; Совету — что на Комиссии, Комиссии —что в Ляптяпе, Ляптяпу —что на селе и т. д. (перемыкает). Взмывает из-за стола, но выход закрыт: хорь прорвался через секретаря и уже сидит напротив. —Я за сеструху поговорить... —У вашей сестры злокачественный процесс, мы делали все, что могли. —А сеструха померла, мне интересно, кто за это ответит? —А вы кто по профессии? —Шофер. —Ну, вот вы шофер, понимаете, что не всякую машину можно починить, но человек сложнее машин, а у вашей сестры был рак. Мы ее лечили пять лет. Но мы не всегда можем вылечить рак. Да если бы я мог вылечить такой рак, как у вашей сестры, мне бы памятник из золота, высотою в сто метров, понимаешь? —Это мы понимаем. А вот в прошлом годе дали сеструхе простыню с дырками и грязь была в туалете, она говорила, а у меня ведь все записано... И, вот же главное, санитарочка одних пропускает, других не пропускает. Очень интересно. И вот еще у меня записано... Звонок: —Юрий Сергеевич, больная в наркозе! —Иду! А путь перекрыт... У меня бы тут и голова лопнула, а ему —ничего: привык... Оглянулся, прикинул и первую же сотрудницу, которая под руку попала, вместо себя посадил в свое кресло. Попалась Элла Андреевна, его заместитель, женщина красивая, накрахмаленная, ригидная и принципиальная. —Выслушайте товарища, Элла Андреевна, внимательно, пожалуйста. А вы, товарищ, все расскажите, не стесняйтесь, откровенно, я сейчас приду. Изящно и стремительно (он все так делает) выскальзывает за дверь. Через толпу посетителей: бумаги, подписи, клики, жесты. Всем улыбается, на все соглашается, все обещает, но не останавливается. Фаталисты уже отстали, богоборцы энергично преследуют. Он улыбается им в последний раз и вдруг исчезает за стеклянной дверью: операционная. И грозная, могучая санитарка: «Куда вас черти несут?!». Самый последний рубеж: сюда уже не пройдут, не прорвутся. Больная в наркозе минут 15—20, но он догонит, как поезд курьерский после опоздания — за счет скорости, за счет блистательной хирургической техники. И в самом деле, через сорок минут он заканчивает удаление матки через влагалище, не вскрывая живота. Лица у всех разглаживаются: персонал в операционной хорошо чувствует хирургическую удачу, они же не только болельщики, но и участники, соучастники. Они делят профессиональную радость и гордость, и праздник звенит колокольчиком в операционной. И гордые веселые оркестры уже задают свои бесподобные ритмы откуда-то изнутри. И снова мы - люди. Ах, за ради этой минуты можно многое вынести. И пусть там за кафельными стенами взрываются в истерике телефоны, пусть они там захлебнутся, и пусть клубятся и свиваются угрозой входящие-исходящие бумаги и оргвыводы, и склоки, и тревоги — черт с ними! Сидоренко меняет перчатки, ждет следующую больную, но тут кто-то подходит и шепчет на ухо: «Срочно в реанимационную, размывайтесь!». А там, в реанимационной палате, лежит красивая накрахмаленная женщина — Элла Андреевна. У нее — клиническая смерть. От разговора с хорем ее сердце остановилось и прекратилось дыхание. Падала она неудачно: лицом об стол, об стул, об пол. Стук падающего тела услышала секретарша. Эллу Андреевну на лифте срочно взметнули в реанимационную (времени же мало -4—5 минут, чтоб оживить). Теперь ей делают непрямой массаж сердца, пытаются раздышать рот-в-рот. Работают дружно, грамотно, толково, и, в конце концов, Эллу Андреевну возвращают к жизни. Правда, у нее повреждены тепловые центры и еще несколько дней температура будет 40,5. Ее обложат холодными пузырями, и еще зальют через зонд в желудок ледяную воду, температуру сбалансируют. Поправится она все-таки! А пока Юрий Сергеевич возвращается к себе в смутном расположении духа. По-видимому, он второпях ошибся — не того человека под хоря подставил, совсем не того. Она же его серьезно восприняла, как личность, и вместо того, чтобы обезоружить, вырубить, по крайности на угловой отправить, в диалог с ним вступила и тоже начала правду искать. И доискалась: явление хоря человеку — невыносимо. Для самолюбия — страшно, немыслимо и больно: останавливается сердце, перестаем дышать. Поэтому у нас и нет самолюбия. Мы от него отказались, вернее, отложили в долгий ящик, хорошо пронафталинили, чтобы моль не сожрала, упаковали — и в бабушкин сундук до лучших времен или для другого случая. Например, для личной жизни. Юрий Сергеевич думал об этом. И еще была подспудная вина за случившееся, и некоторая растерянность и жалость к несчастной накрахмаленной женщине, и многое другое в голове и на сердце. И с этим он вошел в свой кабинет, а в кабинете на том же стуле сидит тот же самый хорь. —Я за сеструху поговорить,— сказал он,— разговор еще не законченный... —Так вы же пытались убить человека! Так вас же под суд! —Ну что ж, бывают и у нас ошибки,— сказал хорь и потер ладошки.— Приду завтра, потолкуем... Назавтра он не пришел. Зато через несколько дней по его жалобе была произведена эксгумация тела покойной сестры, еще раз доказали генерализованный рак и, кажется, уже окончательно установили, что в ее смерти никто не виноват. Никто не виноват! Никто не виноват! Никто не виноват! Это колеса так стучат, в таком вот речитативе. А кто виноват? —Да никто! Или кто-нибудь? Достоевский считает, что виноват Раскольников, Гоголь обвиняет городничего, почтмейстера, Ляпкина-Тяпкина, а заодно и государя — в скобках, писатель Сафронов разоблачает мещанские обывательские настроения, которые мешают нам строить и жить, а Лев Николаевич Толстой критикует современные ему государственные, церковные и общественные порядки. А персонально кого? И за что? На кого пальцем указывает? Так сразу и не вспомнишь: давно было дело, еще в средней далекой школе, когда сочинения писали: «Образ Пьера Безухова» или «Народ на войне по мотивам романа Л. Н. Толстого «Война и мир»—что-то в этом роде. Но затерлось кое-что, забилось гарью — от времени и темпа нашей жизни, от изломов, перегибов, перепадов и всякого такого, что самому Л. Н. Толстому и в голову бы не пришло. Мне кажется, что классиков нужно перечитывать именно в зрелом возрасте, когда уже «с ярмарки». Кое-что открывается заново — иногда ослепительно, как сварка. Так и у меня случилось. Перечитывал «После бала». Иван Васильевич, от имени которого идет рассказ, встречает на балу прелестную очаровательную Вареньку в белом платье с розовым поясом и в атласных башмачках. Влюбился он еще раньше, а сейчас — в праздничном зале, под громы оркестра и вихри вальса, его чувство достигло своего апогея. И здесь, опьяненный любовью, молодой человек знакомится с милым и обаятельным отцом своей избранницы — пожилым, но еще молодцеватым полковником. И в блестящих глазах отца, и в губах его наш герой ловит ту же ласковую и радостную улыбку, что и на лице возлюбленной. И весь зал с восторженным умилением следит, как старый вояка, натянув лайковую перчатку на правую руку («надо, чтобы все по закону»), танцует мазурку со своей дочерью. Совсем неземное и белоснежное нечто окрыляет юношу и трепещет какое-то восторженно-нежное чувство к ее отцу. Не уснуть влюбленному в эту ночь. Молодой человек бродит по улицам, не чуя ног и в розовых пленительных восторгах. А на улице — серый туман. И в этом тумане виднеется что-то черное. И это что-то — солдаты в черных мундирах, стоят в два ряда и гонят сквозь строй своего же солдатика-татарина, и хлещут его палками жестоко и беспощадно. И видна уже спина несчастного: «Это было что-то такое пестрое, мокрое, красное, неестественное...». И сюда, в эти кровавые лохмотья, наотмашь и страшно бил следующий солдат, и следующий, опять и опять... Командовал экзекуцией пожилой румяный полковник, отец любимой девушки. Спокойно и твердо он шагал за солдатиком и следил, чтобы его били изо всех сил, как положено. «Вдруг полковник остановился и быстро приблизился к одному из солдат: Я тебе покажу,— услыхал я его гневный голос. - Будешь мазать? Будешь? И я видел, как он своей сильной рукой в замшевой перчатке бил по лицу испуганного малорослого слабосильного солдата за то, что он недостаточно сильно опустил палку на красную спину товарища». Красивая сказка закончилась: Иван Васильевич (герой рассказа) со своих заоблачных высот стремительно опустился на землю. И у него появилась такая «почти физическая, доходившая до тошноты тоска», что ему казалось, что его «вот-вот вырвет всем этим ужасом», который вошел в него от этого зрелища. У читателя такое же чувство. И еще — возмущение, негодование, ненависть к этой проклятой палочной дисциплине и сострадание к жертве. Здесь, казалось бы, и рассказу конец. Все уже сказано и все ясно. Но нет. Перечитывая, наталкиваюсь на фразу, которая когда-то прошла мимо моего внимания и сознания. И связана эта фраза с тем, что обескураженный и буквально раздавленный всем виденным и пережитым, юноша не может уснуть. Какие же мысли проносятся в его голове? А вот какие (вот она фраза, которую я не заметил раньше): «Очевидно, он что-то знает такое, чего я не знаю,— думал я про полковника. Если бы я знал то, что он знает, я бы понимал и то, что я видел, и это не мучило бы меня. Но сколько я ни думал, я не мог понять того, что знает полковник...». К этой же мысли Л. Н. Толстой возвращается еще раз, буквально через строчку: «Что ж, вы думаете, что я тогда решил, что то, что я видел, было дурное дело? Ничуть. Если это делалось с такой уверенностью и признавалось всеми необходимым, то, стало быть, они знали что-то такое, чего я не знал»,—думал я и старался узнать, что это. Но сколько ни старался — и потом не мог узнать этого». Итак, что-то знает полковник, и все они что-то такое знают, что им чуть ли не право дает лупцевать по спине. И здесь, на этом месте, я вдруг вспоминаю нечто свое, далекое, хорошо забытое. Первый день моей самостоятельной работы. Я вручаю свои верительные грамоты главному врачу районной больницы доктору Подолину, которого все называют Подей. Этот Подя уже успел взять мое направление, копию диплома, справку о состоянии здоровья. Он поговорил со мной ласково и важно, как и подобает пожилому человеку лет сорока, главному врачу, с молоденьким начинающим доктором. Сидел Подя за массивным письменным столом, его очки отсвечивали мудростью, а за спиной у него безучастным манекеном торчал очень худой и очень грязный санитар. Он вообще ни на что не реагировал, как будто его и не было. Правой босой пяткой он чесал левую голень, потом — наоборот. Поговаривали, что санитара Подя привез еще с войны, якобы они вместе служили. Во всяком случае, санитар был очень привязан и предан Главному, ходил за ним, как тень, молчаливый, безучастный, в грязном сером халате и почему-то босой. Перед Подей и санитаром я держался почтительно и серьезно, хотя розовая веселая молодость так и рвалась фонтанчиками через рубашку и пиджак. От этого письменного стола, от этого кабинета начиналась моя широкая и гладкая дорога: очень скоро я стану знаменитым хирургом, это для меня ясно и понятно. За работу возьмусь, в науку одновременно (идеи уже есть - и какие! Боже ты мой!). И боксом буду продолжать заниматься (у меня же крюк хорошо идет, четыре года учили в школе тренеров). И все это я успеваю сразу, потому что здоровья много, сила большая, ума палата и руки чешутся. Между тем Подя уже заканчивает свои напутствия, я стараюсь вникнуть в содержание его заключительных сентенций. И в это время распахивается дверь и в кабинет заваливает хорь. Сразу же по-хориному он начинает переть на Подю. Что-то требует, требует, орет, конечно, оскорбляет и водочкой припахивает. Торжественная и чинная обстановка нарушена. Подя дезавуирован и оскорблен. Держится, однако, спокойно — привычно, видимо. Пытается что-то хорю объяснить или даже решить какой-то хориный вопрос, увещевает ласково, назидательно, только ничего не помогает: хорь бушует. Тогда Подя обращается к санитару: —Иван, ты слышишь, что человеку надо? Помоги ему, реши вопрос. —Идем, товарищ, — сказал санитар, и они вместе вышли из кабинета. А вопрос был совсем не в компетенции санитара, не его ума дело. Причем тут санитар? Наша беседа с Подей уже закончилась, я распрощался и вышел из кабинета. Эти двое шли в сторону сада, я пошел за ними, они меня не видели. Хорь опять говорил, жестикулировал, а санитар шел молча, безучастно. Внезапно он обернулся и резко ребром ладони ударил хоря в горло. Тот переломился, согнулся, и тогда санитар совсем профессионально — ударом снизу попал ему под ложечку, в солнечное сплетение. Человек упал на траву. Началось страшное избиение. Грязными пятками санитар колотил по лицу — разбил нос, надорвал ухо, потекла кровь. А физиономия санитара оставалась безучастной, как будто не человека бьет, а давит виноград. Какие-то миры во мне зашатались и затрещали: клятва Гиппократа, милосердие, сострадание, белый халат... Я остолбенел, обомлел, запнулся. Избиение продолжалось. Наконец, мой папа — социал-демократ — проснулся во мне и громко воскликнул: Доколе?! Доколе?! Я ринулся на санитара. Слава богу, он не оказал мне никакого сопротивления. Я сгреб его, зажал ему шею и потащил. Изувеченный правдоискатель уже подымался с земли и капал кровью, санитар задыхался в моих яростных объятиях, но больнее всех и страшнее всех было именно мне: Человек пришел в больницу и здесь его избили... Немыслимо, невыносимо! От нас же — только Добро и Доброта всем, всем, плохим и хорошим. Мы врачуем страдания, и Жизнь в наших руках, и мы выше — над схватками. Ночью подымут к больному — пойдем, свою кровь отдадим, если нужно, сутками будем сидеть и советоваться, и читать, и узнавать мучительно, чтобы помочь, спасти, сохранить. И дыхание будем ловить, и цвет лица, и выражение глаз, и умирать с ним, и с ним оживать, и ободрять, и успокаивать, и обманы-вать, если нужно, и все-все отдадим, до последней капельки человеку... А человека зверски избили по отработанному сценарию вот здесь, в этой цитадели милосердия, в нашем храме, в Больнице... —Сопляк ты, молодой еще,— еле выдохнул санитар. —Как? Почему?— забормотал я, и уже в рамках диалога чуть отпустил его шею. —ТЫ НЕ ЗНАЕШЬ ЭТОГО, - сказал санитар, но ты еще узнаешь. С ними иначе нельзя. Они же тебе жить не дадут, работать не дадут — оперировать, к примеру... —Да как же ты?! Как мог?! —Я тебе говорю: ТЫ ЭТОГО НЕ ЗНАЕШЬ. Молодой... Смысл его речей тогда не дошел до меня: слишком сильной была собственная доминанта. Но он нырнул в подсознание, застрял и отлежался там в подкорке — три десятилетия. И вот теперь, перечитывая Толстого, до меня вдруг доходит, что полковник что-то знает такое, чего я не знаю (или не знал?), и все Они знают Это, и Это знает санитар, который, конечно, Толстого не читал, но почему-то говорит те же самые слова и опять же «знает». И не только знает, но и провидцем, этаким прорицателем на будущее, и мне обещает, пророчит, что я тоже узнаю ЭТО: повзрослею, постарею и узнаю. И поскольку мне этого не хотелось, то я и забыл (а человек всегда забывает, что против его шерсти). А теперь уже и постарел, и повзрослел, и вот когда пришлось все разом и вспомнить. Впрочем, воспоминания важны и нужны не сами по себе, а чтобы осознать, понять и осмыслить. Я же не в начале пути, и даже, увы, не на середине... Можно подводить итоги. Уже пора. Так что же мы имеем с гуся? Санитар-провидец меня не обманул: сегодня я действительно знаю ЭТО. Знать-то знаю, только что с того? Может, и мне завести такого санитара, чтобы любого, который показался хорем, вывести в сад куда-нибудь или за угол и рубануть его ладонью в горло, под ложечку — в солнечное сплетение, и ногами его — в лицо? Только мне ЭТО не подходит, даже если бы подобная возможность представилась. А кое-кому хочется, о «сильной руке» мечтают. Шепчут: «Пора бы и придавить... Хорошо бы - зажать...». Им ЭТО хорошо. Они ЭТО так понимают. А мне что делать? Эллу Андреевну оживлять или самому в реанимацию падать? Бить в горло или собственными коронарами отчитываться? Только два выхода и осталось? Кто не с крестом - тот на кресте? Пресловутое «или - или»? Но как раз на этой основе и состоялась знаменитая встреча двух баранов на мосту. Они не захотели (скорее, не догадались) посторониться и под лозунгом «или-или» уперлись лбами, скрестили рога. Каждый баран бился до победного конца за свой единственный путь. А в результате оба рухнули в реку и утонули. Бедные бараны! Они же просто не знали, что все мы (и бараны в том числе) живем в N-мерном пространстве, где N равно бесконечности (N = ∞). И, значит, не один у нас путь, а бесконечное множество путей-вариантов. И нечего упираться лбами в ограниченное «или-или». Пожалуй, мы найдем третий путь, тридцать третий, триста тридцатый — их же навалом этих путей, бесконечное множество... Но молоденький хирург после хориной атаки, после жалобы, комиссии и разгрома шепчет самозабвенно, сосредоточенно: «Ах, вы так? Вы так?!! А я так теперь! А я - так!!! Я - так!!!»—и пьяная сладкая ненависть-месть шампанскими пузырьками ударяет в голову и сводит губы. Только нужно бы безо всякого шампанского (хоть и трудно это, видит Бог) совсем иное ответить. —Ах, вы так? А я — не так! Я — не так! Одним словом, разомкнем же лбы, раскрестим рога и подумаем о других путях и возможностях. Вот, например. В поликлинике онкологического института работает знакомый хирург. Он родом из нашего города, и мы иной раз беседуем как земляки. Он рассказывает: —Сижу я в парикмахерской, ожидаю стрижки. Заходит работяга — сантехник лет сорока в перемазанной робе, меняет радиатор отопления, который на себе же и приволок. И так ловко, красиво руки у него идут, пальцы... Я засмотрелся. Работяга тоже на меня посмотрел и сказал: —Где-то, парень, я тебя видел, только вот где? —Может, в центральной городской больнице? Я там работал недавно. Работяга усмехнулся: —Коллега, значит? —Какой же я вам коллега? Вы - слесарь, а я - хирург. —А я тоже хирург из клиники профессора Григорьяна. --? —Чего удивляешься? Бросил я эту заразу. А теперь — не клят, не мят. В три часа уже дома. Зарабатываю хорошо. С работой справляюсь, не пью, не гуляю, начальство уважает, ценит. С работы ушел — про работу забыл. Сплю спокойно. Жизнь... Не то, что раньше! Рассказчик помолчал, подумал: —А, может, и правда выход? В конце-то концов... Я вспомнил, что в авторемонтных мастерских мне показали несколько врачей, которые работают сварщиками, рихтовщиками. Правда, здесь не только врачи, но и юристы, инженеры, педагоги. Знакомый таксист говорит: «У нас много шоферов с высшим образованием. Любую специальность за баранкой увидишь. Гинеколога, правда, своего еще нет...». Ах, далеко дело зашло: уже и пресса эту проблему освещает. «Комсомольская правда» пишет о шабашниках с высшим образованием, которые быстро и надежно выполняют заказы: ставят балконы, передвигают стены, проводят отопление, канализацию, водопровод. Берут хорошие деньги, зато аккуратно, трезво, культурно. Они успешно конкурируют с традиционным «дядей Васей», от выдоха которого, пишет газета, хризантемы становятся фиолетовыми. Областная газета рассказывает об инженере, выпускнике института. Сначала он ушел с завода, убежал в школу, где преподавал немецкий язык, а также основы государства и права (еще и такой вариант). Здесь он тоже не выдерживает и в конечном итоге нанимается (батраком? пастухом?) к одной сельской бабушке. Что он у нее делает? Газета пишет: «Делает лихо. И коз пасет, и сено для них заготавливает. Тут же, в поселке, приторговывает молоком и мясом... управляется с огородом». «Правда» сообщает еще об одном «варианте». Статья так и называется «Вариант с пасекой». Молодой способный инженер, специалист по радиотехнике, меняет одну работу за другой, везде ему, однако, не нравится (низкий оклад и... безделье). Вот он и пошел в пригородное предприятие бытового обслуживания — циклевать полы. Между прочим, построил оригинальную самоходную циклевальную машину, которую выгодно продал другому циклевщику. —Вы спросите, почему не принес в управление бытового обслуживания? Потому, что не люблю писанины, волокиты. Сидят в конторе люди, которые ничего не производят, но проедают изрядную часть прибыли... Впрочем, и службу быта молодой инженер тоже покидает. Им овладела другая голубая мечта. Собирается купить в деревне дом, пасеку завести. —Живу себе на чистом воздухе, ухаживаю за пчелами и никакого над тобой административного персонала, никаких графиков. Разве плохо? Разве не нужен стране мед? Газета отвечает: —Нужен. Много нам всего нужно. Но можем ли мы позволить себе, чтобы полный молодых сил инженер коротал годы на лужайке в роли пчеловода? И неужели голубая мечта о пасеке сулит ему ту подлинную радость творчества, к которой он стремился? Такие вот пока варианты... Оставим их. Подумаем, как работать на своем старом месте. Где же выходы? Какие пути? Если внешние эмигранты из медицины бегут в иные профессии, то эмигранты внутренние придуриваются. Придуриться — самый простой путь. Так делают многие. Придурь бывает простая, элементарная, незатейливая. А бывает и с выдумкой, с подкладкой и режиссурой. Если делать нечего (ДЕЛА НЕТ), изощряться не стоит. Как наш старик-лучевик. Может вообще не ходить на работу — лаборанты сами справятся (еще лучше — никто не мешает!). Когда он идет в отпуск, мы повторяем опять: —Как при Прокопе кипел укроп... Он и совсем привык, только деградирует так быстро, что уже не может отсидеть в своем кресле даже во время контрольной проверки. Знает, что придут ревизоры (предупрежден!), а все равно сбегает. Я на последнем пределе своих нервов ищу его нарочными курьерами. Его находят, тащат, является. —Да как Вы могли,— ревизоры сейчас будут! Вы соображаете?! Сейчас же ОНИ придут и учинят! Недоумевает, чуточку даже обижен, глаза честные, говорит убежденно, пальцем себе помогает. —А ревизорам нужно сказать, что внучек у меня заболел в детском садике. И Вовочку положили в другую комнату прямо с какашками, понимаешь — с какашками... —Вы о чем? Вы двадцать лет были главным и Вы — ревизорам про какашки?! Рукой махнул, губу чуть выпятил: разговор закончен. Ах, кто придурился, тот уже не вернется никогда, оттуда не возвращаются. И даже Любовь, которая, как известно, окрыляет и оживляет Мертвую Царевну прямо в гробу (она просыпается от поцелуя —мы все это помним!), так вот же: на придурка и любовь не действительна. И я вспоминаю Красивую — Гибкую — Молодую, которая полюбила одного Сверхчеловека. Он был, во-первых, ученый (в ее глазах), а, кроме того, альпинист, скалолаз, горнолыжник. Женщина горела и трещала, как смоляной факел. Прибегала ночью к нему, соседи видели. А муж свиреп и широк в плечах, ревнив. И страх ее ковал, только любовь сильнее была. «Эта женщина,— сказал Альпинист,—за меня на костер пойдет». Так и было в ее глазах, так и читалось. Пыталась еще она бросить своего благополучного супруга, квартиру, достаток и пойти к Альпинисту в его жалкую камору без канализации и водопровода. Ей же все равно: она его любила. Однако еще деталь: они работали вместе, он был ее начальником. И вот когда ее любимый, ее божество поручал ей работу — ее перекашивало от ненависти, а его через секунду от омерзения. Ибо казалось ему, что у нее «кал идет изо рта». Она работать никогда не хотела. Придурилась еще с молодых ногтей. Наверное, думала, что временно. Только выхода оттуда уже нет. Служила эта пара на вычислительном центре. Там для придури большой простор. Может быть, потому, что их вычисления кому-то не очень нужны, или вообще — никому? Они по-разному к этому относятся. Один парень, например, приносит утром на работу сумку и шапку, которые символизируют его присутствие, а в конце дня забирает их и очень доволен. А другой от собственной никчемности запсиховал и пытался покончить с собой. Пришлось его расслаблять, внушать формулы бодрости, уверенности, назначить тазепам и еще четко разъяснить ему, что он лично ни в чем не виноват... И все же легко придуриваться там, где придурь в воздухе, где ею дышат, где нет вообще никому ни до кого дела. Там само идет — элементарно, легко, без выкрутасов. Но хороший придурок и в живую круговерть впишется, присосется: не оторвешь, не разглядишь. Только тут выдумка нужна, тональность, аранжировка, а так просто шапку и сумку вместо себя не оставишь. Как быть в больнице скорой помощи, где работа все время и в темпе? И сестры бегут, и врачи в движении: в палату, в процедурную, и назад — к телефону, в приемный покой, вверх-вниз, взад-вперед. И лица у всех озабоченные, глаза замороченные, на ходу короткими фразами перекидываются, куда-то оглядываются, что-то ищут, крутятся, завихряются, балдеют. Но все это можно делать и не сходя со стула: и торопиться, и охать, и ахать, и оглядываться. И больше того, можно за ширму показной занятости запрятаться ото всего мира, на замороченность всю свою дурь списать: дескать, заняты, некогда, не продохнуть нам в эту штормягу, не до мелочей нам сейчас и не до вас... И уже крутится на табуретке седовласая заведующая отделением терапии. И сполохи над ней, и разряды, и чуть ли не молнии шаровые. А я сижу напротив нее в спокойной ординаторской, и никаких сполохов на самом деле нет. Никто нас никуда не гонит, не дергает, не вызывает. И дело наше не торопливое, а, наоборот, разговорное, вдумчивое: она должна мне рассказать историю болезни, а я должен ее проконсультировать. Только она историю рассказать не может, потому что ее не знает. Она живет по касательной - не углубляясь - уже многие годы. Это рядом с нею суета и напряжение, а она — выключена: в бережливом уютном коконе, в гамаке — отдыхает. Конкретный разговор ей не нужен: она тут же и прояснится во всей своей красе и отстраненности. Поэтому на ее лице замороченность и сполохи. Это игра: изображает штормы, выкликивает урывками, жестикулирует, кривится от головной боли (которой нет), щурит глаза от усталости (тоже нет!), охает, ахает: —У больного рак, да, да, рачок... —Вы о каком больном? —Ах, Боже мой, да о том, которого мы сейчас обсуждаем. —Та это же не больной, это — больная! —Ох! Ах! С ума сойти! Жест беспорядочный и век прищур, рывком к телефону, а телефон молчит, выразительный взгляд на графин, переброс — молния на шкаф, на стул, на стол — и те молчат. Но все равно она в запарке, а запаренный человек чего не скажет, не будем мелочны, черт возьми. Рукой махнула — устало, озабоченно: «Там рачок сидит... Где-то...». И снова: дерг, дерг —по сторонам: торопится, мчится, опаздывает, буровит что-то, да второпях не разберешь, несет же ее, только с табуретки вот своей не слезает. Красиво придурилась: театр одного актера. А чуть отойдешь или даже тему переменишь, что-нибудь вольное, не относящееся, сейчас она и остынет, на табурете своем замрет и расслабится. Опять ей задайте конкретный вопрос — и снова она взовьется. Я эту игру давно знаю, она всегда такая. И я говорю: «Хватит. Успокойтесь. Сидите ровно, за нами не гонятся. Расскажите мне четко, что с больной. Где вы подозреваете рак —в животе, в носу?». Только психовинка злобная в зрачке и промелькнула, да и то на секунду какую, и — припустила она еще посильнее: видала она таких. А, впрочем, придурка, который уже состоялся, устоял и закоренел, раскручивать назад не стоит. Это и бесполезно, и опасно. Он все равно не вернется, но укусит обязательно. И не то чтобы анонимка или жалоба (такой вариант, безусловно, возможен), но и других идей у него предостаточно: сплетня, намек, шепот или слушок удачный. К тебе же придет, и откровенно, нелицеприятно что-нибудь такое скажет, вроде по-приятельски, невзначай, а сам уже все продумал, точно рассчитал, и пальчиком тебе в нутро, где нежно и больно, и ноготочком ковырнет до шока и дурноты: тут ему и наслаждение. И месть сладкая, и ущемлен ты —такой же, выходит, ущемленец, как и он сам. Да нет — еще хуже, еще ниже. А он, стало быть, выше тебя, и не придурок вовсе, и жить ему, и подхохатывать. Амбициозному придурку для такого дела аудитория даже не требуется: для самого себя старается, чтобы внутренний свой комфорт сохранить, поддержать и упрочить. Многолетний административный опыт научил меня с придурками не связываться, а тщательно их обходить — стремительно и мягко, на хорошем расстоянии и с улыбкой. И все же следует сказать, что придурки — тоже люди. Четкой классификации поэтому не получится. Нелинейное разделение образов, тени и полутени. Краски самые разные, от ярких, нахальных густопсовых, до бледных оттенков и полутонов. Встречаются, скажем, придурки милые, обаятельные, приятные в общении, и сама придурь у них элегантная. Именно такая дама заведовала поликлиникой одного крупного онкологического диспансера лет двадцать тому назад. Звали ее Елена Петровна, фамилия уже выскочила у меня из головы, но внешность, голос, интонацию, жесты, походку и приключения, с ней связанные, помню очень хорошо. Она была пампушечка, пожилая уже, но без единой морщиночки, невысокая, крашенная в блондинку, всегда радостная, всегда приветливая, и всем говорила: «Да!». И если даже десять человек спорили, она ухитрялась как-то согласиться с каждым, не сходя с места: Да. Да-да-да... Положим, это еще не придурь, а скорее позиция, кстати, не такая уж плохая. А придуривает она около латинского слова «сатис», что означает «хватит», «достаточно». Врачи говорят «сатис» в смысле «попридержи язык, перестань болтать». Дело в том, что со времен Гиппократа больные и даже родственники больного не должны слышать то, о чем говорят между собой медики. И если молодой запальчивый коллега по неведению или недосмотру нарушает это не писаное правило, то старший говорит ему: «Сатис!»— с оттенком нравоучения, назидательно, солидно. Это пережиток последних двух тысячелетий, когда врачи были поистине солидными людьми: «Сотни воителей стоит (черт побери!) один врачеватель искусный!». Так вот, Елена Петровна использовала традиционную, многозначительную и назидательную интонацию старинного слова, но вложила в него совершенно другое содержание. В те годы главным врачом в этом диспансере была громадная каменная баба, особа дремучая и свирепая. Диспансером она не управляла, а царствовала. Тогда, двадцать лет назад, это было еще возможно: начальство поддерживало руководителей сверху, а безработица среди местных врачей обеспечивала подобное царствие снизу. Разумеется, у подножия Трона лепились всяческие болонки-приживалки, информаторы-осведомители-стукачи, а также принципиальные разбойники для разноса и угробления. Тревоги, страхи и мышеловки буквально висели в воздухе. Говори, да оглядывайся, помолчи, ради Бога. Остановись! И в такой обстановке, на этакой сцене летает на пуантах пожилая балериночка Елена Петровна и мурлыкает проникновенно: «Сатис, са-а-а-тис!»— и ладошку правую книзу, а глазочки выпукло наверх: и знает она что-то, и тебя же неразумного опекает, для твоей же пользы старается: — С-а-а-а-а-а-тис! Традиционно язык и прикусишь: черт его побери, куда тебя занесло, ей-то виднее, она всю кухню понимает и бдит. И так постепенно стало словечко для нее ширмой — от любых вопросов и ото всех проблем. Жизнь свою она устроила легко и весело, на службе ее почти не было, ничего она не знала, не ведала, не углублялась. Уже и не балеринкой скользит, а мотыльком пропархивает — в одно дыхание, не касаясь. А чуть вопрос какой или проблемы -правую ладошку вниз кривым таким движением, будто кошку гладит, глазоньки кверху-и: «Сатис!.. Са-а-а-а-тис!». Изящная такая ширмочка, миленькая придурь. А ведь мы ее уважали и любили по-своему: она в этой тягостной обстановке никому никогда ни единой пакости не сотворила, наоборот, что-то там рассасывалось у самых ее прозрачных крылышек, от улыбочек, стрекота и верещания. Подразумевалось, притом, что она ценный работник, энергичная, хорошо разбирается... И опять мы эту игру поддерживали. Стоит ведь погореть нашему любезному мотыльку, и на это место усядется любая гусеница, навозный жук или даже тарантул... И ах, как мы старались в один голос, и столько наговорили, и такое напели, что уже и ей самой что-то там пригрезилось. Сложила она свои крылышки, опустилась на землю и пошла консультировать больных. А потом из подвала поликлиники помчалась наверх в стационар, ко мне — по плечу хлопает, запанибрата, рассказывает чуть небрежно, как клиницист клиницисту: — Понимаешь, сейчас обнаружила рак прямой кишки, низко сидит, ректоскоп ввела —и вот он, голубчик... А девочка-пациентка-красавица, прелесть, фигурка... слоновая кость, точеная. Понимаешь? Теперь ей кишку в бок выводить... Уродство! Ужас! Отказалась, конечно, рыдает. Но ты же меня знаешь — уговорила, она согласна, идем смотреть, тебе же оперировать. Убитая горем молодая женщина ожидала меня в хирургическом кабинете. Свинцовые слезы уже просекли ее бледные щеки. Она не стеснялась, была безучастна. Я ввел ректоскоп в прямую кишку и ничего не увидел. Подвигал трубку, внимательно осмотрел слизистую: рака нигде не было. Что за черт?! Опухоль не иголка, ее сразу видно, тем более, если низко сидит. Да неужели она видит лучше меня? Где же опухоль? Я вытащил ректоскоп и пошел искать старшую сестру, которая помогала Елене Петровне при первом исследовании. Сестра сказала: «Не волнуйтесь, я просто не успела вас предупредить. Она же поставила больную в коленно-локтевое положение, а трубку ректоскопа ввела не в прямую кишку, а во влагалище, увидела там шейку матки и приняла ее за опухоль прямой кишки... Вот и все». Я быстро вернулся в кабинет и сделал амнистию молодой красавице. Она ожила, вскричала, расцеловала меня и пулей вылетела из нашего подвала. Этот случай мы тихонько обхохотали между собой, но мотылечка нашего не выдали: пусть же летает, миленький! Елена Петровна, к тому же, была уверена, что она тонкий дипломат — Талейран, и что ее не видно. И все они, придуренные, так полагают. А на самом деле их видно за версту: они же на сцене под софитами и прожекторами. В этом смысле придурок напоминает молодого кота, который стоит на подоконнике и следит ласточку. Так весь же он выражает себя, свое неслыханное кошачье нутро, и шкура на нем горит. Только на кота приятно смотреть, а на придурка — тошно. Вот молоденький доктор из пульмонологического отделения. Личико розовое, едва тронутое бритвой. И на этом поросячьем личике — циничная опустошенная улыбка бывалого прохвоста (где-то скопировал). И спроси ты его о чем-нибудь, попроси или предложи — он тебе эту улыбочку и подпустит, и ручкой безнадежно помашет, и в зеркальце через плечо подсмотрит, как получается? А вот пожилой Дуб с проседью. Постучи к нему в кабинет — он скажет: «Одну минуточку!». А сам уже хватает с полки толстую научную книгу и на стол ее, раскрывает, где придется, и карандашик в руке, подчеркивает, изучает. Теперь входите, смотрите: крупный ученый за работой. И отдельно от этого наива есть еще солидная академическая придурь. И здесь тебя отошьют на таком уровне, на такой высоте, что голова закружится. Еще есть органичные страстотерпцы —они в оргметодотделах вызревают, как в термостатах. Правда, здесь растут не конформисты, а искренние, не уклонисты, а, скорее, подвижники. Один из таких, к примеру, говорит задумчиво, снисходительно, похлопывая по плечу Сидоренко: - Вы себя, Юрий Сергеевич, со мной не сравнивайте. Я ведь за час могу больше сделать, чем вы за всю жизнь. Ну, сколько вы операций сделаете -ну, две, ну, три тысячи, серьезных, не спорю. Ладно, возьмем пять тысяч, чтобы с лихвой. Ну и что? Капля в море. А моя мысль изменяет все здравоохранение страны — на многие миллионы счет... - И что же Вы такое предложили фундаментальное? - Пожалуйста. Выдвинул я идею все перевязочные в стране оборудовать совершенно одинаково. Одна и та же мебель расставлена строго по квадратикам. Здесь — всегда лежит шприц, здесь — пинцет... И любую сестру тренировать с закрытыми глазами, чтобы находила все, что нужно. Какая четкость, а? Какая преемственность? И невдомек ему, бедолаге, что даже технически такое не получится -десятки тысяч перевязочных вдруг оборудовать заново. И кто это гукнет команду: «Мебель, покупай! Ать, два! Пере-став-ляй! Строевым, арш!». А даже и гукнут, кто же послушается? Кто услышит? Кто проснется?.. Допустим, однако, что и не спят. И на любой выклик откликаются. Но ведь в каждой перевязочной своя хозяйка — перевязочная сестра. И она сделает все по-хозяйски, по-своему, как ей нравится, неповторимо, как ей душа подскажет... Методист отфыркивает: —Какая душа? Причем тут душа? Это не душа, это рабочее место! —А рабочее место без души не работает... —Ладно, - говорит методист, - я вам свои задушевные варианты покажу. Вот вы, главный врач большой больницы, идете на обход. Разве вы запомните все замечания на ходу и когда что нужно исправить? А я предлагаю карточки, и на каждой карточке клеточки и числа. Скажем, лампочка в сортире перегорела. Зову электрика. Он обещает вкрутить завтра. Я говорю - не завтра, а через два дня (моя система). И эту лампочку я пишу в клеточку на карточке именно через два дня. Идем дальше. Уборщица клянется помыть унитаз за два дня. Я говорю — не надо за два, пусть за четыре (моя система). И унитаз — на карточку, в клеточку, под число. И так далее. А потом я раскладываю из этих карточек пасьянс и вижу, что у меня на контроле и вызываю электрика, а тому стыдно - я же ему два дня лишних дал! Электрик смущается, краснеет, бежит лампочку крутить. Санитарка пристыженная летит к унитазу. И так далее. Все, как видите, без нажима, без крика, душевно. Так рассуждает он, не видавший никогда живого пьяного электрика и санитарку во плоти. От невидавших и неведающих методистов идут все эти укрупнения и разукрупнения больниц, учетные и отчетные простыни, одностепенные, двухстепенные и трехстепенные профосмотры. И тысячи других различных вариантов, о которых мы, к счастью, даже не знаем. У них своя компания, у нас своя. Мухи отдельно, котлеты отдельно. Методистов здравоохранения совсем не мало, они работают серьезно и очень уверены в себе. Говоря о них, я вспоминаю детскую уличную песенку, которая заканчивается словами: «...И думает, что он заводит патефон!». Интересно, что эти, думающие про патефон, только в медицине по-настоящему и прижились. Сантехники, например, о них и понятия не имеют. Нельзя даже себе вообразить отдельную самостоятельную кафедру организации водяных работ. Как нет и специальной профессии — организатора водопроводных работ. Должность подобная может и встретится единично, однако же, профессии такой в природе не существует. А может, сантехники просто для этой цели не подходят? Попробуем другой вариант. Над хлебозаводами, например, поставим институт по организации хлебопечения (не по хлебопечению, а именно по организации печения хлеба!). И чтоб еще — кафедры и отделы, информационные центры, журналы и монографии, младшие и старшие научные сотрудники, методисты. Широко и представительно. И чтоб эти организаторы вопрошали иногда живых мукомолов (не по службе, разумеется, а по-свойски): «И как это вы ухитряетесь подлинную муку молоть? Ведь хлопотно и тяжело! Другое дело цифры писать...». Как и наши нам говорят по-дружески иногда: «И как это у вас получается с живыми людьми возиться, с больными, с их ранами и капризами? Ни за что бы этим не занимались. Цифра —другое дело...». И пишут туманные колонки (а им кажется, что все четко и замечательно: 2+3=5. А что два? зачем три? куда пять?). И сверяют, и выводят числители, знаменатели, решения, рекомендации. И все это черт знает как далеко от своей праматери-медицины, и вообще от жизни. Пришлось мне недавно проверять учет, отчетность и расход дефицитных лекарственных препаратов. И в связи с этим представьте себе, что вы заболели и вам нужно получить это самое лекарство — оно дефицитное. На всех желающих не хватит. Кому отдать? Ну, конечно, тому, кому нужнее — у кого более тяжелый процесс. Или кому это лекарство нельзя заменить другим. Или ребенку, или, наоборот, взрослому, если у ребенка не столь тяжелое состояние, а у взрослого жизнь в опасности. А, может, отдать его туда, где по новой методике лекарство подведут прямо в очаг болезни, минуя другие системы и органы. И тогда этот дефицитный препарат сработает до конца, до упора. Десятки вариантов или даже сотни. И врач думает, выбирает, решает... Патефонщику думать не нужно. Во-первых, он этого не умеет, поскольку с живой медициной не знаком, а, кроме того, само направление клинического мышления кажется ему чем-то двусмысленным, чуть ли не оскорбительным, и четкости нету, а им четкость нужна... Они же полутонов не понимают, Божественные оттенки не видят. Им вместо картины чертеж подавай, только попроще, не инженерный, а, скорее, школьный, с арифметикой из третьего класса. И свои канцелярские озарения настоящий сумеречный патефонщик искренне почитает глобальным и ярким творчеством. Поэтому он в глубине души снисходительно или даже свысока посматривает на своих коллег от практической медицины, которые до этой неслыханной, мистической цифры еще не созрели, не доросли. И оттуда, со своего Олимпа, уверенный и непогрешимый, он спускает Показатель, Схему и Распоряжение. И согласно этому распоряжению вы, больной, получите (или не получите!) лекарство, но не в зависимости от тяжести своего состояния, а в соответствии с обстоятельствами, которые никакого отношения ни лично к вам, ни к вашей болезни не имеют. Что-то в таком роде: сначала посчитают население того города или села, где вы живете (эту цифру положат в числитель), потом общее количество коек в месте вашего проживания (в знаменатель, кажется?), после этого число специализированных -по вашей болезни -коек (это множитель?). Затем берут соотношение плана выполнения койко-дней к действительному выполнению данного плана и эту дробь тоже куда-то приспосабливают. И сюда еще соотносят специализированные койко-дни и еще коэффициент какой-то. И все это умножают, делят, сокращают, перекручивают, и в результате получают чистую дробь, например, 1/147. Это значит, что из всей массы дефицитного препарата ваш город или село получит одну сто сорок седьмую часть. Теперь эту 1/147 мы принимаем за целое и начинаем делить между больницами. И все начинается сначала. Только население считается уже не по городу, а по району обслуживания данной больницы, и снова идут в ход специализированные койки и койко-дни, числители и знаменатели, и вновь получается чистая дробь, например, 1/7. Значит, эта больница из городского запаса, то есть из той 1/147, получит 1/7 данного дефицитного препарата. А ВЫ ЕГО ПОЛУЧИТЕ?.. Может быть, подобные расчеты кое-когда и вкрадываются в другие профессии, но не раздольно же им править, например, в металлургии, где не выделилась пока чистая наука по организации металла. И у сапожника она еще не отделилась от сапога. И смотрят себе в небо астрономы сами по себе. И которые же у них специалисты не звезды считают, а звездочетов правильно рассаживают? А водолазы и водовозы, а парфюмеры и электрики, и все прочие - опять в стороне! Хотя металлургию, астрономию, хлебопечение или сантехнику организационно детерминировать, может быть, и проще: цифры, факты, штуки легче организовать, чем такие сложные многофакторные категории, как медицина и здравоохранение. Ибо философы всех времен и народов так и не сумели пока дать определение слову БОЛЕЗНЬ и слову ЗДОРОВЬЕ. Не даются эти слова, выскальзывают, не укладываются на полочку —уж очень они сложны, как самая жизнь. И каким аршином мерить сущее, какими показателями? Пушкин остерегал, чтобы не поверяли алгеброй Гармонию. Ибо бессмысленно это: ничего не узнаете, а Гармония распадается от поверки-проверки, и Моцарт тогда погибает от руки поверяющего по имени Сальери. Алгеброй, значит, нельзя к ней касаться, так кто же придумал еще проще, примитивнее и страшнее — арифметикой Ее считать? А придумали крепко, но не сегодня и не вчера. Это еще, помнится, тургеневский Базаров из далеких школьных «Отцов и детей». Это он —нигилист и разночинец, все на ощупь да на аршин примеривался. — Природа,— говорил он,— не храм, а мастерская, и человек в ней работник! Говорить ему было легко: громадных плотин, которые убили рыбу в реках, да и сами реки, тогда еще не было, воздух был чистый, не загазованный, и росли в округе всяческие колокольчики, пресловутые цветики степные. А другой литературный герой по фамилии Раскольников тем временем уже и рассчитал: одна жизнь поганой старушонки (зарубить ее и деньги нечестивые отобрать!) против сотни молодых жизней, коих на старушкины деньги и спасти и возвысить! Кинул на счеты: сотня больше единицы. А у них в башке так и оседает: что больше, то и лучше (показатели!). Посчитал, рассчитал Раскольников, да и взял в руки топор... Старушку он, конечно, угрохал, деньги отобрал. Только осчастливить никого не смог, хоть и правильно складывал-вычитал. По арифметике сходилось, а по жизни не вышло. Да оно же просто не считается! Слишком сложно. Это — Гармония. И сюда входит категория духа, поразительная абстракция, которую не может понять прямолинейный, младенчески незамутненный разум. Эти прямолинейщики, патефонщики, Базаровы и Раскольниковы, эти организаторы и методисты жизни - они не плохие и не хорошие, не добрые и не злые, они же просто дети... Не видят и не подозревают наличие тонких и сложных связей, которые ни на зуб, ни на палец. Ребенок скажет: «Дядя задушил тетю». И все. А тетя-то Дездемона. А дядя - Отелло. Любовь, Верность, Вероломство — этих вещей ребенок не знает и не видит. Он подробно опишет, как дядя рычал, как тетя упала. Остальное — вне его понимания. А дитя-методист заполнит графы свои: «Летальных исходов - один. Из них по случаю удушения - один». Да что с того?.. В ракурсе детского зрения —одни чувственные восприятия, понятные и ясные любому дураку. Им все ясно, все понятно (обратите внимание!). Только четкости порой не хватает. Добавим же этой четкости, немного организации и все пойдет.
- Само пойдет, само пойдет. Э-эй, ухнем! Еще разик! Еее-ще раз!.. Детски - чувственную точку зрения на сложные многофакторные обстоятельства высмеивал К. Маркс. Вот как он высказывался по этому поводу: «Однако мы не должны забывать ДЕТСКИ-ЧУВСТВЕННУЮ ТОЧКУ ЗРЕНИЯ прусской Staats Zeitung. Она повествует нам о том, что когда речь идет о железных дорогах, следует думать только о железе и дорогах, когда речь идет о торговых договорах, следует думать только о сахаре и кофе, когда речь идет о кожевенных заводах — только о коже. Разумеется, ребенок не идет дальше ЧУВСТВЕННОГО ВОСПРИЯТИЯ, он видит только единичное, не подозревая существования тех невидимых нервных нитей, которые связывают это особое с всеобщим, которое в государстве, как и повсюду, превращает материальные части в одушевленные члены одухотворенного целого. Ребенок верит, что солнце вращается вокруг Земли, всеобщее — вокруг частного. Ребенок поэтому не верит в ДУХ, зато он верит в ПРИВИДЕНИЯ». И еще по поводу детского мышления, основанного на счетах: «Известно, что первой теоретической деятельностью рассудка, который еще колеблется между чувственностью и мышлением, является СЧЕТ. Счет — это первый свободный теоретический акт рассудка ребенка. Давайте считать — взывает прусская Staats Zeitung к своим сестрам. СТАТИСТИКА — первая политическая наука! Я познал голову человека, если я знаю, сколько на ней волос!». И еще: «Staats Zeitung — газета всесторонняя. Она не успокаивается на ЧИСЛЕ, на ВЕЛИЧИНЕ ВРЕМЕНИ. Она идет дальше в своем признании количественного принципа, она отдает должное и ПРОСТРАНСТВЕННОЙ ВЕЛИЧИНЕ. Пространство — это первое, что импонирует ребенку своей величиной. Оно — первая величина, с которой ребенок сталкивается в мире. Ребенок поэтому считает человека большого роста большим человеком, и точно так же по-детски рассуждая, повествует нам о том, что ТОЛСТЫЕ книги несравненно лучше, чем ТОНКИЕ». Классические обобщения хорошо воспринимаются, когда они идут от личного опыта. Тогда любая сложная формулировка ложится в голову сразу на готовое место, без сучка и задоринки. И чувство благодарности автору за сопереживание и за талант. А пресловутые эти детски-чувственные точки зрения - прямо из жизни: и счетоводы-«младенцы», и повседневные встречи с ними, тривиальные или, наоборот, экстравагантные. И накладываются они откуда-то сверху простенькой, но довольно-таки чугунной решеткой. На грудную клетку. Я глубоко зарылся в кресло в своем кабинете. Сегодня оперирует Людмила Ивановна. Я свободен. У меня распухли глаза, течет из носа, в горле и носоглотке металлический вкус гриппа, знобит. Нога я поджал под себя, укрылся одеялом, работает калорифер. Уже тепло, пожалуй, жарко. Это повышается моя температура. Голова клонится на грудь, а в самой голове молоко, потом сгущенное молоко. И тогда я включаю положительные эмоции. Немного личной жизни в цветном изображении и черно-белые кадры по службе. Здесь тоже есть на что поглядеть. По результатам годового отчета институт признал наш диспансер лучшим в области. Лестные замечания, торжественные слова. Я, конечно, скромно не выпячиваюсь (скромность же украшает). Итак, можно сладко дремать под калорифер: все в порядке, все престижно, и заслуженный отдых по болезни. Но только в этот будуарный, только что мною созданный мир, врывается санитарка: «В операционную!— кричит.— Быстрее! Там у Людмилы Ивановны чегой-то не ладится». Самое трудное —выдернуть зад из нагретого кресла. А впереди еще длинный коридор, крутые ступеньки, ледяная вода и щетки, и операция — тяжелый случай. Так вперед же из-под одеяла! Преодоление... На подвиг и радостный труд! Я — положительный герой. А что делать? Письмо уже позвало в дорогу. Иду пошатываясь, зябко поеживаю плечами (расправив упрямые плечи?). На ступеньках встряхиваюсь, ледяная вода сначала убивает, а потом наоборот — живит и возносит. Глаза просыхают, нос не мешает, и сноровка снова в руках. Случай сложный, но ветер уже в наших парусах! Я ведь последняя здесь инстанция, отступать некуда, отпихнуть некому (за все в ответе, лично причастен — положительный же, черт возьми, герой!). И, может быть, поэтому я уже здоров и свеж, и выход нашелся. Прикинул совсем ясной головой и ожившими пальцами, все сделал как надо, вывернулся, ушел из живота удачно. А мы знаем: в живот легко войти... И вот видят все: болезнь свою я победил, с этим тяжелым случаем справился. Кладу последние швы на кожу, снимаю халат и маску. Можно смахнуть рукой пот на лбу, настроить усталые глаза на бесконечность и сказать знаменитую фразу: «Она будет жить!». На самом деле эти слова хирурги никогда не произносят. Поэтому, наверное, и я молчу. Остальное, может, и сходится. У меня действительно усталые глаза, в уголках которых пресловутые веселые лукавинки. Пожалуй, я могу позволить себе и белозубую мальчишескую улыбку. Возвращаюсь к себе в кабинет, слышу слова одобрения, секретарша варит кофе с почтением. Восторги и приветствия на лицах родственников. Вот оно, счастье трудных дорог! Я, собственно, уже выздоровел, но немного еще кокетничаю с самим собою. Небольшая складка у переносицы. Улыбка не простая, а как бы что-то преодолевающая. Акцент на мужество и легкий оттенок скепсиса. Положительный герой отдыхает, он устал — вот как это выглядит. Горячий кофе окончательно смывает гриппозную плесень в горле и на клеточном уровне: меняется биохимия, в душе звенят мелодии Грига, и усиленные кофеином амбиции заманивают на пьедестал. На телефонный звонок отвечаю с достоинством и значением. А трубка говорит: —Облздравотдел предлагает вас немедленно освободить от занимаемой должности... —То есть как, в каком смысле? —Да очень просто, — рубит телефон,— с работы вас нужно снять. У вас там какие-то плохие цифры по годовому отчету. Вот за это... —Да позвольте, — кричу,— у нас лучшие показатели в области, на первое же место вышли. —Ничего не знаю, — говорит телефон (это у всех чиновников, телефонов и «граммофонов» присказка такая —«ничего не знаю». Они этой формулой и гордятся, и отгораживаются). Краска уходит с моего лица. Сейчас буду прятаться за ширму объективных причин. Я уже не положительный герой. Есть такое мнение. А трубка дальше каркает. И выясняется: один (только один!) из многих наших показателей хуже средне областных. И я перечеркнут. Я - отрицательный герой. На моем лице -жалкая ухмылка, я блудливо прячу глаза, а ладони у меня уже липкие и потные. Болезнь возвращается (или она не уходила?). Домой! В постель! Под одеяло! Жирную бледную шею кутаю теплым гарусным шарфом. И ухожу, трусливо оглядываясь. Из князи в грязи. Уже дома телефонный разговор с Сидоренко окончательно проясняет картину. Оказывается, кто-то подсунул заместителю заведующего облздравом Волкову единственный наш посредственный показатель. Собственно, этих показателей навалом, целые простыни, в глазах рябит. А у Волкова таких простыней пуды и центнеры. Как же он единственную циферку разглядел? Подсунул кто-то. Но кто? Вероятно, наш бывший коллега. Он от нас, слава Богу, ушел. А когда уходил — на всякий случай скрывал, куда уходит, чтобы я не помешал (а я бы наоборот, скатертью ему дорогу). Теперь он, уязвленный моими успехами, изучил наш отчет, нашел крамольную цифру и подсунул ее Волкову. Что же он выкопал? Есть такой показатель: процент раковых больных, выявленных слишком поздно, в запущенном состоянии, когда делать уже нечего. Чем больше этот процент, тем хуже. Мы должны выявить рак в начальных стадиях, когда можно оказать больному реальную помощь. Высокий процент первично запущенных раков говорит о слабой профилактической работе, о недостаточной или даже плохой организации массовых осмотров. Здесь можно клеймить обще лечебную сеть за безделье, онкологический диспансер за слабое руководство, можно при желании наказать и горздравотдел, еще можно назначить медсовет с разгромом или коллегию с оргвыводами. Вообще можно все, что понадобится впредь. И как просто: увидел цифру, которая больше (или меньше) других, и ты на коне. Соблазн-то какой, руководить же замечательно! До ста считать и довольно. Вот она четкость — дорогая и долгожданная простота. Допустим, у нас в городе первично запущенные раки составляют 10,5%, а в Усть-Поповском, например, районе, 2,4%, а в каком-нибудь Прилуцке 3,2% и т. д. Объяснить счетоводу-младенцу что-нибудь хоть чуточку сложное не имеет смысла. С ним нужно на его языке — на цифрах, на пальцах. Сначала войти в его шкуру, его же пасьянс разложить и на каждую карту поставить свой козырь. Итак, о чем думает наш подопечный? Ход его мыслей? Во-первых (и это самое главное), десять больше, чем три, и тем более больше двух. Они говорят: «Предельно четко...». Значит, в нашем городе первично запущенных раков больше, чем в Усть-Поповском и Прилуцком районах. Но районы — это все-таки деревни, а у нас город. А в городе возможности медицины куда шире, чем на селе. Возможностей, выходит, больше, а отдачи меньше. Стало быть, там - в городе - ленятся и плутуют. И еще: на селе нет даже районного онколога (фельдшер какой-нибудь на этом месте сидит), а в городе целый диспансер. Да кому же он, этот диспансер, теперь нужен после всего сказанного? Закрыть его к чертям собачьим, во всяком случае, выгнать главного врача! Так... Все ли мы учли в рассуждениях нашего типичного оппонента? Пожалуй, хватит с него. С этим он и выйдет на коллегию, с этой позиции и будет нас громить, а сам неуязвим: десять-то больше трех... Наш ответ выглядит следующим образом. Вы хотите закрыть наш город, потому что здесь число первично запущенных раков составляет 10,5%. Но в Москве, где сконцентрированы лучшие онкологические силы страны и лучшая аппаратура, число первично запущенных случаев составляет 21,2%. В Ленинграде 19,6%. Поскольку Москву и Ленинград, по-видимому, придется закрыть, следует поискать новую онкологическую столицу (Нью-Васюки?). Я предлагаю на эту почетную роль Усть-Поповск. И пусть прославленные академики из северных столиц приедут поучиться онкологии у многоопытного усть-поповского фельдшера. «Ребеночки» наши — арифметики после этих слов смущаются, недоумение на лобиках. Их ларчики всегда просто открываются — а тут сложность чуждая, из мира иного. Впрочем, и загадка не Бог весть какая: высоколобые москвичи — профессионалы видят четвертую стадию рака там, где добросовестный усть-поповец не разберется — хоть и лицом к деревне. В этом же ключе, примерно, Сидоренко ответил через несколько лет еще одному младенцу с арифметическим уклоном. На этот раз шла речь уже не об организации здравоохранения. Предмет пикировки был совсем другой: солидное научное исследование с выходом в практику (эка далеко «младенцы» забрались!). Он послал в Госкомизобретений заявку, связанную с радикальным лечением запущенного рака грудной железы по новой методике. Здесь он получал подчас прямо-таки фантастические результаты, используя эндолимфатическую полихимиотерапию в сочетании с местным применением химиопрепаратов. Громадные раковые кратеры, вконец разрушившие грудь, рубцевались как самые обыкновенные вульгарные раны. Исчезали регионарные метастазы. Появлялась возможность радикальной терапии. И все эти материалы были отправлены в Госкомитет. Статистика им тоже нужна: излечено раков 3-4 стадии 82%; не поддаются лечению 18%. Заявку передали какому-то диссертанту по фамилии Голиков, который только что защитился на эту же тему. Новоиспеченный кандидат Голиков через Госкомитет ответил, что его метод не в пример лучше: он излечивает не 82%, а 95%. К тому же ему не надо попадать иглой в тонкий лимфатический сосуд. Просто медсестра (ах, как они любят простоту) вводит химиопрепарат по его схеме. Четко! Арифметика на человеке: схема! Арифметисты-манекены? Только еще на заре цивилизации было сказано Гиппократом: в одну речку нельзя войти дважды — и ты уже не тот, и речка не та... Сидоренко ответил в Госкомитет: в связи с тем, что тов. Голиков излечивает 95% раков 3-4 стадии, а мы только 82%, предлагаю тов. Голикову направлять к нам на лечение те 5% больных, которых он вылечить не сумел. А мы направим ему 18% наших больных, которых мы не сумели. И посмотрим, что из этого получится. Госкомитет усмехнулся (я так думаю, что он усмехнулся) и ответил Сидоренко, что его заявка направлена другому референту. Там же сидят эксперты умудренные. Поэтому, я думаю, они и усмехнулись в сторону диссертанта, ибо понимают, как это делается. Работа должна быть «диссертабельной». А термин уже обязывает. Соискателю нужно быстрей защитить, быстрей увеличить вдвое свою зарплату, быстрей утвердиться или повыситься в должности. Он, соискатель, даже не обязательно халтурщик. Его, быть может, действительно волнуют проблемы медицины (а может быть, и нет?). Но это потом, после защиты прояснится. Сначала дайте устроиться в жизни! Не только, положим, для быта, но и для будущих озарений, чтобы было чем озарять и откуда. Правда, редкостные мученики духа, бесплотные (бесплатные?) фанатики балдеют от чистого познания, ни, о чем земном не помышляя. А большинство исповедуют формулу, которая стала тривиальной.
Ученым можешь ты не быть, Но кандидатом быть обязан...
И чтобы глаже и быстрей — материал нужно отобрать «с умом». Что такое, к примеру, 4-я стадия рака? Это же понятие субъективное, скорее ощущение. С одной стороны, инструкция вроде бы четко определила все стадии, но с другой — не может инструкция охватить все стороны жизни. Кто-то из врачей обозначит 4-ю, а кто-то хмыкнет и, исхитрившись, напишет 3-ю, а кто-то и 2-ю. Или все наоборот: 2-ю (красиво ее описав и расставив акценты) можно выдать за 3-ю, или даже обозвать 4-й, если понадобится. Диссертанту как раз и надобится... Только и этот прием —не единственный. Можно из общего свода исключить случаи, которые отягощают или даже порочат твою статистику. А можно просто что-то добавить, что-то убавить, или даже что-то убрать, как в любой отчетности, где бы то ни было. И несть им числа, ходам-выходам-поворотам. А диссертации жмут, как масло... « Если же вернуться к нашему случаю, то взгляд нужен профессиональный. Что за схема такая прекрасная, которая 95% запущенных раков излечивает радикально (автоматически, и думать не надо?). А не запущенные раки? Просто семечки? Выходит, и проблема уже решена? Счетовод-младенец, положим, так не рассудит. Его цифра заворожит: девяносто пять больше восьмидесяти двух. А ведь все —дело рук человеческих, как говорил Остап Бендер, и даже паспорт — дело рук человеческих, уточнял Остап. И цифры любые — тоже дело рук. И человек сам на себя цифру пишет. А потом его же этой цифрой измеряют, и оценивают, возвышают и унижают, обеляют или чернят. И честный ли у него открытый взгляд из-под кустистых ли положительных бровей, или, наоборот, гнусная поганая ухмылка, обнажающая гнилые корни отрицательного героя? Осторожно, осторожно с цифрами! Тем более, что мы их сами на себя и пишем. Это общие рассуждения (или общие положения?). Почему все-таки наши циферки «лучше» ленинградских и московских? Мы что, лучше работаем или, наоборот, умышленно врем? Опять пресловутое «или — или». Но вариантов же бесчисленное множество. И здесь тоже свой вариант. Нет, не лучше у нас дела, чем в Москве, и не наврали мы специально в данном случае. Просто за счет более высокого уровня медицины там, в столицах, более высокая хирургическая активность. Хирурги чаще вскрывают живот и грудную клетку. А раз чаще вскрывают, то и чаще зашивают, ибо чаще наталкиваются на неоперабельные случаи, которые теперь, убедившись визуально и на ощупь, зачисляют в 4-ю стадию. Следовательно, большой процент первично-запущенных раков говорит о слабой профилактике (ПЛОХО!). И этот же высокий процент говорит о повышенной хирургической активности (ХОРОШО!) - Так о чем же он говорит, в конце-то концов?— негодует «младенец». Кого любить? Кого ненавидеть? Награда-наказание? Путается... Путаница... Руководить невозможно... А в Усть-Поповске почему такая мизерная цифра? Может быть, там активность хирургическая совсем низкая. А может, фельдшер просто цифру с потолка приляпал, или, по Высоцкому, пришипился, надеясь на авось? Но «младенец» же не просто дитя голубоглазое, а и счетовод. Сейчас опять начнет природу улавливать и в новые графы по таблицам ее запирать. Много воды утекло, пока догадалось-таки дитя, что четвертая стадия рака — дело темное (даже на бумаге!). Здесь можно интерпретировать и даже импровизировать. На глазок, ориентировочно: 2-я, 3-я, 4-я? Куда надо — туда и пишу. Это - приписки. Или, вернее, в данном случае — недописки. Проверять трудно, а в отрицательные герои уже и не вышел. Да тут и круговая порука пошла: попробуй не недопиши, выделись-ка среди прочих! Уловил и эту арифметику маленький счетовод и поставил здесь новую графу-ловушку. Предложил он зачислять в 4-ю стадию всех раковых больных, которые умерли в первый год после установления диагноза. А раз умерли так быстро, значит, лечение уже не помогает. —А кому лечение не поможет? —Тому, кого лечить уже поздно. —А кого лечить уже поздно? —У кого 4-я стадия рака. —А контролером кто? —Смерть... А смерть можно ли интерпретировать: то ли жив, то ли до некоторой степени помер? Граница недвусмысленная и ясная. Линейное разделение образов. Долгожданное «или — или». Четкость. Слава богу, попал-таки младенец в яблочко, поймал все же Истину в графы — сети — таблицы. И совсем бы стало четко и замечательно, и разделила бы Смерть все чистенько по линеечке, да вот беда — Жизнь снова втемяшилась. И вырвалась проклятая Истина из-под сетей — граф — параграфов, и поскакала за пределы таблиц, черт знает куда. Туда, где самое разное - не предусмотренное и не учтенное. Люди, в частности, умирают не только от рака, особенно пожилые и старые. А наши онкологические пациенты в основном как раз к этой возрастной группе и принадлежат. И в таблице человек умирает в течение первого года своей болезни, а в действительности несчастье происходит на семьдесят шестом, например, году его жизни. А в таком почтенном возрасте пойди-ка разбери, отчего он умер — от рака, от гриппа, от инфаркта, от старости?.. На такой случай у нас и графы специальные предусмотрены: онкологический больной умер не от рака, а от другого сопутствующего заболевания, чтобы очистить, значит, нашу онкологическую смертность от прочих всяких примесей и высветлить ее как таковую — в чистом виде. Ячеечки для онкологии, ячеечки для прочих болезней. Ну и заполняй, какие хочешь. Для потенциального передовика опять соблазн. А всем прочим — не отставать! И так далее... И снова что-то придумают они - новые, улучшенные таблицы, и вот-вот будет она поймана за хвост, эта Жар-птица, и стреножена, и разлинеена по всем правилам. Только вновь она вывернется, вырвется и полетит себе, куда глаза глядят, и так далее... Однако сказанное не просто, для них туманно, как сказал поэт: «Клубок какой-то сложной пряжи»... Или, как сказал мне один выдающийся арифметик — все это лирика и давайте-ка поговорим конкретно по делу и о делах. А мой 11-летний сын восторженно советовал своей 25-летней сестре после прочтения «Мастера и Маргариты»: «Вера, пропускай про любовь, читай про кота!». Десять больше трех — это понятно, значит конкретно. А пока на ученом совете подымают бывшего главного врача Бляхмана (с этого момента, собственно, он и стал бывшим), и строго с него спрашивают: — Вы, товарищ Бляхман, взяли на учет в течение года 250 больных раком грудной железы, которых нужно лечить (группа № 2 по нашей терминологии), и не просто лечить, а и вылечить, сделать их практически здоровыми (группа № 3). И как же вы справились с этой задачей? О чем говорят цифры годового отчета? А вот о чем. У вас на конец года имеется 187 женщин во 2-й группе. Вылечили вы всего: 250—187=63!!! а 187? Вы их не лечили!!! Чем же вы занимаетесь??!! Целый год?!?! И т. д. Здесь «младенец» и слезу себе позволит, речь свою как бы очеловечит, отеплит, добавит, пожалуй, трагическим шепотом: «Ведь за каждой цифрой живой человек...», и скорбные очи к потолку: переживает... Сконфуженный Бляхман тогда залепетал что-то, заблеял да и захлебнулся. Тут ему и конец. А я лихорадочными пальцами перебираю свои бумаги и нахожу такие же примерно показатели, что и у Бляхмана. Проклятие или закономерность? Сразу и не поймешь. Ведь чтобы с ходу всю эту непрерывно нарастающую абракадабру в голове держать, понимать и ориентироваться (владеть вопросом), для этого нужно каждый день тренироваться по нескольку часов, как пианисту, чтобы пальцы не деревенели. А мы — врачи, нам больные мешают. И хозяйство, и все прочее. У «младенца», конечно, перевес огромный: пациенты ему не докучают, в руках у него карандашик, занимается только одним делом (антиделом) и отлично тренирован. К тому же — времени у него запас: любой капкан изготовит и приладит. При желании — выверенным вопросиком тебе в горло. А ты — неграмотный в арифметике простофиля, да еще и в цейтноте — изволь отвечать сей момент! Здесь, чтобы вывернуться, талант нужен. Сидоренко это умеет великолепно, но об этом попозже. А сейчас нужно разобраться с моими странными цифрами (пока блеять не заставили). Цифры поистине странные. С одной стороны, мы действительно радикально лечим (и даже вылечиваем!) подавляющее большинство наших пациентов, но, с другой стороны, количество не излеченных до конца (застрявших во 2-й группе) очень велико. В чем же дело? Оказывается, эти злосчастные женщины накопились от прошлых лет. Сюда относятся больные, которые категорически отказались от операции (таких каждый год бывает несколько — обязательно), здесь группируются и те, у кого после радикального лечения появились рецидивы и метастазы. Практически здоровыми всех этих женщин назвать нельзя, поэтому они зачислены в группу № 2, которая отягощает нашу статистику. А почему раньше, в былые годы они не отягощали? Да потому, что быстро умирали: уходили из жизни и очищали таблицу. А теперь эти женщины долго живут благодаря новым методам лечения. Годами они накапливаются в соответствующих графах-ячейках, и вдруг, неожиданно падают на голову Бляхману... Что теперь будем делать? Отделять женщин прошлых от женщин нынешних, уширять и усложнять таблицы? А там, в таблицах, десятки локализаций — не только грудные железы,— а мы еще расширим, еще усложним. Черт с ними, истина дороже! Так оно и движется, нарастая, и все вбок, вбок, подальше от нас, и отчуждение между нами тоже растет. «Младенцы», там у себя, целые города уже понастроили, миры и катакомбы нарастили. Тьму-таракань... Иной раз оттуда и новые слова долетают, обрывки постулатов и неслыханные формулы (а буквы из греческого алфавита!). Самые ретивые, говорят, на высшую математику уже переходят. А у математиков на этот счет есть забавная притча. Решите задачу: маленький рыжий мальчик выпивает за полсекунды 2 океана. Сколько океанов он выпьет за полчаса? Любой пятиклассник эту задачу решит арифметически примитивно, а вундеркинд — так даже и блистательно, оригинальной формулой, в одно дыхание. Но вот беда: маленький рыжий мальчик не выпивает за полсекунды два океана... греческие формулы, однако, нужно приветствовать. Во-первых, нас они туда загнать не посмеют (очень уж сложно), и значит, сами же от себя и будут зажигаться: внутренняя система - в собственном соку. А во-вторых, к себе тоже никого не пустят. А то ведь в пределах трехклассного образования каждому лестно свой нос к нам запустить. В связи с этим я вспоминаю, как в пятидесятые годы все поликлинические врачи обязаны были ежедневно заполнять громадные учетные полотнища. Одна простыня шла по горизонтали и отражала прием в социальном разрезе: сколько принято людей всего, из них женщин, мужчин, в том числе рабочих, колхозников, интеллигентов, пенсионеров, из них персональных, с таким-то и таким-то и таким-то стажем, сколько детей с градацией по возрастам, сколько ветеранов, и опять по возрастам и стажу. Инвалидов по болезни? Инвалидов труда? Инвалидов ума?.. И прочее — всего не упомнишь, но полотнище громадное: обе руки с локтями на нем помещались и еще оставалось место. Вторая простыня была вертикальная и освещала медицинскую сторону вопроса: сколько принято ран и в том числе резаных, колотых, ушибленных, чистых, инфицированных, в какие сроки они пришли по часам, и у детей ли они или у взрослых, у женщин ли или у мужчин, и опять по возрастам. А переломы? Открытые? Закрытые? Оскольчатые? Доставлены с предварительной иммобилизацией? Без предварительной? С кровотечением? Без кровотечения? Со жгутом? Без жгута? С крестом? Без креста? Эх, эх, без креста! И так далее. Эта простыня тоже была громадная, уходила за край стола и далее — мимо груди и живота свисала до колен. В те годы я вел хирургический прием. Работал запоем и с увлечением, принимал больше ста человек за смену, а в иные дни до ста сорока. Больные в те годы жалоб почти не писали, а наоборот, уважали, боготворили! Если же случайно и попадался редкостный хам, то его быстро уламывали. И от уважения и преклонения возникало особенное какое-то поле (когда-нибудь же его определят, запишут на пленку). И от этого поля шло вдохновение, работа взрывалась творчеством, радостью и отдачей. И этим чувством я заражал своих пациентов, они проникались еще сильнее, я от них — еще выше. И так мы неслись и несли друг друга. Ах, Экзюпери сказал об этом гениально: «Дело не обходится без помощи богов. Недостаточно лечить человеческое сердце, чтобы его спасти, надо, чтобы его коснулась благодать. Недостаточно подрезать дерево, чтобы оно зацвело. Необходимо еще вмешательство весны. Недостаточно облегчить груз самолета, чтобы он оторвался от земли, нужен еще порыв ветра». И вот заканчивается прием. Блаженная усталость, смешанная с благодатью, весной и порывом. И сюда, в этот высокий настрой души и тела мерзостным контрапунктом врывается поганый пасьянс: нужно разложить громадную кипу амбулаторных карт на женщин и на мужчин, выделить пенсионеров, потом все перемешать и снова откладывать раны, переломы, кровотечения, со жгутом, без жгута, с крестом, без креста... По десяткам признаков разбрасывать мелькающие до тошноты лохматые бумаги и снова их смешивать, и снова раскладывать. И каждую полученную циферку аккуратно вписывать в отдельную клеточку проклятого полотнища. А в конце месяца все цифры сложить по графам в сумму-свод. Наша поликлиника была укомплектована в основном пожилыми докторицами. Они были бесцветны, послушливы и пугливы. Каждый день после приема больных эти мученицы оставались еще часа на полтора-два, чтобы перетасовать кипы амбулаторных карт и заполнить клеточки в своих простынях. Бедняги работали честно, добросовестно, старались до изнеможения. Когда что-то не ладилось, они плакали. Я глянул на эту картину свысока — с птичьего полета, разобрался (как мне показалось) и пошел себе заполнять средне потолочное, на глазок. Колоду не тасовал, пасьянс не раскладывал. Писал быстро, от чистого разума, времени и сил на это не тратил, и был очень доволен собой. А расплата пришла в конце месяца. Простыни-то оказались совсем не простыми. Тут все суммы должны совпадать в конце - по горизонтали, по диагонали и еще как-то. Кубик Рубика! Кругом шестнадцать! Да не то, что всю простыню наврать, а и единую клеточку обмануть нельзя. И ошибиться нельзя ни разу (за весь месяц!), ни в одном вычислении (а их сотни!). Теперь понятно, почему плачут престарелые докторицы... И не серые они совсем. Это я дурак: «разобрался», называется. Да, хорошо заделали нас младенчики, на короткую цепь усадили, не побегаешь! Конечно, мне легче, чем бабушкам докторицам. Я моложе, не так устаю, арифметика у меня идет быстрее. А и мне страшно: в последний день месяца вдруг свод не пойдет? Где ошибку искать? Там же километры чисел! Очень волнуюсь, даже во рту пересохло. Впрочем, я могу, по крайности, и пивом освежиться. А для престарелых, уже тронутых склерозом послушниц испытание поистине страшное. Хотя была и другая сторона: бабушки беззаветно верили в необходимость и целесообразность своих мук. Они знали, что добытые их потом и кровью цифры очень нужны и крайне важны. Эта вера поддерживала и утешала их, сохраняя внутренний комфорт и собственное достоинство. И здесь бабушки были сильнее. Так что всем нам было примерно одинаково. Только выхода не было. Кубик Рубика. Я надрывался. Проклятые полотнища не только пожирали силы и время, но еще и вторгались куда-то поглубже, в незащищенное и болевое, и там что-то поганили и мертвили. Как ни крути, а выбраться из этих таблиц нельзя — ни по вертикали, ни по горизонтали, ни по диагонали, ни по какой другой линии. Только все они, эти линии, лежат в одной плоскости. Ну, и бог с ними, другую плоскость нужно искать. Заранее нужно, как я понял, все полотнище написать по соответствующей программе, задавая диапазоны примерных чисел. Сейчас такие задания шутя выполняет ЭВМ, но в те годы о счетно-решающих устройствах мы, широкая публика, и понятия не имели. Я мучительно оглядывался по сторонам, искал, искал, и нашел-таки. Исай!— вот моя счастливая находка, луч света в этом царстве. Дядя Исай — главный бухгалтер речного порта. Во глубине моего сознания уже гремят бешеные костяшки-кастаньеты, содрогаются взахлеб конторские счеты, капитанская фуражка с золотым крабом сбита на затылок, засучены по локоть изумительные крахмальные манжеты, клубы табачного дыма. Идет годовой баланс... Исай, гениальный бухгалтер, работает весело и страстно. Кроме того, ему немножко кажется, что он на капитанском мостике. Роскошный пароход идет в открытое море, а на мостике великолепный капитан оглядывает горизонт («девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан»). У него обыкновенный письменный стол, спокойная тихая комната, даже окна закрыты во избежание сквозняка. Но капитанская фуражка на затылке не зря: себе цену Исай знает. Я захватил целую кипу еще не заполненных, девственно чистых бланков-полотнищ и помчался к предполагаемому спасителю. Начал подробно излагать свои беды. Но долго разговаривать не пришлось. Исай понял меня сразу. Он быстро водрузил на голову капитанскую фуражку, лихо сбил ее на затылок, засучил знаменитые манжеты, выдохнул папиросный дым и ринулся на капитанский мостик. Грянули кастаньеты. Часа через два я получил свои полотнища, заполненные впрок до следующего года. Бастилия пала! Свобода, равенство и братство! Теперь я занимаюсь только делом, к простыням не касаюсь, и лишь в конце каждого месяца беру их двумя пальцами - указательным и большим, и отношу заведующему поликлиникой Станиславу Буревичу. Недавно я вспоминал Буревича, когда некий доктор оргметодических наук пожаловался в газете на главных врачей, которые плохо заполнили одну специальную анкету. На вопрос о профессии большинство Главных ответили: «хирург...», «терапевт...», «онколог...», и лишь немногие проставили «организатор здравоохранения». — Не престижная специальность,—отметил профессор и посоветовал «придать ей больше престижности». Так вот Буревич заполнил бы эту анкету правильно, ибо организатором и методистом жизни был не по должности, а по призванию. Истории болезни, амбулаторные карты стали для него евангелием, записи ВКК он приравнивал к библейским текстам, наши полотнища полагал скрижалями. И только об индульгенциях понятия не имел, ибо был непреклонен и строг. И себя не щадил. Рано утром, еще до начала работы, он заходил инкогнито в деревянный сортир, который стоял во дворе поликлиники, и приникал глазом к специальной смотровой дырочке. Такие дырки обычно высверливают в сортирных стенках пытливые и любознательные люди с определенной целью. У Буревича тоже была цель, но другая. Укрывшись в сортире с блокнотиком в руках, он через свою смотровую щель хорошо видел подходы и подступы к поликлинике, и, сам, не будучи замеченным, регистрировал время опоздания каждого сотрудника. Потом отчитывал беспощадно, притом с достоинством, без крика, подкожными какими-то приемами с паутиной и кровью. Когда-то он был интеллигентом, рентгенологом. И сейчас формально заходил в рентгеновский кабинет (на полставки по совместительству), чтобы глянуть на темный экран, записать что-то уклончивое и направить больного к настоящему рентгенологу для перепроверки. Свои заключения Буревич писал четким красивым канцелярским почерком, которым гордился, был аккуратен, педантичен, соблюдал сроки, изобрел какой-то сложный штамп, которым продлевал больничные листы. Что делал с нами этот человек в конце месяца! Стон стоял. Бабушки пили валерианку и трусливыми дрожащими пальцами теребили свои заплаканные полотнища. Ошибки и фальшивки он сразу находил, выматывал душу и отправлял на доработку. Меня Буревич явно не любил, но дядя Исай, как бухгалтер, был сильнее этого организатора, а почерк у него был и того лучше. К тому же мои чистенькие и свежие бумаги выгодно отличались от затисканных, затасканных, размоченных слезами бабушкиных простыней. Принимая от меня таблицы, Буревич чувствовал какой-то подвох, искал, напрягался, шарил, но все великолепно сходилось. А выйти из плоскости он просто не умел. И от этого закипал, ярился, гнал себе адреналин в кровь, сахар в мочу, ястребиное око вперял в колонки цифр, проверял, перепроверял, внюхивался, искал... Но не народились еще такие младенцы, чтобы победить взрослого человека! И немало подобных же бумаг и обязанностей удалось мне тогда обойти и спровадить. И ведь не для отдыха же! Я вел онкологический прием и еще отдельно принимал хирургических больных, дежурил по скорой помощи, консультировал на дому, занимался плановой хирургией, осматривал поступающих на работу и т. д. На меня сыпались невозможные случаи, а опыта еще не было. И происходили ужасные трагедии: говорят, у каждого хирурга свое кладбище... Бессонные ночи и, как спасение, книги по специальности. Теперь читаешь не по обязанности, как в институте, не для зачета, а жадно, с отчаянием. А то, что получалось в жизни, не совпадало с книгами. И снова поиски, удачи и катастрофы. И тогда на изломе страдания, отчаяния вдруг проясняется книжный текст, как старая икона из-под олифы, и совмещаются смыслы: вяжется первый хирургический опыт. Жадно перечитываю учебники нормальной анатомии для первого и второго курсов, отдельные главы из оперативной хирургии (учебник четвертого курса - ах, что же мы делали на занятиях? Ах, дураки!). К этим главам теперь приникаю, причащаюсь от них — наизусть, до каждой буковки! Монографии по онкологии, журнальные статьи, на помощь! На помощь! Я же не знаю! Ничего! И вот сюда — можно ли ногу поставить? Твердая ли почва? Опора или трясина? Привозят ночью молодую девчонку-шахтерку, которая технику безопасности презрела и залезла в грузовую вагонетку, и поехала наверх по рельсам. А там наверху оборвался трос, и поехала эта тачка вниз, а девчонка из кузова прыгнула. Упала, конечно. И тут оборванный конец провода зацепил ее за одежду и потянул за собой. И помчалась она животом и боком на огромной скорости по неровному склону. Это «путешествие» закончилось переломом таза, разрывом мочевого пузыря и отрывом стопы. Главный врач Подолин по прозвищу Подя уже был на месте. Он меня, в общем, опекал и вызывал на сложные случаи, чтобы оперировать вместе. Больная лежала в приемном покое. Стопа у нее была оторвана не полностью, она висела на ахилловом сухожилии, обе лодыжки были целы, но свод стопы сильно разрушен. —Не соглашалась на ампутацию,— сказал Подя,— но я уговорил, теперь согласна... У меня вдруг вырвалось: —Давайте не ампутировать. Попытаемся сохранить, всегда же успеем... Подя посмотрел на меня строго, я осекся. Но девчонка, в присутствии которой мы неосмотрительно завели разговор, закричала, завопила: —Не дам резать ногу, не дам!!! Теперь выхода не было. Мочевой пузырь мы ушили, вставили трубку. Потом я убрал мелкие размозженные кости свода, сопоставил плюсневые кости с таранной, зашил рану и вставил дренажи. В какой-то книге прочитал, что известный французский хирург Каррель-Дакен еще в первую мировую войну предотвращал нагноение обширных травматических ран за счет их непрерывного орошения слабыми дез. растворами. Специальной установки у меня, разумеется, не было, конструировать ее было некогда, и я кустарно, вручную, орошал и орошал, часами. Девчонка была — богатырь, и судьба улыбнулась мне: она осталась с ногой и даже не хромает по сей день, только стопы не одинаковые: на одной носит туфлю 38 размера, на другой 36. Шахтеры меня признали. В самый переполненный кабак с толпой не допущенных абитуриентов у заветной двери я мог зайти в любой момент. И всегда очищалось хорошее место за столиком. И бывший зэк, уже теплый, кричал через зал: «Дорогой доктор, разрешите мне в вашу честь исполнить нашу каторжную песню...», и кидал хрусты в оркестр. А потом разнесся слух, что меня берут в армию. А на самом деле в комиссию военкомата меня направили смотреть призывников. И приехала меня провожать громадная компания на санях-розвальнях, лошади прямо во двор заехали, и пошли они самогон выгружать. Отец этой девчонки с перебитой ногой, мать, браты, сваты, свояки, полдеревни приехало, откуда родом она. А я жил тогда один — у меня только дочь родилась, жена с ребенком в другом городе, и разор в доме немыслимый. Зашли они с мороза в мою холостяцкую берлогу, женщины юбки подоткнули, все помыли, почистили, перетерли и белые рушнички глаженые на стол постелили. Водочку, самогон и закуски поставили. Печь остывшую развели, зажарили куски баранины и свинины. Дух пошел неслыханный по квартире. — Да не берут меня в армию,—я им объясняю,— иду в военкомат на месяц, это ж другое дело. И слушать не хотят: уже настроились... А как полилась она в стаканы, как забулькала — тут я и сам поверил, что ухожу в солдаты, и грянули старинные ритуальные песни, и сентиментальный туман — сначала голубой, потом розовый. А лица уже знакомые, близкие, родные, любимые, и целуемся мы, и пляшем, и плачем в сердце своем. А потом на лошадей, в сани-розвальни —и в метель! С гиком и свистом, с песней, гармошкой и бубенцами. А вскоре случилась трагедия с одной молдаванкой. У нее гангренозный аппендицит осложнился разлитым гнойным перитонитом. Была она молодая ослепительная красавица, и кудри черные. Интоксикация и страдания иссушили ее: скелет, из черепа волосы растут, кожа пергаментная, почти не дышит. Я оперировал ее раз десять или двенадцать, вскрывал живот, дренировал, затем подшивал петли кишок к передней брюшной стенке — разгружал кишечник. Было ясно, что она умирает, но какая-то дьявольская сила изнутри не давала мне с этим смириться, и я лез снова и снова. Это я оперировал ее по поводу аппендицита, и было ощущение какой-то страшной моей вины, и жажда искупления, и маленькая дочка ее трехлетняя. Однажды ночью она уже совсем затихла и я в ужасе приготовился... И вдруг она сказала тихо: «Расскажи мне сказку...». И снова мы ожили. Она начала выздоравливать, я опять увидел свет. Но тут снова несчастье: высоченная температура вечером, утром — норма. Проливной пот. Где-то гнойный процесс. А найти не могу. Привез из области старого доцента Гурвича. Он ее смотрел не по-нашему, не по-современному: нюхал кожу, собирал ее в складку, гладил все тело, кончиками пальцев водил, как радарами, долго думал, мычал, потом сказал: —Под диафрагмальный абсцесс. —Откуда вы это взяли? На основании каких данных? Старик усмехнулся: —Когда у тебя будет мой геморрой, мой инфаркт, мои годы и мои несчастья, ты тоже будешь ставить такие диагнозы. Я ввел под диафрагму толстую иглу, получил долгожданную каплю гноя и вскрыл затек под наркозом. К вечеру у нее вернулись краски на лице, температура нормализовалась, появился аппетит. Теперь она пошла полным ходом. Я торжествовал. И в это время санитарка накормила ее борщом и макаронами, после чего, наверное, случился заворот кишок. Живот вздулся, пульс упал, холодный пот на лице. Она же еще такая слабая! Я сорвался с приема в поликлинике (Буревич меня проклял и писал рапорты) и срочно оперировал ее опять (в который уже раз!). Она умирала на столе, потом опять умирала в палате, и все уже согласились с этим. Но она выздоровела в конце концов! Я носил ей мандарины и сухое вино, следил за диетой, сам кормил, санитаркам не доверял. И меня застукали за этими покупками в рабочее время контролеры из КРУ, и вызывали, и я писал объяснительную, и, чтобы им насолить, написал встречное заявление, требуя оплатить мне вино и мандарины, которые я покупал для больной, они серьезно отказали, я мстительно написал в более высокую инстанцию. Там ничего не поняли, отписали «проверить на месте», я опять требую, они отказывают. И так я заморочил им голову, чтобы не мучили впредь. Дело в том, что отношения мои с КРУ испортились давно, лет сорок назад. И крушники меня ловили не зря: я у них был уже на мушке. Получилось это следующим образом. Еще до рождения моей дочери (появление которой, однако, ожидалось) я познакомился с одним капитаном ГАИ, мы подружились и стали бывать в гостях друг у друга. У капитана недавно родился младенец, и мы с женой стажировались в этом доме, участвуя в купании, пеленании и других процедурах. Хозяйка охотно делилась опытом. Наши занятия проходили весело, непринужденно и заканчивались обычно дружескими чаепитиями. А мы задаривали малыша, к которому уже привязались. Однажды ночью меня вызвали в больницу: моего капитана привезли в шоке с разрывом кишки. Он заводил машину ручкой, и эта ручка резко пошла назад и ударила его по животу. Я вскрыл ему живот, зашил кишку, убрал содержимое из брюшной полости и благополучно закончил операцию. Через три дня у больного начался кашель. Я вызвал его жену, дал ей рецепт на дионин, которого как раз в больнице не было, чтобы она купила его в аптеке. А стоило лекарство 1 руб. 12 коп. На следующий день меня вызвали в КРУ и обвинили в том, что я грубо и умышленно нарушил законы: больной в стационаре должен получать лекарство бесплатно, а я заставляю родственников покупать за собственные деньги. Я, конечно, отказался, сказал, что все это вранье. И тогда открылась дверь и вошла моя приятельница — жена капитана с крамольным рецептом в руках. Она меня разоблачила и доконала. От этого предательства я зашатался, и выговор на бумажке был просто ерундой по сравнению с пережитым потрясением. Так постепенно приходил и хирургический опыт, и будничный житейский, уходили иллюзии, формировался характер. И с каждой новой волной я держался увереннее и тверже. Станислав Буревич организовал конференцию, на которой предъявил мои подытоженные грехи. Здесь были неряшливые амбулаторные карты, больничные листы с помарками и нарушениями, прегрешения по линии ВКК, опоздание (информация из сортира!), и даже ПРОГУЛ! Это когда я бросил прием и побежал оперировать мою молдаванку с заворотом. И как это он все ловко изложил, и каждый факт бумажной подкрепил, и бабушки-послушницы согласно кивали головой, и президиум, как всегда, уже наливался, и быть бы мне битому. Да заходит тут красавица-молдаванка с букетом и в белом платье, как ангел-хранитель (а в те годы цветы врачу еще неподсудны были), и благодарит она меня всенародно, и руки мне целует, и плачет чистыми слезами. Все растрогались — и бабушки, и президиум. И снова я жив-здоров! С этой молдаванкой мы договорились, конечно, заранее по типу: явление Христа народу. Умысел здесь был, но ведь все правда. Я не заслужил, что ли? Да и выхода не было: чем прикрываться? Впрочем, злой канцелярский дух (не персонифицированный, а именно Дух —всеобъемлющий, категория Духа), он все же наказал меня, хоть и совсем с другой стороны. Началось это резко и драматично: к приемному покою на бешеной скорости подкатила окровавленная машина неотложной помощи, кровь была на радиаторе и на крыльях. А по бокам от кабины стояли два милиционера и каждый держал в руке пистолет, а другой рукой держался за окошко, чтобы не упасть. Из машины вытащили старуху и мужчину. У обоих было перерезано горло. Очень сильное кровотечение. Счет - на секунды! Мечусь между ними юлой, останавливаю кровь. Но старуха быстро умирает — не успел я здесь. А молодой человек еще жив. Кровотечение у него остановлено, и я тащу его в перевязочную. Здесь разворачиваемся по быстрому, сестра набирает стерильный инструмент на поднос и становится рядом со мной, как официантка в ресторане. Под местной анестезией я зашиваю глубокую резаную рану на шее, и дело идет хорошо, уже заканчиваю. Вторым планом машинально бормочу: —Ничего, ничего, голубчик, все в порядке, сейчас пойдешь в палату, сейчас отдохнешь... И в это мгновение больной вдруг резко подымается и со страшной силой бьет меня кулаком в лицо. Сваркой засветились мозги, в мутном оранжевом свете падает перевязочная сестра, поднос выбит из ее рук, и хирургические инструменты обратным дождем сыпятся на наши головы. Бокс! Я кидаюсь на пациента, ложусь на него, своим телом прижимаю его к перевязочному столу, хватаю руки. Сила у него адская. Это ж надо, сколько крови потерял! Руки удерживаю, но он пытается откусить мне нос, и я изгибаюсь на нем, как на сковородке. —Зови людей!— кричу сестре.— Быстрее! Она уже пришла в себя, пулей бежит в конференц-зал, а там какие-то итоги подбивают — собрание, ее не пускают. Взревела она, взвыла. Сообразили они и кинулись. Зав. гор-здравом прибежал — Володя Мурик. Ну, этот десантником всю войну от Сталинграда до Берлина. Он моего пациента разом прикрутил — встать мне с него позволил, а другие его за ноги держали. Лицо мое изувечено, и мне интересно, почему это произошло. Оказывается, мой больной — шизофреник, несколько месяцев назад был выписан из областной психбольницы с улучшением. А в справке-сопроводиловке психиатр написал: «В случае ухудшения состояния — немедленно повторная госпитализация». Это ухудшение началось, нужно было срочно уложить больного. И тут возникла проблема, как его доставить в областную психбольницу? Как проехать 40 км по асфальту? Никаких особых условий для перевозки больного еще не требовалось: пациент тогда был спокоен, сдержан и лишь временами заговаривался. Его можно было посадить в такси и спокойно довезти. Но в таком случае родственники несли расходы, они должны были бы оплатить стоимость проезда. Во избежание этого родные, близкие и друзья пациента пошли искать правду и справедливость. Они написали заявление в цехком с просьбой выделить машину ветерану труда шизофренику такому-то для перевозки его в областную психбольницу. Цехком, естественно, отказал, отметив в уголке заявления, что машины у него нет, и направил заявителей в следующую инстанцию. А те, в свою очередь, переадресовали в скорую помощь, которая подробно описала на последнем, еще неисписанном месте, что снять машину с линии и отправить ее в дальний и долгий рейс в другой город она, скорая помощь, не может именно потому, что она скорая. Другие резолюции были кратки, энергичны, однако понять, откуда они и кто отказал, было нельзя, ибо шли они по уже писанному, как бы вторым слоем. Эта бумажка попала как раз к зав. горздравотделом Володе Мурику, и он успел наложить на нее последнюю резолюцию. И теперь, когда руки его освободились, а больного уже повязали и унесли, он вытащил из кармана злосчастное заявление, и мы его внимательно рассмотрели. Остальное рассказали милиционеры, которые остались в приемном покое и только пистолеты запрятали в кобуру. И вот что выяснилось. Пока заявление шло себе тернистыми канцелярскими путями, состояние больного продолжало ухудшаться. Во время очередного бритья он вдруг вскочил с намыленной щекой, бросился в хлев и перерезал горло свинье. Потом кинулся обратно в дом, запер двери на ключ и перерезал горло собственной матери. За маленьким племянником гонялся с окровавленной бритвой вокруг стола. Обезумевший мальчишка выпрыгнул через окно на улицу, а шизофреник бежал за ним, пытаясь догнать, весь в крови, как исчадие ада. Появились милиционеры, вытащили пистолеты. Только этот сумасшедший на оружие не реагировал, а стрелять они не решались. Начали ловить его баграми и веревками. Тогда он перерезал горло себе. Все эти потрясения благоприятно повлияли на психику больного. В больнице он быстро стабилизировался, огромная резаная рана на шее затянулась, и мы отправили нашего пациента в психбольницу в область. Машина теперь сразу нашлась. Вообще потом, когда уже нечто случается, все как-то сразу и находится. А до того, как случится, и концов не сыщешь. Я эту мысль неоднократно высказывал Буревичу на очередных с ним собеседованиях. Поначалу мне казалось, что таких убедить можно. Хотя он все равно свое гнул и на параграфы ссылался. Прихожу я к нему с больным и прошу разрешения выдать ему больничный лист и вообще лечить. А больной не из нашего района, и Буревич отказывает: - Его врачи пусть его и лечат, - говорит он, - по месту жительства пусть... А этот парень живет и работает на какой-то шахтенке, и весь район так и называется «Шахтенка». И там у них две докторицы - одна хирург, другая терапевт. У них коровы, куры, хозяйства. Никуда они оттуда не ходят и давно уже заиндевели, в собственном соку засахарились, совсем одичали. Сейчас прислали парня пешком за 7 километров с почечной коликой на консультацию «для исключения рака». А у него были приступы по дороге, и он на траве катался, корчился (шел же балкой по тропиночке). Я написал диагноз, исключил рак, и отправился бедняга назад. А через два дня — снова у меня (опять балочкой по тропиночке). Теперь докторицы пишут примерно в таком духе: раз вы поставили диагноз, то напишите и схему лечения этого заболевания. Я написал подробно, как лечить почечную колику. А больной умоляет: «Да полечите меня сами, доктор, не отдавайте к ним, они же не волокут... что я, не вижу?». Опять к Буревичу: разрешите же, черт возьми, больничный лист и лечение, парня пожалейте! - Вот пусть они и жалеют... —А толку что? Парню ведь все хуже. —А пусть они и отвечают... И пошел опять бедолага, сотрясаемый коликой, по балочке, по тропиночке назад на шахтенку. А через два дня снова у меня с очередным посланием. Теперь докторицы поставили вопрос иначе: раз вы ему диагноз установили и лечение определили, то извольте же и больничный лист ему выдать. По этому случаю Буревич великолепным почерком на изящном канцелярите лично разъяснил непутевым докторицам, что больной лечится не где захочет, а где приказано. А приказано по месту жительства. И только сложные заболевания можно посылать выше, но не куда кто захочет, а куда опять приказано, и оформить для этого нужно: то-то, то-то, то-то, то-то и то-то! И вновь пошел он своей тропиночкой назад, как Христос на Голгофу. А через два дня — вновь у меня. И свежее послание: уж, поскольку не что хочешь, а где приказано, и не по желанию, а по месту жительства (это докторицы уже поняли для себя), то просим сообщить, КТО должен выдать больничный лист и лечить больного — хирург или терапевт? Так, между собой уже тянут жребий, поскольку наружу отпихнуть не удалось. — Обе вы должны, черт бы вас побрал! Обе!! Соедините свои мозги! Немедленно дайте больничный лист (ах, задним числом это так страшно, такими несчастьями для врача чревато... Потому они и перепихивают друг другу). Но делать уже теперь нечего. Так выдайте же больничный лист и больного, будьте вы прокляты, лечите, наконец! Телефона у них не было, и мы энергично переписывались. Вечером того же дня меня вызвали в милицию. В КПЗ сидел мой пациент с вывихом в правом плечевом суставе. Как выяснилось, он с моей бумагой попал к терапевту, а та до последней капли крови все же адресовала его к хирургу. И не удивительно: за время этой игры ставки непомерно возросли, выдать больничный лист задним числом — дело нешуточное... Но тут, на этом месте, терпение у больного лопнуло, нервы его не выдержали, и он ринулся бить врача смертным боем. И в азарте вывихнул себе руку. Появилась милиция, составили протокол. Однако брать больного в КПЗ с вывихом они не хотели и отвели арестованного в соседнюю комнату к хирургу, чтобы вправить сустав. Но хирург, которая никогда в жизни своей не вправляла вывихи, и на этот раз тоже его не вправила. Она сказала: «Что я вам, травматолог, что ли?». В результате всех этих обстоятельств меня пригласили в КПЗ, и я встретил здесь своего давнего пациента, и несчастный получил, наконец, долгожданную медицинскую помощь. А городская больница, между тем, обрастала новыми, совсем молодыми врачами — неопытными и небитыми. К бумажкам своим они относились несерьезно, легкомысленно. С Буревичем не считались. Сексуальная красавица Коленкина ему и вовсе дерзила, и точеные свои ручки упирала в бока, и острым соском из под крепдешина подрагивала, дразнилась. А маэстро по шахматам вундеркинд Гарик Соломкин устраивал ему какие-то комбинации с конфузами на конце. И я, черт возьми, эпиграммы на него писал. И веселились мы, и фрондировали, и хохотали от избытка юности, соков и мускулов. А он в темном рентгеновском кабинете однажды Лене Голику простонал по-волчьи: —Ле-е-ня, когда-а-а я-я-я вхожу-у-у оди-и-ин в кабине-е-е-ет, я-я-я хо-очу-у-у взя-я-ять руко-о-о-й оголее-е-нный ка-а-а-бель. Хва-а-а-тит, хва-а-а-тит, хва-а-а-тит с ме-е-ня-я-я аа!.. Глаза его остановились тогда в безумии, широко открылись, и слезы текли по щекам и капали на учетные документы. Господи, да что же мы делаем друг с другом! Давно уже нет Буревича. Царство ему небесное. Он тоже был мучеником. Они тоже страдальцы! А что делать? Кубик Рубика... Благовест прозвучал, однако, как раз тогда, когда никто уже и не надеялся, и с колокольни совсем неожиданной. Один расторопный корреспондент из «Литературной газеты» увидел случайно в поликлинике громадное учетное полотнище и полюбопытствовал: к чему бы это? Вооружившись мандатами и командировкой, этот замечательный человек пошел по цепочке. —Вам лично нужны эти документы? Они помогают вам в работе? Вы их как-то используете?— спросил он у врача на приеме. —Нет,— ответил доктор,— они мне совершенно не нужны. —А кому они нужны? —Они нужны заведующему поликлиникой, мы ему сдаем их каждый месяц. Корреспондент идет к заведующему: —К вам поступают ДЕСЯТКИ полотнищ с цифрами. Вы их обрабатываете? Анализируйте? Вообще, они вам нужны? —Нет, конечно,— ответил заведующий. —А что вы с ними делаете? —Я их сдаю главному врачу объединения. —А что он с ними делает? —Спросите у него... —Ну что ж, и спрошу,— говорит корреспондент и ставит ногу на следующую ступеньку. Но и главный врач полной ясности в эту проблему не вносит: СОТНИ аккуратно заполненных простынь он отправляет в горздравотдел. «Идем дальше»,—произносит корреспондент в старой манере бывших присяжных поверенных. —К вам приходят ТЫСЯЧИ громадных учетных документов, - говорит он заведующему горздравом. - Интересно, как вы с ними справляетесь, как анализируете, какие выводы делаете? —А мы не делаем, мы их в облздрав по почте отправляем, там занимаются... Корреспондент устремился в область. —К вам поступают ДЕСЯТКИ ТЫСЯЧ учетных документов. Они вам нужны? Что вы с ними делаете? —Нам они, безусловно, не нужны, - сказал облздрав,- мы их в Москву отправляем, в министерство. —Ладно,— сказал журналист и заказал билет в Москву. В те годы министром здравоохранения была строгая женщина. Но под влиянием редакционных мандатов тугие министерские двери тотчас открылись перед любознательным журналистом, и он задал свой вопрос в самой последней инстанции. —К вам поступают МИЛЛИОНЫ громадных учетных документов. Как вы с ними справляетесь? И вообще, что вы с ними делаете? —Обратитесь, пожалуйста, к моему заместителю по упрлечпрофпомощи,— сказала министр. А упрлечпрофпомощь тоже ничего не знала. То есть даже понятия не имела об этих бумагах и в жизни своей их ни разу не видела. Журналист не пожалел командировочного времени. Он тщательно опросил практически все министерство, и ни один человек об этих бумагах даже не слышал. Но куда же они делись, черт возьми! Они же миллионами идут сюда — от Кронштадта до Владивостока... Эшелоны бумаг... Это же не иголка. Журналист поехал по вокзалам, посетил почтовые экспедиции, какие-то сортировочные пункты. И вот на далеком отшибе один железнодорожник обратил внимание нашего следопыта на длинный приземистый пакгауз, который денно и нощно охранял часовой с винтовкой и примкнутым штыком. Сюда, по словам железнодорожника, один раз в году сваливают бумаги, после чего ворота запираются и тайну бумаг надежно стерегут ВОХРы. Могучие мандаты, однако, сработали и на этот раз: ворота открылись. В тени пакгауза миллионными лохматыми глыбами, в паутине и в мышином помете слежались мучительно сосчитанные, аккуратно записанные, орошенные слезами и потом учетные полотнища. От Кронштадта до Владивостока... А поскольку этот пакгауз был не резиновый, то ежегодно перед новым пополнением старые бумаги выгребались, отвозились на пустырь и там сжигались. А на свободное место ложились новые миллионы... Круг замкнулся. Блистательная командировка закончилась и увенчалась, а материалы и факты пошли по инстанциям и появились в печати. Тогда грянула Коллегия, и рухнула Тьмутаракань! Приказом Министра исчезли навсегда поганые учетные полотнища, запрещено было заводить и придумывать произвольные формы, формочки, таблички, вопросники, справки... Истории болезней разрешили писать не каждый день! Густые бумажные тучи редели и рассеивались прямо на глазах. И первое теплое солнышко ласково скользнуло уже по нашим запавшим глазницам. Бабушки-послушницы комментировали событие в один голос. Задумчиво и проникновенно, не сговариваясь, повторяли они одну и ту же многозначительную фразу: «А мы всегда говорили, что правда в конце концов победит...» И все это сделал скромный журналист из «Литературной газеты». Я непростительно забыл имя и фамилию этого прекрасного человека, и поэтому скажем о нем условно, веселыми стихами Корнея Чуковского:
Спаситель Петрограда от яростного гада ДА ЗДРАВСТВУЕТ ВАСЯ ВАСИЛЬЧИКОВ!
И вот здесь, на этой мажорной ноте, мне, пожалуй, пора уже прощаться с воспоминаниями молодости и вновь возвращаться в наши дни. Так одним росчерком 25 лет как и не было. Какая же связь? Некоторые мои знакомые так даже упрекают за многократные нарушения хронологии, за непрерывные перемещения во времени: туда — сюда, сюда — туда. Ах, дорогие друзья, координата времени — довольно-таки почтенная ось, но ведь и не единственная. И в нашем N-мерном пространстве — сколько их координат, осей, векторов и прочих важных направляющих? И почему бы не использовать, например, такую ось-координату, которую я сейчас и представляю вашему вниманию. Вот она.
А. Вознесенский
ПРАВИЛА ПОВЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ
Уважьте пальцы пирогом, в солонку курицу макая, но умоляю об одном — не троньте музыку руками.
Нашарьте огурец со дна и стан справа сидящей дамы, даже под током провода — но музыку нельзя руками.
Она с душою наравне. Берите трешницы с рублями, но даже вымытыми не хватайте музыку руками.
И прогрессист и супостат мы материалисты с вами, но музыка иной субстант, где не губами, а устами...
Руками ешьте даже суп, но с музыкой беда такая! Чтоб вам не оторвало рук, не троньте музыку руками.
И с этими словами я возвращаюсь из далекого прошлого — сюда, в наши дни, которые кипят новыми приключениями, событиями и фактами. Неожиданно ночью приезжает моя дочь Вера. На этот раз она обнаружила у себя плотную опухоль и несколько увеличенных лимфатических узлов. Осмотрев ее, Юрий Сергеевич (он уже - директор онкологического института), ночью не спал. А я оцепенел от ужаса. Призрак злокачественного процесса у моего ребенка меня испепелил. Но Вера —онколог, я не мог при ней распускаться, и слезы у меня текли тайно от нее, и я молил судьбу, чтобы я сам, а не она... И я обезумел, и кидал деньги на тротуар, чтобы прохожие подбирали, задабривал судьбу. А другой стороной сознания мучительно соображал, взвешивал, рассуждал профессионально, искал оптимальные варианты. Я повез ее в институт, где Сидоренко и его сотрудники, где цитолог Бир - ученик знаменитой Софьи Литвиной, где профессор Садовникова будет рассматривать гистологический препарат. А Вера сказала: — Папа, оперировать меня будешь ты. Мне намекали, что это безумие. Но я взял себя в руки и оперировал сам. А Юрий Сергеевич ассистировал мне, вернее, страховал, на случай, если мне будет плохо. Однако я все закончил нормально: с трепетом разрезал опухоль, которую убрал, и увидел, что на глаз как будто ничего страшного, и сделал соскоб, и направил к Биру для срочного исследования, а всю опухоль — к Садовниковой для окончательного заключения. И когда все это уже было сделано, я на некоторое время потерял сознание, но меня быстро привели в чувство. А вскоре пришла благая весть от Бира, а потом и окончательное заключение от Садовниковой, и жизнь вернулась ко мне и продолжилась. И Сидоренко этот случай припомнил потом, когда говорил на ученом совете о тонких совсем категориях — о врачевании, об исцелении, о проникновении, и отсюда он подошел к принципам и критериям оценки того или иного врача или даже учреждения в целом. —Вы понимаете, что делалось с нашим другом, когда его дочь лежала здесь? Вспомните, пожалуйста, его лицо. Он исступленно искал для своего ребенка самое надежное, самое лучшее. Притом он не просто слепой страдалец, а наоборот — квалифицированный: главный врач онкологического диспансера, хирург-онколог высшей категории, главный онколог города, стаж 30 лет... Что же ему делать, квалифицированному страдальцу? Как найти для своей дочери наилучший вариант, самую надежную больницу? Если исходить из наших общепринятых оценок, то ему нужно было пересмотреть годовые отчеты онкологических учреждений и выбрать для своего дитя такой дом, где показатели лучше. На этом месте члены ученого совета начали смеяться, и простая, и в то же время какая-то неуловимая истина осенила присутствующих. А Юрий Сергеевич продолжал: —Наш уважаемый коллега, однако, о годовом отчете даже не подумал в тот страшный миг, а повез свою дочь туда, куда ему сердце приказало, к людям, которым он верит, где его персональные авторитеты. И дело тут не в ранге учреждения: было время —он привозил свою Веру ко мне в больницу, а теперь вот в институт... И все мы так поступаем. Когда коснется нас самих, или, не дай бог, наших детей — мы знаем куда бежать! И члены ученого совета задумчиво кивали головами, и зав. оргметодотделом тоже кивнула. Сидоренко рассказал мне об этом своем выступлении, мы посмеялись задним числом, обсудили и пришли к выводу, что тема совсем не исчерпана. То, что я, будучи в ужасе, отчеты не изучал, это мое личное дело. В том моем действии (или бездействии?) криминала пока еще нет. А вот то, что перепуганная Вера ринулась к папочке на операцию,—это уже грубое нарушение, преступление, ибо лечиться она должна по месту жительства, где прописана, а не у всяких там мамочек-папочек, которые и живут-то черт знает где. Только я этими правилами пренебрег, я их презрел и воспользовался служебным положением в корыстных целях спасения дочери. А у кого этого положения нет? Тут уж как повезет: лотерея... И в этой игре такой может номер выпасть. В субботний день онкологический институт пуст и тих. Редкая только нянечка шваброй прошуршит и снова тишина. Директор Сидоренко в своем кабинете и в своем амплуа: маракует. Потом выходит задумчиво в коридор и боковым зрением отмечает убогую женщину, которая делает к нему искательное движение — вроде пытается икнуть и срывается на середине: робеет... Сидоренко приветливо ей, привычно и лучезарно: —Что случилось, голубушка? —Да болею... вот... кровь... —Заходите, заходите, поговорим. —Направления нет... как же, а? —Не нужно ничего, голубушка, прошу! —Так вы же директор института, а я безо всякого... Но я учительница... заслуженная... РСФСР... —Все это неважно, главное, что у вас болит, вы же к врачу пришли (еще лучезарнее, еще трепетнее, вдумчиво и опять привычно). Тогда она заходит в кабинет и рассказывает свою одиссею. Эта женщина после войны вышла замуж за раненого воина. Он был парализован, врачи, правда, обещали поставить на ноги, но не получилось... Детей у них не было. Она тянулась к детям, стала заслуженной учительницей. Муж умер, живет одна в небольшом хуторе, в Краснодарском крае. Несколько месяцев назад у нее началось кровотечение. Она испугалась, поехала в Краснодар, в областную больницу. А там ей сказали: —Как вам не стыдно? Почему вы приехали без направления и без анализов? Ну, хоть бы вы были неграмотная колхозница, скотница какая, уборщица... Но вы же учительница! Грамотная! Поезжайте назад, возьмите направление от вашего хутора в центральную районную больницу. Там (в ЦРБ) сделайте: то-то, то-то, то-то... еще то-то, то-то, то-то, то-то. И осмотр гинеколога. Со всеми этими делами приезжайте к нам, тогда будет правильно... Заслуженная учительница сделала все, как ей сказали. Вернее, почти все! Гинеколога в этот момент в ЦРБ как раз и не было. А без осмотра гинеколога отправлять ее в Центр они не решались, направление не дали. Но тут она закровила еще сильнее, напугалась, расхрабрилась и, плюнув на них, поехала вновь в Краснодар. Теперь она пошла к другому врачу. Этот был прогрессист, он сказал: —Безобразие, как им не стыдно, гоняют больную женщину! А болезнь-то не стоит на месте! Бюрократы проклятые! Загоняли они вас, но только и меня поймите. Они нас наказывают, если без направления. Корысть подозревают. Двоих посадили уже (шепотом, доверительно). Поймите меня, у меня же дети, пожалейте меня, спасите меня!
...И прогрессист, и супостат Мы материалисты с вами, но музыка иной субстант, Где не губами, а устами...
И поехала она назад в свой хутор. А в этот момент по другой совсем линии ей путевку выделили (через профсоюз). Она загорелась: санаторий —это же врачи, медицина, там помогут, хоть концы какие-то сведут. Опять обследовать нужно, санаторную карту заполнять: то-то, то-то, то-то и т. д. Только она ослабла совсем, извелась, трудно ей по этим делам ходить, даже невозможно, кровь теряет... А и это скрыть надо — в санаторий таких не берут. Взмолилась она тут на последнем изломе своем и уговорила-таки деревенских эскулапов. Заполнили ей санаторно-курортную карту по всем правилам, расписались и печать приложили. И поехала она навстречу своей судьбе. А в поезде у нее случилось очень сильное кровотечение. Пришлось ее полуживую срочно выгрузить и в узловую больницу положить на станции, мимо которой ехали. Здесь ей кровь остановили, велели домой возвращаться. Только она не послушалась, у нее — своя цель. И снова она в поезде, и доехала-таки до санатория. А там действительно во всем разобрались и в крик: —Безобразие! Врачи — преступники! Такую больную — в санаторий!! Акт составим! Напишем! Прокурор!.. Суд!.. Наказать!.. Взмолилась она и на колени пала: —Врачей не трогайте! Я виновата! Сама их уломала, упросила! Виновата!.. Сама!.. Не трогайте никого. Я домой поеду, я тихо умру сама. Никто не узнает, прошу вас! Те успокоились, отпустили ее с миром. Она вернулась на свой хутор и начала готовиться к смерти. Опись вещей составила, завещание написала и вызвала своего брата для оформления документов. Конечно, она брату все рассказала, и тогда брат сказал ей в свою очередь: —Умереть никогда не поздно. Там, где я живу, есть один доктор. Он всех принимает в любое время. Ногой дверь толкни и заходи. И бумажек никаких не нужно, ни направлений, ни анализов. Была бы болезнь... Его фамилия Сидоренко. Он был главным врачом больницы, а теперь директор онкологического института. Ты поезжай к нему как есть. Он там всегда — и в субботу, и в воскресенье. Теперь тебе нечего терять, ты не бойся! У этой женщины оказался рак тела матки. Через несколько дней Юрий Сергеевич ее прооперировал. В послеоперационном периоде ее навещали ученики (приехали, не поленились). Они ходили на цыпочках, тащили передачи — ириски из школьного буфета и цветы. Слушались ее беспрекословно. Она лежала гордая, счастливая и поправилась очень скоро. Ах, сложные системы детерминации не подлежат: —Не троньте музыку руками! Ладно. А что делать? Нет, серьезно — без напева и без акцента, открытым совершенно текстом: ЧТО ЖЕ ДЕЛАТЬ? Этот вопрос задавали мне мои друзья, которым я давал читать свои записки. Дескать, вопросы подняты, а не даны ответы. Ну, этим я могу сказать, что у меня уже уйма отработанных, изложенных здесь моделей — от начала до конца, до полного разрешения: вопрос — ответ, вопрос — ответ, вопрос — ответ... Могу вообще ничего не говорить, могу хмыкнуть глубокомысленно, раскурить сигарету, принять позу, как поэт на обложке сборника. С друзьями и знакомыми это легко, а с незнакомыми еще проще. Но вот приходит такой момент, когда этот вопрос задаешь себе самому, и выхода уже нет, корабль тонет, цейтнот (а почему дотянули до цейтнота, а где были раньше? Ах, дураки! А теперь уж и думать некогда, только отвечать). Ибо случилось нечто такое, отчего и Сидоренко сломался. Непобедимый, неистребимый, огнеупорный и металлический, проникновенный, блистательный и всепогодный. Первый случай в Кишиневе: —Вы слыхали? Сидоренко сломался! —Не может быть! —Так посмотрите, что он там делает на кладбище. Ходит между могилками, читает надписи, с Вечностью заигрывает, причащается, примеривается... К чему бы это? Сюда, к месту Вечного Покоя направился наш герой прямиком с одного чрезвычайного заседания, на котором огласили, что наша область вышла на первое место в республике по жалобам трудящихся на здравоохранение. А по строгости в медицине —мы тоже самые первые, и по числу побитых и напуганных эскулапов опять впереди. Так что удивляться здесь особенно не приходится, корреляция очевидна. У перепуганного врача лечиться нельзя, тем более — оперироваться. Но субъективный фактор в организацию здравоохранения не умещается, и такие, скажем, таблицы немыслимы, такие, значит, вопросы: Сроки исполнения Исполнители Ответственные % деквалификации Уровень хамства (в условных единицах) Отвлечение от медицины дополнительными обязанностями Коэффициент нагромождений Коэффициент уклонений Число недоверчивых пациентов Количество испуганных врачей И вот, чтобы таблица получилась не смехотворная, а серьезная, привычная не только на бумаге, но и во глубине их мозга (а мыслят они тоже таблицами), опять предложили «младенцы» старый свой способ. Они решили еще более ужесточить репрессии против врачей и перейти практически к их неуклонному сечению. И в этом плане так и сказано было на собрании, и еще добавлено те-те-те и тра-та-та!.. И лязгнули они там челюстью похуже затвора, и такого металла, и таких льдов и холодов напустили, что ринулся оттуда Сидоренко прямо на кладбище, и заходил промеж могилок, надписи похоронные изучая... И не потому, что полагал быть сеченым: его если б и секли, то самым последним. А потому, что понял, почуял и осознал: работать теперь нельзя, это же полная остановка. Здесь я позволю себе напомнить, что Юрий Сергеевич 14 лет не был в отпуске, субботы, воскресенья и праздники — на работе. Отдыха он не знает, потому что не хочет. Вернее, не может. Когда нет работы, он задыхается, как рыба, вынутая из воды. Жабрами шевелит и глаза выскакивают — я сам видел. Они же, эти люди на стороне, судят по себе, думают, что он через силу, что это подвиг — такая работа. А для него наоборот: отдых, перерыв — это мучение. А работа - стихия родная: вода для рыбы. Однажды, когда он еще рядовым был, его выбросили в отпуск (полагается — и без разговоров!). Через три дня безделья он чуть не загнулся, помчался в легочный санаторий и весь отпуск работал там бесплатно. Изолируйте наркомана, отнимите заветную ампулу — начнется абстиненция, дикая, чудовищная внутренняя боль. Чтобы ее унять, наркоман может зубами отгрызть собственную кисть от предплечья. И алкоголик, лишенный бутылки, тоже безумеет. И работоману без работы — невыносимо как тяжело. И, конечно, он чувствует и понимает опасность не только изощренным умом своим, но и сильным вегетативным инстинктом. Ах, в случае тяжелой запущенной болезни правильное лекарство пропишет опытный клиницист, седовласый профессор. Но ведь и раненая кошка уходит куда-то на пустырь и находит единственную нужную травку, и пожует ее, и выздоравливает. А Сидоренко, так он и седовласый профессор, и проникновенный кот одновременно, в одном лице. И знает он и чувствует, и открыто ему, что работы уже не будет, ибо нельзя рисковать. А хирургия ведь сплошной риск! Не работать мы будем теперь, а лишь обозначать работу, как условный атомный взрыв в гражданской обороне. Другие перенесут, переживут. Я, например, эти записки могу продолжать (материала все равно больше, чем успею), могу вовремя домой приходить, книжки читать, просто на тахте полежать, почесывая отдельные части тела. А для него это гибель: рыба из воды — глаза из орбит! Вот он и забежал на кладбище. И подкатило оно, значит, к самому горлу: ЧТО ДЕЛАТЬ? И ни один поэт в самой изысканной позе со своей обложки не подскажет, и никакой оратор глубокомысленный с трибуны не догадается, и теоретики не просчитают, и практики не откликнутся, и давимые не знают, и давители не ведают, и времени уже нет: цейтнот! По телефону мы, однако, переговариваемся, и я все уже понимаю не только по тексту, но и по голосу. Обычно во времена наших кризисов Сидоренко приходит ко мне на помощь. Он, как хороший боксер, видит весь ринг и легко маневрирует. Но для этого нужно быть в форме, которую он, кстати, никогда не теряет. Кроме, пожалуй, данного случая. А теперь он разгромлен и сломан, пуля попала ему в самую Ахиллесову пяту. Нужно его срочно ставить на ноги, и я говорю: —Давай разложим все это дело на плоскости. Во-первых, безвыходных положений не бывает. Ты же знаешь, откуда только мы не выбирались. И, во-вторых, выход будем искать мы с тобой, не перекладывая на других. Давай решим, что это наша ответственность. Итак, проблема, в принципе, может быть решена, и сделаем это мы с тобой! —Так, так, так,—говорит он, и голос его чуточку светлеет, очищается. Потом, оценивая ретроспективно, мы придем к выводу, что здесь, на этом месте, полдела уже было сделано: мы очнулись, опомнились и стали в привычную стойку. Только это, к сожалению, не бокс, и мы не бросились резко вперед, и никого не ударили в челюсть, а наоборот — в темноте, на ощупь, на нюх, примеряя, прикидывая, перебирая... Он говорит: -Нужно цели определить. Что мы хотим? Куда? А потом уже — как? —Все сущее очеловечить, — я ему говорю. — Медицина... гуманизм... больные... страждущие... Что же им надо? И нам, врачам, чего надо? И всем нам, чтобы не мешать, не ущемлять друг друга, а наоборот, чтобы гармония была? Все сущее очеловечить... Одну минуточку, сейчас нащупаем. Очеловечить…, очеловечить, - где-то здесь ключик, понимаешь, не отмычка нам нужна, а золотой ключик... Так. А теперь с другого конца: жалобы... ярости... злобы... комиссии и разгромы... Это - хориные начала, это - черные гейзеры, нужно их как-то перекрыть или чем-то подменить, чем-то человеческим, чем-то светленьким, беленьким. Совсем уже своим очищенным голосом он говорит: —Да, да, правильно. Я чувствую — мы уже попали на верную волну, теперь конкретно, в этом же ключе. —Так, так,— я говорю,— сейчас будем конкретно. Конкретно... Конкретно... Откуда же конкретно эта зараза пошла? Нет. Еще рано. Повернем так: а что думают на этот счет наши «младенчики» - дракончики? Как они отвечают на данный вопрос и где у них ошибка? А дракончики-арифметчики изучают и классифицируют жалобы трудящихся. Они их раскладывают на анонимные и подписанные, на обоснованные и необоснованные, на вовремя и не вовремя рассматриваемые, и на каждое подразделение у них свой механический ответ или прием. Так. Здесь пока полная бессмыслица и ничего мы отсюда не почерпнем. Минуточку, у них еще есть расклад по содержанию писем. И здесь простенькая арифметика показала им, что в подавляющем большинстве люди жалуются на хамство и черствость со стороны врачей. Где-то процентов на 85 примерно. А дальше уже по накатанной дорожке: что с грубиянами и хамами делать? Да задрать им халат и по голой заднице, чтоб неповадно было! Стоп! Стоп! Здесь, в этом месте. Нащупали! И мы уже смеемся оба с облегчением, потому что нашли. Главное - точку отсчета найти, сейчас размотаем отсюда в нашу сторону. Говорить нам легко — хоть с глазу на глаз, хоть по телефону. Мы говорим слова, а за кадром — целые миры, картины и образы — общее наше хозяйство. Видим же мы одинаково. На поверхности, скажем, имеется железная аксиома: белый халат задирать нельзя. Бить по врачебной заднице просто безумие. А если врач плохой? Если сволочь? Если он... Минуточку, минуточку, у нас другое знание, не кухонное, не из подворотни. У нас за кадром: ...Глубокой ночью фельдшер скорой помощи привозит в больницу своего маленького долгожданного внука. У ребенка уже два дня болит животик, лекарства не помогают. Дежурный хирург Легов не может разобраться, старый фельдшер это сразу подмечает и срочно едет к Ивану Александровичу Шредеру, опытному и солидному специалисту. Хирурги всю жизнь безотказны: Иван Александрович просыпается, одевается и едет в больницу. Здесь он смотрит ребенка, устанавливает аппендицит и возвращается домой в надежде доспать. Ординатор Легов оперирует мальчика, диагноз подтверждается - перфоративный аппендицит и перитонит. Ребенок попадает в реанимационное отделение, заведующий которого в этот день по приказу уходит в отпуск. На фоне перитонита ребенок умер на четвертые сутки. Это дело передается в прокуратуру. Легову инкримируют, что он как-то не так оперировал, Шредеру - что он уехал домой и не прооперировал сам (а если бы он прооперировал и ребенок бы умер —было бы ему юридически лучше?). Анестезиолога - за то, что, имея тяжелого пациента в отделении, все же ушел в отпуск. А заведующего отделением за то, что все произошло на его территории. Разбирательство шло семь месяцев. Их вызывали на допросы, они изучали Уголовный кодекс, балдели от страха. Самый опытный из них — Иван Александрович (хирург с высшей категорией) с этого момента (и по сей день!) от активной хирургии ушел, нырнул в гнойное отделение, вскрывает панариции и абсцессы. И всем ясно: не пошел бы он тогда ночью (нет его дома!) — и не было бы ему никакого горя. Другой хирург на фоне испугов тоже резко сократил свою деятельность и поступил в бригаду... сантехников. Трубы варит, стояки ремонтирует, людям воду дает — от первого этажа до пятого. И вот на третьем этаже одна женщина попросила его рентгеновский снимок проконсультировать, он руки обтер ветошью, снимок прокомментировал и снова взялся за гаечный ключ. И еще одного знаю, тот и вовсе отважный, наплевал на начальство, как и не было его. В свое удовольствие живет человек. —И как ты не боишься? — спрашиваю я у него. —А положил я на них. У меня бахча и дом на ней. Уйду сразу, не оглянусь. Я человек свободный... Свободный он человек, потому и смелый. А у кого нет бахчи? Что там у нас за кадром? В одном городе, в пятницу, в крупной больнице рожает молодая девчонка девятнадцати лет. В субботу у нее сильные боли внизу живота. Врачи решают, что это матка не сократилась, и назначают лекарства, но состояние ухудшается, и уже ясно — катастрофа в животе, острый живот. Оперировать роженицу сложно, нужен опытный хирург. Срочно посылают за известным и прославленным NN. Известный же и прославленный залезает под кровать: нет меня дома... История со Шредером разошлась очень быстро из уст в уста. Испугался маститый человек, а ведь раньше был безотказный. Тогда ищут и находят заведующую отделением, которая срочно оперирует роженицу. И все она сделала правильно, эта заведующая, да только не хватило ей «нечто» — на уровне опыта и таланта. Ну, не дано человеку. (Неодинаковы люди, неодинаковы! И врачи неодинаковые. Истина же простая, смехотворная по своей простоте, а ведь не входит в конусовидную башку, проклятье!) В общем, развалилось в животе у этой девочки, она погибла на десятые сутки. Тому маститому кричали потом в своем кругу: —Вы почему не пришли?! Почему не пришли?! Подлость какая! А он им кричал в ответ: —Я в своей постели умереть хочу. На простыне, понятно? И чтоб дети мне глаза закрыли. И идите вы все!.. Морально его можно осудить, а юридически он неподсуден. Его дома не было, не докажешь. А девочка погибла.
Руками ешьте даже суп, но с музыкой беда такая. Чтоб вам не оторвало рук, не троньте музыку руками.
Вы слышите?! Музыку не троньте! И алгеброй (мать вашу) не поверяйте Гармонию! Ах, в этом месте за кадром у нас еще один персонаж-человечек. Это методист жизни, профессионал. И подымет он свое мертвое око на музыку и гармонию, и усмехнется недобро: «А вы наши параграфы сами не троньте и, наоборот, лирику свою оставьте. Вам только потачку дай — Музыка, Гармония... А Чуда не хотели? Губами, значит, тронуть чуда, поцелуя, понимаете, и ручья... В рабочее, так сказать, время. И в рыбьем его глазу жизнь даже проплещется, потому что понял он тебя и разоблачил. А мы ему скажем: - Ну и что? Подумаешь, умница! Да поцелуй — это явление природы, и завязывается он везде, где люди есть, в любое время, при любой погоде, на любом месте, и на рабочем даже. И помимо широко известных курортных романов наша общественность принимает уже и служебный роман. Да, «Служебный роман» отражен в отечественной кинематографии и утвержден Главлитом. Режиссер Эльдар Рязанов, роли исполняют Алиса Фрейндлих и Андрей Мягков. Так что розыск можно прекратить, и любознательных пенсионеров — попридержать. И разговор закончен: тема вроде исчерпана. Да и не главная она сейчас — эта тема поцелуя и связанного с ним чуда. Просто к слову пришлось, из песни слова не выкинешь: «...И губами тронуть чудо поцелуя и ручья...». А на рабочем месте у нас главная тема и главное чудо - это, конечно, ручей. В связи с чем в газете «Известия» специальный материал был опубликован в свое время. Статья так и называлась «Ручеек». А мы все, рыбий твой глаз, обязаны уважать Центральную Газету, а ты, глаз твой, так и в особенности! И вот о чем рассказала нам, и к чему нас привела уважаемая Газета. На одной городской улице неожиданно пробилась на поверхность и далее текла ручейком ключевая вода. Ручеек в центре города оказался совсем некстати: ни пройти, ни проехать, мокро, грязно. Приняли меры — устье ручья залили асфальтом, и снова стало сухо и чисто. Но упрямая вода опять просочилась откуда-то сбоку и потекла себе бесконтрольно черт знает куда. Теперь привезли камень, надежно забили ключ на глубину, снова положили асфальт. И вновь вода не покорилась. Ручеек заливали бетоном, использовали специальные смолы, но так ему глотку и не забили. Вода текла, и люди страдали от сырости и грязи, и тогда кому-то пришла счастливая мысль. Не надо его забивать, пусть течет свободно, только сделаем из него фонтан. Так и поступили. И стало на улице сухо, красиво и чисто. И все любуются прекрасным зрелищем фонтана, а в жаркую погоду это холодное хрустальное чудо можно тронуть губами. Вот, наконец, и прототип нашей медицинской модели: по естеству, по ходу свободного потока, никому ничего и никого не навязывая. И хорошее нельзя навязывать, тогда оно становится плохим. Государь, например, прослышав о болезни Пушкина, назначил ему лучшего врача Российской Империи того времени — профессора Мойера из Дерптского университета, будущего учителя великого Пирогова. Но Пушкин обиделся и написал царю, что он хотел бы иметь «лекаря по доверчивости собственного рассудка, а не по приказанию высшего начальства». И мы, Александр Сергеевич, дадим нашим пациентам такую же возможность — пусть выбирают себе врача по собственной доверчивости. Вообще больного нельзя закреплять за лекарем по месту жительства, по участку или по району. Нам кажется (за кадром!), что это даже безнравственно. Ибо отношения врача и пациента относятся к области интима, как и отношения, скажем, мужчины и женщины. Интимы эти, конечно, разные и по содержанию и по форме, но все равно они — интимы, поскольку вторгаемся же в сокровенное. Формально, с нашей медицинской или даже анатомической точки зрения женщина доверяет своему избраннику полость своего влагалища (за кадром! за кадром!), и пациент разрешает хирургу залезть в свою брюшную полость. Женщину, однако, никто не прикрепляет по району или участку. Разумеется, механически сравнивать нельзя. Там еще шепот, нежное дыхание, трели соловья. Там еще и душу затрагивают, а в душу почем зря не полезешь, но и в живот же не просто так залезть острым ножом, твердой рукой (нежной рукой!). Ах, это тоже интим, пощупайте себе живот ладошкой, подумайте на минуту, представьте... Или сердечная боль за грудиной давит мотальной плитой, и ужас в тебе беспредельный, и классический, описанный в учебниках терапии страх смерти в каждой клеточке твоей, и безысход уже, и Доктор над тобой как сам Господь... А к венерологу идем тоже с мольбой и расскажем такое, что и самому себе под одеялом язык не повернется. К онкологу приходим в тоске, с тревогой неслыханной, беспрецедентной. И опять доктору, как Богу, нужно вдохнуть в тебя сначала Веру и Надежду, а потом и Жизнь. Только Вера и Надежда вдвоем не ходят, там еще и Любовь. Да, не сфера это обслуживания. Это — любовь: другая сфера... Так что же делать? Легко сказать: и то не се, и се не то. А что? Квалификация иных врачей низкая, это верно, однако выбрать себе доктора по вкусу нельзя — ты закреплен по участку. А ежели просто не хочешь к этому врачу, если он тебе чем-то не нравится, неприятен, все равно иди — за-креп-лен. И что за слово поганое — портянкой отдает. А чтобы выше обратиться — сколько еще документов тебе оформлять! Но и там попадешь не к тому, кого хочешь, а куда пошлют по инструкции — по инстанции. Снова ты закреплен. К тому же любой доктор на твоем пути очень занят. Ему надо истории оформить подробно — ото всякой комиссии отбиться, больничные листы отписать без ошибок, без помарок (вернут с нахлобучкой!) и строго по Правилам (а правил там — уйма), еще отчетные формы заполнить, рецепты выписать, а ежели дефицитное лекарство — специальную выписку составить и по журналам особым разнести, и документы для ВТЭКа изготовить, и санпросвет успеть, а главное — отчет по нему представить. Еще нужно диспансеризацию осуществить и снова отчеты по ней изустные на планерках и письменные в листе. Еще немножко твой доктор занят сельским хозяйством — ну, сено там подсобрать по общему, что ли, профилю, а то и по узкой своей специфике — лекарственными травами, пожалуй, займется, кое-когда снег почистит перед поликлиникой, если аврал и участковый выкликивает, иной раз на гражданскую оборону призовут, а когда и на занятие по технике безопасности, по особо опасным инфекциям. И разных таких дел у него набегает листов этак на пять, чтобы списком, убористо. Но ежели ты на него обидишься за суету и поспешность, пиши жалобу. Тогда ему еще дело прибавится — объяснительные писать и по ночам содрогаться. Тут он и побыстрее завертится. А ежели на другого напишешь, тогда этого, еще не задетого, в комиссию определят, чтобы разобрать и осудить своего коллегу. И снова все вместе они закрутятся быстрее и еще окровавятся на ходу. Здесь в новую трясину ступим. Доктора содрогаться ни за что не хотят. Проверять и наказывать — такие среди нас любители есть, и мы о них еще скажем, а вот быть проверяемым и наказанным — этих пока еще нет. И врач изучает пациента и с такой тоже точки зрения - а не принесешь ли ты мне, голубчик, несчастье? Не уклониться ли мне вовремя от тебя подобру-поздорову? А и на это время нужно, и опыт специальный, и ошибиться можно... О заведомых склочниках слух идет впереди. Спасайтесь! Разбегайтесь! Жалобщик грядет! И сразу же самые квалифицированные из верхнего слоя — шасть под кровать! Со всеми вытекающими. Впрочем, об этом я уже писал. Да и не только об этом. Но и о том и о сем, о бритом и о стриженном, о всяческом и о разном. И вот если собрать все взятое вместе воедино — то как же его одолеть? Все уже написанное, не написанное, и то еще, о чем я никогда не напишу, ибо рука не подымется. Собрать все вместе, собрать это все. Так. Упаковать. Ладно. Веревочкой теперь... А? И... и... к одной маме пакетом, в тартарары?! РАЗОМ! Аж дух повело. Кто же останется? И что это будет? Останутся двое: страждущий и врачующий. Наедине. Доктор и Пациент. Первично, наивно, как Ева и Адам до грехопадения, еще до рокового яблока. Надмирно, высоко и чисто. Я говорю «высоко и чисто», но уже различаю некую саркастическую усмешку, по крайней мере, она созревает у вас, уважаемый слушатель — читатель, ибо вы человек бывалый и тертый, и чистоту эту видели... Однако не торопитесь, не о проектах, не о прожектах речь — она уже в металле давно: наша пресловутая надмирная система, функционирует уже пять лет, и ни единого сбоя, а результаты фантастические. Впрочем, давайте по порядку. Итак, вы заболели, уважаемый, затревожились или что-то вас, положим, напугало, или вы желаете поговорить о своем больном родственнике или друге, но только с авторитетным специалистом, которого выберите сами по доверчивости собственного рассудка. И вы не обращаетесь никуда за направлениями, за разрешениями, не сдаете никаких анализов: будет нужно — их сделают на месте. Не стоять вам у окошечек сиротских регистратур, не морочиться в общепитовских поликлиниках. Вы пойдете к нам сами по своему усмотрению. И встретит вас доброжелательный уважаемый доктор. Говорить и обследовать вас он будет не торопясь (писанина ему не докучает), времени у него сколько угодно, но потребуется ему время, чтобы с вами разобраться, как раз меньше, потому что доктор — высокой квалификации специалист. Там, где другому нужны недели, даже месяцы, десятки анализов, этот сумеет иной раз буквально в минуты — глазом, пальцем и ухом. Здесь я забегу вперед и покажу вам пару кадров из нашей системы. Пожилая женщина. Четыре месяца обследуется и лечится в урологическом кабинете общей поликлиники по поводу какого-то непонятного отека мочеиспускательного канала или даже полипов его слизистой. Но смотрит Авторитет и видит: полипов нет, а отек есть. А самое главное — есть рак тела матки. На диагноз — минуты. Тут же ее кладут в стационар, через неделю — оперируют. И женщина здорова по сей день! Еще одна дама, теперь молодая, тоже от уролога поликлиники. Месяцами лечит боли в правой почке. Пьет лекарства, исследует мочу, а толку нет, боли держатся. И не мудрено: у этой женщины почки здоровые, а что у нее есть — так это радикулит. Энергичный точечный массаж снимает боли. Легко и свободно женщина раскланивается и уходит. И еще один очень важный нюанс — вы приходите к авторитетному доктору запросто, по-домашнему, как если бы он был ваш давний знакомый, в гости. В гостях, конечно, все вежливы и толерантны, благожелательны, а здесь даже благоговение и цветы, много цветов, высокая культура во всем и вообще Высота. Недовольных нет, наоборот - гул восхищения, слова привета. И письма, письма во все инстанции с благодарностью и славой. Ну и куда же эту сказочную Аркадию, эту нежную и сладостную Утопию нам разместить? На ниву ли нашу привычную, что густо и грозно параграфами проросла, которые, как зубами клацают, а уж зубами, как затворами?.. И кто, вообще, маниловщину сию в рабочее-то время позволит? А мы не в рабочее, мы в личное свое, бескорыстно, на общественных началах. Но коль бескорыстно, за счет своего отдыха, вместо телевизора и домино — тут уж делаем, как хотим, параграфы здесь вроде и не действительны, отвязались мы от них, кажется. Так родилась у нас с Юрием Сергеевичем идея «Открытого приема». И все, о чем здесь было раньше сказано на десятках, а то и на сотнях страниц,— все это стояло фоном и пролетало молнией в нашем изощренном муками общем сознании. Мы решили перевернуть пирамиду, опрокинуть иерархию — посадить в поликлинику на прием самых сильных врачей из стационара, оперирующих хирургов, например. В поликлинике обычно не умеют оперировать, да им и негде, разве что шов положат, панариций вскроют — не более того. Терапевтов умудренных, невропатологов, урологов мы подобрали сами. Роль гинеколога исполнял сам Юрий Сергеевич — и это был уже высший класс. И он же носился по всем кабинетам, употреблял свой великий клинический опыт сразу в дело, на месте, а дирижировал всем оркестром на Высоте, на Высоте... Если сравнить с обычным уровнем амбулаторного приема, получился явный перепад квалификаций. Это фундамент. А еще — пленительная надстройка: мораль и дух очистились, глаза прояснились, и цветы, много цветов. И пошло разматываться все запутанно-перепутанное, накрученное. И напряжение начало падать. Число и ярость жалоб уменьшились, врачам стало легче дышать, а больные получили свой Юрьев день, когда можно, наконец, покинуть закрепленного-усредненного эскулапа и обратиться к авторитету по собственному выбору и желанию. Надо сказать, что амбулаторные приемы на уровне самой высокой квалификации проводят и в других местах. Медицинские институты, например, организуют консультации профессоров, доцентов. Казалось бы, чего лучше, но дело у них не идет. Детерминанта давит могильной плитой. На такие консультации больные не сами идут, их туда низовые врачи направляют с целым ворохом анализов и выписок. А консультанты следят внимательно за обоснованностью направлений, за полнотой обследования, изучают выписки, добиваются преемственности, фиксируют дефекты, а за дефекты низовых шерстят, и тем уже неохота кого-либо направлять вообще. А больной, напротив, хочет сразу к профессору, но не к этому, а к тому, и промежуточная канитель в низинах ему вовсе не нужна, да еще и неизвестно заранее — пошлют тебя наверх или нет, сие низовой вычислит, который тебе тоже не нужен. И запутывается и затюривается оно в никуда. Детерминанта — плита могильная. У нас другое. На открытом приеме — свобода желаний: захотел — пошел, куда захотел блаженным самотеком (как в любви!). И никакой предопределенности. Сняли мы детерминанту, ибо сложные системы, детерминации не подлежат. А «самотек» — прекрасное слово, ежели к месту, и не бойтесь его, не содрогайтесь, Бога ради. Пока река сама течет — в ней и рыбы и воды довольно. Не троньте реку! Семейные пары тоже сочетаются самотеком, и таким же путем нередко появляются совсем незапланированные дети, счастья им и здоровья! Итак, мы посадили в поликлинику очень опытных врачей и объявили, что два раза в месяц идет открытый прием всех желающих без направления и без предварительной записи — по субботам, в нерабочее время. Для населения это звучало совсем хорошо, приемы сразу стали очень популярны. Но скептики говорили: —Ничего не получится, врачи ведь откажутся, им-то какой интерес отдыхом своим жертвовать? Хватит ли у медиков для такого регулярного дела нравственного заряда? А посетители, какая-то их часть, положим, своими склоками и претензиями не опоганят ли сей чистый родник? Опасениям этим не суждено было сбыться. —Почему? — спрашивали нас со всех сторон.— Что вы такое сделали? —Мы шлюз открыли для самотека, дали людям немного неба и повыбрасывали кое-что. Знаете старый тот анекдот. Еврей жалуется: —Ребе, мне очень тесно, семья большая, одна комната... —Пусти козу. Не помогает? Пусти еще корову. Совсем плохо? Теперь еще полсотни кур заведи. Ужас? С ума сошли? Помогите? Разом выпусти всю скотину и птицу! —Ой, Ребе, как теперь хорошо! Какой простор, какое счастье! У нас на «Открытом приеме» цветы, много цветов, на щеках легкий румянец, глаза доверчивы. Торжественно и немного сентиментально. Сюда надевают новый костюм и свежую сорочку. Врачи от приема не отказываются, наоборот, оспаривают друг у друга это почетное право участия. Они и с больничного листа приходят сюда, чтобы не пропустить свою очередь. И даже те, кто не участвуют, тоже приходит посмотреть, подышать этим воздухом. Вот и секретарша Юрия Сергеевича пришла, пожилая женщина, принарядилась, однако. А коль пришла —давай уж и тебя посмотрим. Поотнекивалась, посмущалась, но все же согласилась. Батюшки! Рак яичников у нее, в самой, правда, ранней стадии. Вовремя мы тебя прихватили, дорогая ты наша женщина. В самый раз. Операция, химия. И снова она сидит у себя в приемной, телефонограммы ловит и боготворит своего начальника. И сегодня она сидит и молится на него денно и нощно, хоть и давно уже он не работает в этой больнице, на повышение пошел, стал директором института. А начинали мы именно здесь. Открытый прием в той больнице — в эпицентре человеческого и хозяйственного распада. И ведь получилось. Ибо сказано: Грядущий ХРИСТОС победит грядущего ХАМА. И сроки исполнились. Вот он — контрапункт нашей жизни. Здесь, однако, придется сделать несколько отступлений и рассказать об еще одном человеке, который гениально построил эту больницу — неслыханную громадину, а, построив, сам же и заложил в нее программу распада. Ах, как я спорил с ним, как предупреждал. Впрочем, обратимся теперь к моим старым записям, сделанным еще в те далекие времена.
Сюжет № 1.
Ройтер. Железный Ройтер с вечной полуулыбкой. Великий организатор здравоохранения. Построил громадную больницу на 1200 коек. Изумительные террасы — чайные розы гектарами, затейный фонтан в черном мраморе. Главный корпус — бетон и стекло. Семь этажей, одна только вентиляция по смете в сотни тысяч рублей вышла, подземные и надземные переходы, поликлиника на 1000 посещений в день, еще корпуса — роддом, инфекционный и административный в белом мраморе. Клятва Гиппократа выбита на бронзе. Дорогая полировка на стенах, диктофонный центр, кондиционеры, ковры, телевизоры, холлы. И художники-дизайнеры подключились: отлили чугунные решетки декоративные, сделали деревянную резьбу, поставили красивые клетки, а в них — забавные попугаи. Это для детского отделения. И любимое изречение Ройтера тоже на бронзе выбито (на века?): «Кто хочет сделать дело — ищет средство. Кто ничего не хочет делать — ищет причину!». А рядом расписание — кто, где и когда принимает. По личным вопросам, по служебным. Все четко. Вообще, четкость во всем, до мелочей — это характер Ройтера. Четкость, последовательность, иерархия. Он увлекается кибернетикой (или ему кажется, что он увлекается ею?). Снизу вверх, сверху вниз — все детерминировано, сведено в единую систему. Определено и предопределено. Такую больницу — систему он и задумал воздвигнуть на одном пустыре. Теперь помножьте ту идею на личный талант и железный характер, на бешеное трудолюбие и фанатизм. Короче, он построил свою Громадину и дело исполнил. Что же произошло потом? Сигнал: в больнице излишества. Грядет Комиссия. (Ах, эти комиссии, ах, эти сигналы! Ах, эти проверки. Здесь перо вновь слабеет. Можно ли передать? Какими дантовскими терцинами?) Ночью в пожарном порядке ликвидировали все излишества. И стала больница - простая, как правда. Ищите, да не обрящите! Больница - громадина, очень сложная. Проветрить ее через окно или форточку нельзя, на этот случай предусмотрена (так сказать, детерминирована) глобальная система вентиляции. Ее обслуживают десять человек. Зарплата каждого 82 руб. 50 коп. Никто не идет на эти деньги. Ройтер поступает разумно (как ему кажется!): берет не десять человек, а пять, платит им 165 рублей, и они прекрасно справляются. Сигнал. Начет. Разгон. Сложная система вентиляции без ухода и контроля погибла. Остатки доломали, растащили. Но это потом, когда Ройтера уже сняли за грубое нарушение финансовой дисциплины. Отделался инфарктом, но без суда. И уже при новом руководителе начали оседать стены, остановились лифты, в родильном доме потекла крыша прямо в род зал. Вышли из строя туалеты. И кто-то из проверяющих (а они там все время) сам жертвой оказался. И поделом: не ходи с поносом на проверку. Рухнуло от грунтовых вод лабораторное здание. И выяснилось, что фонтан и корпус инфекционный представляют собой сообщающиеся сосуды: когда включается фонтан, в корпусе наводнение. Взялись фонтан чинить, но при этом утянули черный мрамор — на кладбище, для памятников. Утащили ковры и телевизоры, радиоприемники и паласы, почему-то даже телетайпы. Украли дорогую полировку со стен. Из двухсот хозяйственников работает восемь. Они не могут уследить. Другие не идут: зарплата мала, скорригировать в пределах фонда все равно нельзя: та же история, что и с вентиляторщиками. А теперь я воспользуюсь одной замечательной, хоть и штампованной фразой: «Но больше всего мне понравились люди!». Что за люди в этой больнице! Во-первых, они писатели. Правда, в основном безымянные: они не подписывают свои фамилии под письмами и жалобами. Обычно требуют арестовать и посадить своих коллег, которые явно живут не по средствам, вызывающе хорошо одеваются (носят то-то и то-то), а у таких-то есть золотые кольца на пальцах (откуда?! вестимо!). Факты и подозрения излагают подробно и обстоятельно. А выводы - на пафосе. Негодование благородно, мысли возвышенны. Только подписей нет. И уж до того довели, что секретарь горкома сказал на собрании: «Читаю я ваши анонимки и думаю — как еще земля вас носит?». Есть еще правдолюбцы. Они ищут правду в рабочее время. Есть прожекторы. Есть клинические алкоголики, наркоманы и отдельно полинаркоманы. Эти жрут не только наркотики, но и любые таблетки, а запивают новокаином. Новый руководитель (третий по счету!) спрашивает на совещании: «Сколько травм проходит за сутки?» Мнутся: «Это, смотря, что за день, иной раз больше, иной раз меньше».— «Но все-таки, двадцать? Пятьдесят? Сто пятьдесят? Хоть примерно?» В белом халате алкоголик отвечает: «Двести!» Пауза. Добавляет: «Грамм...» » А в соседнем кабинете — невропатолог. Атлетического сложения. Увидел руководителя — вскочил, вытянулся. В этом сумасшедшем доме все вскакивают при появлении начальства. А руководитель — скромный человек (это Юрий Сергеевич, он принимает больницу), говорит ему ласково: «Садитесь, садитесь». Но тот все равно стоит и только глаза выкатывает. И молчит. Тогда руководитель задает ему вопрос, а тот опять молчит, еще вопрос — и снова ни звука: глаза из орбит, на лице мучительная гримаса. Этот невропатолог — ГЛУХОНЕМОЙ!!! Зашатался руководитель, захолодело в душе, заныло сердце. Гоголь? Данте? Достоевский? Подождите сомневаться, ведь это еще не предел. Тут и похлеще бывает. Только рука не подымается... И вот эти люди пишут друг на друга: кто что носит, кто с кем спит, у кого автомашина. Совсем недавно написали на зав. рентгеновским отделением Калину, что она, нарушив финансовую дисциплину, отремонтировала рентгеновский кабинет. Пытались спасти — ничего не вышло. Пришлось снять ее с работы. Потом, правда, восстановили. Или сигнал из ОБХСС: воруют повара. Милиция делает засаду. Хватают кухонную прислугу, когда они идут домой. Конфисковали несколько соленых огурцов, немного картошки в сумках. Штраф: 50 рублей на каждого. Утром у главного врача восемнадцать заявлений об уходе. Кухня встала: все ушли. Им наплевать, они на вес золота, людей не хватает, на «грязную» работу никто не идет. А чем кормить больных сегодня? Руководитель судорожно думает, маракует, куда-то звонит, кого-то умоляет, стонет. И тут заходит аккуратная старушка и кладет на стол Мандат. Старушку послали проверять питание сотрудников. — Питание больных меня не интересует,— говорит она.— Но в соответствии с решением таким-то вы обязаны кормить врачей горячими обедами. Взять бы эту старушку за ножки и бахнуть бы ее башкой об стенку. А старушка причем? Ее же прислали. Смотрит руководитель в ее стеклянные глазики «Пожалуйста,— говорит,— нужны вам обеды, помогите мне их сделать, займитесь этим». Старушка оскорбилась: «Это ваша задача, а мое дело проверить», — и на Мандат кивает. А телефоны звонят, трещат, заливаются. Чего-то требуют, заставляют, призывают, вызывают. Вот бросить все — и кухню, и больных и эту паршивую старушку, и срочно явиться к Самому Главному. И этот Главный говорит: «Все из-за Ройтера. Двурушник, нарушил Инструкцию». А снизу людишки подневольные тоже на Ройтера ропщут, но с позиции совсем противоположной: дескать, понадеялся он на Инструкцию. А можно ли на нее надеяться? Так и застряли мы в не понятии. Кто же прав из них? А может, все правы?
Сюжет № 2.
Снова Ройтер. Железный Ройтер с вечной полуулыбкой. Системник. То есть все загоняет в систему, зеленое — хаотическое — в заборы с перегородками — рационально. Для пользы дела. Для вашего же счастья, дураки! Однако же не лезут, не хотят, разваливают. Еще Достоевский предупреждал: «Не пойдет живая душа в фаланстеру!». Но что есть «живая душа»? — Дым, Эфир. И Ройтер не любит Достоевского. Считает его больным, извращенным, вообще очень сложным и путаным. Однако сам он, Ройтер, не отрицательный, а положительный герой любого производственного романа. И я преклоняюсь перед ним за энергию, за железность, за то, что беспощаден к себе, за любовь к делу, ну и, конечно, за способность, за гениальность почти. Особенно приятно созерцать этого Железного на слизистом фоне замшелых и заспанных. И все человеческое ему не чуждо: любит выпить в хорошей компании. Элегантен, весел, неутомим. После тяжелых перегрузок, после врачей и сантехников, алкоголиков и контролеров, громогласных угроз и коварных шепотов, после гражданских оборон, котлонадзоров, интриг, стенгазет, после наказаний и поощрений, анонимками битый, бодрыми пенсионерками и лысоватыми юнцами пощипанный, еще и крушниками-мокрушниками покусанный, через мясорубку крученый, с пиджаком и плотью мятый, но не поверженный — придет он домой, но спать не завалится, а за систему новую засядет — цифры в пирамиду соберет (для души!), пирамиду на пирамиду красиво поставит, состыкует, еще цитатами обложит. И логику кристальную непогрешимую — по горизонтали, по вертикали графами густо запустит. Хороша фаланстера! А назавтра опять он в работе, кипит, искрами сыпет, как вольтова дуга. И только летят в сторону ошарашенные. И то, что родилось за этими лобными пазухами, становится живым, воплощается. Растут корпуса, оживают хитрые системы. Проворачивается Маховик. Однако же я с ним всю жизнь спорю. Я не понимаю его систем. А, может быть, слишком хорошо понимаю? — «Ты бы попроще,— говорю я.— В пещеру нельзя ставить синхрофазатрон». Он отвечает: «Не тяни меня в Пещеру». И советует прочитать одну современную книжку-малышку, которая называется «... И если не я, то кто же?» О том, что эта фраза, положим, из Библии, Ройтер не знает. Да и не в этом суть, а в том, что если не мы сделаем, наконец, Дело, то кто же сделает его? Кто-то же, дескать, должен. Так он и сделал свою больницу. А потом мы опять спорили — уже на другие темы. Например, о том, что уже известно, но известно только сегодня. —Так почему же ты вчера за это бился, почему не слышал или не слушал предостережений? Ройтер отвечает серьезно, чуточку печально, и даже полуулыбка его куда-то растворяется: —Для того, чтобы понять, нужно выстрадать, без страданий не поймешь. И сам спрашивает удивленно и очень искренне: —Неужели ты сам этого не понимаешь? Вот ЭТОГО я, как раз, и не понимаю. Положим, так можно воспитать собаку: правильно — кусок мяса, неправильно — удар током. Постепенно поймет, выстрадает через шкуру. Впрочем, это не воспитание, а дрессировка. Для человека такая методика и унизительна, и примитивна. Можно ведь использовать заранее накопленный опыт, знания, науку. Я, слава Богу, никогда не болел раком, однако же знаю, как его лечить, не обязательно самому выстрадать. Есть мне и с кем посоветоваться. Например, с Гиппократом, или с Юдиным, или с Пироговым. —А вот ты, Гриша, - я ему говорю, - с Достоевским не посоветовался. Не полезет живая душа в фаланстеру, не то ты делаешь в своей больнице. Куда там. У него Мечта, цель жизни: больница — система, детерминированная во всех подробностях. А можно ли возражать против красивой, подробной схемы? Ведь схема-система сама по себе хороша. А если что не получается, виноваты отдельные дураки. Стоит их только убрать, заменить умными, и дело пойдет: система-то сама правильная. Так он полагает, мой мечтательный друг, и воплощает свою мечту весело и сильно, пока не поймет... через страдание. Хотя делались попытки объяснить ему словами, на пальцах и даже цифрами его любимыми... Приходит однажды к нашему герою один сравнительно молодой человек. Математик, спортсмен. Послевоенное поколение — так что без особых страданий. Этот к тому же эпикуреец по натуре. Не очень задерживается на теневых сторонах, а быстренько из глубин и низин нашей жизни уматывает высоко в горы, туда — к снежным вершинам. И вот этот снежный мальчик, любитель озона, начинает о чем-то спорить с Ройтером, а тот включает свои вольтовы дуги и силовые поля. Но мальчик этого ничего не замечает и строго по науке ему говорит, что, дескать, ваши детерминированные схемы — просто чепуха, чушь моржовая. Снисходительно полу улыбается Ройтер: «В математике ты, может быть, и смыслишь, а в организации здравоохранения - вряд ли». —Какое здравоохранение, - отвечает бойкий мальчик, - это же теория игр. Возьмите, скажем, номерки, которые больные получают в регистратуре поликлиники и где указано время приема. Так вот, время приема указывать нельзя, это неграмотно. —Тогда представь себе,— возражает Ройтер,— что к врачу записались сразу 50 человек. И вот все они хлынули к началу приема, устроили давку, беспорядок. Мы их хоть как-то распределим во времени, пусть не совсем правильно, ориентировочно, но давку предупредим. А мальчик-математик ему высокомерно и снисходительно: —Почему Вы, однако, решили, что они хлынут к началу приема? Почему бы им не хлынуть в конце или в середине? Кому это известно, кто, когда и куда хлынет? Но, допустим, хлынули с утра, на другой день уже будут знать: с утра толчея. Кто-то придет позже, другой еще позже. Третий в этот день перепьет и вообще не явится, а четвертый выиграет по денежно-вещевой, следующему изменит жена, и он поэтому задержится. И будет много всяких причин и обстоятельств, и эти случайности как раз и распределят публику во времени. Еще и фактор врача: одного больного он примет за 3 минуты, а на другого целый час уйдет. Врач, больные - это очень сложная система. Математически доказано: чем сложнее система, тем меньше она может быть предопределена, тем больший допуск свободы. Но вы упорно пишете время приема в талончиках, и получается — либо врач без дела сидит, либо страшная толчея. Плюют больные на эту систему, ломают ее, приходят по мере обстоятельств, и получается лучше. А Вы — системник по натуре, Вам бы все детерминировать, все бы в схему загнать. И схемы-то Вы создаете великолепные или даже гениальные, по крайней мере, внешне. Однако же и они не пойдут. Изучайте теорию игр! Кстати, приходилось ли Вам, уважаемый Ройтер, создавать детерминированные схемы не на бумаге, а в жизни? —Приходилось. —И рушились они? —Рушились,— говорит Ройтер честно. Ах, Железный, ах, беспощадный этот человек. Рушится, падает его здание, его Схема. Но сам он не шелохнется.
Сюжет № 3.
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 53; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.102 с.) |