Заслуженному врачу рсфср тов. Корабельникову зав. Горздравом 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Заслуженному врачу рсфср тов. Корабельникову зав. Горздравом

Воскресенье.

Ночью по телефону сообщают: ваша дочь тяжело заболела в горах, с высокой температурой отправлена домой. Утром в понедельник ее нужно снять с поезда. Бессонная ночь.

 

Понедельник.

У дочери пиэлонефрит на фоне беременности. Забираю ее прямо из поезда в машину, госпитализирую в больницу к моему другу Юрию Сергеевичу Сидоренко. А у меня в диспансере начинают тяжелую операцию. На большой скорости мчусь назад к себе в диспансер. Приезжаю вовремя: ранение мочевого пузыря. Дыру ушил, потом —поздний обход, назначения, в кабинете бумажки, телефонограммы, справки.

 

 Вторник.

В 12 часов телефонный звонок: «Приезжайте, пожалуйста, в гинекологическое отделение поселковой больницы. Женщине вскрыли живот и не знаем, что делать дальше». Приезжаю, захожу в операционную. Сразу же узнаю, что лидер этого отделения, опытная заведующая, в трудовом отпуске. Оперируют ее ученицы. Брюшная полость вскрыта небольшим поперечным разрезом. Женщина молодая, разрез косметический, когда делали этот разрез, думали, что встретят маленькую кисту яичника, а обнаружили большую забрюшинную опухоль, которая глубоко уходит в малый таз. И вот они стоят над раскрытым животом. Зашить — совесть не позволяет, выделить опухоль —тоже боятся: зона очень опасная и совершенно им не знакомая. Ни туда, ни сюда. Тупик. И длится эта история уже 3 часа! Все напряженно смотрят на меня, ждут выхода. Я должен их успокоить и ободрить своим видом, поэтому улыбаюсь и разговариваю очень легко и раскованно. Вскрываю брюшину над опухолью и вхожу в забрюшинную область. Опухоль скверная, плотная, почти неподвижная, уходит глубоко в таз, куда глазом не проникнешь, а только на ощупь. Можно или нельзя убрать эту опухоль — сразу не скажешь, нужно начать, а там видно будет. Очень глубоко, очень тесно и очень темно. А рядом жизненно важные органы и магистральные кровеносные сосуды. Отделяю верхний полюс от общей подвздошной артерии. Самая легкая часть операции, не очень глубоко, и стенка у артерии плотная, ранить ее непросто. Получается даже красиво, элегантно, немного «на публику».

Но результат неожиданный. От зрелища пульсирующей артерии у моих ассистентов начинается истерика. Им кажется, что мы влезли в какую-то страшную яму, откуда выхода нет. Сказываются три часа предыдущего напряжения. Гинеколог стоит напротив, глаза ее расширены. Она кричит: «Хватит! Остановитесь! Сейчас будет кровотечение!». Она хватает меня за руки, выталкивает из раны. И все время кричит. Ее истерика заразительна. В операционной много народу. Врачи и сестры здесь, даже санитарки пришли. И от ее пронзительного крика они начинают закипать. Все рушится. Меня охватывает бешенство. «Замолчи, —говорю я ей,— закрой рот! Тра-та-та-та!!!» Она действительно замолкает. Пожилая операционная сестра вдруг бормочет скороговоркой: «Слава Богу! Слава Богу! Мужчиной запахло, мужчиной запахло! Такие слова услышали, такие слова... Все хорошо, Все хорошо! Все хорошо!». И они успокоились. Поверили.

Идем дальше и глубже. Нужны длинные ножницы, но их нет, а теми коротышками, что мне дали, работать на глубине нельзя. Собственные руки заслоняют поле зрения, совсем ничего не видно. К тому же у этих ножниц бранши расходятся, кончики не соединяются. Деликатного движения не сделаешь (и это здесь, в таком тесном пространстве). Запаса крови тоже нет. Ассистенты валятся с ног и ничего не понимают. И опять говорят умоляюще, наперебой, но уже без истерики, убедительно: возьмите кусочек и уходите. Крови нет, инструментов нет, мы вам плохие помощники, вы ж видите, куда попали. А если кровотечение, если умрет?

В это время я как раз отделяю мочеточник, который плотно спаялся с нижней поверхностью опухоли. По миллиметру, по сантиметру, во тьме. Пот на лбу, на спине, по ногам, напряжение адское. Мочеточник отделен. Еще глубже опухоль припаялась к внебрюшинной части прямой кишки. Здесь только на ощупь. Ножницы нужны, нормальные ножницы! Режу погаными коротышками. Заставляю одну ассистентку надеть резиновую перчатку и засунуть палец больной в прямую кишку. Своим пальцем нащупываю со стороны брюха ее палец и режу по пальцу. И все время основаниями ножниц — широким, безобразным и опасным движением. Опухоль от прямой кишки все же отделил. Только больной хуже, скоро пять часов на столе с раскрытым животом. Давление падает, пульс частит. А крови на станции переливания НЕТ.

Почему нет крови на станции переливания крови? Я кричу куда-то в пространство, чтобы немедленно привезли, чтобы свои вены вскрыли и чтобы кровь была сей момент, немедленно! «Уже поехали»,—говорят. А пока перелить нечего. Нельзя допустить кровотечения, ни в коем случае: потеряем больную. А место проклятое, кровоточивое — малый таз. Все, что было до сих пор, — не самое трудное. Вот теперь я подошел к ужасному. Опухоль впаялась в нижнюю стенку внутренней тазовой вены. Вена лежит в костном желобе, и если ее стенка надорвется — разрыв легко уйдет в глубину желоба, там не ушьешь. Впрочем, мне об этом и думать не надо. Опухоль почти у меня в руках, ассистенты успокоились, самого страшного они не видят. Тяжелый грубый булыжник висит на тонкой венозной стенке. Теперь булыжник освобожден сверху, и снизу, и сбоку. Одним случайным движением своим он может потянуть и надорвать вену. Но главная опасность — это я сам и мои поганые ножницы. Лезу пальцем впереди булыжника — в преисподнюю, во тьму, чтобы как-то выделить тупо передний полюс и чуть вытянуть опухоль на себя —из тьмы на свет. Так. Кажется, поддается, сдвигается. Что-то уже видно. И в это мгновение — жуткий хлюпающий звук: хлынула кровь из глубины малого таза. Кровотечение!!! Отчаянно кричат ассистенты, а я хватаю салфетку и туго запихиваю ее туда, в глубину, откуда течет. Давлю пальцем! Останавливаю, но это временно — пока давлю, пока салфетка там. А крови нет, заместить ее нечем.

Нужно обдумать, что делать, оценить обстановку, найти выход, какое-то решение. И тут мне становится ясно, что я в ловушке. Выхода нет никакого. Чтобы остановить кровотечение, нужно убрать опухоль, за ней ничего не видно. Откуда течет? А убрать ее невозможно. Границу между стенкой вены и проклятым булыжником не вижу. Это здесь наверху еще что-то видно. А там, глубже, во тьме? И ножницы-коротышки, и бранши не сходятся. Нежного, крошечного надреза не будет. Крах, умрет женщина.

Вихрем и воем несется в голове: «Зачем я это сделал? Куда залез!? Просили же не лезть. Доигрался, доумничался!». А кровь, хоть и не шибко, из-под зажатой салфетки подтекает. Заместить нечем, умирает молодая красивая женщина. Быстро надо найти лазейку, быстро — время уходит. Где щелка в ловушке? Какой ход шахматный? Хирургическое решение — быстрое, четкое, рискованное, любое! А его нет! НЕТ!

И тогда горячая тяжелая волна бьет изнутри в голову; подбородок запрокидывается, задирается голова через потолок — вверх, ввысь, и слова странные, незнакомые, вырываются из пораженной души: «Господи, укрепи мою руку! Дай разума мне! Дай!!!». И что-то дунуло Оттуда. Второе дыхание? Тело сухое и бодрое, мысль свежая, острая и глаза на кончиках пальцев. И абсолютная уверенность, что сейчас все сделаю, не знаю как, но я — хозяин положения, все ясно. И пошел быстро, легко. Выделяю вену из опухоли. Само идет! Гладко, чисто, как по лекалу. Все. Опухоль у меня на ладони. Кровотечение остановлено. Тут и кровь привезли. Совсем хорошо. Я им говорю: «Чего орали? Видите, все нормально кончилось». А те благоговеют. Тащат спирт (я сильно ругался, такие и пьют здорово). Только я не пью. Они опять рады.

Больная проснулась. Я наклоняюсь к ней и капаю слезами на ее лицо.

 

Среда.

Погиб заведующий урологическим отделением, кандидат медицинских наук. Сегодня мы его провожаем. Кузов машины накрыт ковром. Согнутая горем вдова, брат приехал, тоже хирург и очень похож на покойника (может, они были близнецами?), дети, родственники, много венков, большая процессия —врачи, медицинские сестры, пациенты. Покойному 52 года. Он был оптимистом (или старался казаться таким?). Встречая меня, он спрашивал с веселым вызовом: «Ну, как дела?» Я отвечал без особого восторга. «Неправильно отвечаете,- говорил он.- А ну, повторяйте за мной: Дела -у -нас -идут -хорошо! Повторили? Отлично! И так везде повторяйте, всегда!» И дружески прощался. Рука у него была крепкая. Историю его болезни можно пробить телеграфом: жалоба, комиссия, инфаркт, смерть. И все за четыре дня. Я иду рядом с Ниной Сергеевной Кагалян, она заведует станцией переливания. «Послушай, Нина, как же ты умудрилась не дать мне вчера кровь? Больная умирает на столе, а ты не даешь. Как это понять?» — «А кровь у нас была,— говорит она,— просто скорая не сработала, не отвезла вовремя». Я что-то кричу в ответ. На нас оглядываются...

 

Четверг.

Операционный день. На сегодня нужно назначить поменьше. Устал. Будет одна операция, небольшая, но скользкая. На глубине 12 см в прямой кишке злокачественный полип на ножке. Его нужно убрать через тубус ректоскопа. Санитарка заглядывает в кабинет: можно идти в операционную. Встаю из-за стола, делаю один шаг в сторону двери. А дверь открывается сама и заходят двое — мужчина и женщина. Они говорят: «Мы — комиссия, пришли расследовать анонимное письмо». Жалобно и жалко затряслось под ложечкой. Я же устал, это невозможно. Хочется закрыть глаза, улететь или забраться куда-нибудь в носок валенка, переждать, в клубочек. Читаю анонимку. Все ясно — пишет Баруха, обвиняет Пелагею Карповну, злобно, насмерть. Она мне обещала этого не делать. Полтора года прошло. Крепилась, удерживалась. И вот теперь лопнуло терпение. Так и начинается анонимка: «Нашему терпению пришел конец...» А дальше — подробности по аптеке, где Баруха сама в свое время работала, и характерные ее обороты, словечки, ход рассуждений и ненависть лютая хорошо созрела за полтора года. Ночами, наверное, бредила, муки своей врагини видела, сладко потягивалась. Им это заместо секса. Однако же и воспаление, и блевота вперемежку с фактами. И опять на мою голову. Ах, если бы они загрызли друг друга где-нибудь на улице, без моего участия.

Но в том и заключается Дьяволиада, что не только собственные твои скорпионы, но и сторонние кровососы будут клевать глаза друг другу не на расстоянии, не в удалении от тебя, а на собственном твоем солнечном сплетении, на твоем распоротом животе. И каждое движение их проклятых клювов — это твоя боль, твое страдание...

Впрочем, жалеть себя некогда. Надо действовать. Сначала разведка, информация, зондаж. Что за люди пришли ко мне? Одного знаю, как будто, лицо знакомое, где-то встречались. Ага, вспоминаю, да это же бывший начальник аптеки на поселке. Он очень свирепый ревизор. К тому же у него давний конфликт с управляющей головной аптекой Еленой Степановной Смирновой, которая нас снабжает, проверяет и по аптечной линии нами руководит. Вот и случай — вцепиться ей в глотку (предварительно перервав мою). Только нет, не все так просто. Еще есть одна деталька —существенная и мне на пользу. Лет 12 назад, когда Елена пошла походом на Петра Ивановича, меня как раз и направили его проверять. И я тогда ему сказал примерно так: «Петр Иванович, я в своей жизни ни на кого пакость не написал. Надеюсь так и умереть. Поэтому дай-ка ты мне свои самые положительные явления и факты —для протокола. Чтобы каждый увидел: на человека написали, ожидают его поношения, а он, напротив,—возвысился. И пропадет охота писать». А это и в моральном, и в материальном плане куда лучше взаимных поклепов: если предположить, что какой-то поклеп даже и вскроет безобразие (да их и без того навалом, и видно невооруженным глазом, безо всяких писем). Один поклеп сто безобразий перевесит —если грамотно посчитать. Изуродованные души, опустившиеся руки и цинизм до горизонта. И остановка, паралич в результате. И как потом поднять параличных от земли, чтобы двигались, мыслили, работали и даже мечтали — эти опустошенные?

И написал я тогда пышный положительный акт и, как в зеркале, отразил энтузиаста Петра Ивановича, который рыщет по окраинам и степям, собирает полезные травы, а в аптеке у него чистота и стенгазета в срок и по делу. И строг он, да справедлив, и все в таком роде. Сдал бумагу повыше, там его и прославили. Петр Иванович растрогался: «Ах, какой вы человек прекрасный, и как верно, объективно все подметили. Чего бы вам тоже хорошего сделать?» «Мне лично ничего не надо. А если хотите мне удовольствие доставить — поступайте как я. Пошлют вас ревизором —так вы и не свирепствуйте, не раздувайте пламя из искры, а наоборот, тушите, в пределах возможного, конечно, и чуточку сверх того. И чтоб у всех анонимщиков и жалобщиков после вас руки опустились». На том и расстались. Только не очень-то он меня послушался. Ревизовать, вскрывать и наказывать — это у него в натуре. Нутро, так сказать, исподнее. А что победит на этот раз — врожденное или приобретенное? Личная ко мне благодарность или генетический ревизор?

Генетику, пожалуй, можно обойти. Сидят же в одной клетке огромный свирепый волк и маленькая собачка. Эта собачонка волку на один зуб, но он ее чтит и подчиняется. А все потому, что собачонка в оное время выкормила его, еще слепого щенка, своим молоком. Теперь он как бы помнит, как бы благодарит, вроде обязан. Но это — среди волков. А как будет между людьми? Во всяком случае, вопрос с Петром Ивановичем пока остается открытым.

Все эти воспоминания и соображения проносятся в голове мгновенно, и в следующий момент я перевожу взгляд на второго члена комиссии. Ее фамилия Лидина. Мне о ней рассказывали. Она работает в поликлинике врачом. Любит выступать на собраниях с критикой, вскрывать и заострять. У Лидиной хорошая фигура, матовая кожа, она не замужем, и, вероятно, потому весьма принципиальна. Хорошую комиссию мне прислали, нечего сказать. И как всегда, многое зависит от первого шага, от первого контакта. Нужно начинать самому, не ожидая, пока они начнут. Нужно казенную бумажную засушенную смертяшку отодвинуть и живую человеческую ниточку, протянуть. Сначала, чтобы можно было дышать, а потом уж и разговаривать.

Они смотрят на меня отчужденно и строго, в руках у них — мандаты с печатями. Я дружески, широко и чуть фамильярно киваю Петру Ивановичу, как бы напоминая о нашем давнешнем знакомстве, и поворачиваюсь к Лидиной. Наши глаза встречаются. Неожиданно (не только для нее, но и для себя) я спрашиваю: «Вы любите Высоцкого?». — «Люблю»,—отвечает она, не задумываясь.

Тогда я читаю стихи Солоухина на смерть поэта. Слушают внимательно. У Лидиной на глазах - слезы. Петр Иванович деловито сопит: «Дайте переписать». И нет смертяшки, попрятались мандаты и сгинули печати. Спасибо тебе, Володя, за это и за ВСЕ! Начало вышло случайное, интуитивное. А в развитии — модель: Володя Высоцкий. Его имя очищает, как и его песни. Одна дама командированная примчалась за многие километры в какую-то громадную семиэтажную контору на окраине города. И добираться туда трудно, и солнцепек. А в конторе у девиц — фарфоровые личики и оловянные глазки. Они озабоченные, занятые, отстраненные. Им не до посетителей. И отшили они измученную командированную: чего-то не хватало, кого-то не было, в общем — придите завтра. Она еле дышит, потная, усталая, а им плевать — не разговаривают, а челюстями лязгают. Пока препирались и перелязгивались — перерыв наступил. И здесь откуда-то взялось имя Володи. И наша командированная начала на память читать разные стихи Высоцкого. И фарфоровые личики стали человеческими лицами, и оловянные глазки проросли теплыми родничками, и нашелся тот, кого не было, и хватило того, чего не хватало, и, хоть и перерыв был, решили все ее вопросы, и к столу пригласили, и накормили, как люди. Главное, чтоб как люди. В моем случае так и получилось.

Мы сидим в служебном кабинете — я и комиссия на меня. Между нами злобная анонимка, тяжелые мандаты, фиолетовые печати, свирепые инструкции, клыкастое их исподнее и ледяное обличье — все на месте и вроде бы нет ничего. Сгинула нечистая сила: сидим и разговариваем, как люди, смотрим в глаза друг другу. Я объясняю, что анонимку написала Баруха, рассказываю почему, из каких именно низменных соображений. Она Сивой мстит, старшей сестре, и Людмиле Ивановне. Этим обеим, кстати, я совсем не симпатизирую. Только дело не в них. Гнусные бабы рвут мясо друг на друге. Но не в подворотне, не на улице, а в онкологическом диспансере. Сейчас в орбиту этой склоки втянется коллектив. Работа взорвется и станет. А здесь лежат раковые больные, их время не ждет.

В это мгновение раздается стук в дверь, и в кабинет заглядывает секретарь райкома. Боже мой, неужели уже так серьезно, что и секретарь лично? Быстро выхожу в приемную. Секретарь — милая и скромная женщина, пришла не одна. С нею видный, почтенный и очень нужный городу человек - Иван Семенович Лебедев. У него беда. Жена долгое время скрывала опухоль в грудной железе. Теперь уже вся грудь изуродована громадным раком — четвертая стадия. Все это я увижу через несколько минут, когда посторонние уйдут из приемной, и больная разденется. Пригласить ее в кабинет не могу — там комиссия. «А кто у Вас в кабинете?» — осведомляется секретарь райкома.— «Да там одна комиссия разбирается по анонимке».- «Ох, как это уже надоело»,—махнула она головой устало и вышла из комнаты. А я объясняю пациентке и ее мужу, что нужно очень энергично лечиться и что конечная цель лечения - радикальная операция. (В этом месте больная скривилась и окрысилась.) И вот уже меня охватил профессиональный интерес и азарт: опухоль огромная, грудь резко деформирована. А если дать сюда огромную дозу эндолимфатически, да на фоне гормона — она пожилая, гормон хорошо пойдет. Уменьшить, створожить эту опухоль, сделать ее подвижной, а потом все убрать радикально. У меня это получается иногда, тут я собаку съел. И растет ощущение собственной значимости. Да не подсудимый я вовсе, а хирург со стажем и опытом. И это чувство в себе я умышленно подогреваю: сейчас зайду к ним опять, а у меня не жалкий вид, а спокойная уверенность и даже чуточку гусарства, и они тоже почувствуют — такие вещи всегда передаются. Хорошо, что пришли именно сейчас высокие гости. Опять повезло мне. Беседу с комиссией закончили спокойно. Они проверят аптеку и опросят всех сестер, каждую в отдельности. Главное же до них дошло — не нужно раздувать кадило. Комиссия уходит.

Теперь опять наваливается усталость — не только за этот день, но и за все прочие. Отдыхать, однако, еще рано. Осталась больная с полипом в прямой кишке. Беру ее в операционную. Собственно, это не полип, а довольно-таки приличный рак из полипа. Гистологический анализ уже есть. У женщины, между тем, диабет, больные почки и выраженная сердечно-сосудистая недостаточность. Ее полип озлокачествился на конце, и здесь пошли разрастания. В результате образовался своеобразный гриб — ножка доброкачественная, а шляпка раковая. И находится этот гриб довольно глубоко — на расстоянии 12 см от заднего прохода. Вот сюда нужно добраться трубкой ректоскопа, провести через трубку длинные щипцы, перекусить ножку гриба у самого основания, а кровоточащее место прижечь электродом, и придавить тампоном, смоченным в адреналине. Вот это — самый опасный, самый нервный момент. Кровотечение нужно остановить обязательно и незамедлительно. Потом не остановишь. Известны трагические исходы, когда больные после удаления даже небольших полипов из прямой кишки погибали от кровотечения — в прославленных клиниках, в руках знаменитых хирургов. А в моем случае шутки плохи: у пациентки диабет, больное сердце, стоит ей хорошо плюхнуть кровью, и я ее потеряю. Не нужно бы этого делать сегодня - слишком много уже было впечатлений, устал. Уверенность и гусарство исчезли, растворились, и снова что-то екает и подрагивает внутри. Снаружи не видно. Однако же больная с хориным оттенком. Она негодует. Ее готовили к операции (кто знал, что будет комиссия?), делали клизмы, она уже сутки ничего не ест. Ее права ущемлены. Мне только еще одной жалобы не хватало!

Подбираюсь ректоскопом к цели, вывожу весь гриб и перекусываю ножку у самого основания. Хорошо вижу, откуда кровит. И в это время в городе отключают свет!!! И угасает лампочка в трубке ректоскопа, и тьма кромешная. И в этой тьме хлещет кровь — это я знаю, но уже не вижу. Я каменею. Главное, не сдвинуть ректоскоп ни на сантиметр, ни на градус. Другой рукой во тьме проталкиваю тампон и наугад сильно прижимаю. Попал или не попал? Так стоим 25 минут. Наружу ничего не льется. Значит попал. Снимаем больную со стола и бережно укладываем в постель. Теперь лежать, не подыматься. Объясняю ей это несколько раз. Первое напряжение прошло. Но еще не все ясно. Кровотечение может начаться в любой момент. Вводим внутривенно все, что есть под рукой для остановки крови. Проходит несколько часов — все спокойно. Поздно вечером иду домой: опасность уже миновала. Засыпаю во время обеда (или ужина?), едва добираюсь до заветной тахты, и здесь в путаных сновидениях мне представляется какое-то безглазое чудовище, которое все это и организовало: анонимку, комиссию и отключение света.

 

На следующий день.

 

Петр Иванович и Лидина проверили документы по аптеке, просмотрели полтора десятка контрольных актов предыдущих аптечных ревизоров, обратили внимание на захламленность помещения, вызвали сестер по одиночке, допросили (анонимщица очень просила вызвать сестер и допросить каждую в отдельности). Попрощались и отбыли. Я понял, что большого разгрома на сей раз не будет.

Вновь появилась возможность немного поработать. Пришла Лебедева. Она с мужем успела побывать в онкологическом институте. Там подтвердили рак четвертой стадии и направили больную к нам. Начинаем гормонотерапию и делаем первую инфузию эндолимфатически ударной дозой. Опухоль хорошо поддается, тает на глазах, становится постепенно подвижной. Снова мне везет. В глазах ее мужа прорастает надежда, я чувствую, он уже молится на меня. Но в это время разверзлись хляби небесные и откуда-то из преисподней хлынул вдруг новый страшный поток анонимок. Много лет спустя после этого случая одна наша внутренняя сестра-психопатка, настрадавшись от болезни тяжелой и характера своего, обратилась к религии, раскаялась, покаялась и рассказала нам, что автором этого второго железного потока была она сама. Мы простили ей тот грех содомский, ибо возбудила она разом народный контроль, горжилуправление, прокуратуру и партийные органы. Атака яростная: Пелагея Карповна, оказывается, пытается захватить чью-то квартиру, а пока суть да дело — организует в этой квартире пьяные оргии и афинские ночи, в рабочее время спекулирует арбузами (это уже в мой адрес), а предыдущая комиссия смотрела формально, поверхностно. Нужно копать глубже и заодно разоблачить Людмилу Ивановну Паршину, с которой Сивая безобразия творит сообща. Впрочем, Людмиле Ивановне анонимщица обещает посвятить отдельное письмо. Подпись, как и раньше, «сотрудники диспансера».

В разгаре событий раздается телефонный звонок: вызывают в горком, к Первому! Боже мой, неужели и туда дошло? Но Первый встречает приветливо, обнимает за плечи, ведет к себе в кабинет и просит: «Помогите Лебедевой. Если нужна наша помощь — обращайтесь».

— Да нет,— говорю,— никакой помощи пока не нужно. А что можно —сделаем, не сомневайтесь. Результат, конечно, я гарантировать не могу — рак четвертой стадии, но, что в наших только силах, сделаем, а еще сверх того немного.

Расстались хорошо, и у меня сил прибавилось.

Лебедев тоже хлопочет. У него свой интерес: жена должна выжить. Ему не выгодно, чтобы меня в это время проверяли комиссии. Вот так люди, заботясь о своих личных делах, забывают, порой, большие общественные проблемы. Лебедев — старый администратор. Он хочет, чтобы я был в форме, энергично использует связи. Мне звонят: «Что бы вы хотели в данной ситуации?». Я отвечаю: «Правительство Польши просит 2 месяца без забастовок, чтобы наладить хозяйство. Мне нужен один месяц без комиссий, у меня накопилось много операций, за это же время я доведу до ума Лебедеву».

    — Ладно, будь по-вашему. Получайте месяц, потом разберемся.

Итак, месяц беззаботной жизни или, вернее, чистой работы. А, может, потом и забудется? Хотя вряд ли: у них там специальные контрольные карточки передвигаются в картотеке из одной ячейки в другую — какую жалобу разобрали, какую не разобрали — все на виду, не отвертишься.

Но займемся пока Лебедевой. То, что у нее четвертая стадия рака, это еще не все. Дама эта всю жизнь прожила в роскошном особняке с палисадником, никогда не работала и на базар не ходила. Женщина холеная, с норовом. Не злобная, но капризная. Прежде всего она отказывается лежать в стационаре — здесь душно, соседки по ночам храпят, не дают спать. В особняке ей лучше. Но ведь мы вкатываем ей громадные дозы химиопрепаратов, гормоны. Нужно тщательно контролировать ее состояние, показатели крови. Ну, да Бог с тобой, золотая рыбка. Организуем индивидуальный режим. Днем она в стационаре, ночью —дома. Но и такое ей быстро надоедает, а еще гнетет страх грядущей операции. На лице — распад, капризничает, злится. Пытаюсь ее успокоить: «Смотрите, какие успехи, изуродованная грудь принимает обычную форму. Надо радоваться». (И действительно — чудо, даже я не могу еще к этому привыкнуть.) Но психопата не возьмешь ни словами, ни делами. Нужны лекарства. Назначаю ей тазепам - сначала ударную дозу -сразу 2 таблетки, потом по 1 таблетке три раза. На следующий день она у меня, как солнышко розовое — приветливая и теплая. И муж ее, несчастный Иван Семенович Лебедев, подавленный ужасным диагнозом и заезженный капризами своей супруги, этот несчастный и глубоко симпатичный человек вновь оживает. И все наглядно — город наш небольшой, а Лебедев как на вышке — виден с любого конца. Я оживляю его и помогаю себе. Мой авторитет растет в организациях и в молве. А опухоль тает, уже едва прощупывается. Если смотреть ее как бы впервые, то зафиксируем не четвертую, а, пожалуй, вторую стадию. Везу ее в область на консультацию в институт, и там разрешают оперировать уже сейчас — «на высоте эффекта». Операция проходит гладко, метастазов нет, исчезли под влиянием эндолимфатической химии (подумать только, ведь нигде почти этим методом не пользуются, даже не знают о нем). Первичная опухоль в груди почти исчезла, а потом гистолог обнаружит под микроскопом мощные пласты соединительной ткани, которые прорастут и блокируют остаточный рак.

 Иван Семенович Лебедев плачет от радости. Я объясняю, что мне просто повезло. Куда там, и слушать не хочет — Боготворит. Горком и райком улыбаются, я вновь на коне, а рана заживает в срок аккуратным тонким рубцом. Теперь идет послеоперационная лучевая терапия, на коже появляется небольшой лучевой ожог, больная опять уходит в транс, и снова я ее вывожу тазепамом. Здесь пока все в порядке.

Но успокаиваться рано. Как учили нас довоенные комиксы: «Враг не дремлет, враг не спит!». Людмила Ивановна обеспокоена укреплением моих позиций. И, кроме того, она поссорилась начисто с секретарем нашей партийной организации. Ее ненавидит рентгенолог, зав. поликлиникой с нею просто не разговаривает. А тут еще серия анонимок на ее главного союзника и на нее. С того времени, как я читал лекцию по истории русской живописи, декламировал «стихи Пушкина» в ее адрес, гвоздил ее и позорил — с этого времени поняла она, что я ее защищать не стану. С тех пор, лишившись моей поддержки, она поссорилась практически со всеми врачами и с некоторыми сестрами. Раньше я предотвращал подобные с ней ситуации. Теперь она предоставлена самой себе. И ей кажется, что это не она сама виновата, не ее характер, а моя направляющая рука. И теперь она лихорадочно собирает вокруг себя Преторианскую гвардию. Из числа тех, с кем отношения еще сохранились. Она делает сестрам поблажки и одолжения, каждый день они с Пелагеей Карповной организуют совместные завтраки для сестер. Если я случайно захожу в комнату во время такой трапезы — разговор замолкает. И щечки горят у всех. И вот уже взволнованая мама одной юной пациентки спрашивает горячим шепотом: «Доктор, операцию моей дочери вы сделали неудачно?».

—Почему?

—Рубец лежит неправильно.

—Кто сказал?

—Сестра...

Или вдруг больная в палате горько рыдает после небольшой операции, потому что у нее «удалили здоровый кусочек из груди, а больной оставили».

—Кто сказал?

—Людмила Ивановна.

Уже сама выходит на передовую —нервничает, спешит. А я молчу: в преддверии больших комиссий усиливать внутреннее напряжение нельзя. Она, безответственная, этого не понимает. Вообще, безответственным легко на первых порах. Они до трех считать не умеют, им и море по колено, пока не утонут... Я молчу, она наглеет.

Делаем высокую резекцию желудка у сравнительно молодой женщины. Рентгенологически предполагается полип в выходном отделе, но оказался рак, который ползет под слизистой и границу- его толком не увидишь. Резецирую повыше, у самого пищевода, здесь инструменты не положишь, и немного содержимого желудка плеснулось-таки в брюшную полость. Опасное дело: застойное содержимое ракового желудка инфицировано, а это чревато перитонитом в послеоперационном периоде. И женщина слабая, и резекция высокая — опасностей много, риск велик. Людмила Ивановна участвовала в операции и все это видела собственными глазами. На следующий день она подходит к операционной сестре:

—Галочка, ты спала эту ночь спокойно? Ничего тебе не снилось?

—Ничего.

—А я не спала всю ночь из-за тебя.

—?

—Да, да, и удивляться тут нечему. Ты же подала хирургу не стерильный отсос.

—Откуда вы взяли?

—А я время засекла, ты его кипятила всего две минуты, а нужно пятнадцать.

—Я пятнадцать минут кипятила отсос.

—Не спорь — ровно две минуты, я следила за часами. Не перебивай! Слушай меня! Если ты своему любимому доктору такую гадость сделала, что же ты сделаешь мне?

—Никому я гадости не делала, отсос был стерильным!

—Запомни: отсос был не стерильным, больная умрет. Да, да, умрет по твой вине. И никто тебя не спасет!

Краткая пауза. Галочка обескуражена, подавлена. Людмила Ивановна становится вдруг лучезарной и дружественной: «Кстати, Галочка, чего это ты отворачиваешься от коллектива, почему не завтракаешь вместе с нами?». Галочка приходит в себя: «Отсос был стерильным, а завтракать я с вами не хочу. Это не ваше дело и вы меня не заставите!».

Вылетела Людмила Ивановна, как шаровая молния, из комнаты, вся в изломах электрических и в силовых линиях. Операцию она, конечно, видела, поскольку ассистировала мне. А то, как я тщательно отмывал желудок больной накануне и как поил ее целую неделю серебряной водой, этого она не заметила... Операционный период между тем прошел спокойно: где-то через 6-7 дней больная уже гуляла на веранде. Здесь я упомянул о серебряной воде. Мы одно время использовали ее для промывания инфицированных ран — как правило, с хорошим эффектом. Судьбе, однако, было угодно сотворить острый опыт. У нашего коллеги из-за неудачной аппендэктомии через 2—3 дня после операции образовался толстокишечный свищ. Инфицированное и зловонное кишечное содержимое пошло через свободную брюшную полость. Началась катастрофа: температура до 40, прострация. Он лежал в отдельной палате, ему вводили самые мощные, самые дефицитные антибиотики. Его жена, тоже врач, женщина необычайно энергичная, ухаживала за ним преданно и самоотверженно, без паники и толково. Она сутками сидела в его зловонной палате, меняла капельницы и антибиотики, следила за кислородом, вызывала консультантов, предупреждала пролежни. Она была доктором, сиделкой, администратором и всем, чем нужно, потому что когда погибает близкий человек, на кого-то надеяться уже нельзя. Нужно быть на месте самому и, как хороший боксер, видеть весь ринг. Поскольку консультанты разрешили больному пить, я принес серебряную воду. Через несколько дней воздух в палате очистился, содержимое кишечника, которое продолжало поступать через свищ, утратило свой характерный отвратительный запах — шла какая-то безобидная замазка. Температура у больного начала падать, состояние резко улучшилось. Теперь пациент с энтузиазмом посылал за серебряной водой в диспансер, называя ее «Панацейкой».

С тех пор мы применяем серебряную воду в ряде случаев для обеззараживания содержимого желудка и кишечника перед операцией. В общем, это наша обычная практика, но как-то проходит она мимо сознания Людмилы Ивановны, все, что идет от меня, она старается не принимать. А расчет с Галочкой хоть и примитивный, но верный. Если больная не умрет, так доктор, во всяком случае, волновалась, заботилась. Это же естественно — врачу беспокоиться за жизнь пациента. А если умрет, можно скандал учинить, виновного указать и принципиально (именно принципиально!) требовать справедливости и расправы. А пока вопрос не прояснится, можно шантажировать (умрет — не умрет?). Девочке всего двадцать лет, молоденькая, неопытная —сломается, наверное. А тут и рука помощи — на общие завтраки приглашают «в коллектив».

Если бы Галочка была чуть взрослей и чуть стреляней — она бы заметила в этой интриге большой технический просчет. В самом деле, если ты врач, участница операции, заметила приближение не стерильного инструмента к операционной ране, ты должна была в ту же секунду забить тревогу. В ту же секунду, а не на следующий день! Ты обязана была не допустить соприкосновения не стерильного предмета с операционным полем. Ведь ты могла предотвратить несчастье одним словом, одним жестом, но ты не сделала этого, значит, ты несешь прямую моральную и юридическую ответственность за последствия. Тут можно было ей и рога сломать. Но девочка, огорошенная и смятая неожиданным натиском опытного провокатора, такую важную деталь не заметила. Однако же устояла. Недаром я давал ей книжки. Не зря занимался ее гуманитарным образованием. Достоевский и Толстой победили!

Так, еще одна победа, еще просвет в нашей ситуации. И тишина. До конца недели.

А в субботу мой друг Юрий Сергеевич Сидоренко, главный врач двадцатой больницы, просит заехать к нему. Какую-то бумагу нужно составить или статью написать. В общем, он хочет со мной посидеть. Ну что ж, дело не очень срочное, еду не торопясь. По дороге еще успеваю откушать на ярмарке замечательный шашлык на углях (когда еще будет такая возможность?). Приезжаю в больницу, как Остап Бендер в Черноморск с Кавказа, источая ароматы вина и молодого барашка. И здесь мир переворачивается вверх дном.

Юрий Сергеевич срочно прооперировал мою дочь Веру. У нее началась отслойка плаценты, кровотечение. Пришлось делать внебрюшинное кесарево сечение. Жизнь Веры — вне опасности, за жизнь новорожденного ребенка не ручаются — сильно недоношен. Обо всем этом мой друг по телефону не сообщил, чтобы я спокойно поехал и не разбился по дороге.

Дочь лежит бледная в реанимационной палате, но пульс хороший, давление стабильное. Ребенок — в отделении недоношенных, в кювезе. Я остаюсь здесь ночевать. Юрий остается со мной. Дома пока ничего не знают. Трое суток мы с ним следим за обоими. Персонал особенно старается — видит личную заинтересованность главного врача. На четвертые сутки Юрий срочно выезжает в Москву — вызывает министр. Вероятно, его назначат директором онкологического института, так как нынешнему уже 70 лет. Но мне это сейчас совсем некстати. Юрий Сергеевич нужен мне здесь еще несколько дней, пока прояснится с дочерью и внуком. И подумать только — 12 лет он не был в отпуске, все субботы, все воскресенья и праздники этот работоман проводит в учреждении. А вот эти несколько дней, когда моя дочь и мой внук... Проклятье какое-то!

И действительно -проклятье: на следующий день после его отъезда температура у Веры подскакивает до 39,7 и ребеночку в кювезе становится хуже. Назначения остаются прежние, а ситуация изменилась, нужно менять лекарства, но я своим глазом и носом чувствую, что они здесь во всем полагаются на шефа. Они исполнители. Пока Юрий Сергеевич на месте — все в порядке. А что они могут без него? Сам я в акушерстве ничего не смыслю. Никогда не сталкивался и даже в институте не любил.

А, может быть, мне это просто кажется? Я же горю вместе с дочерью и умираю вместе с внуком. И бессонные ночи. В глазах — молоко. Что-то нужно предпринять! Срочно! Или это у меня паника? Врачи успокаивают: «Не волнуйтесь, это у нее грудные железы нагрубели. Для рожениц — типично. Отсюда и высокая температура». Чтобы груди меньше нагрубали, Вере ограничивают прием жидкости внутрь. Я успокаиваюсь.

Но на следующий день ее состояние резко ухудшается. Интоксикация нарастает. Температура скачет с проливными потами. Да это же сепсис, чего я жду?! Смотрю грудные железы —они совсем не такие, чтобы вызвать тяжелейшее состояние. Все во мне просыпается, напрягается, и я смотрю ее не как дочь (господи, как это трудно!), а как больную. Очаг внизу живота, из матки. Связываюсь по телефону со своей приятельницей — старым врачом-акушером. Подробно описываю ей клиническую картину. Она кричит в трубку: «Это глупости, что грудь дала такое! Слушай меня. Все дела идут от матки, там задерживаются околоплодные остатки — лохии, они там подгнивают и дают септическое состояние. Нужно их гнать оттуда. Срочно назначь Верочке препараты, которые сокращают матку, но следи, чтобы не передозировать. Если не достанешь в области, дадим здесь, в нашем роддоме». Я кричу: «Ты предупреди дежурную акушерку, чтобы они мне дали лекарства. Я уверен, что здесь я ничего не найду в воскресенье».

Потом мы согласовали другие назначения: жидкостей побольше внутрь и внутривенно (а они ей пить не давали!), антибиотики, витамины. Лекарств, сокращающих матку, я на месте не нашел, пришлось выезжать к себе. В роддоме мне уже все приготовили. Новые назначения помогли не сразу, но перелом явно обозначился. Вера начала выздоравливать. А ребеночек погиб. Видимо - не жилец, сильно недоношен.

Вечером из Москвы позвонил Юрий Сергеевич. Он подтвердил все наши выводы и назначения, кое-что добавил и дал свой московский телефон в гостинице. Слава Богу, теперь будет с кем связываться.

Я боялся, что мне не позволят свободно хозяйничать в чужом доме — отменять назначения, давать новые, распоряжаться сестрами. Но они знают, что я хирург и приятель главного. Кроме того, я сам главный врач. (Ранг благотворно влияет на их сознание.)

Состояние Веры улучшилось, но еще полностью не стабилизировалось. О смерти ребенка мы ей пока не говорим. Она все время о нем спрашивает, приходится выдумывать на ходу. Ее собственная клиническая картина тоже нестабильна, смотреть нужно в оба и реагировать незамедлительно. Вот понадобился кубик прозерина. Но уже вечер! Где взять? С утра не заказывали, тогда не был нужен. А сейчас — все запечатано, за семью замками: учет и отчетность. У нас в диспансере в любое время можно взять любое лекарство. (Вот за это мне и дадут еще по голове. Как раз сюда и врезала Баруха анонимкой!) А здесь, в двадцатой больнице, разгром по аптеке уже состоялся, и меры приняты.

Сегодня Нелли Юрьевна Лиманская — ответственный администратор. У них так называется дежурный врач, наделенный административными полномочиями. (1200 коек, подземные и надземные переходы, мраморные холлы и конференц-залы, лаборатории, прачечные, пищеблоки, десятки километров коммуникаций — целый город.) Лифты уже не работают. Мы взлетаем на этажи и ныряем в подземные коридоры — ищем прозерин. Где-нибудь он должен быть — по теории вероятности. Мелькают лица, халаты, открываются аптечки, слюнявятся гроссбухи. Опять коридоры, какие-то залы, боксы, лестница, приемные покои. Я уже давно заблудился, но Нелли хорошо знает эту громадину и несется вперед уверенно и легко:

—У вас есть прозерин? У вас нет прозерина?

А у меня под ложечкой отъекивает:

- Хоть бы достать! Хоть бы достать!

И снова коридоры, залы, переходы и лестница. Кто-то на ходу окликает: «Нелли Юрьевна!». Круто останавливаемся, на бегу разворачиваемся. Зовет парень атлетического сложения и белоснежном халате и в крахмальной шапочке — врач-травматолог. На его громадном колене сидит маленькая девочка — ей годика три. Только что закончила реветь, но глаза еще мокрые. Молодой врач радостно возбужден: «Я вправил ей вывих в локтевом суставе. Вот рентгенограмма». На снимке действительно виден вывих. Нелли подбегает к девочке, быстрым оком сосредоточенно глядит на снимок, пытается согнуть ручку в локотке. Ручка не поддается, пружинит, девочка дергается, кричит. «Подержи ее,—шепчет Нелли гиганту-травматологу и в то же мгновение профессиональным, каким-то кошачьим движением выкручивает предплечье и дергает на себя. В локтевом суставе раздается характерный щелчок. Ручка свободно сгибается в локте. Слезы высыхают. «Молодец, хорошо вправил»,— громко говорит Нелли. Родители благодарно улыбаются атлету, а мы бежим дальше. В следующем пролете я спрашиваю ее: «А если бы мы случайно не забежали?» «Да, ты знаешь, могло быть несчастье: он бы отправил ребенка на травмпункт для амбулаторного наблюдения со справкой, что вывих уже вправлен. А кто бы там стал проверять? А потом — время бы ушло и так далее...»

Да, черт возьми, хорошо, что мы случайно заскочили. Ей работы на несколько секунд, а девочка могла бы остаться калекой. А что делать родителям? На Нелли халат и на атлете халат. Откуда им знать, к кому обращаться. А им это и знать не положено. По месту жительства, по району обслуживания — вот куда. А там всегда какой-то белый халат и какая-то шапочка. Мысли сами прыгают в голове, а ноги по ступенькам.

На шестом этаже нашли прозерин. Хорошо, что со мной дежурный администратор. Нелли дает распоряжение, а дежурная сестра записывает его в рапортичку. Потом проводим кубик прозерина в большой бухгалтерской книге, ставим подписи, клеим рапортичку и возвращаемся в гинекологическое отделение. Пока сестра готовит шприц, пишем новую рапортичку и снова проводим кубик прозерина, но уже по графам гинекологической бухгалтерии.

Моя Вера все-таки получила лекарство. Дело сделано. А еще через два дня положение совсем стабилизируется, мне бы можно и уехать, но дочь возражает: «Папочка, не уезжай, мне без тебя страшно». Она для меня сейчас опять маленькая, и я остаюсь. Теперь, когда напряжение миновало, можно оглядеться по сторонам. Врачи и сестры меня поздравляют с выздоровлением дочери и просят проконсультировать больную из района в приемном покое (Юрия Сергеевича до сих пор нет — он все еще в Москве). В приемнике гинекологи и врачи из района, которые привезли больную. Ее осторожно кладут на каталку и везут в перевязочную. С каталки на стол не перекладывают, чтобы лишний раз не тревожить. Больная лет тридцати, мелковатая, остроносая, полусельская на вид. На лице ее вопрос, некоторый испуг, и это все. Никаких признаков катастрофы.

Кстати, трагедия в животе обычно отражается на лице, на его выражении, которое хорошо знакомо хирургам. Здесь этого ничего нет. Щупаю пальцем язык — влажный, даже мокрый, совершенно чистый. Живот мягкий и безболезненный, функция кишечника нормальная, температура — тоже. Пульс обычный, не частит. После операции прошло девять суток. А у сельских врачей лица каменные, многозначительные. Переглядываются. Причиной всему маленький тонкокишечный свищик в области операционного рубца со скудным отделяемым. Возможно, во время ушивания брюшной стенки была подхвачена тонкая кишка. А теперь подшитая кишка вскрылась наружу, и образовался свищ. За девять дней эта злополучная кишка давно отгородилась от свободной брюшной полости. Опасности для жизни нет. Чтобы рассмотреть свищик детально, я решил отмыть его перекисью водорода. Но едва перекись полилась на живот, сопровождающие больную начали кричать и хватать за руки:

—Что вы делаете?! Льете перекись в брюшную полость!!?

—Да не в полость я лью, успокойтесь, в брюхо ничего не попадет!

—Почему?

—Девятый день после операции.

—Но у больной перитонит!

—Нет перитонита.

—Почему?

—Девятый день.

—Так больная не умрет?

—Нет, не умрет, девятый день, черт возьми, неужели не понятно?

Им не ясно, всем вместе им не понятно. Объясняю, что в хирургической практике нередко приходится подшивать кишку к брюшной стенке умышленно (и операция эта не вчера предложена, а лет этак 150 тому назад!). К тому же девять дней прошло после операции — все давно отгородилось. Катастрофы в животе никакой нет. Если бы она была,

то видно было бы за версту. А тут -смотри, щупай, слушай — ничего нет, и анализы спокойные.

Получилась небольшая лекция. В конце они сказали: «Но родственники уверены, что больная умрет».

—А где родственники?

—Здесь, за дверью, в коридоре.

—Давайте я сейчас поговорю с ними.

За дверью в коридоре мама и муж этой женщины, сломленные и согнутые, и маленький мальчик — таращится, ничего не понимает. Я им что-то говорю, и они разгибаются, оглядываются, потом уходят. Ребенок так ничего и не понял, впрочем, взрослые тоже. Блаженны нищие духом и дети! Они действительно блаженны. За это специфическое блаженство, за нищету духа люди готовы платить. И ставки высоки.

Примеры такого рода на каждом шагу. Но вот, пожалуй, самый яркий. «Комсомольская правда» поместила однажды интересный репортаж о подвиге известного офтальмолога профессора Святослава Федорова. Меня этот материал заинтересовал еще и потому, что с Федоровым мы учились когда-то на одном курсе. Сейчас ему в Москве построили целый институт из стекла и бетона. Но он запер помещение на замок, собрал свою блестящую свиту и предложил профессорам и доцентам начать деятельность с осмотра слепых города Москвы. На что рассчитывал Федоров? Зная примерно его взгляды и установки (а он человек очень земной и «академическим кретинизмом» никак не страдает), я думаю, он рассчитывал на перепад квалификации. В самом деле, поликлинические врачи-бедолаги не могут сравниться с доцентами, профессорами и просто талантливыми офтальмологами, которых Федоров отобрал к себе в институт. Расчет оправдался. Среди нескольких тысяч слепых города Москвы (а обнаружить их не стоило большого труда, потому что все они получают пенсию) удалось обнаружить около двухсот человек, которым на современном уровне науки можно было вернуть зрение. Что Федоров со своими коллегами и сделал. Газета писала: среди оперированных были пациенты с врожденной слепотой, которые впервые увидели мир и свет. Были жертвы войны и недавно ослепшие. Всех этих людей Федоров вывел из вечной темницы на свет божий.

Этот случай я вспомнил, стоя на раскаленном асфальте во дворе большого комбината слепых, куда прибыл вместе с завхозом и с намерениями совсем прозаическими —достать щелок для диспансера. Оглядел двор и заметил невдалеке знакомую полусогнутую фигуру председателя офтальмологического ВТЭКа по фамилии Несчастная. Эта фамилия очень хорошо отражает ее личную жизнь, гармонирует с ее внешностью, голосом, выражением глаз. С ней мы тоже учились вместе. И я подумал, что бытие определяет сознание, по-видимому, не у всех одинаково. Вот учились в одном институте, слушали одних и тех же профессоров, ходили на одни и те же практические занятия, сообща сдавали экзамены, занимались офтальмологией. Но один стал профессором Федоровым, а другая осталась Несчастной. Один взлетел к вершинам науки, другая ковыряется в низинах ВТЭКа. Ужи и Соколы. Буревестники и Гагары. Так я подумал и, надо сказать, ошибся. Совсем не проста оказалась эта Несчастная. Желая подзадорить или даже подразнить, я сказал: «Читала, какую хохму отколол Слава Федоров в Москве?».

—Читала,— говорит. И хотя бы какое дуновение по лицу ее прошло, хоть бы волосочек какой пошевелился. Я подумал: «Равнодушна она к высотам, совсем погрязла. ВТЭК, одним словом!». И уже с раздражением продолжил: «Но ведь ты офтальмолог. Подумай, он сумел найти больных, которых можно оперировать. Он вернул зрение людям, на которых уже махнули рукой, которых уже списали. Неужели это тебя не волнует?».

—А чего волноваться,—сказала она,—я таких больных сколько хочешь найду. Для этого не нужно быть Федоровым. По области их совсем немало, да и здесь, в этом дворе, больше десятка наберется.

Я всполошился: «Ты хочешь сказать, что в области и даже в этом дворе есть люди, которым можно вернуть зрение?».

—Ну, конечно,— говорит она.

—Так почему же вы это не делаете?

—ОНИ НЕ ХОТЯТ, -сказала она и улыбнулась грустными несчастными глазами.

—Как это можно не хотеть видеть? Или им лучше быть слепыми?

—ИМ — лучше,— сказала Несчастная.— Подожди, подожди,— она подняла свою бледную ладошку, чтобы я не перебивал,—посчитай: во-первых, пенсия, но дело не только в деньгах. Слепой на полном пансионе у государства. И каждый человек ему уступит дорогу. Он как в колыбельке, в коконе, никаких забот, никакой ответственности. Некоторые к этому положению привыкли, сроднились, и теперь привилегию безответственности они не хотят терять ни за что.

—Даже за счет зрения, за счет света божьего?!

—Разумеется, и за СВЕТ не уступят. Представь себе, слепому вернули зрение. Он теряет пенсию, никто ему дорогу не уступает. Он теперь несет полную ответственность за самого себя, за своих детей, ему нужно оглядываться по сторонам, переключаться, принимать решения. И для него это настолько мучительно, что уж лучше —ТЬМА. Ему, этому человеку, лучше тьма, чем ответственность, понимаешь?

—Нет, не понимаю. Понять это сразу нельзя. Впрочем, подожди, удалось же Славе Федорову вернуть зрение слепым. Что же, те, Федоровские, слепые из другого теста?

—Не знаю,— сказала она,— как это ему удалось. Может быть, авторитет профессора, может, как-то сумел надавить, может, он сделал так, что им льготы остались. А может, их было не двести, а тысяча, из тысячи двести и согласились. В конце концов, и у нас многие соглашались на операцию и уже видят. Пойми,— продолжала мудрая моя собеседница,—

людей нельзя делить на слепых и зрячих. И ответственные и безответственные натуры встречаются в обеих группах. Ответственный человек — если ослепнет — да он через игольное ушко пролезет, носом пронюхает нужную клинику, слухом и осязанием выйдет на компетентного специалиста и выжмет из современной науки все, что она может дать. А человек безответственный, безынициативный начнет отдыхать, привыкать к пенсии, пансиону, к теплому уютному кокону. И на черта ему Свет?

Такую, примерно, речь произнесла эта мудрая втэковская сова. И я вспомнил наших писателей, которые получают подъемные и выезжают в творческие командировки за впечатлениями, сюжетами и вообще за смыслом жизни. А, может, далеко ехать не надо? Может, есть смысл сходить на ВТЭК, потолкаться в СОБЕСе? И еще я вспомнил онкологических больных, которые отказываются от лечения. Я не о тех, которые боятся операции или утратили веру в исцеление. Это другой вопрос. Я о тех, которые говорят: «Здесь я лечиться согласная, а в область не поеду».

—Но у нас нет такого аппарата. Вам что, 65 копеек на автобус жалко?

—Глупости, какие там копейки?

—Так поезжайте!

—Не поеду!

—Почему?

—А чего я там не видела, в области?

—Так Вы что — умереть хотите?

—Вы меня совсем за дуру считаете?

—Так вы же умрете без лечения!

—Да уж как-нибудь...

—Может, Вы мне не верите как врачу?

—Как можно не верить — на то Вы учились.

—Лечиться не хотите?

—Не. Буду лечиться, только здесь.

—Но у нас здесь такого аппарата нет.

—Что ж делать...

—Поезжайте в область, всего 30 километров. Вас там полечат и будете жить. Поезжайте!

—А чего я там не видела?

 И так до бесконечности.

Она не хочет иметь хлопоты, переключаться, выезжать в институт, получать новые впечатления. И за этот свой устоявшийся кокон-стереотип готова отдать жизнь. Можно зажать ее в словесный тупик, вытащить истинную причину наружу и обнажить ее собственное нутро перед нею самой. Тогда на лице ее появится распад, и она щелкнет зубами. Я это знаю.

Другие варианты мне тоже известны. Например, я вызываю сына этой или другой женщины, которая отказалась от лечения. Или, еще нагляднее, я вызываю сына или дочь такой пациентки, которая не отказалась категорически, а еще колеблется. Нужен дополнительный толчок со стороны, и больная согласится, и жизнь ее, возможно, будет спасена. Я говорю сыну:

—Уговорите свою маму согласиться на лечение. Без лечения — неизбежная, неотвратимая смерть. А если мы ее полечим, она, скорее всего, будет жить.

—Ну, вот видите, стопроцентную гарантию вы не даете.

—Гарантию дает только страховой полис. Я Вам даю не гарантию, а надежду. Шанс на спасение. Хватайте его руками, зубами. Речь идет о жизни Вашей мамы!

—Но войдите же и в мое положение, доктор. Я уговорю маму на лечение. Если результат будет хороший — все в порядке. А если плохой? ЧТО ОБО МНЕ ЛЮДИ СКАЖУТ? ЛЮДИ МЕНЯ ЖЕ И ОСУДЯТ!

—Вы понимаете, что без лечения смерть вашей матери неизбежна?

—Понимаю.

—Вы отдаете себе отчет в том, что лечение — это единственный ее шанс на спасение?

    —Я понимаю, доктор, что Вы хотите сказать. Но ведь людям этого не объяснишь!

—ЗНАЧИТ, ВАМ ВАША РЕПУТАЦИЯ ДОРОЖЕ, ЧЕМ ЖИЗНЬ СОБСТВЕННОЙ МАТЕРИ?

—Да что Вы, доктор! Мне жизнь матери дорога. Я же сын родной. Но ведь каждому не объяснишь, а люди осудят...

У этого разговора тоже нет конца. И нет конца этим людям, которые нищие духом... Ответственных, инициативных не так уж много. Их нужно ценить и лелеять, как прекрасные экзотические цветы. По крайней мере, им надо платить более высокую зарплату.

В английской коммунистической газете я прочитал такое объявление: «Редакции Morning Star требуется техническая секретарша, оклад 50 фунтов в неделю и трехнедельный оплачиваемый отпуск. Требуется еще одна техническая секретарша с ЧАСТИЧНОЙ САМОСТОЯТЕЛЬНОСТЬЮ. Оклад 150 фунтов в неделю, оплаченный четырехнедельный отпуск». На уровне секретарши самостоятельность, даже частичная, уже оплачивается. Но важны не только деньги, а еще и престиж.

Крайне важно воспитывать с детства престиж самостоятельности, ответственности, инициативы. Впрочем, об этом пусть думают педагоги, писатели, драматурги. Пусть лепят образы. А мы со времен Гиппократа занимаемся не столько душой, сколько телом. И еще наша задача — вовремя увернуться.

Я возвращаюсь домой измученный и слабый. Мне сочувствуют. На улице останавливают, расспрашивают. Это искренне. Нормальных людей немало. Иначе нельзя было бы жить. Постепенно вхожу в работу. Город маленький, 200 тысяч человек. Многие знают, что я пережил тяжелое потрясение. Может быть, поэтому очередная комиссия как-то заглохла.

Людмила Ивановна, между тем, укрепилась еще сильнее. Умеет она влиять на людей, никуда не денешься. Ее общие трапезы все теснее, все застольней. Щечки горят. Переглядываются. И в эту компанию вошел Гриша Левченко. Правда, без еды, лишь духовно. У него тяжелый гастрит, и он кушает на дому пюрированные смеси.

Гриша — важная фигура на шахматной доске: НАРКОЗ! Внешне все в порядке, мы с ним стабильно дружим многие годы. Когда ему нужно было оперировать геморрой, он прибежал ко мне, в онкологический диспансер, а не к хирургам по профилю. И многие годы мы вспоминали шутя, как он прятал свои чресла на операционном столе, чтобы сестры не сглазили. После операции Гриша ожил, прекратились изнурительные боли, и он смотрел на меня с благодарностью. А потом заболела раком желудка его мама. Ее положили в областную больницу. В это время я сам лежал в хирургии с перерезанным сухожилием на руке.

Его маму признали неоперабельной, нашли у нее метастаз над ключицей. Я приехал с Гришей из моей больницы в областную, посмотрел маму одной рукой и сказал, что ее можно оперировать. Метастазов у нее нет, это была ошибка. Гриша, однако, не решился на операцию в мое отсутствие. И чтобы не терять время, я назначил ей химиотерапию. Затем мы пригласили прекрасного ростовского хирурга, моего товарища. Я ему ассистировал, хотя рука у меня работала еще не в полную меру. Потом мы ее выходили. И вот уже пять лет, слава Богу, мама жива. А еще я оперировал Гришину тещу, и он говорил, что она меня любит больше его. В прошлом году Грише предложили полторы ставки — фактически без увеличения нагрузки. Но при этом ему необходимо было оставить совмещение в диспансере. Выгодное предложение, однако же он возразил: «Не могу предать Главного, он мне маму спас...».

Во время наркоза Гриша не молчит. Из него льются речи. Их содержание — скабрезные шутки «на грани» и за ее пределами. Поначалу жутковато, особенно женщинам, потом привыкаешь, потом уже необходимо — веселит и облегчает, и темп не сбивает. Разумеется, если все идет гладко. В местах затруднительных Гриша молчит, не мешает.

В последнее время он изменился: его шутки становятся все более злыми. В сложные моменты операции уже не замолкает, даже нагнетает, а Людмилу Ивановну называет Людиком. Они получили квартиры в одном доме, стали друг другу ближе по территории и по душе. Может быть, у Гриши это связано с болезненным комплексом, с каким-то изломом? Его настоящая фамилия Ройтман. Фамилию Левченко он заимствовал у жены. Его мама и тетя — типичные местечковые женщины, которые немножко поют, когда говорят, и не всегда справляются с буквой «р». «Гри-и-и-ша, ну ра-а-а-зве та-а-к мо-о-о-жно»,—тянут они нараспев, традиционно покачивая головами, и косят глаза. А Гриша отвечает им лихо, посконным мужицким выкликом. И здесь чувствуется конфликт, протест, какая-то подспудная боль и нездоровье. Из подкорки это, оттуда, из глубины.

 В сороковые годы выступал у нас лектор по фамилии Кипарисов. Он был полусогнутый, какой-то ноздреватый, геморроидальный. Во время лекции зажигался от собственной речи, кровь уходила в голову, надувались шейные вены, а на губах выступали слюни. И жест нервический, очень характерный — резкий и беспомощный одновременно. Пикейный жилет из вольного города Черноморска сбивался на пафос. Чего-то хотелось этому человеку, и он стал Кипарисовым. Найти жену с такой красивой фамилией непросто. По-видимому, он ее сам придумал. А знаменитый зубоскал и охальник, преподаватель латыни из нашей Alma Mater, все это понял и придумал ему забавную нарицательную фамилию: Крестовоздвижнер.

В начале века примерно такие же благополучные интеллигенты рвались из теплых фланелевых пижам, зачитывались Ницше. В «Славянском базаре» и в коммерческом клубе они не просто поглощали пресловутую «осетрину с душком-с», но искали небо в алмазах, мечтали о Синей Птице. Их анемичные дочки писали в семейные альбомы: «Человек — это звучит гордо!».

А через несколько лет Валерий Брюсов им скажет с укором:

 

Вам были милы трагизм и гибель,

И ужас нового потопа,

И вы гадали: в огне ль, на дыбе ль

Погибнет старая Европа?

    И вот свершилось: рок принял грезы,

Вновь показав свою превратность,

Из круга жизни, из мира прозы

Мы брошены — в невероятность!

Все, что мечталось во сне далеком,

Воплощено в дыму и в гуле,

Что ж вы коситесь неверным оком

В лесу испуганной косули?

Что ж не стремитесь в вихрь событий

Упиться бурей гневно-странной,—

И что в былое с тоской глядите

Как в некий край обетованный.

 

А Гриша? Гриша пока еще никем не бит. В бурях не участвовал, в не вероятностях не состоял. Кушает только дома свои пюре. Однажды он признался, что пописать в чужом туалете не может: какой-то комплекс ему сфинктер замыкает. Только дома, только дома! А в мыслях и в мечтах он — грубый мужик, опытный и залетный. Он шутит, как половой гангстер, плоско и дотошно. Любит подробности. Кутила на уровне дворника. Женщины уже привыкли, не обижаются, а нравы в операционной простые, работа тяжелая.

Но все течет, как известно, и меняется. Гриша тоже не стоит на месте. Сначала его пленяли удалые ямщицкие мотивы — как таковые, сами по себе. Рванулся человек от своих пюрированных смесей. Глядишь:

 

Сидит ямщик на облучке

В тулупе, в красном кушачке.

 

А сами-то — не стоят, а вскачь, чтоб захлебнуться снегом и звездами! И уже: «Не в немецкой ермолке ямщик, борода да рукавицы. И сидит черт знает на чем. А как гикнет, свистнет. Спицы в колесах смешались в один гладкий круг. И пошел считать себе версты, пока не зарябит тебе в очи!».

Эх, Тройка, Птица-Тройка! Куда несешься ты, Ройтман-Левченко? И куда тебя еще занесет?

А заносить уже начинает. Он звонит мне в кабинет из нашей ординаторской. Окруженный сестрами, кричит в трубку: «Почему эта сучка Галочка не подготовила операционную?». (Отказалась Галочка от общих завтраков, побрезговала, так получай же!)

—Не волнуйся, Гриша, она сегодня заболела —отравилась, еле на работу добралась. Через 15 минут все будет готово.

—Отравилась? И не сдохла? Жаль!

Мне гудки: трубку он повесил.

В присутствии больных он говорит дерзко, как бы режет правду-матку. Характер, дескать, такой — открытый, широкий, и плечо крутое. В миру мы с ним — старые товарищи, по службе он мне не подчиняется — совместитель, и в любое время уйти может. А я от него завишу: уйдет — и не будет наркозов. И что делать? Опять молчу. Сносить надо. Больные не виноваты, а рак не ждет. ОПЕРАЦИИ ДОЛЖНЫ СОСТОЯТЬСЯ. Говорят, незаменимых людей нет. Но Гришу заменить нельзя: виртуоз!

Все же я с ним поговорил, улучил момент. Я руки мыл, он наркоз готовил. Хотел начать спокойно, по Станиславскому. Только не получилось: щеки задрожали, стало больно. Ведь мы были друзьями много лет. «Зачем ты меня кусаешь, Гриша, почему злобствуешь? Это же невыносимо, что именно ты». Он смутился немного, сбросил маску свою ямщицкую, стал серьезным и как бы даже соскочил с облучка: «Извини, я не хотел тебя волновать перед операцией. Тебе работать нужно. Успокойся».

Душевного разговора тогда не получилось, ну, да ладно — хоть так. Все же лучше, чем оскаленная пасть. Конечно, я уже упустил его. Вероятно, уже не перетяну, но хоть маленькое облегчение на этом пятачке. Опять можно работать. А внешне — все спокойно. И не просто спокойно, а даже хорошо.

Я хирург-онколог высшей категории (надбавка к заработной плате и престиж), главный врач (вновь надбавка и снова престиж), главный онколог города (престиж без надбавки). Меня все знают, можно сказать — я популярен. Диспансер на хорошем счету в городе и в области. Мы делаем операции, внедряем новые методики в клинику и в так называемую организацию здравоохранения. У нас хорошие показатели, может быть, даже лучшие в области. (В связи с этими прекрасными цифрами мой шеф напоминает, чтобы я не очень зазнавался, выдержку из «Истории города Глупова». Там при каком-то градоначальнике возник ужасный голод. Когда обыватели всю лебеду сожрали и начали помирать, решено было принять меры. И тогда вызвали статистика. Этот все посчитал и вывел, что продовольствия очень много - в три раза больше, чем нужно... Шеф говорит снисходительно, доверительно. Он большой эрудит и отношения у нас хорошие. И все это знают.) На улице многие со мною раскланиваются, милиционеры даже иногда честь отдают, гаишники не останавливают на трассе, бензоколонки дают без очереди бензин, а очередь за пивом расступается. От такого признания зарождается затаенная гордость, вяжутся узелки амбиций и начинается движение вверх. А высота для меня опасна: падать больнее. Вот он — угол падения.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 48; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.037 с.)