Встречи. . . Мысли. . . Разговоры. . . 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Встречи. . . Мысли. . . Разговоры. . .

С момента получения известий о казни деда Петра Николаевича, дяди Семена и о смерти отца, я долгое время находился в очень тяжелом состоянии духа. Гнев, ненависть, беспросветность разрушали мой организм гораздо (больше, чем голод и труд. Большой радостью для меня была встреча с солдатами отряда генерала Доманова и Казачьего Корпуса генерала фон Паннвиц, от которых я узнал, что только часть семейств была выдана в СССР. Затем, при встрече с женщинами-заключенными, я окончательно был осведомлен, что ни жена, ни мать, ни бабушка .не были брошены в жертву красному молоху. В те дни, когда я, находясь в лед-лагерях, «доходя» в полном смысле слова, узнал, что мои близкие, женщины, живы, во мне пробудился дух борьбы за существование. Я стал опять мечтать о побеге, .веря в то, что они во мне нуждаются. Бабушка была стара. Разлука и смерть Петра Николаевича, я знал, должны были катастрофически отозваться на ее здоровье Мама. Лиля . . .

В дни безнадежности я старался не думать о завещании деда. Я не верил в возможность передачи всего виденного, слышанного, пережитого тем, кто должен об этом знать.

Мой никогда не написанный дневник стал зреть в моем мозгу как раз в то время, когда тело было более всего слабым и неотпорным. Мысли, как огнем, запечатлевались в памяти. С изумительной ясностью вставали люди, их облик и внешний и внутренний. Как перед смертью ... — думал я не раз. Говорят же, что у повешенного, в секунду, перед смертью пробегает, как на фильме, вся его жизнь.

Ночами, на твердых нарах, задыхаясь от испарений тел и вони мокрой ватной одежды от смрада барачной «параши», сдерживая стоны от боли во всем теле, в натертом до крови плече, я опять возвращался в Лиенц, прощался с близкими, молился со всеми воинами во дворе лагеря в Шпиттале. Я опять видел дым из трубы какой-то фабрики в Юденбурге, причудливым вопросительным знаком завивавшийся на востоке неба. Я слышал голос Андрея Григорьевича Шкуро, его шутки, за которыми скрывались глубоко запрятанные обида, скорбь и гнев, но не страх.

Я опять видел расстрел адъютанта генерала фон Паннвиц. Слышал гармошку русского солдата с тоскливым и все же обещающим — «жди меня». Я сидел в кабинете у Меркулова и слышал каждое сказанное им слово, видел каждую перемену на его лице. Я мыл с любовью и грустью старческое израненное тело деда и впитывал в себя его скромное завещание. Встречался с отцом. Прощался с ним . . .

Иной раз я задыхался от злобы. Иной раз я весь сотрясался в неудержимых, беззвучных рыданиях. Но я стал опять жить. Я стал человеком. Во мне появилась сила сопротивления. Я тогда, больше чем когда-либо, узнал, что жить надо, что жить должно.

Глубокой занозой в моем сердце легла смерть раньше мне совсем неизвестного, случайно найденного, пригретого и меня пригревшего Франца Беккера. В его лице обобщались все те новые, приходящие, дальше уходящие не по своей воле, а по капризу рабовладельцев, то в другие лагеря, то навсегда, в мелкие могилы, люди. Человеки. Друзья.

С какой готовностью ко мне подошли испанец и румын в Лефортовом, осколки прежней жизни — добрейшие люди в Марраопреде, с такой же любовью и готовностью сходился я с власовцами, обретенными мной в разных лагерях, бывшими корпусниками, в прежние времена (неизвестными жертвами Лиенцовской трагедии, казаками фон Паннвица.

Говорят, что рыбак рыбака видит издалека. Так издалека, налету, сразу мы узнавали друг друга, стремились соприкоснуться и в тихих беседах, в воспоминаниях, даже в дебатах, защите и осуждении прошлого, в открывании содеянных ошибок, находили интерес и силы для жизни.

Помню вечерние разговоры, в дни нашей жизни в спец-лагерях, когда мы освободились на 100 процентов от простых уголовников и чувствовали себя до некоторой степени в своей среде. Конечно, только до некоторой степени. И среди «пятьдесят восьмой» были стукачи, пресмыкающиеся. Были и свои «полит-уголовные», бывшие коммунисты, проштрафившиеся по какому-нибудь пункту «58 статьи». Были и «полит-бытовики». Невольно в барачной жизни создавалась в моральном отношении «белая» и «черная» кость. Власовец, прошедший через огонь, воду и трубы наступлений и отступлений во время войны, лагеря смерти Гитлера, когда-то ликовавший в дни обнародования Пражского Манифеста и подло выданный культурным и гуманным Западом, невольно чувствовал себя политической элитой в контр-революционном смысле. Он дружил с честнягой братом - эмигрантом, с колхозником - мужиком, с своим товарищем, армейским солдатом или офицером, за «контру» попавшим в ряд рабов по окончании войны, но он никогда не спустился бы до партийца, не угодившего начальству, не угадавшего «линии» и споткнувшегося на ровном паркете партии.

Вспоминаю длинные разговоры между «нами», прожившими лучшую часть своего бытия и давке родившимися за пределами Родины, и «ими», нахлебавшимися столько горя, что его хватило бы на сто человеческих жизней.

— Ничему вас эмиграция не научила! — помню, говорил нам один пожилой, ярый антикоммунист из «них». — Вы все еще живете прошлым, мечтаете увидеть Россию такой, какой вы ее оставили. Реки не текут вспять. Россия есть. Ее не убили коммунисты, но она выросла, похорошела. Пусть у нее, из-за плохого воспитания никуда не годных «гувернеров» и «гувернанток» из Кремля, плохие манеры. Пусть у нее развился известный процент общественной отрыжки, уголовников, но я утверждаю, что все это наносное, проходящее, и что Россия и выросла и похорошела.

В СССР спертый воздух. Изоляция в течение почти сорока лет создала эту тяжелую атмосферу, в которой тяжело дышать. Здесь тяжело творить, тяжело развиваться природным способностям, но только в одном направлении — давит партия. Однако, молодой человек, не забывайте, что безграмотность почти уничтожена.

 

тожена, что, хоть и по узкой дорожке, но прет талант из народа, и хотел того мир или нет — Россия жива! Мы любим ее и потому мы не покидаем ее. Мы умираем по спец-лагерям, но мы не предадим ее ...

Я пробовал, как мог и умел, по молодости лет, защищать все общепринятые взгляды эмиграции, ко натыкался на железную логику.

— Произойдет переворот, — говорил мне старик - ученый. - Произойдет он отсюда. Из этого «государства в государстве».

Тут, на новых местах, растет фундамент новой России. Произойдет этот переворот революционным путем или эволюционным, утверждать сейчас нельзя. Вопрос времени, и время работает не на коммунистов, как они это думают, а на возрождение национальной силы нашей Родины.

— Лес рубят — щепки летят. Мы с вами — щепки. Но на месте вырубленного леса вырастет крепкий молодняк. В этом я убежден.   

Мы, подсоветские рабы, ни в коем случае не осуждаем вас, эмигрантов, за то, что вы пошли с немцами. Будь я за границей, и я, верю, поступил бы так же. И вас и нас обманул безумный диктатор. И вы там, и мы здесь верили, что Европа, что весь мир пойдут на нас, не как враги, а как освободители. Нас о было легче. Мы были принуждены самой жизнью верить, хотеть верить в лучшее. Вас оплели той же ложью, и, когда вы проснулись, отступление было только под расстрел или немецкие кацеты. Но, когда мы узнали, чем занималась тридцать с лишком лет эмиграция, чем она занимается теперь — нам стало больно и обидно. Ведь мы и в вас верили. Вернее, мы прежде всего верили в вас, в вашу жертвенность, и в то, что вы в хорошем смысле эволюционируете, идете в ногу со временем и любите Россию для России, а не для себя.

— Мы, Николай Николаевич, встретились на Украине, в Крыму, в Смоленске, Пскове не только с немцами, нашими кровавыми слезами залившими затоптанные их сапогами нами же, им же преподнесенные цветы, которыми мы их встречали.  Мы встретились и с русскими, эмигрантами, «золотыми фазанами», «зондерфюрерами» и «долметчерами», в угоду хозяину-немцу, в угоду своим притязаниям, своей злобе и жажде мести за кем-14), в каком-то году и месте содеянные злодеяния, творившими новые злодеяния, поровшими несчастных голодных колхозников, не сдавших зерно победителю, убивавшими крестьян, поселенных на их помещичьей земле...

- Зло порождает зло. Преступление — преступления. Месть отмщение.

Ничего так не озлобило русского подсоветского человека, как предательство своих же русских. Эта война научила нас многому. Прежде всего — никому не верить! Мы поверили немцам и их союзникам и смертельно разочаровались. На вашем примере, на примере всех миллионов русских, выданных Сталину, мы научились не верить Западу.

 Мы знаем теперь, что Россия дорога и нужна только русским, что ее отсталость и разрушение — на руку ее мировым М|Ш1 ИМ.

Мы :знаем, что, если мы сейчас строим, то строим не для коммунистов и их укрепления, а для будущих поколений нашего народа, Но, одновременно с строительством цивилизации, мы должны строить и бастионы морального сопротивления, которое не сегодня - завтра, революционно или эволюционно, должны послужить для свержения коммунизма.

Вспоминаю одного дружка. Лямочника. Мою пару в восьмёрке вьючных, запрягаемых каждый день в арбу.

Танкист. Красавец в прошлом. Теперь -— руина. Когда брал Берлин, за храбрость и тяжелое ранение в грудь навылет, получили награды чины. Дна года не мог добиться отпуска, после выписки из госпиталя в Германии. Два года не имел вестей от семьи. наконец вернулся. Дома не нашел, семьи тоже. С трудом узнал о её судьбе: отец в концлагерях, жена умерла в тюрьме, куда, как м старик, попали эа коллаборацию с неприятелем (чтобы пропитать. семью мыла посулу и немецкой столовке), Дети увезены. Где-то помещены.

Майор не выдержал, Наговорил в комендатуре, чего не надо. Избил капитана МВД, ведшего дело жены и отца. Был человек — статья нашлась. Оказалось, что он «поддался пропаганде капиталистов и стал агентом иностранной разведки и пропаганды».

— Никогда я коммунистом не был, — говорил он мне тихим, глухим голосом тяжелого легочного больного. — Родился при советском режиме и рос, как трава растет. Всегда влекла военная служба. Всегда любил свою страну, народ, язык, песню ... За них воевал. О режиме старался не думать. Вот за это равнодушие и плачу сегодня. За равнодушие мое погибли жена и отец, гибнут ребята, которых мне не дали найти. Равнодушие, быт, будни, вопрос своего 'брюха и личного, маленького счастья — это то, на чем держится советская система. Хоть день, да мой!—говорили мы . . .

В Берлине Костя - танкист, мой дружок, встретился с эмигрантами, сов-патриотами. Они оставили у него самое тягостное впечатление.

— Если бы они были убежденными коммунистами, Коля, — говорил он мне со слезами на глазах, — я 'бы их понял. Ну, дурачье, поверило в эту преступную идею. Если бы они любили
Россию, в самом деле, по-настоящему, такой, как она есть, в рубище, в кандалах — тоже я бы их понял. Ну, думал бы, идей но идут в петлю. Но они шли ползать. Те, кто мог летать, кто десятки лет жил, как человек, все читал, все знал, все видел. Те, кто спал спокойно, женился, создавал семью на свободе, имел открытые глаза.. они шаркали ножками перед офицерами МВД. Они старались убедить в своей лойяльности. Они каялись в содеянных и несодеянных грехах, не только своих, но и своих родителей, посмевших воспротивиться революции . . . Они отрекались от всего, что было раньше свято. Они стократ предавали свой народ, потому что именно ими, как лимонами, пользовались в смысле пропаганды, высасывали и ... бросали в сметье за границы, или, привезя в СССР, швыряли в тюрьмы, а затем и лагеря.

С такими людьми и я встречался в далеких краях Сибири, Я понимал Костю - танкиста, плакавшего от боли, т. к., встретив их, и мне хотелось кричать и плакать. Но тем больше ценили подсоветские люди тех кто не запачкал своего лица. Тем крепче становилась наша дружба и глубже уважение.

«Любить Россию для России». Умели ли мы, эмигранты, во всей своей массе называющие себя борцами против коммунизма, «любить Россию для России», или мы за самоваром, сохраненным в знак своей дани на алтарь патриотизма, за рюмкой водки, любили Россию для себя, представляя ее в боярском костюме, в жемчугах и парче, в золоченых хоромах! Не мечтали пи мы только о чинах, орденах, поместьях и положениях? Не говорили ли многие из нас, что, когда вернутся, запорют потомков мужиков, второе поколение колхозников, за разбитый рояль, разграбленное имение, даже за пожары и насилия?

Как сказал мне профессор: Зло рождает зло. Преступление преступления, а месть — новое отмщение . .

Надо научиться любить Россию для России, и мне кажется, что| я этому научился против всякой человеческой логики, не в дни эмиграции, .в ряды которой я попал ребенком, а за одиннадцать, страдных лет.

Надо стать непреклонным и непримиримым антикоммунистом, забив партии, стремления и разделения. И мне кажется, «пи непреклонным и принципиальным ант-коммунистом я стал именно там, .встретившись одновременно и с палачом и с рабом, и с режимом и народом.

 Какими ничтожными, маленькими, как песчинки в море, показались мне там и кажутся здесь наши партийные подразделения, группировки, междоусобная непримиримость и личные интересы. Какой жалкой кажется вся напыщенность лозунгов без идеалов, без почвы, политических программ без платформы.

 ...Свободному миру коммунизм долго казался химерой, способной жить только «в степях России». Одни в него не верили, другие к нему стремились, — говорил мне инженер-химик, - бельгиец, добровольно приехавший поделиться своими знаниями с СССР и ставший в кратчайший срок — высосанным лимоном, угодивший, как «агент, засланный иностранной разведкой», в спец-лагаря. Столкнувшись воочию с коммунизмом, человек начинает понимать, что является самой жуткой действительностью, с которой необходимо бороться.

 

В свободном мире большинство так называемых «здравомыслящих» людей, считающих себя не поддающимися заразе коммунизма, десятилетиями верили в то, что коммунизм — типично русское явление и в других странах не сможет привиться, совершенно забывая не только историю рождения коммунизма, но и историю его насаждения в России.

— Мне, — говорил бельгиец, — невольно приходит в голову сравнение. Человечество, равнодушно смотревшее на потоп, наводнение, в другой стране, забыло о том, что оно произошло, взяв истоки на их собственной земле. Живя бок-о-бок с наводненным краем, оно, это свободное человечество, не думало о том, что «ветер возвращается на круги своя», и что потоп вот-вот захлестнет и его. Когда, наконец, опасность, стала очевидна; начали строить политические насыпи, но все еще не в достаточной мере, с недостаточным рвением и средствами . . . Думаю, что кода коммунизма должна, в конце концов, слиться с земель русских, и тогда она вернется в другие русла, захлестнув тех, кто ему потакал, и кто его насаждал, да и тех, кто радовался чужому несчастию.    

. . . Живя в моей стране, — делился со мной один немец, — я всегда был склонен к теории о варварстве России, о некультурности русских, об особой отсталости царского строя, приведшего к коммунизму. Даже все творения русских гениев на всевозможных полях культуры, искусства и цивилизации не могли меня переубедить в вышесказанном. Майн Готт! думал я: на 200 миллионов варваров должен же найтись известный процент Чайковских, Достоевских и Пушкиных. Виноваты были и ваши писатели, которых я узнал через переводы их книг. Вечное скуле-кие над судьбой народа. Нигде нет свободы, — писали одни. — Укажи мне такую обитель! — вздыхали другие. Ваша аристократия, и во времена декабристов, да и в дни перед революцией, служила лучшим доказательством, что в России все неблагополучно, и что русский народ бросился в объятия коммунизма, потому что .у него не было другого выхода.

- У меня, —продолжал он, — не было симпатии к русскому народу. Я его не знал и не стремился узнать, Я не шовинист II с удовольствием общался с западными иностранцами. Я не на» ходил ничего предосудительного в вечном питье виски у англичан, а нашем немецком посасывании пива, в том, что французы приучают своих детей, чуть ли не с грудного возраста, пить мимо. Это — как пример. Но я всегда морщил нос и говорил, что все русские — пьяницы, и что они не могут жить без водки и ногайки.

Как и многие иностранцы, я постоянно говорил и сам верил в «русский империализм», считая, что захватничество лежит в этом народе и составляет основную черту его характера. Коммунизм в России казался мне явлением нормальным и логичным. Этого «русского коммунизма» я не боялся. В мирное время я встречался с представителями режима и, опять поморщив нос, говорил: чего ожидать от них! Они — русские!

  - Я не нацист, но нацизм я принял для Германии так, как коммунизм для России. Явление историческое, которому нужно подчиняться, Я шел по пути своей карьеры, не вмешиваясь в политику. Конец войны принес мне, как и всем людям, много неприятных дней и даже месяцев. Я оказался в советской зоне оккупации и стал серьезно ненавидеть коммунизм. Наконец, во мне, кроме пренебрежения, проснулась и ненависть к русским. 1! йот я был арестован и депортирован. Как и вы, как и все, прошел через мельницу МВД и крепко почувствовал тяжесть его жерновов. Ненависть росла. Но когда я попал, уже как осужденный, и тюрьму, затем в лагеря, я встретился с настоящими русскими. С народом. Тем, которого я не знал и чьи особенности подходил под знаменатель — «водка, плетка, сапог».

- Здесь я невольно столкнулся с подробностями нацизма, которые не хотел знать и мимо которых проходил, закрывая уши и глаза. Я узнал о лагерях для военнопленных, о «кацетах», о зверствах в России, об «остах», сорванных с родных полей и завезенных насильно в Германию на работу. Не думайте, я их всех встречал в Штеттине и других местах. Не думайте, что я не проезжал мимо лагерей Гестапо и лагерей военнопленных. Но я был тогда только и исключительно — немец.

—   Здесь я стал человеком. Здесь я встретился с русским человеком. И, верьте мне, я узнал и полюбил его. Русского. Не советского слугу, а первую и несчастную жертву заблуждения. Своего и общемирового заблуждения.

—   Если я останусь жив и вернусь домой, я буду первым поборником любви к России и ее народу и первым поборником его освобождения.

Мой приятель - немец жив и вернулся в Германию. Он исполнил свое слово. Он — друг русских и борец - антикоммунист.

. . . Когда я, без карандаша и бумаги, в голове писал страницы моего дневника, я по ночам восстанавливал в голове все разговоры, все мысли. Они мне тогда казались такими важными. Они мне кажутся и сегодня неоценимой находкой.

Люди. Мысли. Чувства.

Китайцы. Корейцы. Немцы. Французы. Англичане. Русские. Русские. Европа и Азия. Народы и религии. Все вместе. Под серым низким небом тайги. Гибнут. Борются и сродняются.

Там, в громадном «государстве в государстве», строится новый духовный мир. Всех уничтожить невозможно, а тот, кто переживет, он другими глазами смотрит на человечество, его стремления, идеи и ошибки.

Там ...

... С 1954 ГОДА

Для того, чтобы удовлетворить любопытство людей, жаждущие кровавых сенсаций из жизни осужденных на ИТЛ, пришлось бы написать столько же томов книг, сколько имеет Энциклопедия Британика. Жестокость советских прихвостней неизмерима и многогранна. Подход их к «врагам народа» всегда одинаков.. Я бы не хотел, чтобы создалось впечатление, что смерть Сталина и ликвидация Берии превратили лагеря в парки, а заключенных в нежно лелеемые цветочки на их грядках.

Изменения были. Там они нам казались исключительными. Перейдя границу ССОР, человек видит, что перемены давали макссимум пользы рабовладельцам и минимум рабам. Даже оплата труда не ударяла по карману главного предпринимателя, «дядю», т. е. государство. Вольнонаемных рук не хватало. Стоили бы они в десять раз больше. Для вольнонаемных с семьями полагались другие условия жизни, квартиры, питание, базары, магазины, средства сообщений и т. д. и т. д.

Всё, что делалось — делалось к лучшему для коммунистов. Внутренняя подкладка их в те дни не интересовала. Они смотрели не и корень, т. е. на рост самонадеянности в рядах заключенных, л на листочки, цветочки и ягодки, которые они же собирали..

Рабовладельчество XX века цвело и цветет. Разница между уголовным лагерным элементом и «58» существовала и существует. Смертность заключенных никого потрясти не может: Русский народ жилистый. Растут новые поколения. Зреют новые ряды  потенциальных полит-заключенных. В России только народ меняется к лучшему. В СССР режим делает изгибы, но внутренее содержимое остается тем же.

Самое название лагерей — «Исправительно-трудовые» — не отвечает действительности. Об исправлении никто не думает. О труде — да! Труде муравья, закабаленного до конца срока. Если он не дохнет, оказывается и дальше работоспособным и нужным — «нужно найти человека, а статья всегда найдется» — срок продлить всегда можно. Но и без срока, заключенный, доживший до конца своего наказания, попадает в ссылку, на поселение, и принужден и дальше работать на завоевании белых пятен или целины. Каждый «контрик» — паршивая овца, которая может заразить стадо. Поэтому с этой «паршивой овцы» срывается не клок шерсти, а вся шкура, рожки и ножки.

Внутренние передряги в Москве и во всем государстве, о которых много и неоднократно сообщалось в мировой печати, вызвали «реформы короткого срока», как их называли подсоветские люди. Эти «реформы» были одно время приняты в свободном мире за чистую монету. Казалось, эволюция поставлена на рельсы, и стоит ее толкнуть, она покатит прямо в рай.

Взлет и падение Маленкова, не закончившиеся его «ликвидацией», даже в СССР были приняты народом с некоторым удивлением. Маленков же остался жив в угоду Западу, т. е. «женевскому духу», который (в то время мы уже получали газеты) был принят с 'большим скептицизмом.

В 1954 году творители очередных планов стали лицом к лицу с серьезной проблемой расширения производства и стройки. Тогда вспомнили и о «пятьдесят восьмой». Один шаг назад . . . Первым сногсшибательным приказом Верховного Совета СССР было распоряжение снять с заключенных номера и «признать все человеческие права» за спец-контингентом, т. е. — за контриками.

Закрыть спец-лагеря и всех заключенных перевести на режим ИТЛ. Снять решетки с барачных окон, замки с дверей и дать все права граждан СССР (!), кроме права голоса (в смысле устройства открытых митингов, собраний и лекций по своему усмотрению). Разрешить и поощрять самодеятельные театры. Проводить контингентам культурно-просветительные лекции и полит-беседы.

Это был Указ № 1, вышедший в конце марта 1954 года и сообщенный нам в начале апреля.

Номеpa на одеждах нас не стесняли. Мы их носили с гордостью, но новая линия правительства требовала кардинальных мер. Только Берия (говорили нам волки в овечьих шкурках) мог додуматься до такой преступной идеи; Только в немецких «кацетах», только Гестапо так унижало человеческое ДОЛГОЙ НСТВО.

['сжим действительно переменился. Лагеря потеряли облик порем. В жилой зоне прокладываются аллеи для прогулок, засаживаются деревца, даже чахлые цветы. Сами заключенные любовно строят фонтаны. Советским гражданам разрешили писать, ко угодно, писем не только родным, но даже и знакомым. Конечно, большое количество писем не доходило, и ответы тоже приходили в разнобой, но во всем винилось не лагерное начальство и его цензура, а почта.

Мяло того. Разрешили и даже уговаривали писать жалобы в Верховный Суд СССР, в ЦК КПСС и т. д. и опротестовывать приговор. Лагерное, местное начальство никогда не отказывало в двух и трех жалоб, адресованных на высшие инстанции, всячески уговаривало заключенных: Пишите! Пишите в Москву! Жалуйтесь на неправильность решений. Ваше дело пересмотрят. Все знают, что между вами здесь сидят невиновные, но доносам осужденные. Это вам не Берия сегодня! Там люди сидят! . .

За весь период моего пребывания в Омске, дай Бог, чтобы от трех до пяти процентов осужденных освободились, или помучили сокращение срока. Остальные даже ответа на жалобы не получили. Успех имели, главным образом, бывшие партийцы.

Откры нам клуб. Опять стал я играть в театре, в котором женские роли игрались мужчинами. Стали к нам приезжать лекторы, Помню первые темы: «Коммунизм в СССР», «Внешнепо-литический разбор за 1954 г.» и «Религиями ее происхождение» (Анти-религиозный бред лектора), прочитанная нам после выступлении Хрущева с заверениями о свободе вероисповеданий и в СССР. Наш лектор, по хрущевскому рецепту, говорил о том, что веру пи надо искоренять силой. Она сама вымрет, но лучше своевременно научно доказывать всю абсурдность религий и убеждать людей в порочности их заблуждений.

Затем нам стали отливать пули лекциями вроде «Новые льготы для колхозников в СССР», «За мир между народами», «Внешняя политика США»(!) и ... «Миролюбивая политика СССР».

Лекторы нас заверяли, что Москва «стала лицом к заключенным» и старается всеми средствами доказать, что она готова в полной мере загладить ошибки Сталина, и что заключенные должны забыть старые обиды, помня, что они прежде всего —-советские граждане и патриоты, (хороши патриоты после 25 лет каторги!), что они скоро выйдут за проволоки лагерей и вольются новой силой (?) в большую семью советского народа и станут полезными членами государства.

Имя Сталина забыто. Его вообще не произносят перед заключенными. Портреты его исчезли со стен контор и штабов. Всюду заулыбалось монгольское, дегенеративное лицо Левина. Мне могут не поверить свободные люди, но в тот период, если у лекторов по привычке срывалось с языка имя «великого корифея .всех наук», раздавались свистки, и лектор . . . извинялся с застенчивой улыбкой на лице: Извиняюсь, граждане . . . это по привычке. Сразу же нельзя забыть и отвыкнуть!

При каждой колонне был основан специальный «политотдел», для «перевоспитания» полит-заключенных, вместо палки и изолятора, Льстивой, липкой пропагандой.

Нас убеждали, нам доказывали, что заключенные — люди, а не вьючные животные. Для окончательной убедительности нововведений, политотдел получил санкции контроля над лагерным МВД.

Изумительной гибкости политотдела мог позавидовать любой акробат, любой жонглер. В прежние времена, если заключенный по болезни отказывался идти на работу и, зная, что лагерный «лепила» — фельдшер, его от работы не освободит, прятался, его избивали до полусмерти (жизни давали) и садили полуголого в ледяной изолятор минимум на десять дней.

В дни расцвета «новой эры», заключенные могли жаловаться начальнику политотдела на своих надзирателей, бригадиров, да и на начальство повыше, до управляющего лагерем. Больные оставались лежать на койках. К ним вызывали кого-нибудь из мед-состав а и, если он не симулировал, его лечили. Если он жаловался на непосильную работу, переводили в другую бригаду, на другой труд.

С августа 1955 года лагерные изоляторы пустовали. Месяцами — ни живой души. Он служил теперь для наказания лагерных воришек, пойманных с поличным, и злостных пьяниц, которые там отсыпались. В лагере появилась водка, сначала из-под полы, а затем почти явно, и пьянство «в меру» не преследовалось. На лагерных досках выписывались лозунги и призывы. В клубе — портрет Ленина окружали портреты улыбающихся членов ПК. 1 мая и 7 ноября вывешивались красные флаги.

Не могу сказать, что все новые меры вызывали у нас воодушевление, в особенности у вкрапленных в среду советских граждан эмигрантов и иностранцев, но, в общем, мы старались закрыть глаза на то, от чего нас воротило, и радовались возможности сохранить свои силы и жизнь.

Мы ходили только на те лекции, которые ничего общего с коммунистической пропагандой не имели, и на анти-религиозные, для того, чтобы с размаху усаживать лекторов в лужи.

Сами политические из подсоветских тоже крутили головами и говорили:

— Думаете, это — воля? Враки. Все это на срок! Забор остался забором и срок сроком.

Большую перемену в нашу жизнь, конечно, внесла выплата заработанных денег на руки.

Система была довольно простой. Производство обращалось в лагеря, как на какую-то биржу труда. Заводы, фабрики, стройки присылали своих нарядчиков, которые сообщали, сколько и каких рабочих им нужно. Нас гоняли на работу. Вознаграждалась она по ставкам, или «сеткам», как их называют советские, которые получали и вольнонаемные. Скажем, землекоп за 1 куб. метр выброшенного грунта, в зависимости от категории земли (песок, гравий, мокрая глина) получал от четырех до восьми рублей. На этой базе производство рассчитывалось с лагерем через банк.

Особые специалисты, а также и рабочие, во много раз, при помощи туфты и начальства, перевыполнявшие нормы, могли выработать в месяц до 2000 рублей, по вольнонаемной «сетке». Строительство или завод отправляли его зарплату полностью на его имя через казначея лагеря. Там делался перерасчет. Рабочий уже не получал по вольной ставке, а по специальной, лагерной: 51-6% в город, высчитывается в пользу государства, т. е. МВД. Вместо 2000 рублей в плат-списке ставится 950. Из этого лагерь задерживает себе, за пропитание, одежду, подоходный налог (5 - 10 %), еще рублей 220. Чистого заработка остается 720.

Я взял самый высокий пример. Средний заработок «на руки» обычного рабочего можно было считать рублей 80 - 150. Мотористы, электрики, механики, маляры гнали до 300 - 400.

Знаменитый советский «дядя» — государство, делал громадные дела. О таком обирании рабочих не могли мечтать ни в одной самой распрокапиталистической стране, но по всему миру стали сообщать радостные вести о том, что в самой счастливой стране, СССР, нет рабского труда, и любопытным иностранцам показывались платные списки производств, над которыми еще не была произведена манипуляция «дядиных приказчиков».

На полученные деньги заключенные могли купить в лагерном ларьке продукты для питания, курево и «экстра-одежду». Обычно мы стремились захватить, как можно, больше белого хлеба и сахара. Но, к нашему горю, эти продукты были и на воле дефицитными, и нам приходилось стоять в очередях и не всегда добиваться желаемого. Покупали пшено, которое варили с маргарином, рыбные консервы и все то, что можно было захватить ,в ларьке. Эти добавки к лагерной баланде в некоторой степени поддерживали организм людей, но большинство, не слушая голоса разума, тратило свой заработок на табак, а не мало и на водку, заливая свое горе.

Вскоре ввели еще одно новшество — коммерческие столовые. Можно было отказаться от лагерного «стола» и получить деньги за пропитание на руки. При хорошем заработке рублей в 400, прибавив к ним 11О за лагерную «жратву», можно было в столовках завтракать, обедать и ужинать за 400 рублей. Человек был сыт, ел борщ, даже с мясом, белый хлеб, и ему оставалась сотня на пропой души и табачок.

К концу 1955 года (я в то время уже был в Караганде, в г. Чурбай-Нура) из 900 человек нашего лагеря 700 отказалось от пайка. Это доказывало, что заработки были приличными. По воскресеньям можно было видеть чисто одетых людей, правда, в простой, рабочей, но «праздничной» обмундировке и даже бритых. В лагерях открыли парикмахерские. В баню попадали каждую неделю. Для рабочих на грязной работе были постоянно открыты души. Культ-орги работали на полный ход. Появились кино-аппараты. В месяц давались две картины бесплатно, и можно было посетить еще четыре, по рублю за вход.

*

У людей свободного мира должно сложиться странное, противоречивое, ошибочное мнение о «переменах» после-бериевского периода.

Что-то не то! Чересчур уж хорошо. Значит, действительно в СССР нет больше конц-лагерей? Свобода?

Все почти осталось по-прежнему, только «хозяин» пришел к заключению, что правы были американские рабовладельцы, заботившиеся о физической крепости и силе своих верных рабов. «Дядя» тоже решил, что сильный вол в два раза больше вспашет, чем тот, который и борозды протянуть не может. Численность лагерей не уменьшалась. Количество рабов — тоже, но правительство Хрущева - Булганина, побывавших в Женевах, Югославиях и Индиях, произвело переоценку ценности рабского труда, да и не его одного, а внешней политики, и действительно «одним взмахом семерых убивахом».

Лагеря исчезали с поверхности земли, не потому, что отпустили заключенных, а потому, что работы на этом месте были закончены. Тех же заключенных отправляли дальше. Они строили новые турбо-станции, дамбы, прокладывали пути, нефтепроводы и т. д. и т. д. Но, если по старому пути, в пульмановском вагоне, ехал какой-нибудь иностранный журналист, дипломат, член парламента, просто коммерсант или турист, им через окно

показывали на место и говорили: тут . . . знаете . . . раньше был лагерь. Исправительно-трудовой лагерь, «о он уничтожен! Новое веяние . . . Мы сами увидели . . .

 И эти «очевидцы», приезжая домой, в пух и прах разбивали статьями в газетах, лекциями и через радио-вещание, все теории о рабстве политических противников в ССОР.

Нововыстроенные заводы посещали инженеры и техники из свободных государств, и им показывали девственные списки зарплаты заключенных, сейчас же переводя их на покупную силу рубля по сравнению с долларом или фунтом, и знатные ■иностранцы разводили руками.

Мы же? — Мы все еще сидели за проволокой и забором. Нам не скостили ни одного годика со срока. Мы были линшены свободы и все развлечения вызывали у нас одну горечь. Кино-картины к нам приходили остро коммунистического пропагандного характера. Газеты — их же. Радио-передачи — их же!

... В апреле 1954 года вышел Указ № 2, а вскоре и Указ № 3. Нам сообщили, что Президиум Верховного Совета СССР решил, что:

«Лица, совершившие преступления до своего совершеннолетия, примерного поведения в лагерях ИТЛ (в быту и на работе), имеют право на досрочное освобождение, если их, после отбытия одной трети срока, предложит лагерное начальство.

Областной суд рассмотрит дело и может освободить такое лицо из-под стражи условно-досрочно.

Если, по выходе на свободу, до календарного конца своего срока, он снова совершит преступление, то ему зачтется недосиженное время, с прибавлением срока за новое преступление».

Считалось, что этот Указ явится (большим стимулом для поднятия уровня дисциплины в лагерях, но, поскольку мне известно, из нашего лагеря, в котором находилось порядочно несовершеннолетних, было освобождено всего 12 человек.

Указ № 3 был аналогичен второму. Касался он совершеннолетних преступников. Им полагалось отсидеть две трети срока.

Получившие «десятку» должны были тянуть лямку минимум шесть лет и четыре месяца. О «катушках» и не говори.

Указ был безусловно однобоким. Взять хотя-бы мой пример.

Я был немецким офицером, был выдан в 1945 году, быстро прошел через чистилище. Лубянки и других тюрем, следствие и суд и получил 10 лет. Подобные мне люди, выданные в 1946 и даже в начале 1947 года — а такие случаи были —- попадали в более медленную волну, и их судили в 1947 - 48 г.г. Они получали 25 лет за то же преступление.

Из среды военнопленных, отсидевших в СССР в этом свойстве до 1949 года было, в заключение, выужено не мало жертв, которых не хотели возвращать домой. Они отсиживали, как военнопленные, четыре и больше года. В 1949 году они шли поя суд, как «военные преступники», и по принципу того времени, меньше 25 лет не получали. Итого — почти или даже больше 30 лет из их жизни выбрасывалось под ноги советскому молоху. За что? . .

По этому знаменитому Указу № 3, из нашего лагеря, состоявшего из 990 человек, в течение двух лет было выпущено досрочно на волю (условно) 40 человек. Все —советские граждане. Иностранцам этой «воли» не давали. Но известное действие «указов» почувствовалось. Развились зависть, подозрительность и известный процент недружелюбия. В особенности, когда на релятивную свободу был выпущен довольно крупный советский деятель, попавший в чистку, а его шофер, арестованный по тому же делу позже, остался досиживать свой двадцатипятилетний срок. Вся тайна лежала в том, что шеф сел до перемены закона в 1947 г., а шофер позже. Один получил десять, а другой двадцать пять лет. Удивительно просто решала дела богиня советского правосудия!

Наконец, появился указ об учете рабочих дней. Он дал заключенным что-то реальное. Учет рабочих дней шел тоже для досрочного освобождения. Несмотря на сложность пунктов этого указа, мы с невероятной быстротой в нем разобрались и вытягивали из него самый большой процент выгоды.

Эту систему я постараюсь объяснить.

45Если заключенный работает на основных работах, то за выполнение на 111% ему за один проработанный день причисляется еще один плюс. Основной работой называются, к примеру, следующие. Работник, кладущий из кирпичей стену, считается исполняющим «основную» работу. Подносчик кирпича — вспомогательную. Управлять экскаватором — основная, наливать масло — вспомогательная, подвозить горючее к агрегату — вспомогательная. Зачеты для вспомогательных рабочих делались наполовину меньше: полдня, вместо целого. Для основной работы была дана подробная таблица: 1: За 111 %; выработки 1 день плюс 1 день, т е. 2 дня зачета. 2. За 121 % выработки 1 день плюс 2 дня, т. е. 3 дня зачета.

Рабочий с зачетом 24 рабочих дней, имеющий средний месячный процент не ниже 121%, получает полный зачет 24 плюс 48 дней. Таким образом, за один месяц похвальной работы можно списать три месяца сидения. За год — три года. За три года и несколько месяцев можно было (теоретически) закончить десятилетний срок. За восемь — целую «катушку».

Конечно, в то время все это сильно пахло теорией, и никто не знал, во что это выльется на практике. Все зачеты могли быть задержаны переводом на вспомогательную работу, штрафами, повышением норм и пр., но на этот раз нам всем показалось, что мы .все же получили что-то реальное, и все стали «наворачивать» зачеты.

Люди работали, как волы, однако, вскоре стали наталкиваться на разные «но». И тут смекалка помогла. Каждый из нас знал, что нужно вольным мастерам. Стали совать взятки, отказывая себе во многом. Не интересовал больше заработок, а сокращение срока. Они писали радужные письма домой и получали не менее радужные ответы.

У меня был дружок, который часами плакал от умиления над арифметическими вычислениями его никогда не виденного им сына, родившегося после его ареста и поступившего уж в школу. Мальчонка крупными цифрами выписал сваи исчисления, когда же он увидит отца ...

246нтересно отметить, что эта «реформа» фактически касалась на первом месте нас, пятьдесят восьмой статьи. Она считалась первой льготой «контрикам» за все время существования концлагерей. По письмам, которые приходили теперь более или менее регулярно, и по словам пополнений (пусть люди не думают, что в СССР сразу же потекли молочные реки между кисельными берегами!), мы узнавали, что Москва идет на многие жертвы для успокоения общественного мнения.

Уход со сцены такой преступной, но и такой большой фигуры, как Сталин, действительно в стальном кулаке державшего и народ и партию, пустое .место после Берии, который достойно закончил плеяду типов от Дзержинского и до своего предшественники Ежова, поколебали незыблемые, казалось, устои коммунистического террора. Ему пришлось отступать. Либерализм выставлялся на каждом шагу.

Мы, конечно, и понятия не имели, что уже в то время в Москве шли разговоры и предположения о возвращении известного количества иностранцев и даже эмигрантов заграницу, и вот эти возвращенцы должны были, под влиянием опьянения свободой, на всех углах и перекрестках утверждать с пеной у рта, как переменилась система в ССОР, насколько он гуманен и миролюбив.

Вскоре появилось еще одно; новшество. При каждом лагере образовался «Совет актива». В актив выбирали человек 12 - 15 заключённых, происходило это на общем собрании, открытым голосованием, и он становился посредником между начальством и нами. «Выборы и комбинация кандидатур — свободные!» Так гласил лозунг. В действительности дело обстояло иначе. Начальство старалось подобрать людей, с которыми «можно работать», и которых фаворизировало МВД.

Выборы проводились в Клубе при большом стечении заключенных. Кандидатуры МВД терпели полный крах. Кандидатам, да и начальству в лицо говорили: Не верим мы Петру Петрову. В прошлые годы он с чекистами заодно шел. Стукачем был. Хватит! Другого хотим!

Начальство отмахивалось, но молчало. Проводили в большинстве случаев наших людей, на в общем, все эхо было фиктивно.

 «Совет актива» мог добиться «аудиенций», мог хлопотать, передавать желания, жалобы, но решающего голоса не имел.

Все же актив дал нам известную опору в решении мелких дел, как кражи, драки, пьянство и т. д. Как это ни странно, МВД лагерей в такие дела больше не вмешивалось, и они решались активом. Наш «совет» пробовал действовать в направлении хлопот о досрочном освобождении, но, конечно, успеха не имел. МВД в глаза говорило одно, но действовало по-своему, и часто мы слышали крылатое: чем бы дитя ни тешилось . . . лишь бы работало.

«Совет актива» был, в сущности говоря, почти мифом. Люди существовали, встречались, заседали. Люди .имели права, полученные по приказанию из Москвы, и даже как -бы могли решать судьбы своих собратьев — заключенных. На бумаге — да. Но в действительности все сводилось на лагерную толчею в ступе. Ну, как дать права совету актива? А что, если они что-нибудь такое накрутят, и лагерное начальство проморгает? Что тогда будет? Легко им, заключенным! Все равно, сидеть должны. Но каково начальству?

Краснопогонные эмвэдисты никак не могли согласиться с «самостоятельностью» актива, и в многих лагерях его значение ■было сведено буквально на нуль.

1954 год был знаменит своими указами. Самым же значительным для нас, бесподданных и иностранцев, было приказание МВД составить срочно списки и вывезти людей в специальные лагеря.

Первое подобное распоряжение было прислано из Москвы еще в августе, но ему почему-то не было дано хода. Вероятно, местные МВД, почесав затылки, решили, что Кремль может передумать. Однако, из центра пришло второе приказание. Заработали жернова, срочно составились списки, и в сочельник католического Рождества 1954 года нас погрузили в вагоны.

Эшелон по-прежнему был эшелоном, но это уже не были спец-вагоны с клетушками, в которые без воздуха, без воды и без оправки на длинные переезды впихивали доходящих людей.

Вагоны были теплушные, оплетенные проволокой, но отношение было совсем другим. На станциях нас выводили оправляться. Под конвоем, конечно, но конвой относился, я сказал бы, предупредительно. Нас выслушивали и шли навстречу нашим оправданным жалобам или требованиям. На наши деньги (нам выдали их при переводе целиком на руки) нам покупали в станционных ларьках продукты и табак. У нас уже отросли волосы на четыре см. и были сделаны проборы, чего мы не видели девять долгих лет. Мы были одеты в новенькие рабочие костюмы. Нам разрешали иметь часы, за которые в 1945 - 54 г.г. можно было получить до полугода строгой тюрьмы, т. к. они были приравнены к компасу или средству для побега.

В число «иностранцев» должны были попасть все русские, граждане иностранных республик, подданные королевств, но некоторых это не коснулось по их собственной вине.

Назову двоих, оставшихся навсегда в СССР.

Племянник генерала Врангеля, бельгийский подданный, служивший во время войны в немецкой строительной организации «Тодт», попал в советский плен в Латвии. Он скрыл вначале свою фамилию и долго не говорил о своем бельгийском подданстве. Его и записали на первых порах, как советского подданного, скрывавшего свою личность. Впоследствии он предпринял все шаги, чтобы доказать, что он Врангель и бельгийский подданный. В том, что он Врангель, ему охотно поверили, но доказать свое подданство он не мог. Из лагеря для иностранцев нам разрешили писать открытки за границу. Первая моя открытка, посланная 29 декабря 1954 года моей кузине, гр. Хамильтон, в Швецию, была ею получена в начале июня 1955 года. Бедному Врангелю было трудно связаться с родными и друзьями. Он остался в СССР, как советский гражданин.

Подобный случай был и с Николаем Рагозиным, моим приятелем, из Югославии, скрывшим с самого начала свое, югославское подданство. Его даже не включили в списки «иностранцев» и не выслали вместе о нами из общего лагеря.

Многие русские люди, имён которых я предпочитаю не упоминать, ибо их судьба до сих пор еще не решена, в дни катаклизма, в мае, и позднее в 1945 году, предпочитали молчать, скрываясь в общей массе под-советских, считая, что этим смягчат свою судьбу. На их протесты в 1954 - 1955 году, им отвечали: Вы хотели быть советскими подданными в 1945 году, смотрите, вот ваши показания! Почему же вы теперь меняете мнение? Поздно, голубчик. Мы вас признали своим.

Подобные трагедии были и с иностранцами. Многие австрийцы были записаны как граждане третьего Райха. Когда первыми стали отпускать австрийцев, они подняли крик. Им было легче. Они связались с своим государством, и их настоящее гражданство было без труда утверждено.

Были случаи, когда люди оставались в общих лагерях по своему собственному желанию, но это были единицы. Думаю, что они действительно насолили в своих государствах и предпочитали, отсидев срок, остаться в СССР, чем, попав на родину, снова отвечать и садиться в тюрьму «а неопределенный срок. Правда, в те дни было трудно открутиться от отправки. Мало кого о чем-нибудь спрашивали. Директива из Москвы говорила — сконцентрировать иностранцев и бесподданных в особых лагерях, и их туда сливали, как помои из ведра.

Из Камышлага МВД города Омска п-125 выслали в декабре, как я уже сказал, 800 человек. Наше новое место назначения, конечно, держалось в тайне, но лагерная параша нам точно сказала, что мы едем в Карагандинскую область — поселок Чурбай-Нура. Лагерные всезнайки сообщили, что это район шахт, и что наша новая работа будет хорошо оплачиваться.

— Работа? — А когда же домой?

На этот вопрос мы не могли ждать скорого ответа.

... . Мы читали газеты. Конечно, «Правду» и «Известия» на первом месте. Мы слушали радио-передачи, и мы обсуждали все «реформы» 1954 - 55 года. Мы их не могли не обсуждать.

В первые дни у нас был сумбур в голове. Тощие и несчастные, мокрые и холодные, оборванцы, облепленные «номерами, мы, конечно, каждое благодеяние СССР принимали с оглядкой, но и радовались им, как маленькие дети. Советские граждане казались нам, вкрапленным в их ряды настоящим и псевдо-иностранцам, баловнями судьбы. Они имели здесь, в СССР,, свои семьи. Они могли сократить срок и ехать домой. Для нас же сокращение срока не представляло на первых порах никакой радости. Куда? На поселение? В Сибири или в Центральной России у нас никого близкого не было, и ССОР для нас, как ни кинь, был громадной тюрьмой. Мы стремились не на «советскую волю:», а на свободу.

Приоткрывшаяся для нас «форточка», безумная тогда еще -надежда на скачок в пространство заставили нас присмотреться: к чему это все ведет. Мы не верили добрым намерениям СССР. Вернее сказать, мы не верили в альтруизм этих намерений. Одни предполагали, что там будут предъявлены какие-нибудь условия, пахнущие «пятой колонной». Другие видели во всем какой-то подвох, говоря: Сегодня Чурбай-Нура и реклама на весь мир, а через год опять 70 параллель и макаронная походка!

Газеты стали открывать нам глаза. Немцы, австрийцы, те же югославяне, поляки, всевозможные иностранцы, да и мы, русские, среди них -— мы все являлись разменной монетой. Нами в 1945 году расплатились англичане, американцы и французы. Нас, в виде сдачи, возвращал СССР.

Со дня смерти Сталина СССР дал трещину. Его здание лопнуло от верха до низу. Самая же глубокая трещина скрывалась в его фундаменте, в основании коммунистического хозяйства, т. е. того, чем он старался больше всего прельстить неофитов в свободном мире. Жить в изоляционизме больше нельзя. Нужны товарообмен и открытые двери. Нужно срочно убеждать Запад и весь свободный мир в переменах к лучшему. Одного убийства Берии мало. Снова убивать — нельзя. Нужно срочно надеть маски и скрыть свое волосатое, звериное тело под белыми простынями.

СССР нужны был и Бонн и Венна говоря уже о поддерживании женевского духа с Вашингтоном и Лондоном. Необходима кокомическая связь с нейтральной, но СССР симпатизирующей Индией,. Бирмой. Нужна опять обиженная Югославия с ее Тито. Нужна Канада, Норвегия, нужна Новая Зеландия и Австралия. Нужна, черт подери, Южная Америка. Не для мирного сосуществования, а для заделывания бреши, для постройки Фунндамента, для военного трамплина. Все поездки «близнецов» Булганина и Хрущева, все их заигрывания и улыбки вели к одному — обману.

Как на все это смотрел подсоветский народ?

Дайте ему на вершок распустить поясок, дайте ему хотя бы иллюзию собственности и спокойного она, и он будет тянуть свою лямку, но « одним изменением. Раньше можно было в дни НЭП'а отпускать, а затем снова затягивать пояс. Можно было производить катастрофические чистки и раскулачивания. Теперь мне кажется, только особая, высшая сила может отнять у под-советских людей раз заполученные, хоть и жалкие, но привилегии.

Как смотрели на все это заключенные?

Они принимали каждое улучшение с недоверием, но всасывали его в себя, как губки, не веря в вечность этих реформ и торопясь набраться сил для того, чтобы защищаться, в случае поворота колеса на прежние рельсы.

Каждый спросит меня: не было ли к нам, выделенным в особые «иностранные лагеря» людям, зависти со стороны под-советских?

В общей массе — да. Вы, мол, счастливые, уйдете отсюда и станете людьми. Но те, кто побывал заграницей, — я думаю о тех, кто был выдан, насильственно возвращен в ту тюрьму, из которой он в дни войны вырвался — те нам не завидовали.

Вспоминаю мое прощание с одним власовцем, простым солдатом, потомственным русским мужичком. Невольно, мак бы стыдясь своего возможного счастья вырваться отсюда, увидать свободу, своих близких, обнимая его, я смущенно сказал:

- Мне жалко, Васюта, что ты остаешься здесь. Вот бы нам с тобой на свободе пожить!

- Это ты о каких свободах, Миколай, говоришь? Об иностранных? Да туды их растуды, с их свободами! Ты что думаешь, что я с немцем пошел, чтобы в заграницах жить? Мне для ча
воля нужна; для себя ль, что ли? Чтоб ■баварское пиво пить и с баварской бабой спать? Я с покойным Андрей-то Андреичем за народ и Россию шел....  

- Раз нас продали немцы. Второй раз англичане... так что б нас опять христопродавцы?... Нннет, Миколай, пусть уж меня дома лупит свой русский кнут, чем английская резиновая палка, как тогда, при выдаче!

И на таких Васют СССР стал смотреть другими глазами. Зачем их уничтожать? Пригодятся. В особенности те, кто по возрасту еще хоть в ополчение пойдет. Не только он сам в плен не сдастся, но и другим не даст. Отговорит. Пристрелит.

Благодаря Гитлеру, благодаря Рузвельту и Черчиллю, не СССР, а Россия окружила себя бастионом недоверия, траншеями национализма и патриотизма.

— Никто нас «освобождать» не пойдет! — говорили бывшие власовцы, да и не одни они, а те, кто прошел через Европу в рядах советской армии во время войны и позже. — Кому Россия нужна? Только нам, русачам. Остальным она бельмом в глазу торчит. Коли освобождаться будем, то сами и для себя, а пусть коммунизм к ним в гости едет. Мы нахлебались его большой ложкой, пусть они его мисками жрут!

Много таких разговоров было. Не только с заключенными, но с молодыми «вольными», с которыми я встречался в Чурбай-Нуре позже. Не берусь все цитировать. Не берусь их анализировать, но мне кажется, что в двух, мной приведенных — вся правда.

Все те, кто думает, что «Никитка — Хрущ» — Иванушка дурачок, ошибаются. О Никиткином 'пьянстве говорят и в СССР. Говорят равнодушно. Кто в СССР не пьет? В шкалике в 200 граммов скрывается и отдых и забытье. И Никита забыться хочет, а одновременно, если говорит дерзости иностранным дипломатам трезвый, могут они и обидеться, а с пьяного что взять, когда все эти дипломаты войны боятся.

Никита Хрущев и Булганин — как кот Васька. Слушают, читают ноты протеста и ... едят. Съели они уже многое. Ко многому протягивается -их сверху бархатная, а снизу когтистая лапка. Что дома, у себя, волей - неволей отдадут народу, то с других народов и стран сорвут.

С 1954 года правительство решило приступить к ликвидации недохвата. Кукурузы, целины, стройки. Глаза замазывали. Нужно было покончить с жил-проблемой. Стали строить блок-дома. При помощи кранов, заключенных и вольных рук, стали громоздить жил-ящики целыми блоками, т. е. из готовых деталей. Все эти типовые блочные проекты ни к чему не годились. В сумасшедшей гонке, в домах забывали прокладывать канализацию и водопровод. Иной раз по ошибке не оставляли места для лестниц. Не те, видите ли, детали пришли. Но, несмотря на это, народ, как тот дурак, что красному рад, радовался и этому начинанию. — Сегодня плохо, наспех, завтра лучше, а вот внучата мои уже в настоящих домах жить будут! — говорили, добродушно улыбаясь, вольные, которые строили с нами дома.

Появились радио-приемники в большей массе. Часы. Фотоаппараты. Все стоило и стоит втридорога, но, если люди 40 лет не имели возможности снять свою семью на фотокарточку или подарить сыну ручные часы, если они могут писать самопишущими ручками и — верх совершенства — хоть два часа в день, хоть плохую программу, но в рабочем клубе смотреть телевидение — разве можно осудить того, кто этому радуется? И радуется где? У себя дома, на родине!

Для того, чтобы описать все перемены внутреннего, экономического и политического общественного порядка с 1954 года до момента моего отъезда, опять нужно было бы издать отдельную книгу. Я только вкратце упомянул о том, что больше всего интересует сегодня русский народ. Иллюзия свободы. Иллюзия собственности. Немного самого дешевого комфорта и возможность содержать свою семью. Пока — это все. Однако, как я заметил, материальное, даже совсем относительное благополучие является той базой, на которой развиваются духовные потребности, размышления, переоценки ценностей и новые стремления, ничего уже общего с сытым желудком не имеющие.

И в лагерях и «а воле, тот, кто не «доходит», кто не думает все время о том, как бы ему достать гнилую кочерыжку капусты или горсточку соленой, вонючей камсы, тот начинает размышлять, и размышления заводят его далеко. Гораздо дальше, чем. Этого хотел -бы Никита Хрущев, весь ЦК, все МВД.

«ВОЛЯ»

Свобода» и «воля» — два совершенно различных понятия в ССОР. Свобода имеет громадное, почти недосягаемое значение. От советской «воли» у меня создалось какое-то безотрадное и серое впечатление.

В СССР люди живут «на воле», заключенные выходят «на волю». «Воля» — это что-то ограниченное, ибо свободы там нет.

Первое мое представление о «воле» я вынес еще в дни моего пребывания в Мариинске.

Большой город, многолюдный. Постройки деревянные, давно не видевшие ни известки, «и краски. Новые постройки принадлежат, главным образом, МВД, его предприятиям. Они выделяются, как вставные зубы во рту, полном гнилых корней. В порядок приводятся только те здания, которыми заинтересовано государство.

Мариинск окружен лагерями и колхозами. Мы, заключенные, работали и в колхозах, и в совхозах и точно определяли разницу между «ими.

СОВХОЗ — государственная затея. Баловень. Туда отправляется все самое новое и лучшее. Колхоз — пасынок у злой мачехи, дойная корова, обреченная на смерть. Впечатление от колхозных сел и деревень — ужасное. Хаты покосившиеся. Крыши дырявые. На них не хватает дощечек, и переплеты чердака напоминают оскал черепа. За'боры, если таковые есть, покосились, упали. Выдернуты и сожжены почерневшие планки.

В колхозах нет новых домов. Их некому строить. В колхозах только старики, бабы, да ребята. Вернувшиеся с войны мужчины разбежались, куда глаза глядят. Их калачем к семье не загонишь. Не потому, что они семью не любят, а потому, что это было единственной возможностью как-то раскрепоститься.

На весь колхоз бывает только один новый, опрятный дом: это Управление « при нем клуб. Все, что достраивается колхозниками и с ними поселившимися бывшими заключенными, это землянки.

Я видел в СССР пропагандные фильмы, говорящие о сахариновой жизни в колхозах. На самом же деле ие только нет коньков на крышах и петушков на ставнях окон, но, как я сказал, нет 'простой опрятности, следа женской руки или опытного глаза хозяина.

Спрашивал: Почему вам хатку не привести в порядок?

Отвечали: - А для ча! Не мое же! И так семь шкур дерут, зачем же время и силы тратить? . .

Около нашего лагеря, в Орлово-Розовом было большое село, родившееся в далекие, прежние времена. Теперь это значительный колхоз. Все на учете.

Посередине села — каменное здание: прежняя церковь. Крест давно снят; Купол облез и продырявлен. Окна заколочены. На дверях громадный ржавый замок.

Были еще сталинские времена. Я заинтересовался и опросил: что там, в церкви? — Зерно, -— говорят, — хранят!

Никакого зерна в церкви не было. Через проржавевший купол дождь заливал всю внутренность здания. Просто кто-то когда-то решил, что «религия — опиум для народа», повесил замок, а снять его некому.

Пристал к колхозникам: разве их церковь не интересует?

Получил осторожный ответ:

— Кто в Бога верит, тот и дома молится, а кому коммунизм мозги завернул, тому все равно, где на баяне играть и водкураспивать. Пусть лучше пустая стоит, чем под клуб отдадут. Воттут по соседству, в другом селе, церковь комсомолу отдали — там и 'безобразничают.

Сараи, в которых хранится колхозное имущество, жуткие. Дыры да трещины. Зерно свозится прямо на станции и ссыпается на землю — кровь и пот человеческий, — и лежит оно под дождем и снегом, пока кому-то заблагорассудится назначить погрузку в вагоны. Проростает, гниет. А вот попробуй задержать сдачу, или укрыть, — лагерь так и ждет, ворота разинув.

«Здание» местной мастерской, в которой производится зимний, капитальный ремонт сельско-хозяйственных машин, не отапливается. В окнах нет стекол. Дыры заткнуты промасленными тряпками. Бедные механики, работая на ремонте, греют руки у «буржуек» или просто на костре. Отремонтированные тракторы и комбайны выводятся на улицу и «замерзают» на всю зиму под открытым небом. К весне все проржавеет, попортится. Ремонтируй опять.

В сибирских колхозах все модели машин — 1930 годов. Новых, вроде С-80 нигде не встретить. Зато совхозы на целинных землях получают все самое новое и лучшее. Результат плачевный. Все «добровольные» работники из СССР и те, кого привезли из Харбина и Шанхая, понятия не имеют о машинах и не умеют работать.

Машины в кратчайший срок приводятся в состояние полной негодности. Стоят на откосах, как огородные пугала, как символы экономической разрухи. С «добровольцев» взятки гладки. Мы, говорят, не умеем. Нас нужно научить. Будете ругать — уйдем. «Заграничники» же трясутся от страха и своей тени боятся. Лучше будут мотыгой копать, в плуг впрягаться, чем за «дядино» хозяйство отвечать.

Для старых тракторов никто больше не производит запасных частей. Так называемые «козлы» (колесные тракторы) ЧТЗ и ХТЗ-НАТИ, должны работать в колхозах и в сельхозлагерях МВД, пока не придут в полную негодность.

Снабжение запасчастями должно производиться из «местных рессурсов», т. е. объединенными силами сельских механика, тракториста, токаря, слесаря и кузнеца. Бегают несчастные по всему колхозу, ищут старую, более или менее пригодную деталь, обтачивают ее, обрабатывают и на токарном станке, и вручную — напильником. Сварку производят электродами. Иной раз делают вылазки в соседние колхозы и под покровом ночи крадут части с чужих тракторов. В самых тяжелых случаях делают из двух тракторов один, а потом отвечают «за уничтожение государственного имущества». Обычно тракторы похожи на тришкин кафтан. Пестрый, разнокалиберный, выхлопная труба качается, как маятник, сделанная кустарным путем из жести на русское «авось». Сидение у тракториста, того и гляди, сломается, привязано и закреплено проволоками и проводами. Шум от такого трактора сильнее, чем от дивизиона танков.

Каждый тракторист наизусть знает причуды своего «детища». Только он один и умеет с ним справиться. Однажды, помню, посадили меня за такой «бронтозавр» по болезни настоящего тракториста. Прицепщик, тоже заключенный, полчаса крутил ручку, пока мы его завели. Трактор был «с норовом», и секрета мы не знали. Наконец, дал искру. Мотор заработал. Включил я вторую скорость, а он назад поехал и чуть все корпуса плугов не переломал. Я дал руля налево, а трактор пошлепал направо . . .

Случись что-нибудь с плугами, пришили бы мне «вредительство» и все 25 лет в придачу бы получил. Потом больной тракторист ругался. Почему я у него «характеристику» не спросил? Трактор столько раз ремонтировали, что у него все наоборот действовало.

Вообще, и для совхозов тракторы не выпускаются в достаточном количестве. Заводы «туфтят». Какое им дело до совхозов? Главное — норму выполнить, даже если только на 'бумаге. Овцы целы, а волки в министерстве за это деньги загребали.

Списать трактор с учета невозможно — разве если в щепы разлетится. Списывает их спец-комиссия, которая никогда не соглашается с мнением тракториста и ставит ему в вину плохое обращение с социалистическим имуществом. Слово «халатность» равно .приговору к ИТЛ. Статья 109 Указа РСФСР может упрятать беднягу на долгие годы.

Даже если удастся описать трактор, пользы от этого никому не бывает. Нового не получить, а из обкома или райкома, все равно, придет бумага: «На основании постановления ЦК КПСС об использовании местных рессурсов, посевную кампанию провести в срок с имеющимся имуществом. Новых тракторов на базе нет и не ожидается».

Коротко и безаппеляционно.

Правление колхоза кроет, на чем свет стоит, вытягивает «писанный» трактор и старается всем колхозом соорудить что то для посевной кампании.

Наступает весна. Первое солнце. Первые ручейки на пахоте и вот «выезжают расписные Иоськи Сталина «челны».» Дымят, гудят, ломаются, но ... пашут.

«Воля» дорога. Даже голод и холод на «воле» переносятся с стоицизмом. Мне привелось наблюдать за починкой тракторов. Сколько изумительной смекалки, кустарной оборотливости вкладывают колхозники в это дело! Буквально из ничего делаются сложные поправки. Почему же эти ловкие русские руки не поправляют свои жилища?

— А как их поправишь? — отвечали мне люди. — Лес чей? Не помещичий же, а социалистический. Его трудно получить, а если где и «достанешь» материал по «сходной» цене, могут обвинить в краже, в буржуазных замашках, в кулачестве.

Все стремление обращено на выполнение плана, т. е. на «восстановление послевоенной разрухи». На человеческие удобства никто не обращает внимания. Главное, чтобы дом «Правления колхоза имени Карла Маркса» был аккуратно огорожен, выбелен и пестрел от красных лозунгов и пятиконечной звезды. Этим соблюдалась внешняя форма. — С нашего колхоза фильм накручивать не приедут! — говорило правление. — Приедет секретарь обкома партии, так он только в правление заглянет, а оттуда прямо на поля. Дома колхозников, пока они кривы да косы, его не интересуют, а если какой «нарядный» завидит, сейчас же спросит: Откудова средства взяты? Вот и доказывай откуда.

Дело секретарей — «план». Их дело — толкать. Так их «толкачами» и называют и ненавидят глухой и лютой ненавистью. Эти толкачи разыгрывают из себя больших знатоков колхозного дела, но, в сущности, ничего не понимают и действуют по инструкциям сверху. Им важна «генеральная линия», и они совершенно не считаются с силами и возможностями колхоза.

В колхозах главный упор делается на женщин. Все это басни советских газет, о том, что женщина «стремится» стать трактористкой или комбайнером. Она к этому трушу питает отвращение, но что делать, если в колхозе некому работать, и вся тяжесть труда ложится на ее плечи.

СССР усиленно твердит о «совершенной механизации сельского хозяйства». Возможно, где-нибудь в Центральной России, в «показных совхозах», эта механизация и проведена, но в Сибири рядом с тришкиным трактором ведется работа, «как в доброе старое время»: плугом, бороной и даже . . . сохой. Рядом с самоходным комбайном работает вереница женщин, вяжущих с зари и до сумерек тяжелые снопы. Я видел больше кос, серпов и цепов, чем современных агрикультурных машин. В совхозах с, 1954 года, при проведении «новых идей», может быть, сделаны известные шаги, облегчающие труд, — только в совхозах, являющихся «всех давишь» для колхозов.

Все очковтирательство, преподнесенное американским фермерам, посетившим летом 1955 года сельско-хозяйственную выставку в Москве, может убедить только иностранца, мало знающего не только СССР, но и заокеанские страны с их масштабом вообще.

Доение коров электрическим путем существует только в спец-совхозах (показных) в Центральной России. То же самое и с подачей корма скоту путем канатной проводки. По всей Сибири коровы доятся «доисторическим» способом, а корм везется в тачках.

Лагерные совхозы, в которых работали заключенные, были но всех отношениях лучше поставлены, чем «вольные». Они были чище, опрятнее, и всегда брат-работяга что-то выдумывал, чтобы облегчить свой и своих друзей труд. В лагерных совхозах проявлялась личная инициатива, абсолютно отсутствующая в простых.

Отношение к колхозникам мало чем отличалось от отношения к лагерникам. Если нас выгоняли на работу палками и прикладами — в колхозе кулаками и руготней. Если в лагере отказывающихся работать садили в карцер, то в колхозе секретарь' парторганизации и бригадир ходили по домам, вытаскивали несчастных женщин буквально за волосы и пинком пониже спины направляли их на поле; больна она, или у нее ребенок занемог никто не спрашивал.

Известные изменения произошли после 1954 года, но о размерах и успехе этих изменений я не могу говорить. В СССР принято из мухи делать слона, если это интересно ради пропаганды, и обратно -— слон народного недовольства превращается через печать и радио в безобидную мошку.

Крестьянство обирается почти четыре десятилетия. Пройдя разные периоды легких облегчений и нового закрепощения, оно всё же не потеряло своей любви к земле, врожденной, глубоко посаженной в его душу. Путь к сердцу громадного большинства россиян, сердцу хлебороба, лежит только через решение земельной проблемы, и только тот, кто ее решит, может рассчитывать на всенародный отклик России.

Рядом с крестьянином, когда-то ожидавшим «хлеба и воли», поит и его старший и до некоторой степени привилегированный брат — рабочий. Несмотря на всю любовь к земле, сегодняшний, крепостной ХХ века, крестьянин, бежит от того, что составляет голь .его жизни, главным образом, потому, что он лишен личной собственности и личной инициативы.

Советский рабочий более или менее обеспечен, по советским понятиям. Одет он грязно и бедно, но раз в неделю одевается в праздничный костюм, с трудом добытый, синий шевиотовый (мечта всех подсовётских) и с тоски напивается. И у него, у рабочего, отнята личная инициатива. Он сыт, если и не очень. Он тянет свою лямку с типично русским фатализмом и в вечной надежде на какие-то улучшения.

Вся экономика СССР, все его производство поставлены на обмане. Все это знают, по-иному не могут и потому покрывают. О| самого маленького рабочего до министра, все связаны круговой порукой «туфты».

Чтобы получить больше денег, рабочий старается записать себе больше часов работы, жульничает и туфтит. Десятник, мастер, прораб, зная это, урезает часть туфты, часть признает, т. к. она идет и ему в пользу. Все уравновешивается, подмазывается и посылается дальше в границах «не превышения оплаты труда». Мастер, начальник цеха, инженер, директор завода — все выше и выше, «в рамках плана», до самого Ц.К. ползет, растет туфта. Каждый урывает себе кусочек и, в конце концов, по сообщениям, весь ОООР должен был бы завалиться электрическими лампочками, нитками, ботинками, ситцем, всем, что душа желает, но ... ничего нет и всего не хватает.

В мои дни забастовки были совершенно исключены. Рабочие не смеют просить и требовать повышения зарплаты. Это — контрреволюция. Подрыв производства. Поэтому, если раньше было выражение — «не подмажешь, не поедешь» — теперь все, улыбаясь, говорят: «не стуфтишь — с голоду сдохнешь!»

Я не буду писать о стахановщине. Она известна всему миру. Все знают, как трудно выполнить все 100 процентов нормы, и все росказни, да и «факты» стахановского производства — жульничество, для выполнения которого двадцать человек подготовляют работу для одного. Для этого не жалеется ни подсобный материал, ни вспомогательные силы.

Конечно, и туфту можно назвать кражей, но, кроме нее, существует и поголовное расхищение «социалистического имущества», тоже растущее процентуально высоте поста, занимаемого «хищником». Простой рабочий возьмет себе фунтик гвоздей. Мастер отвалит побольше. Он берет и для себя и для соседа, от которого ожидает взамен подобной же услуги. Инженеру нужен ящик гвоздей, чтобы подмазать, где надо. Директор завода может «уступить» полтонны гвоздей тому, кто «уступит» ему полтонны другого материала. А завод, который должен околотить громадное количество ящиков или обшить досками нововыстроенные или ремонтированные товарные вагоны, возвращается к «туфте», т. е. там, где должно быть вбито минимум 100 гвоздей, вбивают 10. Все довольны. Рабочим меньше работать. Вагоны или ящики делаются быстрее, и достигается норма, приемщики жмурятся одним глазом и ... получается сказка про белого бычка.

Если маленький рабочий, главным образом, «хищничает» для себя самого, то старшие, до директоров завода, делают это не всегда из материальных выгод, но и оберегая- свой пост, свою голову, свою свободу. У него начинает разлезаться здание какого-нибудь цеха. Он взывает и просит, чтобы ему прислали цемент. Цемент не идет. Наступает сначала дождливый, а затем снеговой период. Вода размывает рассевшееся здание. Снег давит на него, и крыша грозит рухнуть. Кто будет отвечать, если случится несчастье? Не важны рабочие жизни. Важен перебой и работе, грозящий разными статьями. Директор завода вступает в переговоры с директором цементного завода я за тонну гвоздей получает несколько тонн цемента. Здание поправлено. Нее довольны, а если какой-нибудь вагон развалится в щепы, будет отвечать железная дорога. Если ящики рассыплются, и из них вывалится все содержимое, опять же будет виноват, кто угодно, но не завод.

Так это ведется по всему СССР. «Пятилетки» выполняются и перевыполняются на бумаге. В жизни же результатов нет, и о действительном удобстве, гигиене, удовлетворении самых минимальных потребностей народа никто не думает.

ССОР считается засекреченным государством. Многие на западе думают, что ни одна тайна, скрываемая правительством, не запрятана так глубоко, как в СССР. Однако, это далеко не так. О всех мероприятиях, скрываемых до известного дня, узнают не только на воле, но и в лагерях далеко до срока. Например, день обмена валюты в 1947 году держался в большом секрете, во избежание каких-либо махинаций. Уже за месяц до объявления срочно проделывались разные денежные манипуляции, и факт никого не застал врасплох. Даже о «чистках» люди узнавали заранее, и только завороженность кролика под взглядом кобры заставляла обреченных без сопротивления ждать своей судьбы.

Может быть, именно этому положению кролика - гражданина и кобры - партии должен быть благодарен Кремль за то, что все его «начинания» проходят с стопроцентным и более успехом. Так проводятся и займы, которые перевыполняются на 103 и больше %. ССОР умудрился «добровольно вытянуть» деньги не только у «вольных» людей, но даже у заключенных н спец-лагерях:, которые в то время не имели ни имени, ни фамилии. Если несчастный раб имел в лагерной кассе десять рублей, у него вытягивали и их. Пробовали сначала уговаривать, затем прибегали к угрозам, к карцеру, к изолятору и, наконец, сообщали о переводе в штрафные лагеря. МВД в лагерях перевыполнило план, не сообщая, конечно, о том, что рабы записывались на заем только после самых изощренных методов воздействия.

Все, что делается «добровольно» в ССОР, имеет свою подкладку. Вспоминаю частушки, которые -пели в Казахстане вольные ребята, попавшие на целину:

... Все случилось шито - крыто.                  

Стал вождем Хрущев Никита.
Сталин гнал нас на войну,    .

А Хрущев на целину!

Никакого энтузиазма в «целинном вопросе» не было, и отправлялись 'бригады .по указу и выкладке, откуда и сколько шло рабочих рук. Все лозунги, плакаты, песни и выкрики фабриковались коммунистическими заправилами.

Бывало, спросишь целинного добровольца, отчего он оставил ВУЗ, учебу, свою личную жизнь, — отвечает немного измененными словами старого анекдота:

— Да потому, что ошибся и, вместо «караул», «ура» кричал. Вот и забрали.

Вместо «караул», кричит «ура» в СССР каждый, «то хочет жить, и кричит он не по ошибке, а потому, что знает, что на его крик о помощи никто не откликнется, никто емуне поможет.

Любой знаток жизни в СССР может найти мои рассуждения поверхностными, схваченными и записанными налету. Это и есть так. Я просто передаю все то, что запомнилось из виденного и слышанного. Самым близким для меня миром был мир лагерей и заключенных, и «воля» в СССР навсегда осталась для меня туманной, мало изведанной .страной, тем более, что мой контакт с Центральной Россией проходил опять же под знаком лагерей. Немного иных, но все же лагерей.

1954 год, которому я посвятил эту главу, для нас, лагерников, был годом чудес, и он, конечно, будет вписан в историю конц-лагерной России золотыми буквами. Не разбираясь более в международном значении шагов правительства, я подведу только один итог: народ, связанный узами родства или дружбы с 20 миллионами недавно еще бессловесных рабов, -был доволен. Довольны были, если не принципиально, то практически, и сами рабы.

Исчезли слова «изменник родины» и «враг народа». Бывшие «диверсанты» и «шпионы» приобрели право считать себя человеком. МВД лезло из кожи, чтобы создать впечатление во всем СССР, что осужденные люди подвергнуты только «временной изоляции», и что они добросовестным и честным трудом искупают свои вольные и невольные вины перед родиной.

К нам в лагеря стали приезжать спец-пропагандисты, которые в пламенных речах убеждали даже тех, кто получил 25 лет, что никто из них этот срок высиживать не будет, и «поскольку они будут всем сердцем и всеми силами участвовать в стройке государства (уже не коммунизма! Зачем вслух это говорить!), Родина-мать примет их в свои широкие, свободные объятия!

Приказ ГУЛАГ'а о разрешении «расконвоировки» заключенных по 58 статье произвел буквально революцию.

Расконвоировать заключенных мог сам начальник лагеря, и обычно эту привилегию получали только бытовики и то те, кому оставалось месяц - два до конца срока. Считалось, что такой не убежит. Зачем, когда воля близка?

Если до этого приказа расконвоировали кого-нибудь по 58, то только тех, кто сидел по пункту 10, т. е. так называемых «болтунов», да и то по спец-разрешению из Москвы. С пропусков, на котором стояло тридцать печатей, с предварительным обыском и т. д., отпускали беднягу «контрика» без конвоя за пределы лагерной зоны.

Приказ ГУЛАГ'а был встречен начальством с неудовольствнем. Легко им там приказывать за тридевять земель! Как можно выпустить без конвоя «контрика», который имел на плечах еще 20 недосиженных лет? Сбежит! Наболтает вольным, чего но надо!

Оттягивали, сколько могли, но в 1955 году появление политзаключенных на улицах прилагерных городков стало почти обычным явлением, даже если он имел двадцать и больше лет отсидки перед собой.

Безконвойный выходил из лагеря в 6 ч. утра и, как вол, работал (как не работать!) до 8 ч. на производстве. За это он мог по дороге в лагерь зайти в ресторан, погулять на воздухе с прелестной дамой, если такая найдется, поговорить с людьми. Имея за собой десять лет лагерей и, кто его знает, сколько еще впереди, человек упивался догоранием заката, солнечным диском, заходившим за очертаниями полей или лесов, а не за трехметровым забором, проволокой и вышками.

Подумать только! Год - полтора еще тому назад, я считал себя обреченным на смерть за 70 параллелью. Я «доходил», заросший бородой, с бритой, как у каторжника, головой, я рычал, как голодный пес, получая миску баланды и горсть камсы. Мое плечо было почти до кости стерто лямкой... и вдруг — ресторан, суп с вермишелью, котлеты с картофелем, чашка кофе, папиросы и прогулка с друзьями по улицам поселка. Разве это не чудо?

Мы все были готовы работать не 8, не 10, а все 12 часов. Даже если не ресторан и не прогулка, то все же приятнее быть на производстве,, чем идти в осточертевшие бараки. Мы шли, высоко подняв головы, как бы не замечая красных погон и красных околышей МВД. Они пыхтели от бессильной злобы. Бессильной, потому что Москве было наплевать, на кого мы смотрим или не смотрим. Им было важно, чтобы мы работали, а бес-конвойность давала разительные результаты.

Вспоминаю одну статистику.

В Чурбай-Нуре, в Казахстане, где существовали конвойные и бесконвойные бригады, после полугода работы они выполнили план:

а) 20 подконвойных бригад — на 107 %.

б) 10 бесконвойных бригад — на 270 %.

Вот и соотношение, причем бригады имели одинаковое количество заключенных, так что рабочих рук в бесконвойных было вполовину меньше.

Расконвоирование происходило в порядке поощрения за поведение и работоисполнение, и люди, если и не верили в искренность правительства и долгую жизнь реформ, рвали все, что было возможно сорвать, сознавая, что степень улучшения положения зависит от степени выполнения норм и качества работы. Может быть, выиграли обе стороны, и «дядя», через старания своего «приказчика» — МВД, и заключенные. Первые, конечно, гораздо 'больше, но кто об этом думал!

Миролюбие внутренней политики сняло тавро позора с заключенных. Тавро, правда, никогда не считалось позором в среде простых подсоветских людей. Да и как иначе, если у всех если не свой, то друг сидел в лагерях. Но общение с заключенными, как с зачумленными, могло плохо отозваться на положении «вольного», работавшего на одном и том же производстве.

После года со дня начала реформ стали разрешаться «визиты» в лагеря. Ко многим приезжали семьи, и заключенные могли с ними встретиться, поговорить, провести время. Лагеря 1955 года отличались чистотой, порядком, санитарностью, даже в большей мере, чем квартиры и жилища вольнонаемных.

Бывало, в 1955 году, когда у нас в зоне, в праздничный день, играл оркестр заключенных, под проволокой нашего забора собирались вольные, с наслаждением слушая музыку. Посещавшие заключенных семьи, в особенности приезжавшие из Центральной России, говорили, что нигде им так вольно и хорошо не было, как ... в нашем лагере. Это звучит парадоксально — и все же это правда.

Центральная Россия оставалась СССР. Здесь же росло то новое государство в государстве, о котором я неоднократно говорил.

Режим оставил свою печать на жизни вольных людей. Там отсутствовала самодисциплина. Жизнь рвалась кусками. Дай, что дашь! Туфта, так туфта! Сегодня я на свободе, завтра меня упрячут в лагерь за катушку ниток или два километра железнодорожной прокладки. Получим и за одно и за другое одинаково.

На воле, в особенности в центральной России, ходит пословица: где двое русских сойдутся, там и напьются, там же и подерутся. В клубах, на воле, жуткое пьянство. К девушкам отношение «лапальное». Разговоры только о последнем пьянстне, о том, где и что можно «достать», да о новейшей вспашке зяби новым, четырехкорпусным плугом.

В лагерях сидели люди, которые много видели, много читали, многому научились. Некоторые полмира прошли. С ними не заскучаешь. На лекциях, которые читали заключенные, собиралось много народу. Раскрывались многие тайны, о которых не пишут в газетах и даже в мемуарах, ширились горизонты в любой отрасли науки и искусства.

Приезжали к нам родители, семьи заключенных. Все встречали их приветливо, дарили подарки — кустарные самоделки, которым иней раз было место на выставках. Я сам много рисовал, и мои картинки шли нарасхват. И не только, как подарки. Покупали их у меня вольные, покупал и надзор-состав.

Русские люди любят картины. У меня появилась возможность покупать краски, полотно и бумагу для акварели. Самым большим успехом .пользовались копии известных, художников дореволюционного времени. Я убивал на это развлечение свои праздничные дни, и труд мне приносил и радость и материальное благополучие.

Особую свежесть в лагерь вносил приезд жен наших лагерников с ребятами. Все заключенные ходили, как помешанные, от радости. Слышите, говорили они, — ребята! Даже детский рев казался небесной, божественной музыкой. Малышей с рук не спускали, так что родители могли друг другом упиваться. С ребятами лет 7 - 10 играли в горелки, в бабки, в городки. Пожилые дяди лет в 45 - 50 носились с ребятами, играли в футбол, водили их в кино, усаживая на самое дорогое, место, задаривали конфетами. Друзья по лагерю оказывали особый почет и уважение приезжей семье, которых она уже давно не видела в своем городе.

Я часто умилялся, смотря, как японец Нушима, маленький, сморщенный, в очках, сюсюкая, пришептывая и по-своему, по-японски, присвистывая, как щегол, ползает на четвереньках перед сопливым Ванюхой из Рязани, как высокий француз, известный химик и ученый, переодевает штанишки Машке из Одессы, датчанин, рыбак, попавший, якобы с шпионскими целями, в воды СССР, утешает маленького калмыка, а холодный норвежец терпеливо играет в шахматы с шестилетним Петькой из Тобольска

Какой голод по семье, по ласке испытывали мы, знает только ни, кто провел годы в лагерях.

В то время, когда мы были «врагами народа», пока еще не попали и спец-лагеря и не были выключены из всякого контакта с женщинами, в лагерях создавались связи. Заключенные женщины сходились с коллегами по сидению. Иной раз это была действительно любовь. Чаще всего похоть, которой потворствовала обстановка. Полит-заключенные женщины обычно были верны своим друзьям, пока находились в одном лагере. При переводе друга в другие края, обычно лились горькие слезы, давались клятвы, но жизнь брала свое. Одни стремились к защите, вторые нуждались в женской заботе и ласке.

У блатых и их «дам» все это было проще и, я сказал бы, гаже. Особенно были омерзительны блатные женщины, у которых и голод не убивал звериной похоти, а как бы разжигал ее. Не дай Боже было попасть в женский лагерь, по каким-либо делам, поправкам, мужчине-заключенному. Он едва ноги уносил от разъяренных фурий. Вся эта сексуальная грязь осталась далеко позади и была забыта. Атмосфера чистоты и опрятности м костюмах и в жизни оставляла свой отпечаток и на чувствах и писчих. Чужая семья вызывала, может быть, зависть, но неплохую, а умиленную зависть. Мы забывали, что все мечтали стать отцами, отдать псе свои заботы, всю свою любовь жене и малышам. Мы  забывали, что играем с чужими ребятами, и расставание с ними сопровождалось слезами не только отца, но и многих из нас.

Вспоминаю, приехала одна женщина, жена заключенного, отсидевшего из его «катушки» только пять лет. Она привезла с собою дочку, девочку лет семи, больную туберкулезом костей. Болезненный, бледненький, чахлый цветочек! Ходила она при помощи костылей, да и то несколько шагов, и садилась, уставала. Мучали боли. При встрече с отцом, которого она, конечно, нет помнила, она горько расплакалась. Это не был испуг, это даже не была радость. Это было какое-то новое, неизведанное чувство иметь отца. Бедняжка не сходила с его колен, вцепившись  в грудь его куртки. Она, казалось, боялась, что мигом промелькнёт ее радость, и ее опять увезут далеко, далеко от этого большого и сильного папы.

Грусть ребенка тронула заключенного китайца. В общей жизни он был замкнут и нелюдим. Его соотечественники говорили, что он по-китайски — большой ученый и, к тому же, богослов. Так вот этот китаец достал у приезжих женщин бабье платье, оделся в него и, проделывая самые комические прыжки и ужимки, заставил бледненькую Настеньку смеяться.

Как он был счастлив! Как он был счастлив! Прошли недели, месяцы, а этот замкнутый человек, нет-нет, да спрашивал, когда Настенька переселится в Чурбай-Нуру, уверяя, что он знает средства лечения костного туберкулеза, и каждый раз вспоминал, как бледненькая девочка смеялась, глядя на его обезьяньи ужимки.

В тот период «сосуществования» правительства с миллионами заключенным по 58, колесо фортуны повернулось так, что мы были в лучшем положении, чем уголовники. С ними перестали возиться. В то время, как нас «раскрепощали», бытовиков садили в строгие лагеря, и у них-то изоляторы никогда не пустовали.

ГУЛАГ поделил ИТЛ на три больших группы:

Степень первая: Лагеря для убийц, воров-рецидивистов и бандитов. Туда же попадали и люди, нарушившие режим лагерей, за мародерство, содомию и другие тяжелые преступления. Держали их, как в строгих тюрьмах. Никаких зачетных дней. Никаких поблажек. Лагеря должны были постепенно отстроиться до полного положения тюрем, и сроки наказаний давались гражданскими судами.

Степень вторая: Лагеря, в которых находились, главным образом, 58 статья, но и бытовики, не совершившие тяжелых преступлений. Тут применялся зачет рабочих дней. Были бесконвойные и подконвойные люди. Особо обращалось внимание на пропаганду и полит-беседы. Эти лагеря носили название «перевоспитательных». В подобный лагерь, только без полит-агитации, попали мы, иностранцы, в 1955 году. Жизнь текла более или менее нормально. МВД вело себя нейтрально, находясь в вечном страхе пересолить или не досолить, равняясь по московским указам и распоряжениям.

Степень третья: Полусвободные лагеря, или поселенческие лагеря. В них люди могли жить за зоной. В лагерь они приходили отметиться раз в неделю или раз в месяц, как уж распоряжалось начальство. Им выдавался документ на руки, что-то вроде паспорта, с очень ограниченным районом хождения. Они могли жениться или вызвать к себе семью. Зарплату они получали без вычетов, как и вольнонаемные, но были закреплены за производством, на котором работали.

Таким образом укреплялось «сосуществование» СССР с «государством» полит-заключенных, им самим созданным.

 

В СТЕПЯХ СРЕДНЕЙ АЗИИ

Вспоминаю свое впечатление и волнение, когда я в молодости впервые услышал сюиту Бородина, «В степях Средней Азии». У меня мысленно создавалась яркая, романтическая картина. Два каравана, восточный и русских тароватых купцов, встретились у речки и остановились отдохнуть, напоить вьючных животных, запастись самим водой.

В музыке я слышал тяжелые шаги верблюдов, мысленными глазами видел пестрые шатры и баядерок, которых с собой везли азиаты. Я чувствовал всю негу востока и мягкую грусть русской мелодии.

Когда я узнал, что мы едем в степи Средней Азии, со всей их яркостью и пестротой, я вспомнил Бородина, его сюиту и мои молодые фантазии.

Наш поезд Омск - Караганда мало чем напоминал караван. Может быть, только тем, что у нас произошло смешение языков. Ехали заключенные всевозможных и даже невообразимых народностей.

Ехали мы не в «Столыпине», т. е. в вагонах, разбитых на клетки, как я уже сказал, но все же в «телячьем экспрессе», т. е. в теплушках, с закрытыми окнами. Ничего на нашем пути я не видел, кроме маленьких станций, на которых мы выходили размять ноги, и то не всегда. Конвой не свирепствовал, но все же не миндальничал с нами, одновременно подрабатывая на покупках, которые эмвэдисты нам делали.

Остановились мы в степи, в центре маленького поселка. Бросились в глаза каменные дома, окружавшие угольные шахты, с их типичными вышками кодеров и угольными терриконами. Деревьев нет. Ветер мел мелкий, сухой снег, которому, негде остановиться, лечь, задержаться. Он мчался дальше, в бесконечную даль угольных шахт.

Перед нами лагерь. Трехметрового забора нет, только колючая проволока. Серые, закопченные бараки и все остальные прелести обычного лагеря.

На первых же шагах нам сказали, что мы не подлежим принуждению к работе. Хотим — можем работать и зарабатывать. Нет — милости просим, сидите в лагере и жрите баланду. Заставлять вас не будем.

К вечеру нас собрали и сообщили, что, по всей вероятности, мы собраны для репатриации, но, когда это произойдет, никто еще не знает.

Репатриация! Раз меня «репатриировали» в Россию. Теперь «репатриируют», сам не знаю, куда. При этом я заметил, всегда говорили «репатриировать на родину», очевидно, не отдавая себе отчета в «масляном масле».

Сначала большинство, а затем все стали на работу. Есть «муру» никто не хотел, тем более, что в поселке было не мало возможностей подпитаться и соприкоснуться с цивилизацией во всем ее «поселочно-шахтерском» масштабе.

Связь с заграницей стала налаживаться. Нам выдали по две открытки Красного Креста на месяц, но писать мы могли только своим прямым родственникам. С приезда и до августа 1955 года я писал по две открытки в месяц, но ответа не получал и потерял всякую надежду, что кто-либо из моих близких жив. Не буду писать о моих переживаниях. Они были ужасны. Нам сказали, что, если мы не восстановим связи со «своим правительством» и родственниками — надежды на выезд не будет. С каким «правительством» мог я надеяться получить связь? Мой голос — вопиющего в пустыне, — очевидно, не доходил ни до Югославии ни до Швеции. Много позже, в Стокгольме, я узнал, что мои первые открытки, брошенные в декабре 1954 года, моя кузина получила в июне и в августе 1955 года. Из 18 карточек дошло только четыре, в Швецию, и ни одной в Югославию.

Австрийские граждане первые стали получать посылки. Немного пришло в феврале, но к апрелю их стали забрасывать земными благами, о которых не только нам, но и вольным просто не снилось. Австрийский Красный Крест прекрасно работал и быстро выстроил моральный мост между Веной и этими несчастными, ни за что отсидевшими по десять и больше лет в лагерях СССР. Этому помогли и те австрийцы, которые закончили свой срок в 1954 году и, как первые ласточки, вылетели из конц-лагерей и, попав в Потьму, репатриационно-распределительный пункт, написали в Австрию и Германию, сообщив о своих знакомых. О нас, немецких добровольцах, ни один Красный Крест не думал. Не думал о всех заключенных иностранцах в СССР и Международный Красный Крест, к которому мы обращались. Несмотря на то, что между нами были и швейцарцы, и французы, и англичане(!), и бельгийцы, испанцы, итальянцы, датчане, корейцы, японцы, югославы, китайцы и, я уж не знаю, каких наций люди — помогал больше всего Австрийский Красный Крест, позже — немецкий, но только своим.

Из Женевы приходили ответы: помочь нам не могут. Где же «.международная» доброта этого Креста? До моего отъезда из Чурбай-Нуры из Женевы ничего не пришло.

Должен отдать справедливость австрийцам и немцам, получавшим посылки. Никогда и ни один не пользовался присланным только сам. Все делилось между друзьями, и в каждом бараке люди имели хоть что-то из этих прекрасных посылок.

Некоторые из нас списались с правительством стран, куда они стремились. Я говорю о нас, эмигрантах. Пришел отказ. Так, Тито отказал в въезде Юрию Зигер-Корну, не знавшему, где находится его мать, Феодору Вяткину и еще целой группе югославских «фольксдойчеров» из Баната. Отказал он и настоящим сербам и хорватам, между которыми были даже его собственные партизаны.

Большинство из получивших негативный ответ пришло в отчаяние. Тогда сами лагерные власти предложили им обратиться к австрийским и западно-германским властям, с просьбой убежища. Нужно от лица всех русских людей поблагодарить маленькую Австрию, которая шире всех открыла двери своего гостеприимства.

... В нашем лагере в Чурбай-Нуре, как ангел надежды, и едновременно, как что-то таинственное, неопределенное, с неясным очертанием, стало летать крылатое слово «Потьма». Потьма - транзитный, распределительный лагерь. Из Потьмы люди или уходят на свободу, настоящую свободу, заграницу, или на «волю» в ССОР, или . . . страшно подумать . . .

В феврале и марте месяцах 1955 года неожиданно, несмотря на все неприятности с югославским правительством, из нашей среды забрали 20 - 22 человека югославских подданных и отправили в эту самую Потьму. Мордовской АССР. Сказали, что их везут на ... освобождение! Освобождены они на основании решения Коллегии Верховного Суда СССР, как иностранцы. Из Потьмы, нам сказали, путь в Быково под Москвой и оттуда — заграницу. Потьма, говорили, вокзал, на котором люди ожидают от СССР «билета» на свободный выезд за его пределы.

Уезжающие дали нам клятвенные обещания сейчас же написать, сообщить, через что они прошли, и что нас ожидает. Прошли долгие месяцы. Никаких вестей. Мы думали, что наши друзья давно в Европе, и «в вихре наслаждений» забыли о «фитильках» в Чурбай-Нуре.

Много позже мы узнали, что только несколько человек покинуло СССР в августе того же года, но большинство «югославян», «освободившихся» в январе и феврале 1955 года, по январь 1956 года все еще сидели в Потьме.

В то время там были А. Петровский, М. Садовников и многие другие «де-юре» люди на свободе, «де-факто» ее не имевшие. Они искали путей и возможностей получить въездную визу в любое свободное государство, старались восстановить связь с близкими или хотя бы добрыми по сердцу знакомыми, и не всем это удалось.

Вскоре у нас всех пропало желание выбираться из СССР югославянскими путями. Сам титовский посол в Москве — Бидич, вел себя более чем цинично, да и вести к нам пришли очень неприятные. О некоторых наших сосидельцах по ИТЛ мы узнали, что, приехав в Югославию, они опять попали за проволоку.

В апреле 1955 года, наконец, нам официально сообщили, что все наши «дела» отправлены в Москву на пересмотр, и что нашей судьбой теперь распоряжается непосредственно Москва. В дисциплинарном отношении мы и дальше подчинялись лагерному начальству, но нас не смели сдвинуть с места, перевести в другую колонну или лагерь без разрешения Москвы, и даже в случае окончания срока мы не смели без ее разрешения перейти на какое-то новое положение. Среди нас были такие, которым подошел и прошел срок заключения, и они буквально болтались в Чурбай-Нуре, по три, четыре и больше месяцев, маясь и мучаясь в ожидании решения своей судьбы.

Чурбай-Нура была интересна своим, как я сказал, смешением языков. Среди «иностранцев» было много бесподданных, т. е. русских эмигрантов из Манчжурии, с Дальнего Востока, которым тоже прошел срок наказания. С первого же дня их прибытия в Нуру их стало обхаживать МВД.

— Ну, куда вам ехать на восток! — говорили чекисты. — Что вы там потеряли? В Европу вам не 'попасть, а с китайцами, сами знаете, как жить, в особенности теперь, когда Китай освободился от западного влияния и стал совершенно самостоятельным. Легко зам было с китайцами, даже тогда, когда они были «ходями», да «бойками»? Вы расплатились за свои ошибки в прошлом. Родина к вам никаких больше претензий не имеет. Вы — ее сыны. Мы поможем, и к вам приедут ваши семьи. Заживете здесь спокойно, обоснуетесь . . .

Дальневосточники стали колебаться. В 1955 году русским в Китае жилось, ой, как плохо. Благодаря разрешению писать и получать неограниченное количество писем, они списались с семьями, и вести, которые они получили, были весьма неутешительными. Голод. Холод. Нужда.

Постепенно стали расконвоировать всех этих бывших семёновцев, каппелевцев, анненковцев, оставшихся после всех перипетий в живых. Они фактически первыми стали выходить в. поселок без конвоя, присматриваться к жизни вольнонаемных, приглядывать себе участочки для стройки домика, работенку, на случай, если выпустят, и семья приедет . . .

Это было все так по-человечески понятно, что осуждения в нас не встретило. Каждый человек — кузнец своего счастья. Счастье, возможно, строилось в мечтах на фундаменте прежних испытаний. Китай? . А оттуда куда? . . Тут говорили по-русски, давали какой-то кусок хлеба, и в этой азиатской степи не так чувствовались влияние Москвы и ее капризы.

Многие стали писать письма, призывая сваи семьи вернуться на редину» и поселиться в этих угольно-шахтерских местах. Первое письмо давалось тяжело. Я видел людей, как звери, ходивших взад - вперед, чуть ли не в голос рассуждавших. Затем, сняв голову, по волосам уже не плакали. — Ну, что ж! — говорили: - написал! Хотят -— приедут. Все же лучше здесь, чем у «ходи» под вонючей пятой!

Вслед за дальневосточниками произошло почти поголовное раскоинвоирование, о котором я уже писал. Мы как бы опьянели. Конечно, все это было далеко от настоящей свободы, и многие из нас так и не поверили в «свободную жизнь» в СССР, но самое понятие о тем, что у тебя в кармане лежит пропуск, что ты идешь на работу без грубого конвоя, без «счета» в лежачем или сидячем положении, без собак, без палок и молотков, гуляющих по спинам, — пьянило, как самое крепкое шампанское, и ударяло в голову.

Мы начали осторожно, исподволь, но с жадным любопытством просматриваться к этой «воле», воле в степях Средней Азии СССР.

Чурбай-Нура, шахтерский городок, родился в 1950 году. Построили его не «вольные», а сами заключенные, которых тогда уже сюда согнали на работы в шахтах. Работали, освобождались м оставались добровольно в этом, может быть, климатически неприятном месте, но «подальше от красных глаз Кремля». В наши дни население состояло из 90 % бывших заключенных и только 10 % вольных, куда входили и чины МВД и шахтерные вольнонаемные инженеры и рабочие.

Городок — с одной асфальтированной улицей, с хорошим шоссе, разветвлявшимся ко всем шахтам, с магазинами, двухэтажными домами «казенной стройки» и маленькими домиками, каждый «а одну семью. Деревьев и зелени не было, несмотря на всеобщие старания и усилия: природа их не хотела. Никаких ресторанов, в нашем понятии. Один клуб, в котором и столовка, где можно поесть, и кино, в котором через четыре дня меняется картина, и где раз в месяц приезжие артисты (большей частью, тоже бывшие заключенные) показывают какую-нибудь постановку.

Шахтеры, инженеры, строители, железнодорожники, эмвэ-дешники с семьями живут скучно, но сравнительно без потрясений. При нас достроили прекрасную больницу, детский сад и даже среднюю школу.

Шахтеры многосемейные живут в больших домах-казармах. Имеют по две комнаты, кухню, ванную и уборную. Последние не функционируют, и около больших домов всегда ютятся примитивные ящички — отхожие места на свежем воздухе.

Холостяки живут в общежитии или пристраиваются по два-три человека, как квартиранты, в какой-нибудь шахтерской семье.

Возвращаясь к ванным и уборным, должен вспомнить и «паровое» отопление, которое тоже не функционирует. По общесоветской системе, в одних домах поставлены печи, но не закончена проводка, в других проведена канализация, но нет водопроводных труб, в третьих есть и то и другое, но нет соединения с общей сетью. Так в СССР все. Поэтому из окон торчат черные трубы печек-буржуек, благо угля, сколько хочешь. В ванны наносят воду со двора ведрами, а «до витра» бегают в домики с косой крышей.

Никто не протестует, в особенности бывшие заключенные.

Они рады, что ушли из-за проволоки, спят спокойно на кроватях, какие бы они ни были, а не на клоповых нарах, и их никто не гоняет, как скот.

У всех бывших заключенных; да и у тех, кто отсиживал срок, появлялась жажда работать для того, чтобы заработать. Не для денег — возможно, что он сразу же «бахнет» получку на водку, а просто потому, что процесс «заработка» был приятен. В. среднем, хороший шахтер зарабатывал 1000- 1200рублей в месяц. Они считались «привилегированными». На монтаже металлоконструкции и на станочных работах больше 700 рублей выгнать было невозможно.

Живут люди по-разному. Бывшие «контрики» — скромно и с рассчетом. Никогда в лагерях не бывавшие не умели свести концы с концами. Я знал инженера, которому на жизнь (жена и двое ребят) 1600 рублей не хватало, и он «туфтил», где и как мог, рискуя свободой. Жил он, казалось бы, скромно, даже в кино не ходил. Мне он говорил, что переезд в Нуру, приобретение обстановки, родины да крестины завалили его так, что только года через три он сможет стать на ноги.

От организации, у которой работали вольнонаемные рабочие, они получали в то время кусок земли под огород (4 - 5 соток), на которой произростал только картофель.

Хуже всего холостая, да еще «чисто вольная» братва. После получки расплатится, с грехом пополам, с долгами и остальное пропьет с горя. Пьют в СССР много. Пьют горько, с надрывом. Не пьет, может быть, только очень юная молодежь, начавшая думать 'и сознавать после смерти Сталина и Берии. У них, еще не тронутых, другие мысли, другие влечения. Эта молодежь очень напоминала мне ту, которая «ходила в народ и искала правду».И сейчас она страдает, мучается, блуждает и ищет правду, ищет веру которую у нее отняли. Ищет свое потерянное детство, мечтая о «настоящей жизни» для всего народа . . .

Вспоминаю приблизительный подсчет прожиточного минимума, который делал один из молодых вольных рабочих, только что женившийся:

1 кг хлеба в средн.            2 руб.                       60 кг в месяц 120 руб.

1 кг масла в средн.    28-30 руб.                    1 кг в месяц 30 руб.

1 кг .маргарина в средн. 5 руб.                           3 кг в месяц 45 руб.

1ведро картофеля         10 руб.                       10 в. в месяц 100 руб.

1кг мяса                        12 – 25 руб.                2 кг в месяц 40 руб.

1кг пшена                     3 – 7 руб.                    5 кг в месяц 25 руб.

1кг. Сахара                   9 руб.                          3 кг в месяц 27 руб.

1литр молока                2.50 руб.                   15 л в месяц 37.50 руб.

                                                                                         Итого 424.50 руб.

 

Если к этой знаменательной таблице, где картофель играет главную роль, и где сахар может взрасти с 9 рублей (если его достают на «базаре») до 40 рублей, прибавить чай, кофе, неизменные советские конфеты (единственная радость), табак, какую-нибудь законсервированную снедь — расходы вырастут до 600 - 650 рублей. Квартира и освещение — приблизительно 50 рублей. Зимой уголь и дрова. Шахтеры уголь даром не получали, но «доставали». Другим рабочим приходилось туже. Таким образом, заработок в 700 - 800 рублей для семьи из двух исключал возможность одеться и обуться.

Заработки по всему СССР приблизительно одинаковые. Расходы на окраине государства или там, где только сейчас «развивается жизнь», меньше. Поэтому бывшие заключенные, в особенности те, которым удавалось выписать семью или создать ее на месте, кроме политических причин и из чисто материальных, никуда из своих дыр не стремились.

Советский рабочий доволен малым, таким малым, что, не говоря об американском «уоркере», ни один рабочий свободного мира и недели не провел бы в подобных условиях. Советский рабочий горд, что он имеет, в случае болезни, бесплатное лечение, каждый год месяц оплачиваемого отпуска. Повышение его платы за выслугу лет ведется систематически и доходит до 25 процентов основного заработка. Он знает, что в других странах бесплатного мед-обслуживания нет, и, хоть в СССР нет и самостраховки, он рад и счастлив.

Посещая «вольных» в Нуре, я заметил, что почти в каждой квартире есть пятиламповый радио-аппарат «Огонек». Стоит он 300 рублей. Но на него нужно записаться, долго ждать очереди, и приходит он не всегда в исправном состоянии из Москвы. Видал я у рабочих и фото-аппараты марки «ФЭД», подделку под «Лейку», которые стоят 900 - 1200 рублей. Тоже куплены «в затылок», т. е. Бот весть, как долго ожидалась очередь. Аппарат пришел, а фильмов в магазинах нет, или есть фильм, а нет составов для проявления. Нашли их — нет бумаги для печатания. Так это ведется, и все к этому привыкли.

Всюду «блат». Всюду «туфта». По блату достают вещи, продукты. По блату устраиваются на лучшую работу. «Туфта» проводится организованно, окопом, и каждому что-то перепадает, «детишкам на молочишко».

Любезности в лавках нет. Продавцы — чиновники. Им наплевать. Но5 если поймать «нитку Ариадны», т. е. «блат», снабжение происходит легко.

Для примера, маленький случай из жизни в Чурбай-Нуре. Захожу в магазин, хочу купить печенья к вечернему чаю в лагере. Разговор — типично советский. Не меняю «жаргона».

— Прощу! Дайте килограмм печенья по 8 рублей.
Физиономия нелюбезная:

— У нас только по 12 рублей или мятники (пряники) по 6 рублей.

— А когда будет по 8 рублей?

— Когда привезут, тогда и будет.

— Я бы хотел знать . . .

— Гражданин, проходите. Не задерживайте. Вам чего? . .

Та же история с колбасой. Навязывать вам не навязывают, но до тех пор не пускают один сорт, пока не пройдет другой. Выбора нет. Может быть, пока одна продастся, другая заплесневеет, тогда ее вытрут тряпкой и «своевременно» пустят в продажу. Покупатель должен ее взять, т. к. другой нет.

Тогда . . . заводишь «блат». Я обзавелся таким.

— Здрасьте, Таня!

— Здрасьте! Вам чего понадобилось заиметь?

— Конфет по 6 рублей.

За мной стоят другие покупатели.

— Нет, гражданин. Вообще, конфет нет. Будут завтра по 12 рублей.

Вижу —. подмигивает незаметно. Иду к двери, а Таня, как бы спохватившись, кричит:

— Николай Николаевич, вам записку тут кореши оставили. Подождите, принесу.

Уходит в склад за магазином. Возвращается. Записка в руках. Выхожу и читаю: «Завтра будут конфеты. Приходите, как будто за забытым пакетом. Раньше отвешу и дам. А у меня к вам просьба. Сделайте для дочурки такую же картинку — лес, медведь и медвежата, какую я у инженера видела».

Вот и «блат». Быстро вечером малюю масляными красками, больше по фантазии, Шишкинский лес и на следующий день прихожу. В магазине очередь. Таня, увидев меня, говорит:

— Эй, там, сзади! Николай Николаевич, что .ж вы вчера за платить заплатили, а пакет взять забыли!

Вне очереди подхожу и беру конфеты. Протягиваю завернутый в бумагу «лес» и говорю:

— Прошу, если Вася забежит, передайте ему этот пакет. Он говорил, что сегодня за чаем придет. Можно?

— Ладно!

Сделка сделана. К картине прикреплено зажимкой 12 рублей. У меня конфеты к чаю, у Таниной дочки картинка, а государство не потеряло своих 12 рублей.

Однако, если бы Таню поймали на том, что она вне очереди пустила человека, да еще из заключенных, и дала ему дешевый товар, пока дорогой не прошел — она бы отвечала. Арест. Суд. Лагерь.

Риск, конечно, не малый!

Все то, что я видел и о чем пишу, является советским бытом отразившимся в капле воды. Широкого горизонта у меня нет, но мне говорили, что Чурбай-Нура — подобно всему незыблемо существующему по всей Сибири и по всем окраинам СССР.

Вот какое впечатление я вынес от стандартной квартиры рабочего, квартиры .в две комнаты. Бывал я у многих, но все впечатления слились 'приблизительно в эту форму.

В одной из комнат — спальня. Комната не большая. На одной кровати — брачная пара, на другой двое ребят. Обстановка сборная. Нагромождение предметов. Большинство — кустарная работа самого главы семьи. Обязательно громадный кованый сундук. Редко детская кроватка. Стол, он же и письменный, и рабочий, и обеденный. Пара табуретов, редко стульев. Этажерки. 11олочки. Шкаф для одежды или вешалки, прибитые к стене и покрытые простынями. Масса фотографий. Так снимались и при царе. Те же деревянные позы, теже глупо напряженные лица. Рамки аляповатые. Русские люди любят картины и картинки. Иной раз вся стена, вместо обоев облеплена цветными иллюстрациями из журналов. Если поблизости завелся «художник» вроде меня, осаждают просьбами. Нарисуешь одному «девочку с аистом» — все хотят такую же.

Вторая комната почти всегда «под квартирантами» Там две -три простых кровати или топчаны. Табуретки, вместо ночных столиков. Какой-нибудь комод и вешалки на стене. Украшают ее сами квартиранты, теми же фотографиями и вырезанными иллюстрациями.

Побывал я и в таких домах, в которых две - три семьи пользуются одной кухней. Там жизнь неудобна, полна дрязг и недоразумений, и держать квартирантов просто невозможно.

Каждый, конечно, стремится жить в маленьком отдельном домике. В больших невозможно держать домашнюю птицу и другую живность. Маленький всегда имеет небольшой огородик, в котором произрастает картофель, и, при особом уходе, выращивается редиска и лук. По садику гуляет наседка с желтенькими пушками-цыплятами, громадный сибирский, горластый петух, иной раз коза и, конечно, невымирающие русские «Жучки», «Полканы» и «Арапчики».

Шахтеры, прожившие в Чурбай-Нуре пять лет, обзавелись уже и коровкой и свиньей. К этому благосостоянию стремится каждый.

Все население .городка вечно мечется и чего-то ищет. В дни, свободные от работы, люди обмениваются визитами, не только для того, чтобы «жахнуть 200 граммов», т. е. выпить с дружком водки под селедку или редкий в тех краях огурец. Главной причиной посещений служит «доставание» необходимого: пары гвоздей, винтиков, немного столярного клея, краски, кисти для побелки взаймы. Забот ведь много, подручного материала нет. Вот и обмениваются. Один притащит мешок угля, а другой ему за это даст гаек и винтов, чтоб скрепить новый топчан, баночку краски и электрического провода метра три.

«Достать» пожалуй, легче, чем купить. К тому же, «достают» из «дядиного» имущества, благо «он» далеко.

«Достает» и полковник МВД, и только что освободившиеся бывшие заключенные. Последние — самые активные. Начинают с азов. Ни кола ни двора. Ими управляет острый голод. Голод семейный. Голод собственника. Первая табуретка в доме так же дорога, как и первый сын.

Браки между «контриками» не всегда идеальны. Вина, большей частью, лежит на женщинах. Лагерь их распустил, и обычно они очень легко смотрят на половую жизнь. Однако, я встречал семьи, слепленные из обломков двух жизней, потерпевших крушение, двух людей, отсидевших десять, бывало и больше, лет в лагерях. Они друг в друге души не чают и живут только для дома и детей. Обычно это или сугубые интеллигенты, или совсем простые и нетребовательные колхозники, для которых какой-нибудь Чурбай-Нура — рай земной, т. к. возвращение к прежним пенатам равносильно голодной смерти и новой каторге.

Детей в Чурбай-Нуре полчища. Свою роль сыграло запрещение абортов. Правда, государство за десять лет насытило свой аппетит и было удовлетворено приростом населения, и в 1955 году мотивированные аборты опять вошли в силу. Причины — разные. На первом месте болезнь, но и бедность принимается во внимание. Довольно двух ребят, говорят там. Все же я заметил, что бывшие заключенные считают детей действительно Божиим благословением. Все маленькие, орущие Машки, Тольки, Жоры и Вероники пользуются всеобщей любовью и вниманием.

Я уже упомянул о том, что в Чурбай-Нуре я встретился с неизвестным мне до тех пор элементом, о котором я только читал, но личного знакомства не имел: с бывшими семеновцами, каппелелцами и анненковцами (были и другие «фракции»), которые попали в СССР приблизительно в наше время, т. е. в 1945 году, илк немного раньше. Хотя они, конечно,, далеко не все были из Харбина, но у нас их называли «харбинцами» или «манчжурцами». Большинство из них были казаки, хорошие, крепкие мужики и ребята. Большинство кончало свой срок, а некоторые уже были «свободняками». Они в те дни переживали особые волнения.

Ехать? — Куда?

В Европе их никто не примет. В красный Китай? Как я уже сказал раньше, они имели право переписки и получали от своих близких отчаянные письма. Из них мы узнали, что в начале пятидесятых годов из Харбина и Шанхая произошло массовое бегство людей в заокеанские страны. «Кто успел и кто сумел — уехали», писали им. Оставшиеся не чувствовали в Китае твердой почвы под ногами. Китайские коммунисты нажимали на них, требуя принятия советских паспортов, которые охотно и легко давались советскими чиновниками. Всюду велась пропаганда за «возвращение на Родину», в то время, как китайцы гнали с квартир, переселяли в лагеря, увольняли со службы и не давали работы. Все это в крайней степени влияло на психику наших «манчжурцев». Если их десять лет тому назад привезли, как «белобавдитов», в 1955 году с ними были особо ласковы и предупредительны.

— Зачем вам ехать в Китай? Оттуда никуда не выберетесь. А вот здесь, закончив свой срок, станете опять людьми. Мы вам привезем ваши семьи, на казенный счет. И мебель, если у них есть, швейные машины — все доставим аккуратно . . .

Наши дальневосточные друзья совсем заскучали. С одной стороны, они невольно завидовали нам, надеющимся попасть в «свободную Европу» и оттуда, может быть, за океан. С другой стороны, зная, как живут люди в Китае и Манчжурии, и из писем узнав о всех трудностях отъезда оттуда в Америку Северную или Южную, они должны были искать выхода в ... СССР.

Мы их не осуждали, когда они с тоской в голосе, стараясь ее скрыть, говорили:

— Ну, что ж, написал своим. Пусть едут. Бог не выдаст, свинья не съест. Может быть, и здесь жизнь обоснуем ... Не все же здесь коммунисты. И люди есть . . .

С конца 1954 года и до августа 1955 шло переселение русской дальневосточной эмиграции в СССР. Ехали они, как «обратно завербованные советские граждане», прямо в совхозы, на завоевание целинных земель. Среди людей, которые ехали действительно добровольно, веря во все, что им говорилось и обещалось, ехали и те, кому не было другого выхода (не дохнуть же с голоду в Китае!), и семьи заключенных, старавшиеся попасть в те области, где находились ИТЛ.

Самый большой контингент переселенцев - репатриантов попал в Иркутскую область, в Казахстан и в район Челябинска, На Урал. Многие попадали буквально в свои когда-то насиженные, родные края, не узнавая ничего, не находя своих старых знакомых, и, мне кажется, не один крепко почесал себе затылок.

 

. . . Был солнечный летний день. Жарища, какая может быть только Казахстане. Зимой здесь морозы сильнее, чем в Заполярьи, и все рвет ледяной ветер. Летом — как на экваторе, только ветер все тот же и метет, крутя маленькими водоворотами, пыль почвенную и пыль угольную.

В полдень, в обеденный перерыв (летом из-за жары он был длиннее) я торопился в Управление СМУ-3. Кое-что мне нужно было получить и успеть обратно на работу к станку.

На улице — толчея. Где-то стоит очередь. 'Кто-то что-то волочит в тележке. Идут домхозяйки с ребятами, повисшими на материнской юбке. Высунув язык, шныряют «Полканы» и «Букетки», отыскивая, что бы пожрать. Шел я в одной рубахе, замазанной машинным маслом, и в рабочих штанах «на выпуск» сверх керзовых сапог. Один из многих. Такой же, как другие. На голове кепка. Лицо дня три не видело бритвы.

Внезапно я просто остолбенел, мои глаза остановились на женщине. Нет! Даме! Настоящей даме, каких я с 1941 года не видел!

Наши поселочные женщины ходили в ситцевых, выгоревших платьях, в колотушках на босую ногу, в платочке на голове. Дама была одета в шелковое, в крупных цветах платье, на руках... белые перчатки. На голове — флорентийская шляпа с огромными, спадающими полями и черной бархаткой. На ногах шелковые чулки и сандалики на невероятно высоком каблуке. Через плечо сумка из крокодиловой кожи. Тяжелый чемодан до земли оттянул ее в одну сторону — она была не молода, лет сорока. Лицо усталое. Глаза испуганные.

Прохожий люд останавливался и с нескрываемым изумлением и даже насмешкой смотрел в сторону этой одинокой «павы».

Наши взгляды встретились, и почему-то, инстинктивно, она узнала во мне что-то более ей понятное и близкое, чем окружающие прохожие.

— Простите, пожалуйста ... — забормотала она, останавливаясь и опуская чемодан в пыль. — Может, вы будете так любезны . . . Как пройти . . . найти . . . этот, ну, как его . . лагерь, где находятся ваши . . . наши . . . ну, заключенные?

Глаза налились слезами- От волнения трясутся слегка подкрашенные губы.

— Ради Бога! Конечно! — забормотал и я. — С величайшим удовольствием. Дайте мне ваш чемодан . . Какой он тяжелый!.. Как вы его несли? . .

— Да вот, со станции . . . «Боек» здесь нет, этих, носильщиков . . . Ни такси . . .

«Бойки». «Носильщики». «Такси» . . . пахнуло чем-то забытым. Каким-то архаизмом. Откуда в Чурбай-Нуре такси?

— Лагерь близко, мадам! Рукой подать. Идемте. А вы, если не секрет, к кому?

— ... К мужу. Десять лет не виделись. Долго о нем ничего не знала. К мужу, Коваленко, и брату Андрееву . . .

Я знал обоих. Хорошие хлопцы. Казаки. Крепкие. Подхватив чемодан госпожи Коваленко, быстро зашагал к лагерю. Перерыв мог кончиться, и они уйдут на работу.

. .. Сколько раз я себе представлял, рисовал мысленно встречу с женой, Лилей. Прислонившись к косяку двери, я чувствовал, как по щекам скользят невольные слезы.

Крик. Скорее стон, азатем смех счастья, слезы радости. Объятия. Несвязное лепетание. Обрывки слов. Коваленко иАндреев поочередно сжимали в своих объятиях приезжую гостью. Шляпа съехала на затылок. Сумка ушла на пол. Белизна перчаток исчезла после пожатия рабочими руками ее узеньких лапок. Десять лет не виделись . . . Постарели. Поседели. Но для них разницы не было. В их глазах они остались теми же.

Так произошла эта «заграничная встреча», и мне хотелось бы рассказать, как бы она выглядела в переводе на советский язык, в советском масштабе

Это выглядело бы совсем иначе. Вообразите себе ту же улицу, тот же жаркий день, но, вместо «дамы из Шанхая», бабочку - русачку, с корзиночкой в руках, платочке и в тяжелых башмаках.

Навстречу — рабочий, подсоветский человек.

Диалог развивался бы приблизительно так:

Она: Привет, гражданин! Вы — здешний? А где здесь лагерь?

Он: Здрасьте, мамаша! Тутошний. Идите в этом же направлении. В точку на лагерь выпретесь. А к кому?

Она: К сыну, товарищ! К сыну! Десять лет не бачила. Думала — дуба даст, пропадет мой хлопчик . . . Уф! . корзина-то руки оттягала, гостинцы везу.

Он: А вы бы, гражданочка, через плечико перебросили — легше бы было. Ну, прощевайте! Пока!

Она: Пока!

Немного по-иному. Правда? В этом и таился секрет, что мы, по пословице «рыбак рыбака видит издалека», невольно тянулись друг к другу.

Прибывшие «из-за границ» узнавались сразу. По походке, выражению лица, испуганным и стыдливо любопытным глазам. Одежда «манчжурцев» изумляла не только подсоветских людей, но и нас, забывших прежние блаженства чистой шелковистой рубашки, новых тонких носков, запаха настоящей парикмахерской и освежающего дорогого одеколона.

Высокие каблуки дамских туфелек, прозрачный шелк чулок, запах привезенных с собой из Китая духов, да и мужчины, чисто выбритые, в фетровых шляпах, хорошо сшитых пальто . . . Все  это внесло смятение в наши умы и доставило не мало неприятностей приезжим.

Приезжие «совхозники» сразу же были определены на работу. Не всюду их ожидали готовые жилища. Ютились в палатках, пока что-то строилось и приготовлялось. Как всегда, и тут советская система думала с опозданием. Сначала привезли, а потом устраивали. С некоторыми случались истерики. Не того ожидали. Не так себе представляли. Бедность. Убожество. Проза, тяжелая как олово, как свинец, серая проза жизни. Работа, которую в равной мере выполняют и мужчины и женщины. Женщины - шахтерки, в черных от угля мужских одеждах, с черными лицами, на которых таинственно и хитро поблескивают глаза. Женщина у станка. Женщина - тракторист. Женщина -водопроводчик.

Бедные дамы пришли в отчаяние. По восемь и больше часов, с лопатой в руках, они должны были нагружать уголь, разгружать вагоны, засыпать зерно. Поставили их на косильные и молотильные машины, к скоту на уборку хлевов, доярками, огородницами.

Первое время — упреки мужьям, братьям и отцам, прошедшим не то в лагерях ИТЛ в лихое, бериевское время. Слезы. Водыри на ладонях, занозы, ожоги. Потом как-то стали привыкать.

Я не знаю, как в других местах, но у нас начальство, все еще ожидавшее пополнения, с Дальнего Востока, вероятно, в виде пропаганды, пошло навстречу тем немногим, которые попали в Чурбай-Нуру. Кто из женщин был послабее, или умел что-нибудь делать, тех устроили портнихами, закройщицами, в лаборатории, в больницу, учительницами в среднюю школу, надзирательницами и воспитательницами в дет-ясли.

За год - полтора произошло известное отсеивание. Молодежь почти всю отправили учиться, на спец-курсы и в университеты. Мужчин и женщин с дипломами из Харбина, после сдачи некоторых гос-экзаменов (география СОСР, экономическая политика ССОР, полит-учеба и русский (советский, сказал бы язык) определили по специальности. Я слышал о случаях, когда люди сразу же становились доцентами университетов, главными инженерами на предприятиях, докторами в больницах. Но это — единицы. Масса, прибывшая с Дальнего Востока, была влита в колхозы. Работала тяжело и тяжело привыкала к новым условиям. Была и смертность. Особенно страдали дети, .выросшие в других условиях.

«Семеновцы» и «каипелевцы», освобождавшиеся, по отбытии срока, из нашего лагеря, получали разрешение ехать на соединение с родственниками. Будучи уже приспособленными к гораздо 'более тяжелым условиям жизни, они хватались за любую работу и ставили на ноги свою семью. Все иллюзии на что-либо другое они давно уже потеряли и старались ассимилироваться и стушеваться в общей толще подсоветского народа.

Я бы не хотел, чтобы кто-либо их в этом упрекнул. Красный Китай был их и их семейств врагом. Выезд за океан был более чем проблематичным, в особенности для тех, кто десять лет провел «где-то за железным занавесом». Куда им было идти и где мекать кров над головой? Тем более, что новая внутренняя политика Кремля, его теория о «сосуществовании» с 58 и всем ей сущим и присным проводится неукоснительно. Никто из чиновников, представителей власти, не смеет упрекнуть приезжих с Дальнего Востока, что они были эмигрантами от коммунизма. Это строжайше запрещено.

Позже, перед отъездом в Москву, я встретился с «осевшими». Такие же безвкусно-безличные квартиры, как и у коренных под-советских. Старые вкусы спрятаны под спуд. В глазах застыла тоска, скрываемая за улыбкой, говорящей:: Ну, что ж! Не мы одни! Тревога за детей, которые, влившись в школы, молодежные клубы, легко, по-детски ко всему привыкали, бесследно забывая прошлое. Тяжелая проблема — «отцы и дети». Душа заперта на замок.

В каждой такой семье, если имелся «патефон», обязательно находилась и пластинка песни: «Не тревожь ты меня, не тревожь, и думы мои не разгадывай». Когда ее заводили, садились по уголкам и тяжко переживали свои такие общие и такие личные страдания.

Я упомянул о «старых вкусах». Конечно, то, что в себе привезли люди из Харбина, Шанхая и других мест, не находило питания в советской жизни. В провинции, а особенно в тех краях, где стройка и жизнь недавно начались, каждый живет по своему желанию. Простому колхознику средних лет за глаза довольно пойти два раза в год в кино и прочесть одну - две книги. Для него важно иметь свою койку, тумбочку для вещей, поллитра водки и хорошего дружка, с которым можно ее «раздавить», побалакать, и, в случае чего, без обид впоследствии — набить, морду. Рабочий с положением уже чаще стремится в кино, он не пропустит спектакля приезжего театра и чаще захаживает в библиотеку. Книги его — технические. Он хочет научиться чему-то и на одну ступеньку подняться вверх по служебной лестнице. Интеллигенция ищет общения, любит музыку, литературные сходки. Она стремится к уюту и маленькому, допустимому строем комфорту.

Приезжие, попадавшие на положение колхозников или простых рабочих, знавшие в прошлом другие стандарты жизни и имевшие другие духовные запросы, чувствовали себя «париями»: « одним не подошли, от других отошли.

Им трудно было сразу же установить, что мастеровые на производствах имели минимум семилетку, а некоторые и десятилетку. С ними можно было интересно поговорить и многое, совершенно неожиданное, услышать. Людей ниже 40-летнего возраста безграмотных нет или почти нет. Как читают и пишут, неважно, но читать и писать умеют все. Пишу я это к тому, чтобы указать, что во всех рабоче-трудящихся слоях ССОР можно когда найти людей, с которыми можно скоротать время и чему-то от них научиться, прежде всего научиться любить русского человека, который сохранился, несмотря на почти сорокалетнюю минисекцию его души.

Если из России элиминировать коммунизм, то она в наших понятиях окажется страной, шагнувшей вперед гигантским шагом. Не режим ведет к прогрессу, а народ тянется к нему. Прогресс же является одним из самых страшных врагов коммунизма.

Имеющий очи — видит. Имеющий уши — слышит. Народ и слышит, и видит, и понимает ... Сначала в областных центрах, а затем, по желанию и стремлению народа, в каждом городке, при каждой школе открыты курсы и мастерские. Я не думаю, чтобы в любой другой стране мира, где масса развлечений, свободная и уютная жизнь, люди так стремились к самоусовершенствованию, как в СССР.

В чем искать утешения? Как убить время? Где найти тот вентиль, который даст возможность выйти накопившемуся пару-энергии? — В учении. В школе. На курсах.

В СССР Россия — это молодежь. Старые смирились и, согнув выи, тянут лямку. Молодежь заботится обо всем. Она пылает лучшими стремлениями. Она борется с пьянством, с уголовщиной. Она следит за чистотой и гигиеной. Она читает, читает, читает. Посещает лекции научного характера. У русской молодежи в СССР растут большие и широкие крылья.

Я не знаю, поняли ли бы русские эмигранты стремления, мысли и мечтания русской молодежи, этой, подчеркиваю, России в СССР. Вероятно, нет! Молодая Россия ищет новые, чистые, особо светлые пути. Ее не тянет заграница. Она верит и стремится к лучшему будущему для своего народа.

Думаю, что пока мир, свободный мир, не заинтересуется, не заглянет, не познакомится с этой частью народа в СССР, он не поймет, какими путями нужно идти для своего собственного спасения, и где нужно искать своего потенциального союзника. Если свободный мир откроет коэффициент моральной силы подрастающей России, он поймет, что ее-то, Россию, трогать нельзя. Патриотизм и национализм развит до крайности. Этому помогла порочная политика тех, кто не хочет видеть Россию в семье народов.

Те, кто покинул СССР в военные годы, кто ее покинул после войны, но до смерти скорпионов — Сталина и Берии, с трудом могут себе представить внутренний дух народа и то положение, которое я намеренно часто повторяю — «сосуществование» ненавистного режима с его прямым внутренним врагом. Там и одни и другие набираются сил. Первые для своего укрепления, вторые — для отпора и свержения. Пусть малочисленность членов комнпартии не обманывает никого. Все нервные центры государства все еще в их руках, но ... вспоминаю слова деда, пророческие слова: народ — это Россия, и, когда рухнут современные Нероны и их сатрапы — он, народ, будет победителем.

Жизнь бесконвойных в Чурбай-Нуре протекала по определенному руслу. Большинство работало в угольных копях, меньше на заводах. Места работы были расположены не дальше радиуса 50 км от города. Утром уезжали на машинах производства и возвращались вечером. Официально мы должны были быть уже в 6 часов в лагере, но редко кто приходил раньше восьми. Шли за покупками, в клуб поесть или просто, в хорошую погоду, когда ветер не очень надоедал, в степь погулять.

Воскресенье было для нас нудным, тяжелым днем. Из лагеря по пускали, и мы маялись за проволокой, смотря, как гуляет народ, играли в. шахматы и домино, реже в карты. С уголовными ушел из лагерей и азарт. Для многих воскресенье было настоящим мучением. В будний день, после работы или в полдневный перерыв, можно было пробежать на реку, выкупаться, зайти несметно навестить кого-нибудь из вольных, «потрепаться» в лапочке с милой продавщицей, если немного покупателей. Воскресенья, как манны небесной, ждали мы в спец-лагерях, да и то не всегда оставались в зоне, а шли на сверхурочные задания.

Праздники у нас в Нуре любили только «художники». Был у и не один поляк, резчик по дереву и гравер по металлу. Он делал ручные вещицы и рамки из материала, который другим мог бы показаться щепкой для подпалки печки или ржавой планкой. Резал, гравировал, полировал все эти «предметы роскоши». За одно воскресенье он зарабатывал до 100 рублей. Работал бы сам для себя — мог бы три тысячи рублей в месяц гнать. Заказчики всегда находились. И на производствах таких специалистов-художников своего дела, мебельных столяров, обивщиков, изготовителей настольных ламп и т. д., даже если они были присланы совсем на другие работы, освобождали по «блату», «туфтили» с их нормой и давали возможность заниматься своими изделиями, платя им за это очень щедро. В СССР «золотые руки» больше ценятся, чем диплом московского или любого другого университета.

В будни, работая, человек немного отвлекался. В воскресенье в голову лезли только одни мысли — когда же нас отправят, когда же поедем из СССР? Приставали к начальству, которое и так смотрело на нас, как на «отрезанный ломоть». Они только разводили руками и говорили: Как Москва прикажет. Мы вами не распоряжаемся. Разрешат — сейчас же отправим.

Среди нас, «отрезанных ломтей», не проводилась пропаганда за оставанье в ССОР. Я всегда вспоминал фразу — «как волка ни корми...». Мы действительно все смотрели в «лес» за Железным Занавесом. Нас не привлекали никакие приманки и развлечения. Даже «спартакиадами» или «слетами передовиков производства» трудно было заинтересовать того, у кого мысли витали по всей Европе и даже Америке.

«Спартакиады» и «слеты» устраивались МВД в виде полит-пропаганды, каждые три - четыре месяца. Это было своего рода собрание и соревнование лучших рабочих. Обычно они происходили в апреле - мае, затем в августе и, наконец, в декабре. Начальство назначало день сбора и сообщало, в каком отделении он будет происходить. У нас только одна зона утопала в зелени, благодаря удачной почве и усердному старанию в ней живших. Это была зона 5 л/о.

Лагерь ко дню слета украшался трафаретными «лозунгами», красной краской намалеванными на фанерах, арками с «добро пожаловать», «привет участникам слета передовиков производства», «честь и слава лучшим работникам шахт».

В наших сердцах подобные лозунги эха не находили. Мы были стреляные воробьи и знали, чего еще недавно стоил «самое дорогое и ценное в государстве — человек». Мы все еще помнили так недавно слышанные нами слова: «нам не труд ваш нужен,

а труп».

Конечно, времена те прошли, и дай Бог, чтобы никогда не вернулись, не для нас, отбывающих, а для тех, кому жить в «рае социализма», и теперь Кремлю нужны были рабочие, сильные и здоровые руки, а не «фитильки огарков», но все же занозы сидели глубоко, и энтузиазма все это не вызывало.

Однако, присутствовать на слетах мы были должны. Перед воротами лагеря располагался наш духовой оркестр, который маршами встречал подкатывавшие грузовики. Приезжали все празднично одетые, нередко со своими оркестрами. Все окрестные лагеря, удаленные на 10 и до 60 км от зоны 5 л/о, слали своих представителей.

Приезжали усталые. Летом потные, запыленные, зимой запорошенные снегом. Гостей сразу же гнали под душ. Души в СССР — самое разлюбезное дело. Кто говорит о том, что русский человек грязен — неправ. Русские обожают бани, и ничего их так не веселит, как хороший душ с большим количеством воды.

Лагерные «дамы» имели свое отделение, куда удалялись «навести блеск».

Спортсмены шли осмотреть футбольное поле, волейбольные и баскетбольные площадки, где после обеда должны были состояться спортивные состязания. И тут я должен приметить, что с 1954 года не было лагеря, в котором не обращали бы внимания на физкультуру.

В день слета начальство, ради пропаганды, из кожи лезло вон, и в чурбай-нуринских магазинах можно было купить тетрадки, карандаши, конверты, книги, газеты, журналы, конфеты, халву, печенье... Внезапно появлялся сахар, который не всегда был в достаточном количестве. Смотри, мол, как мы в нашем Городе живем. Приезжие, да и свои это знали и берегли деньги для слета, чтобы сделать, как можно, больше закупок.

С трибун исчез навсегда портрет Сталина. Обычно их украшало монгольское хитрое лицо Ленина, красные тряпки и очередные лозунги. Проводились микрофоны и от них громкоговорители не только по зале клуба, но и на улицу лагеря. Президиум слета составляли начальник Управления, еще кто-нибудь из МВД и заключенные. Получалась довольно забавная картинка: рядом с полковником МВД сидели доярка Маня и заключенный шахтер, контрик из 58.Этим МВД хотело подчеркнуть свое примирение с бывшими «врагами народа». Мы, мол, свои. Сочлись, и все в порядке!

Может быть, какой-нибудь эмвэдист так и думал, но мы видели во всех этих «петрушках» подтверждение своих мыслей. Мы, т. е. заключенные, построили Беломорканал, наши кости составляли основание каналов Волга - Москва, Волга - Дон. Кто работал на всех строительствах во всех шахтах? Кто добывает золото Лены и Колымы? Кто прокладывал пути и строил дорогу Москва - Воркута?

Мы! Заключенные СССР. Нам он обязан. Перед нами в неоплатном долу. Неизвестному по 58 должны быть всюду поставлены памятники. Если МВД старается замазать глаза «слетами», трибунами, на которых рабовладелец сидит рядом, с наполовину раскрепощенным рабом — мы не забыли жертв. Мы знаем, что каждая шпала — это погибший человек, угасшая жизнь. Мы все помнили смертность «контриков» на работах Котлас - Ухта - Печора - Воркута - Соликамск. Мы знаем, сколько наших, как снопы, полегло на Тайшетской трассе . . . Нет! Мы этого никогда не забудем . . .

Ни Маша - доярка, ни шахтер Петро не чувствуют себя в своей тарелке на этой трибуне, сидя бок-о-бок с полковником ненавистного МВД. Он делает любезное лицо, пожимает Машину заскорузлую руку, а Маша вспоминает своего отца, раскулаченного, погибшего в Заполярьи, братьев, сложивших головы во славу коммунизма, краснеет, пыжится и, кажется, вот-вот расплачется.

. . . Спец-персонал из начальства, натасканные «вольные» произносят на слетах громовые речи, клянутся, дают обещания, обязательства о «выполнении и перевыполнении», стараясь зажечь довольно инертную лагерную толпу.

Заигрывание с нами принимало иной раз просто утрированные, карикатурные формы. Начальство каялось в своих ошибках, критиковало свою работу, посыпало пеплом главу за прошлое, любезно махало руками, как на пустяк, на критику работы или поведения лагерников, если такая бывала. Их речи кончались обычно словами:

— Видите, граждане, мы — люди, и нам свойственно ошибаться, мы это не скрываем и от всего сердца желаем исправить то, что не годится!

Маска. Маска на лице по заказу из Москвы. Маска с раз навсегда сделанной сладкой улыбкой. А два года тому назад? — Гад! Фашист! Контра преступная! По врагам народа — очередь из автоматов . ..

Нет! Мы этого не забыли, но обстоятельства заставляли и нас «сосуществовать».

Помню, на одном слете наш начальник Управления, полковник МВД, с весьма, в наших понятиях, подмоченной репутацией, теперь из волка превратившийся в овечку, «для сближения и знакомства» рассказал с трибуны такой случай:

Оказывается, в 1955 году (т. е. тогда, когда он нам рассказывал) в одном из наших лагерей произошла забастовка. Как он говорил, затеяли ее «бандиты» и подговорили остальных. Он смело поехал туда, без сопровождения, без охраны, и вызвал к себе одного из вожаков. Человек пришел настороженный, суровый, готовый на все.

— Он меня испугался» продолжал полковник. — Но теперь МВД действует иными методами Зачем кричать? Зачем грубить? Я предложил ему сесть, закурить и поговорил с ним, как человек с человеком... Узнал его подноготную. Он был простым солдатом, заблудшим в военные дни, по простоте душевной, зла не мысля, попавший в ряды власовцев (!) Бандитом и блатным он не был, но после осуждения, когда попал в первый лагерь, на него налетели лагерное воры и убийцы, стали стягивать с него немецкую форму и кричать: «Держи вора и убийцу!» Парень он был сильный. Избил воров, а одного так хлопнул, что тот умер. МВД послало его в штрафную бригаду, прибавив к личному делу характеристику: «фашист, убийца и склонен к бунту».

— На основании этого идиотского (!) примечания одного из бериевских опричников (!) несчастного парня гоняли из штрафной колонны в штрафную. Ничего, кроме «строгих наручников», подвешивания, побоев и изоляторов он не видел. Конечно, озверел, да кто бы на его месте и не озверел, граждане! Я выслушал его и пообещал по-человечески уладить дело! Мы, МВД, ничего с прежними преступными (!) методами общего иметь не желаем! Из него еще можно сделать человека (!) Вот я и убрал его из того лагеря, перевел в новую среду, дал хорошую работу, делаю все, что моту, для его освобождения и надеюсь, что он станет полезным членом нашей здоровой, связанной общей любовью советской семьи!

Рассказ был передан в .патетическом тоне, сопровождался драматическими жестами, иллюстрирующими и побои (взмахи рук!), и стальные «самостягивающиеся» наручники (он сжимал пальцами одной руки запястье другой, корча лицо, как от невыносимой боли), можно сказать «подвешивался», и нам было ясно, что он не раз присутствовал при подобных «сценках лагерного быта», да и сам принимал в них участие.

Речь его покрыли очень жидкие аплодисменты. У нас был мрак на душе. Не верили, чтобы несчастный власовец забыл все, через что он прошел. Если и призабудется, то не скоро, но примирения и прощения не будет.

Правда, чужая душа — потемки ... А в общем, это только картинка к тексту о «новой политике МВД».

После дискуссий тут же в клубе раздавались награды за хорошую работу, за высокую норму и т. д. Оркестр играет туш. Барабан заглушает слова. Выдают ручные часы, женщинам отрезы на платье, бывают и денежные награды от 100 - 400 рублей или просто дипломы, о которых рабочие говорили — жалко, бумага твердая!

Мы все знали, что награды — «блат», что нормы — «туфта», но радовались за тех, кто мог посмотреть, который час, у местной портнишки сшить ситцевое платье или купить себе что-нибудь за «сверх-деньги».

Все с нетерпением ждали конца «церемонии» и шли на обед. Давали очень прилично, по случаю праздников, «из неприкосновенных запасов МВД». Минимум три - четыре блюда, сладкое, но без спиртных напитков. После обеда одни шли смотреть спортивные состязания, другие танцевали под лагерный «джаз», но большинство шло в клуб, где свои же люди давали концерт. Среди нас были прекрасные артисты, профессионалы, музыканты, певцы, декламаторы. Иной раз к нам заезжала эстрадная группа Московского театра «Сатира». Можно было искренне посмеяться. Их миниатюры были остроумны и часто не в бровь, а в глаз били по ... МВД. Конечно, завуалированным способом, но нам было достаточно намекнуть, и мы в восторге буквально ржали.

Часам к девяти вечера начинался разъезд по лагерям. Мерседес-Бенцы и Кадиллаки у нас заменяли те же грузовики. Прощания. Объятия. Часто эти слеты были единственной возможностью для встречи друзей, влюбленных, мечтающих пожениться, До свидания через три - четыре месяца!

Шло время. День за днем. Терпение иссякало. Мы с горечью подтрунивали друг над другом, то декламируя «...а счастье было так возможно, так близко», то распевая в ухо замечтавшемуся приятелю — «...ах, дайте, дайте мне свободу!» и в этой шутке мы скрывали раздраженность, напряжение и горечь.

10 августа для меня было таким же днем, как и все другие. работал свою шахту, вернулся в лагерь, вымылся в бане и с мокрым полотенцем в руках, на ходу вытирая шею и волосы, направился в лагерную парикмахерскую, привести лицо в порядок. |Вдруг мне навстречу бежит мой друг, Миша Невзоров. Лицо белое, как бумага, глаза горят, как плошки:

- Николай! — кричит он. — Николай! К Лиле едешь, понимаешь?

Нет. Я ничего не понял. Я только весь похолодел и почувствовал, как мои ноги становятся ватными.

Миша обнял меня, и мне передалась его дрожь.

- Ты свободен, Николай! Пойми! Свободен! Повтори это слово! Повтори!

— Но как? . . — лепетал я. — Куда? Как к Лиле? Я ведь не знаю, где она и жива ли?

— Свободен! — ликовал милый Невзоров. — Тебя амнистировали Указом Президиума Верховного Совета от 27 июля, как югославского подданного. Едешь в Потьму, а оттуда — домой! Только что пришла радиограмма из Москвы. Ты и некоторые другие . . .

Как амнистирован? Я ничего не понимал. Я отсидел своих 10 лет и пять месяцев в придачу. Почему же амнистия?

— А ты? — обратился я к другу.

— Пока ничего! Не унывай, авось и мой черед придет! Теперь давай вместе радоваться за тебя!

Дорогой, дорогой Миша ...

Радость моя была безгранична. Радовались со мной и другие. Все мы ждали одного — свободы. Узнали мы, что вышло несколько указов, по которым стали освобождать иностранцев. Президиум «амнистировал» в конце июня австрийцев, 27 июля югославцев, 29 июля поляков, 30 июля чехов, 2 августа французов и бельгийцев и т. д. и т. д. Я не запомнил все даты и все национальности, знаю одно: упоминались абсолютно все народности мира. Наши лагеря были настоящим интернационалом. Нас, югославских подданных, освободилось двадцать пять человек, и мы, как и другие национальности, попали сначала в Потьму, затем в Быково под Москву и уж оттуда на свободу. До конца 1955 года почти все выехали за границу, кроме югославов, которым ставил всяческие препятствия посол Видич. Я единственный выскочил из этой группы, благодаря моей кузине в Швеции.

В СССР оставались только спец-техники, которых режим никому не хотел отдать, русские «иностранцы», чья судьба до сих пор не решена, так называемые «аллиерты» и громадное количество закрепощенных немцев. Но в мои дни Потьма и Быково пухли от радостных «ре-репатриантов» ..

 

ПУТЬ ОБРАТНО

Рассчитываться с лагерями — веселое дело. Все, что я имел, что накопил, носильные и другие вещи роздал товарищам,  оставались в Чурбай-Нуре.

И дни пребывания в этом городке, в лагере, я делал кое-какие записки, но, подумав, перечел их несколько раз и уничтожил. Боялся обысков и последствий.

Время перед отъездом проходило, как в угаре. Я впервые стал верить в встречу с женой и матерью. Впервые я решил, что мни живы, что они должны быть живы, как для них остался жить я. По ночам спать я не мог и лихорадочно перебирал в голове весь мой моральный багаж. Вспоминал, как бы укладывал  голове факты, встречи, разговоры. Мне до боли захотелось найти могилу отца, побывать в Москве и мысленно помолиться у стен Лефортовской тюрьмы о душах погибших деда, дяди и иже с ними ... Я разбирался сам в себе, в своих чувствах к России, которую я обрел под красным плащом СССР, в чувстве моем к народу. Я почувствовал укол тоски. Я ехал на свободу, но на чужуюсвободу, к людям, говорящим на чужом языке, исповедывающим чужую религию . . .

По к эти уколы ни на сотую долю секунды не рождали желания остаться. Нет! Я должен был идти туда, где я смогу, я верил, лучше служить своей родине, чем на угольных копях Казахстана. — Словом и делом! — повторял я сам себе. Словом и делом, как завещал дед, как наказывал отец . . .

Словом и делом, чтобы заслужить право считать себя русским.

Весть о моем освобождении разнеслась по всему городку, Многие «вольные» приходили поздравить меня. У одних глаза искрились сердечной радостью и любопытством. У других они туманились какими-то скрытыми мыслями. Была ли это затаенная, понятная, маленькая человеческая зависть или мечта самим побывать в далеком свете, увидеть, узнать? . .

Куда же вы поедете, Николай Николаевич? — спросила меня одна совсем молоденькая, милая девушка, приехавшая из Центральной России в Казахстан, к отцу, недавно освобожденному «контрику».

- На свободу, Дашенька!

... - На сво-бо-ду... — протянула она, не поднимая на меня глаз. — Свобода! Слово-то какое! Крылатое, широкое большущее!

- А как вы, рожденная здесь, понимаете свободу?

Понимаю и не понимаю. Как море, что ли. Видела его, однажды. Как ветер . . . Вот в природе —понимаю, а для человека ... не знаю.

Бедная Дашенька, потерявшая мать во время войны, воспитанная теткой и в шестнадцать лет впервые нашедшая семью и уют в скромной квартирке своего преждевременно состарившегося, согбенного и седого отца. Уют и родственное тепло.

— А куда же? — допытывалась она. — В какую страну?

- Куда примут. Ведь я ничего не знаю о родных, Даша. Ни о матери, ни о жене. Живы ли...

— Живы! — вдруг с уверенностью и восторгом вскрикнула девушка. — Живы и ждут! А вот скажите, там . . . куда поедете, всюду будете свободным?

Что я, после Лиенца, после своего знакомства с иностранцами, государствами и правительствами, мог ответить советской девушке Даше?

— Как вы понимаете это слово — да!

Сможете ездить, куда хотите? Учиться, водиться с теми людьми, которые вам нравятся? Сможете работать на том, к чему вас сердце тянет?

— Да, Дашенька! — ответил я, но боюсь, что в этот момент я сильно кривил душой.

И, если бы попала туда, на свободу, и я могла бы так жить?

- Да, Дашенька!

Я поторопился распрощаться. Мне было трудно говорить с этой честной и прямой русской девушкой, стремящейся к знанию, к развитию, к неизвестной и непонятной свободе. Мне вдруг стало душно и не по себе. Ведь я и сам не знал, что меня ждало в «свободном мире».

Много .подобных разговоров пришлось мне вести перед отъездом. Много раз я мысленно разводил руками, боясь заведомо солгать и стараясь не думать о возможной правде. Помню еще, раз я говорил с «молодой Россией», когда один юноша забрасывал меня вопросами, сам торопясь отвечать на них, перебивая меня и кипятясь.

Нот вы поедете за границу. Вы сами, говорите — русский. А я знаю, там всех русских ненавидят. Ненавидят Россию. У нас в вашем «свободном мире» нет друзей, нас бы живьем съели всю страну огнем сожгли, на куски разрезали и по кускам уничтожили!

- Откуда у вас, тезка (Колей его звали), такие мысли?

Что мысли! Я разговаривал, встречался. И с теми, кто у немцев к лагерях от голоду дох, кого «унтерменшем» называли, И с теми, кто в оккупационных войсках побывал . . .

Ну...за время войн, Коля, немцы всех унтерменшами называли. Я их не защищаю. Гитлер был безумец и действительно шел на  расчленение России, но теперь . . . Это пропаганда, мой друг, вас нарочно так воспитывают в ненависти к другим народам.

- Неправда! Мы никого не ненавидим, а нас все. Весь мир! Я знаю! Мне дед говорил. Он при царях жил. Он говорил, что весь мир всегда России на богатстве и широтах завидовал, боялся её  могущества.

Я знал, что Коля не коммунист. Он болел российской скорбью, любил свою страну и был воспитан, или сам в себе воспитал болезненно повышенное национальное самолюбие, болезненный патриотизм. И его, и Дашу, и многих Николаев и Даш терзали разнородные чувства: стремление к свободе и страх от «свобод», подобных тем, которые штыки принесли им в 1941 -1944 годах.

Среднее поколение — более легкое в разговорах. У них или открытый протест, или известная, укоренившаяся резигнированность. — Так уж нам придется доживать век, если как-нибудь не переменится. — Молодежь же пылает и горит и в этом горении, как в кузнице, кует свое личное, молодежное мнение и, может быть, будущую судьбу нашей России.

. . . Прощаясь, все просили им писать «на красивых открытках» из-за границы и не поминать лихом. — Власть одно, а мы, русачи, другое. Не думайте о нас плохо!

12 августа было днем моей легальной свободы. Правда, ко мне «пришили» сопровождающего, парнишку, у которого в сумке хранилось мое «дело» и два билета на спальный вагон в поезде Караганда - Москва. Поезд, которым мы ехали, не был экспрессом, а простым пассажирским. Спальные места — особая привилегия. Советские граждане едут в менее комфортабельных условиях. Заполняют диваны, затем карабкаются на вещевые полки, и когда все полно, рассаживаются на баулах, котомках и корзинках в коридорах. На всех станциях «горячий кипяток», водка, лепешки, топленое масло, яйца, отварной горячий картофель, соленые огурцы и — жареный цыпленок. Другими словами — для каждого кармана.

На остановках люд выбегает, покупает водку и закуску по средствам и бежит обратно. Семячки — традиционное русское лакомство — не уступают ничему другому в популярности. Очевидно, и через века их шелуха будет разметаться ветром по всей стране от моря до моря.

Вагоны содержатся чисто. Проводники буквально не выпускают из рук маленьких метелок и совочков.

Все время слышится их монотонное причитание: — Станция Челябинск. Стоим пятнадцать минут. Граждане, не бросайте шелуху на пол. Соблюдайте чистоту . . . Станция Челябинск. Куда вы прете, гражданин? Дайте сначала гражданам выйти! Ваш билет . . . нет! Не здесь, в следующий вагон ступайте! Гражданочка, для окурков есть пепельница, чего на пол кидаетесь! Станция Челябинск . . .

Когда наступает ночь, плацкартные ложатся на диваны, а остальные под стук колес дремлют сидя и даже стоя, клюют носом и ругаются, когда идущие в уборную становятся им на ноги.

— Ишь! Нахалы! «Обратно» на голову лезут!

В поездах дальнего следования публика почти не меняется. Каждый «перекидывается» минимум на 600 - 800 км. Для коротких дистанций существуют поезда «коротких» же назначений. на - 500 километров. Для тех масштабов пятьсот километров близко. Можно сказать, к соседям в гости едут. В России никто расстояний не боится. На курорты едут по 7000 километров и считают это нормальным.

Мой спутник оказался незаменимым человеком. Он просто нырял и любой вагон, находил себе там компанию и мной не интересовался. Однако, зная, что я вез с собой немного денег — рабочие сбережения, на станциях выныривал и кричал:

 - Николай Николаевич, дорогой, можно хорошей водки достать! Жжжахнем?

Ну, жжжахали по двести граммов, на быстроту закусывая, и он опять исчезал.

Я был впервые предоставлен сам себе. Думаю, что только в поезде я вполне отдал себе отчет во всем происходящем. Неудержимую радость сменили раздумье и разные предчувствия. Каких только страхов я себе не рисовал! Я просто испугался того, что мне могла преподнести свобода. А вдруг, как меня никуда не примут, и придется оставаться в СССР? А вдруг я выеду заграницу и узнаю, что я совсем, как перст, один? . .

Стоя на площадке или высунувшись в открытое окно, я с жадностью рассматривал свою родину. От станции до станции поезд летит через степь бесконечную, куда глаз достанет, целыми часами. От большого города до другого — целый день. Расстояния настолько огромные, что европейскому уму они кажутся просто невероятными. Четыре дня от Караганды до Потьмы.

Из тропической жары Казахстана поезд перенес нас к Петропавловску, где лил непрерывный дождь, затем под Златоуст, в котором следовало бы иметь хорошее пальто. Осталась за нами пустыня, и путь вился, просекая густой зеленый лес.

Спать я не мог. За все время пути я только забывался в какой-то тревожной дреме и никак не мог освободиться от физического «сжимания сердца». Первый раз между абсолютно «вольными» людьми, не знающими, кто я, не предполагающими, что я «контра», «58», «освобожденец»!

Невольно прислушивался к разговорам. Вполголоса говорили о ценах, хлебе, угле, новых тракторах, новых «достижениях в рекордах». Видя, что я не шлю, пробуют и меня втянуть в разговор. Один дядя посолиднее, не то мастер, не то инженер, обратился ко мне, кладя руку на мое колено:

Вот, товарищ, рассудите, где у нас здравый разум? Сопляку - школьнику ясно, что лучше использовать местные средства для постройки здания, по планам, созданным местными же силами, которые базировались на местных условиях, чем ждать по приказу Москвы новый материал, чужие планы, которые придут к нам из Архангельска или Владивостока. Откуда им, головотяпам, знать, какой тип здания и из какого материала здесь строить нужно, чтобы он всем условиям отвечал? Все у нас так, потому что у заправил «ума палата». Спички делаются в Иркутске и везутся для продажи в Караганду, потому не будь зажигалок кремневых, месяцами нечем было бы огня зажечь. В Красноярске печи топят не своим деревом, а углем из Донбасса, а
наше красноярское дерево гоним в Астрахань. Кричат, что в Алма-Ате яблоки родятся, да я что-то их яблок не ел, а привозные из Эривани. Под носом добро лежит, не смей трогать: предназначено для другого края. Таскают сюда, таскают туда. Поезд - составы неделями на станциях стоят — пути заняты. Вагонов не хватает. Туфта здесь, туфта там. Ну, как вам это нравится?

По правде сказать, я ничего не понимаю. Десять лет стараюсь разобраться и не моту . . .

Да и то, я что-то по одежде предполагал, а все же стеснялся спросить. Вы что, «освобожденец»?

— Свеженький.

—Пятьдесят восьмая?

 - Да!

Ну, дай вам Бог! — похлопывая по моей коленке, искренне пожелал собеседник. — Вам-то, конечно, трудно в делах разобраться. Десятку отхватили и горя нахлебались, да и нам было не легче. Посмотрели бы вы, что у нас в 1951 году делалось! Сумасшедший дом! . . А куда едете?

 - Заграницу, домой.

Так вы иностранец? То-то я слышу, по-русски говорит, да чтой-то не то. Не по-нашему. А откуда же вы будете?

 ...- Ну, по рождению я москвич, — рассмеялся я, — но прожил жизнь в Югославии.

- И я москвич! — обрадовался «дядя». — Земляки мы с нами. Как вас звать прикажете?

- Николай Николаевич.

- Так вот, Николай Николаевич, вы-то махоньким за границу ушли? А мы остались. Горе мыкали. От войны счастья ожидали ... В каждом иностранце дружка видели, а они нас в морду, в морду, почем зря. Уж не знаешь, что лучше: от своих по спине дубиной получать или от чужого в зубы. А вы, чай, у нас и лагерях всяческого насмотрелись и натерпелись? . . Ну, да кто старое вспомянет, тому глаз вон!

- Глаз - глазом, но годы мои мне никто не вернет . . .

В наш разговор вмешался второй сосед, из железнодорожников.

- Вот в этом отношении, товарищ, вы правы. Годы нам никто не вернет. Вам десять лет, а нам всю жизнь. Напортили нам дни. «Он», да Берия. Неужели же только «он», да Берия?

- Так выходит. Вы должны были сами видеть, как вас, как псов, гоняли до смерти «вождя» и до ликвидации Берии, и как все переменилось. Переменилось не только в лагерях. Полегчало. Будет еще легче. Народ не дурак. Что ему раз дали, обратно не отберут! Сумеем отстоять ... А вы, слышу, заграницу едете?

— Надеюсь!

— Чего нас американцы все войной пугают? Читаешь газеты и изумляешься, все, кажется, имеют, а на нас глаза таращат, Нам война не нужна. Будет война, опять нам на голову сядут,
Мы мира хотим. Только в мирной жизни можно по пути прогресса государство на нормальный лад перестроить . . .

— Так говорят ваши газеты, а иностранцы считают, что СССР агрессивную политику ведет . . .

— Кто? Народ не хочет. Народу дай немного жизнь устроить. Дай нам хлеба, сахару, крышу над головой, чтоб с соседями из-за кухни не ругаться. Дай мужику землю свою обрабатывать . . .

Спутник как бы спохватился, замолк, закрыл глаза и притворился спящим.

На следующее утро я немного освежился в умывалке и стал у окна в коридоре, рассматривая мчащиеся мимо виды. Ко мне подошел молодой человек, который тоже ехал в нашем купе, но спал всю ночь. По виду не то техник, не то студент.

- Доброе утро! — сказал он приветливо.

- Доброе утро! — ответил я так же любезно.

- Слушал я вчера ночью ваши разговоры . . .

- Разве вы не спали?

- Нет. Лежал с закрытыми глазами. Я к вам сначала присматривался. Манеры у вас не «наши». Заметил, как вы помогали вещи чужие раскладывать. Разрешения спрашивали окно от
крыть, не надует ли кому-нибудь . . . Ну, и одежда «первый сорт» для освобожденных . . . Скажите, вот, когда за границу приедете, что вы о нас говорить будете? Коммунисты, сволочи,
звери, чекисты? Всех под одну гребенку?

- Нет! Конечно, нет. Я умею делать разницу. Народ . . .

- Вот именно, народ. А об этом народе жуткие вещи говорят. Иной раз слушаем, что иностранные станции говорят. Многие из ребят, наших студентов, хорошо языки знают. Я сам говорю по-английски. Слушаем, и с души прет. Как нас только не называют! Варвары! Звери! Каждый будет варваром или зверем во время войны, в особенности, если с вашей родиной такое сделают, как с нашей . . . «Русские . . .», «Россия'. . .», как что плохое — так русские, а как насчет дружбы — СССР!

... Я родился здесь. Вырос. Я люблю свою родину, как дети любят мать, даже если она . . . ну, не очень в порядке. Я люблю наш язык, литературу. Пушкина, Достоевского, Тургенева. Я преклоняюсь перед нашим театром, актерами, певцами. Моей душе говорит только русская музыка. Я горд грандиозными шагами нашей техники: Волга - Дон, атомной электростанцией ... и ...

Голос у юноши совсем упал.

- ... и я стыжусь, стыжусь до боли и страданий, многого, по у нас происходило, и что роисходит... Не только я. Все .мои товарищи, друзья. Мы очень больно переживаем... наше недавнее прошлое. Понимаете?

- Понимаю всей душой.

- Так вы правду скажете там о нас?
- Правду!

— Спасибо.

... На четвертые сутки прибыл в Потьму. Вынырнувший, как из-под земли, сопровождающий, луща по дороге семячки, (Поставил меня прямо в...лагерь. Опять! — подумал я с тоской. Но в потьминском лагере на вышках нет часовых. Жители лагеря считаются официально свободными людьми, ожидающими репатриации.

К с коему ужасу, на первых же шагах я столкнулся с отправленными из Чурбай-Нуры и других мест югославянами. Они действительно сидели и ждали у моря погоды. А я так надеялся, что они давно уже за пределами СССР и, по моей просьбе, предприняли шаги к розыску остатков моей семьи. От них я узнал, что Тито не желает принять своих репатриантов. Я тоже значился югославянским подданным и не зная, где мои родные, не имея возможности указать другое государство, у правительства которого можно было просить о въезде, я упал духом. Неужели же мне придётся тоже отсиживаться в Потьме и, может быть, никогда не увидеть той свободы, о которой я мечтал, молился?

Уезжала партия в Австрию и Францию. Слезно просил людей постараться найти хотя бы след Красновых или кого-нибудь из друзей, которых бы заинтересовала моя судьба.

Время тянулось мучительно. Потьма была скучнейшим местом. Все мои поиски следов могилы отца остались безуспешными. Слоняние и ничегонеделание действовало мне на нервы. Я почти впал в отчаяние, когда меня вызвали к начальнику лагери исообщили, что меня разыскивает моя кузина Татьяна Хамильтон из Швеции и хлопочет о моем «возвращении» в эту благословенную страну.

Радость просто огорошила меня. Я потерял дар слова. Значит, какие-то мои открытки дошли, и Таня откликнулась.

Офицер держал в руках какую-то бумагу и сказал мне, что это официальное отношение Шведского Красного Креста, присланное по адресу Красного Креста СССР, и что в нем сообщается адрес моих родственников в Швеции.

— Если вы желаете, — сказал он мне, — мы вас отправим и это государство.

Если я желаю? Да разве можно не желать, не рваться, не стремиться?

— Конечно, хочу! — буквально вскричал я. — Сделайте, пожалуйста, все, что можете!

Тут же, сейчас же, я написал заявление о моем желании ехать к моей двоюродной сестре. Дальнейшее происходило быстро и через каких-нибудь полтора месяца (что для меня значили полтора месяца!) меня отправили в Быково под Москвой, последнюю остановку перед прыжком в свободу.

Путь из Потьмы в Москву ничем не отличался от моего путешествия из Чурбай-Нуры. Спутники. Разговоры. Изумительная сердечность к «свободникам», в особенности «контрикам». Сочувствие. Расспросы о возможных общих знакомых — сосидельцах. Конечно, опять сопровождающий, но он мил и незаметен.

Привели меня в виллу, которая когда-то принадлежала купцу Морозову. В ней в дни войны и до отъезда в восточную Германию жил фельдмаршал Паулус. Дом стоит в чудесной сосновой рощице, но окружен высоким забором инапомнил мне тюрьму. Там было все на пятачке. Обычно в ней останавливалось но 10 - 50 репатриантов, оставались для окончательного иполного раскрепощения 2 - 3 дня и ехали дальше.

Мне не повезло. Мои бумаги, по требованию СССР, были высланы из Швеции не прямо в Москву, а почему-то окружным Путем, в Берлин, шведскому консулу. Тот запросил сначала Германские власти, которые сообщили, что у них нет никаких сведений о каком-то Краснове и никакого разрешения на транзиит через Германию. Все вернулось обратно к кузине. Она снова написала в Москву. Бумаги были вытребованы обратно, попили в шведское посольство, затем в МИД и наконец в МВД. Эта волокита заняла три полных месяца.

Если я до некоторой степени поправил нервы в Чурбай-Нуре, то в Быкове я их снова потерял. Опять появились вести и «параши». Узнали, что немцев отправляли до октября целыми эшелонами, а потом — стоп, все замерзло, и они тоже околачивались где-то под Москвой. Тихо, как удушливые газы, ползли разные «сообщения из первых рук», о «международном положении», из-за которого нас не выпускают. Даже говорили, чтонас вот-вот вернут в лагеря. Услышав подобный слух, мы бросались к эмвэдистам, но те нас уверяли, что мы свободны, никомубольше не нужны, правительство ССОР не имеет к намникаких претензий, и что «вся задержка происходит из-за виз и паспортов, по обычаю западных стран».

Потерянное более десяти лет назад при выходе из аэроплана ни московском аэродроме «господа» опять вернулось в виллеМорозова. Опять: Господа, просим вас! Господа, не волнуйтесь!.. Прямо, как в сказке!

У нас были хорошие койки с пружинными матрасами, простыни, теплые одеяла. Еда, правда, как в лагере, но готовили мысами. У нас было пианино и, самое большое развлечение —первый в жизни телевизор. Все мы едва могли дождаться 7 часов. вечера, когда начиналась передача. Нас несколько раз водилипрекрасный Большой Театр. Смотрели постановки балетов «Лбединное Озеро», «Ромео и Джульетта», оперы «Травиату», «Бориса Годунова», «Ивана Сусанина» («Жизнь за Царя» Глинки), «Князя Игоря».

В СССР громадным успехом пользуются классики драмы, классики-композиторы. Народ любит Римского-Корсакова, Бородина, Мусоргского, Глинку, Чайковского. Из иностранных оперных композиторов на первом месте стоит Верди. Бетховен не сходит с репертуаров концертов. Молодежь увлекается Шекспиром и Кальдероном. Островский и Чехов никогда не увянут в России.

У артистов и певцов — тысячи и; тысячи обожателей. Корифеи МХАТ'а, Пашенная, Яблочкина, Москвин, Тарханов — кумиры студентов и всей учащейся молодежи. Уланова, Плисецкая, Райзин, Михайлов — делают аншлаги в Большом Театре В то время сильно увлекались «.возвращенкой» колоратурным сопрано Гаспян, которая училась в Париже и Италии и добро вольно «репатриировалась» в СССР.

Я сказал — аншлаг. Все театры, дававшие классический репертуар, всегда полны до отказа. Нигде в мире так не любят искусство и театр, как в России. Менее охотно посещаются спектакли и оперы, созданные в угоду партии. Публика их не любит.

Советские писатели и либреттисты однобоки и выхолощены. Все шаблон. Все рутина. Нет размаха. Нет струи свежего воя-духа.

Если по ходу пьесы захватывается знаменитый «пятый» год, то, будьте уверены, на сцене появится казачий офицер в черкеске и с нагайкой, «царский сатрап-жандарм», и против них массовые демонстрации «сознательного элемента» — железнодорожников, рабочих и ... войск.

1905 год вырастает на советской сцене до таких размеров, что становится совсем непонятным, как тогда, при отсутствии радио-связи, танков и МИГ'ов, он был удушен царским правительством.

1905 год на сцене, сопровождаемый пламенными речами агитаторов - большевиков, пышные фразы и клятвенные обещания «земли и воли» часто вызывают в публике неудержимый смех. Теперь, т. е. в послесталинские и послебериевские дни. Еще два года тому .назад никто не посмел бы даже улыбнуться.

Литература, все виды художества, все созданное за последние 38 лет, грубо, тенденциозно и аляповато. В этом смысле пока еще ничего не изменилось, и творчество идет по проторенной красной дорожке.

Сейчас главным мотивом служит: СССР хочет мира, а кругом него алчно воют и тявкают разжигатели войны, агрессоры и империалисты. На этой базе работает вся кино-индустрия. Кино-пропаганда является самой доходчивой, и меня часто спрашивали «вольные» люди: Скажите, почему США так стремятся к войне и захвату нашей территории. Мало им своего?

Видел я много фильмов и ни одного просто художественного, без примеси тенденциозности и пропаганды. Вспоминаю: «Депутат из народа», в котором девушка обрела высшее счастье, стала членом Верховного Совета, только благодаря тому, что всем сердцем любила . . . партию! Прекрасно сняты и сконструированы картины «Сказание о земле Сибирской», «Сельская учительница» и др., но все настроение зрителю портит «генеральная линия» партии.

Такие фильмы, как «Кутузов», «Нахимов», «Ушаков», «Шип-Ы1», являются действительно «золотым фондом» кинопродукции. Они превосходны и в техническом, и в патриотическом смысле, но, если история в них соблюдена во внешних формах, все они всё же сводятся к одному — к грядущей революции 1917 года.

Меня поразили многие натяжки. Например, Нахимов, обратить к матросам, говорит: Ничего, ребята, придет и «наше» время! Какое время? — Время «рабоче-крестьянской власти», конечно. Выходит, что патриот и верный своей присяге адмирал был революционером и без пяти минут коммунистом.

Все эти мелочи портили не мне одному настроение. К ним критически относится каждый зритель и иной раз открыто, ехидно посмеивается.

Для ребят младшего возраста создан специальный театр ТЮЗ. Он должен был бы проводить воспитательную линию. Период свободного воспитания детей — расти как хочешь давно отошел в забвение. Никто не хочет видеть ребят - хулиганов, вандалов, забияк и двоечников. Однако, и тут все самые лучшие и примерные дети, как их представляют авторы, пишущие для ТЮЗ'а — обязательно пионеры и комсомольцы. А почему же не беспартийная молодежь, дети беспартийных отцов, когда и первые и вторые составляют большинство в СССР?

Хрущевская пора принесла, может быть, легкое изменение и подходе к пропаганде новой «генеральной линии». Допускается легкая критика, но не идей, а способов проведения идей. Опять получается, что правительство и его решения безгрешны. Грешат маленькие люди, которым доверено проведение в жизнь этих великих замыслов.

Как .вышел призыв к комсомольцам: бросить все и ехать !Ы целинные земли, пошли - поехали фильмы и пьесы на эту тему. Прошел год. Неудачи. Неполадки. Плохо. Пошли новые фильмы и новые пьесы. Показываются хорошие и плохие стороны этой «героической борьбы против природы», «жизни в палатках». В них проводится «здоровая» критика. Но она не затрагивает замыслов и стремлений ЦК. Виноваты . . . Смирновы, Петровы, Мельничуки и Федоренки, т. е. те, кому государство доверило свою идею.

Прежде чем приступить к какой-нибудь «реформе социалистического порядка» или к любому новшеству, сначала выпускается пропагандная лента. Фильмы. Пьесы. Книги. Лекции. Советчики собираются лететь на луну? Я уверен, что у них уже заготовлены все пропагандные материалы для воздействия на умы молодежи.

«Родина» выше всего. «Родина» дороже личного счастья. Я ставлю слово родина в кавычки, потому что пишется трамвай, я выговаривается конка. «Родина» это — партия.

Правительство делает все для того, чтобы народ забыл о помощи, которую Америка оказывала в годы голода, в дни войны. Америка — пугало. Жупел войны. Захватчики. Торгаши. Капиталистические акулы. Агрессоры . . . Хуже нацистов и фашистов. Последние отошли на задний план и постепенно забываются.

СССР не хочет войны!

Эти слова бросаются вам в глаза повсюду. Вы их слышите по радио каждый день. На них построены все статьи, все произведения, СССР — это голубь с пальмовой веткой мира в ключе,

Если кто там миролюбив, то только народ. Простые, широкие народные массы. Миролюбие правительства — последствие ею слабости и неподготовленности. Коммунизм не готов. Коммунизм наделал массу ошибок и в странах - сателлитах и во внешней политике, какой бы она ни казалась хитроумной и ловкой. Кремлевскому синедриону нужно время и нужна опора. Год, два, даже пять лет отсрочки. Они должны укрепить тыл, усмирить народ, дать ему иллюзию безопасности со стороны своих управителей, внушить ему, что внешний мир, по ту сторону границ, кишит неприятелями, заклятыми врагами, капканами л лопушками. Двуликий Янус улыбается сегодня больше той физиономией, которая обращена к народу.

Не беру на себя риска установить, для кого были сделаны бреши в Железном Занавесе: для Запада или для русского народи, Возможно, что меры Хрущева - Булганина должны убить обоих зайцев.

Тридцать семь лет Кремль был закрыт для народа и казался П1МЫМ страшным пугалом. Его открыли. Ахнул внешний мир, вили и этом «эволюцию власти». Россия пожала плечами, но все же мшила смотреть на Кремль. Тридцать семь лет ни один простой гражданин СССР не мог поехать, как турист, за границу. Теперь их пускают. Может быть, под негласным контролем. Может быть, только избранных, в которых уверены, или уверены, что они должны будут вернуться, но их пускают. Пускают туристов и в СССР. С известным разбором, но даже бывшие эмигранты, бывшие гражданами Франции, Америки и других стран, просачиваются в СССР, даже если они не коммунисты и не советские патриоты. Режиму это нужно. Нужно пустить пыль в глаза, нужно обмануть, закрутить, задержать движение логики истории, т.е. логического краха утопической идеи.

Вернувшись на свободу, я часто должен был отвечать на вопрос:

- Почему вас пустили? Почему именно вас, Краснова, пустили?

Нашили нужным и пустили. Новый реверанс в сторону Запада видите, мол, какие мы хорошие, культурные и гуманные. Новый реверанс в сторону народа: видите, как все изменилось, как мы поступаем с «58», даже с теми, кому, откровенно говоря, было место на виселице еще в 1945 году!

Всех выпускают? — Нет, далеко не всех. Оправданий масса. Одним пришит новый срок за какие-то делишки. Другим не дают въездных виз. Третьим ... и так далее.

Пускают и испуганных, раз навсегда потерявших свое «я», тех, кому 70 параллель сломила спинной хребет. Они приедут за границу для численности, заберутся в нору и будут молчать. Пускают и Красновых и Петровых, которые заведомо молчать не будут. Они тоже сыграли и сыграют свою роль. Они десять и больше лет работали «на стройке социализма». Все, что можно было выжать из них, выжато. Это в прошлом. А в настоящем и будущем многие колеблющиеся решат: Если таких, с таким прошлым, выпустили, почему же мне, ничего не сделавшему, не поехать, ну, хоть на время? Посмотреть и самому убедиться. Не понравится — вернусь. Теперь не задерживают.

Все это тонкая политика. Тонкая нить паука, из которой ткется повязка на глаза всему миру.

Выпущены из СООР десятки тысяч иностранцев и среди них сотня - две русских эмигрантов, немцев, австрийцев, поляков, латышей и т. д. и т. д. И никто в упоении восторгом не задумается о том, сколько сотен тысяч безымянных трупов похоронено за забором лагерей. Никто сегодня не вспомнит о миллионах возвращенных насильственным путем в 1945 - 46 и даже позднейших годах. Прошло . . . кануло в Лету, и о судьбе этих миллионов стараются больше не думать. Были и ушли. Важен сегодняшний день. Важно только — как мы встретим «завтра».

Советы больше не боятся выпускать своих заведомых врагов. С одной стороны, это блестящий шахматный ход — вещественное доказательство их «миролюбия и склонности идти на уступки». С другой стороны — с кем встретится, с кем поговорит и кого убедит какой-то Краснов? Громадное большинство жителей свободного мира до сих пор еще не знает ни о Лиенце, ни в Платтлинге. Если и слышало — забыло. Если и знало и помнит то помнит и лозунг, под которым все происходило и в Нюренберге и на Лубянке — выдавались «военные преступники», грабители, насильники, варвары. Выдавались страшные «власовцы», предатели своей родины, «казаки», вредное наследие царского режима, «русские гестаповцы», «русские эс-эсовцы». Туда им и дорога! Собаке собачья и смерть! Почему же сегодня можно корить Красновым, Петровым и Борисовым? Ведь и они «жгли», «убивали» и «насиловали».

Наше возвращение должно было сыграть большую роль и в СССР, в среде бывших чинов РОА, бывших советских солдат —  немецких военнопленных. О нашем освобождении и «репатриации» писалось в газетах. Выпустили сотню, а нашумели на согни тысяч.

Их, мол, не «наших», мы отпустили. Вам, своим, все простили. Были ли вы «власовцем» или военнопленным, который не очень охотно возвращался домой — все равно. Все грехи забыты. Но ведь не забыты английские и американские штыки, резиновые палки, пулеметы и танки. Не забыты Лиенц, Дахау, Платтлинг, Торонто, Марсель и другие места выдач до Нью-Йорка включительно. Правда? И не смеете забыть. Вперед хорошая наука — не верить капиталистам. Не добра они вам же желают, а зла, и предадут, как только появится нужда.

Помню длинные и мучительные разговоры в разных лагерях, рапными людьми и при разных лагерных режимах. Сколько раз люди задавали себе и другим вопрос: А когда же будет «Нюрнберг» для тех, кто стал преступником в 1945 - 47 годах? Кто и как их будет судить? Кто предъявит обвинительный акт?

На эти вопросы были разные ответы, и в каждом сквозило одно: Судить будет поздно. Повымрут или спрячутся. Но забыть нельзя!

Текст знаменитой амнистии, появившийся в «Правде» от 25 сентября 1955 года, известен всем русским эмигрантам. Повторять его не буду, хотя мы его выучили буквально наизусть.

В свободном мире она, поскольку относилась к «прощению грехов» тех, кто не вернулся на родину, произвела отрицательное впечатление. Да в общем, как я по возвращении узнал — ей почти никто не поверил. Но в ССОР она была встречена с энтузиазмом. Эта амнистия многих вернула к жизни, .многим дала возможность снова стать хоть подсоветским, но человеком, в особенности тем, у кого срок наказания кончался в 1972 – 75 годах.

Правительству СССР нужно «сосуществование» с народом для укрепления тыла для войны, народу нужен мир и «воля», и он, не задумываясь, пользуясь сегодняшним днем, принимает их из кровавых лап своих «подобревших» правителей.

*

... В Быкове никто нас не пробовал уговорить остаться в СССР. Мы были списаны со счета и, как я уже сказал, должны были так «ли иначе сыграть свою роль в общем аккорде «хрущевоко-булганинской» политики.

Были некоторые иностранцы и «иностранцы из русских», которые хотели остаться в СССР. К ним относились очень подозрительно. Долго проверяли их мотивы, их поведение в лагерях и только после длительной процедуры, по разрешению МВД, оставляли на жительство в Союзе. В течение трех лет они не теряли своего подданства, вернее — не получали советского гражданства, вероятно, все еще находясь под присмотром и проверкой. По истечении срока, они должны были снова подавать прошение.

Оставались престарелые эмигранты, которым было некуда и не к кому ехать. Они знали, что, потеряв в СССР свою работоспособность, ничего хорошего они «на свободе» не найдут. Оставались иностранцы, у которых было рыльце в пушку, и они боялись, что десять - одиннадцать лет не являлись сроком, когда из-за давности прощаются совершенные преступления. Это касалось, главным образом, французов и бельгийцев, когда-то служивших у немцев. В Потьме я познакомился с несколькими пожилыми француженками, которые работали во время войны у немцев переводчицами и вымолили себе возможность остаться в инвалидном доме.

Оставалась и «средняя молодежь», т. е. те, кто почти юношами попал в лагеря. Их мотивом являлась любовь. Повстречались где-нибудь с русской девушкой или женщиной, заключенной или «вольной». Вывезти ее заграницу не могли. Расставаться не хотели. Любовь бывала сильнее всех других чувств и привязывала их к тем местам, которые они должны бы были ненавидеть.

Я лично не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь по политическим причинам, из восторга перед коммунизмом, после всего виденного в лагерях, всего пережитого, отказался бы от свободы и остался в СССР.

Быково похоже на железнодорожную станцию. Одни приезжают, другие отбывают. Люди встречаются, расстаются. Лица меняются.

Мне было чрезвычайно тяжело переносить всю неизвестность и волокиту с моим отъездом. Каждый раз я чувствовал горечь, смотря, как другие, сияя, садятся в синий автобус, широко улыбаются и едут туда, откуда их отправят в Европу, на свободу.

Подошел день моих именин. Десять лет я их встречал без семьи, в лагерях, в переменных условиях, то «догорая», то «вспыхивая». Справлял я их молитвой, голодный и больной, в мокрой, непросыхающей одежде, или занесенный снегом в тайге на работе. На этот раз мои друзья сварганили «торт» из продуктов, полученных ими из-за границы в посылках. Принесли даже подарки: папиросы, консервы. И как это ни парадоксально, самый дорогой подарок в этот день я получил из рук МИД.

19 декабря 1955 года мне сообщили, что завтра, двадцатого и покину столицу СССР — Москву и поеду «домой».

Начальник Быкова, Градов, был со мной изысканно вежлив, сказал «господину» Краснову «сердечное» напутственное слово. И просил приготовиться.

Конечно, в ту ночь я не сомкнул глаз. За одну ночь я отчетливо прошел весь проделанный мною путь. Я старался разориться в своих чувствах. Я покидал свое отечество. Я покидал свой народ. Какой багаж я уносил в сердце и в разуме?. Озлобление? Горечь? Ненависть? Или сожаление, сострадание и любовь ...

И одно и другое. Первое относилось и будет относиться к поработителям моих собратьев, вивисекторам и негодяям. Второе — к России, которую я обрел, к русским простым, незлобивым, обиженным судьбой и человечеством людям.

Я вышел во двор и вдыхал в легкие душистый, морозный воздух, набирал полные ладони русского, пушистого, пахнущего арбузом снега. Я смотрел в ясно-звездное, черным шатром висящее небо. Русское небо ... Я думал о встрече с матерью, с любимой женой . . . Мне кажется, я плакал и смеялся.

Брезжил рассвет, а я все еще, тихо, чтобы не будить друзей, блуждал, садился на койку, курил...и думал, думал, думал. Передо мной вставали образы казненных, образы умученных, деда, папы, дяди, всех, кто с ними погиб, всех, кого я видел погибшими в спец-лагерях ... Я клялся. Я обещал . . .

Утро 20 декабря 1955 года я встретил и принял в объятия. Утро свободы! Подали автобус. Все, кто отъезжал, с грустью прощались с остающимися друзьями и от всего сердца желали им скорейшего отбытия. Сдержанно сухо мы простились с «господами» из МВД.

Нас шестеро расселись по местам. Перед нами открылись ворота, и часовой, симпатичный, разрумяненный от мороза «Ванька», весело крикнул: Счастливого пути!

Едем в Москву. Последняя экскурсия освобожденных «контриков». Ведут в метро. Оно великолепно, красиво, со вкусом, но нам не терпится. Скорей на Белорусский вокзал!

Нас ведут к перрону № 7. Попыхивая, дыша паром, стоит экспресс Москва - Варшава - Берлин. Великолепные вагоны изделия Восточной Германии. Входим в спальный вагон и получаем на четырех человек четырехместное купэ. Роскошь! Пахнет дорогой кожей диванов. Радио, на столике лампочка с нарядным, приятного цвета абажуром. На стенах виды. Они полны солнца и свободы.

В соседнем купэ два друга и два офицера МВД в штатском. Очень вежливы, изысканно корректны и предупредительны. В первый момент их присутствие вызывает невольную реакцию —      а вдруг это всё подвох, свирепая шутка, и нас везут не туда, куда надо. Глупости, смеюсь над своими мыслями. Поезд трогается.  Крещусь широким крестом.. С Богом! К свободе!

Господа из  МИД стараются сгладить наше впечатление, вынесенное от десяти лет принудительного контакта с этой «кастой». Напрасно. Мы им не дерзим, но и не поддерживаем разговора. Обедали без них в вагоне-ресторане. Впервые после одиннадцати лет ели европейские кушанья, пили хорошее вино. Прислуга выдрессерована для обслуживания иностранцев. Лакеи говорят на многих языках. Посмотрел на их физиономии и подумал: тоже агенты МВД.

Первая остановка после Москвы — Смоленск. Задерживаемся недолго и опять на всех парах мчимся к границе. Мелькают километры, проскакиваем мимо городов и сел. Давно уже стемнело и искры из трубы паровоза фейерверком бороздят черную пустоту окон.

Мои друзья легли спать. Я не могу. Мне казалось, что я никогда в жизни не переживал такого беспокойства, как в эти последние часы пребывания в закрепощенной России. Вышел в коридор, прошелся несколько раз по мягкому, пружинящему копру. Тихо, уютно. Вспомнились довоенные путешествия в скорых поездах по Югославии. Так же пахло кожей, паром и еще чем-то неуловимым, присущим всем комфортабельным вагонам. Прошел мимо меня вагоновожатый, раскачивая электрическим фонарем в руке. Взял под козырек. Я окончательно перепал быть «врагом народа» и «гадом фашистским». Я — пассажир экспресса Москва - Берлин.

Утром — завтрак в ресторане. Душистое кофе со сливками. Яйца с ветчиной, белые булочки, масло. Как в Вене . . . Вскоре прибываем в исторический Брест-Литовск. Пограничная станция. За ней — в тумане где-то близится Польша. Таможенный осмотр наших «манатков» проходит очень быстро. Просто спрашнвают: Что везете? — Пассажиры заполняют декларации, и они уходят. Одновременно пограничники проверяют визы. Наши вагоны поднимают, при помощи гидравлических прессов, и ставят на новые оси для европейских железных дорог.

Эта церемония занимает порядочно много времени. Переходим по новым путям к другой стороне вокзала. Пограничники становятся на ступеньках вагонов. Пограничник,. возвращая визы, улыбается во все лицо и говорит: Счастливой встречи с вашими близкими! Ни пуха ни пера! Дай вам . . . всякого благополучия!

Трогаемся. Последний раз вижу пограничный, красно-белый столб с пятиконечной звездой. Около него, закутанный в белую шубу, отдавая честь проходящему поезду, стоит советский солдат. Летим через железнодорожный мост. Стоящий рядом со мной друг говорит: Тут проходит Железный Занавес! Задержи дыхание! Смотри . . . Смотри и чувствуй! . .

— Да что ты? — отвечаю я. — А Польша что, не за железным занавесом? . .

Я прав, но мы оба смеемся, как дети, обнимаемся и танцуем какой-то замысловатый танец в такт раскачивания вагона. Мелькает в окне силуэт еще одного солдата в конфедератке. Польша!

Ночью останавливались в Варшаве, затем в Познани. Третью ночь маюсь и не сплю. Задремал перед вторым переходом границы, в Восточную Германию. Осмотр еще более короткий. Мчимся дальше. На Запад. Вот и Франкфурт на Одере, и через час нас выгружают на Шлессхэймском вокзале. Берлин.

Мы все еще в физической власти МВД. Нас ожидают легковые машины советского, посольства, перебрасывают сначала в здание этого приятного учреждения и, после часа задержки, передают «нашим» консульствам. Выходя из советского автомобиля, я, наконец, широко и глубоко вздохнул. Теперь действительно Железный Занавес остался за мной.

... Я в западном Берлине. Еду, как свободный гражданин, на аэродром. В кармане — билеты. Теплое утро, пахнущее весной.

Снега нет. Кипит жизнь. Берлин отстроен. Западный Берлин. Масса автомобилей. Роскошные выставки магазинов. Прохожие прекрасно одеты. Разве можно сравнить с серой, бедной толпой Москвы? У меня буквально разбегаются глаза, «о составить какое-нибудь впечатление не могу. Сплошной сумбур в голове.

— Я свободен! — хочется мне кричать. — Я свободен! — хочется сказать шоферу, везущему меня на аэродром. — Я свободен! . . — хочу сообщить всему миру. — Чудо совершилось!

Дрожу, как лист, ожидая посадки в аэроплан. Внезапно мной овладевает слабость. Кружится голова. Липким потом покрываются лоб и ладони рук. Мне плохо от распирающего меня чувства освобождения, в которое я только теперь абсолютно верю. Мне кажется, что у меня вот-вот взорвутся легкие, и перестанет биться сердце.

Медленно, как глубокий старик, прохожу по аэроплану и буквально падаю в кресло. Аэроплан разбегается, вздымается, как птица и устремляет лет на Гамбург - Копенгаген - Стокгольм.

Вспоминаю другой полет. Вена - Москва. Закрываю глаза, потому что мне кажется, что со мной опять летят папа, дед, дядя и все те, кто ушел из жизни, верно идя по пути чести.

Десять слишком лет вырваны из жизни, но сама жизнь сохранена, и я невольно вспоминаю «страницы никогда не написанного мной дневника . . .»

. . . Гудят моторы. Пассажиры сосредоточенно читают книги, журналы, газеты. Мой сосед внимательно штудирует биржевые ведомости, острым карандашом делая вычисления на полях газеты. Рядом, через проход, .нарядная, молоденькая мать уговаривает раскапризничавшуюся девочку съесть бутерброд и банан. Дочка хнычет, отталкивает еду, которую бы каждый советский ребенок принял с наслаждением.

Хорошенькая стюардесса предлагает журналы и газеты. Беру свежий номер и читаю: «Опять Жуков в тени?» «Россия усиливает свой флот в Пацифике...» «Женевский дух рассеивается...» «Булганин верит в прочный мир . . .» «Советская политика дальнего прицела . . .» «СССР идет на уступки . . .» Читаю и вспоминаю слова молодого студента в поезде: Когда ругают, тогда «Россия» и «русские». Когда создается возможность «сосуществования», тогда — СССР!

Вдруг сделалось безнадежно тяжело. Ничего не переменилось в мире? Все та же косность и закрывание глаз на истину? . . Бросаю газету и смотрю в окно. Далеко внизу жалкая и ничтожная планета, Земля, неизмеримо малая часть Вселенной. Сколько на ней зла, зависти, тупоумия, кровожадности и —равнодушия...

 

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Умом Россию не объять,

Аршином общим не измерить.

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить.

Тютчев

Оставив границы СССР, я увез в сердце громадную, глубокую неизмеримую любовь к России, к ее народу, терзающую тревогу за неё и за ее будущее.

Партия, МВД, чекисты — это негодяи, выплывшие на поверхность, преступники как и их спутники - оппортунисты, которыми кишит и свободный мир, но в котором им еще не удалось показать её свиное рыло

Но тень отбрасываемая Кремлем, не может в моей душе затмить блеск ума русского человека, сияние его души и доброту его сердца.

Разрешу себе перефразировать известное стихотворение: Россию взглядом не объять, ее страданья не измерить . . .» Заключенному ИТЛ не дана возможность описать все виденное «с орлиного полёта». Как муравей, бегающий по земле и изредка взлезающий на былинку, скорее даже как червь, раздавленный режимом, отбыв свой срок в лагерях, ползая по русской земле я видел российский мир отраженным в капле слезы.

Сегодня 28 января, 1956 года. Сегодня месяц, как я на свободе в свободном  мире, в Стокгольме. За этот месяц я написал свои воспоминания. Я торопился и работал каждую ночь. Мне  казалось, что каждый лишний день, отдаляющий меня от столба, покрашенного красной и белой краской с пятиконечной звездой — пограничного столба, может стереть в памяти, затмить новыми впечатлениями все то, что я мысленно писал в СССР. Сегодня я закончил мою книгу. Не знаю, когда и при каких условиях она выйдет, кто возьмется ее печатать, но я исполнил обещание, данное мною деду в подвальной бане Лубянки.

Я не мог вложить в эти страницы все виденное и слышанное, и я старался как можно больше сократить все личное.

Я видел российский мир отраженным в капле слезы и не могу выносить свои заключения.

Передо мной лежат десять с лишним лет моей и других, мне подобных миллионов заключенных, жизней, вложенных в несколько сот страниц.

Во всечеловеческом масштабе всему тому, что на них написано, одна оценка — писал ли я правду? Да! Только правду. Может быть, неумело, не выпукло, не ярко. . . но я писал так как мне наказал Петр Николаевич.

Может быть, найдутся люди, которые скажут: Зачем бередить старые раны? Зачем разжигать ненависть к тем, кто ошибался в 1945 году?

Не бередить старые раны и не разжигать ненависть хотел я, а правдой предотвратить возможное повторение роковых и непоправимых ошибок, которые тогда были ловко продиктованы и подсунуты свободному миру, вернее Западу, хитрым и порочным, как само зло — Сталиным, тех ошибок, в которые хотят вовлечь Запад и сегодня коммунистические заправилы и их попутчики.

Мне невозможно с общеполитической точки зрения рассматривать Ялту, Тегеран и Потсдам, но подходя к ним, как одна миллионная часть жертвы принесенной Сталину, я вижу, что Макиавелли был младенцем по сравнению с «рябым усачом» и его подручными.

До второй мировой войны подсоветский народ, порабощенные россияне, двадцать пять лет были отрезаны от всего мира.

Младенцы, родившиеся по окончании гражданской войны, стали мужами, солдатами, защитниками своей Родины. Этот закрепощенный люд в числе многих миллионов, за пределы Железного Занавеса. Будь он пленный, или «ост-арбейтер», будь он завоеватель и победитель, он встретился с новым миром у увидел всю ложь творимой коммунистами пропаганды.

Сталин видел все это и не мог с этим не считаться. Ему нужно было вернуть к себе тех, кто осмелился уйти, тех, кто был насильно уведен немцами, но прозрев на Западе не захотел вернуться в СССР. Сталину нужно было поставить русских людей в такое положение по отношению к Западу и свободному миру, вообще, чтобы в будущем «неповадно было», чтобы умерла вера и человеколюбие, правду, уважение к законам Божиим и человеческим.

Ялта была действительно «политическим актом дальнего прицела и, играя «ва банк», Сталин выиграл.

Как нам рассказывали в лагерях, до конца 1947 года западные союзники» СССР выдавали задержавшихся, возвращали бежавших после войны.

Советы не казнили этих людей. Не расстреливали. Зачем! Их помещали в тюрьму, их переводили из одной в другую, их отправляли в лагеря, дав 25-летний срок. Им нужна была жизнь этих людей и их язык. Эти люди должны были рассказывать как за ними охотились, как за дикими зверями, как их «гладили» танками,  выуживали из воды, после жуткого прыжка с палубы парохода, как возвращали к жизни повесившихся, отхаживали отравившихся, для того чтобы их предать, убить в них веру и вернуть рабовладельцу.

Если об этом должны были рассказывать в СССР, в интересах Кремлёвских заправил, и, таким образом, подготовлять отпор русского человека против чужой силы, русского человека, обманутого немецким нацизмом и западным цинизмом — не является ли долгом тех, кто пережил не только два предательства и обмана, но и вынес с нею тяжесть давления, под которым живет народ за Железным Занавесом, рассказать все то, что не могут рассказать те, кто погиб в концлагерях, и кто, оставшись в СССР не может сказать людям в свободном мире.

Жуткая эпопея выдач должна быть освещена в мировой печати, и не раз. Будущее может поставить западный мир лицом к лицу не только с правителями СССР, а именно с Россией и ее народом.

В интересах всего человечества — завоевать опять доверие тех, чьи почти сорокалетние муки не трогали сердца, доверие тех, кто не раз был обманут и кто воспитан в пропаганде, что у него за границами Родины нет друзей.

Как это ни невероятно, но даже в лагерях заключенные слушали, правда изредка, тайком и с громадным риском «Голос Америки». Рассказывали нам прибывающие из Центральной России, что слушали .«Би-Би-Си» и другие антм-коммунистические радио-станции из Западной Германии. Все утверждают, что передачи «недоходчивы», не отвечают ни моменту, ни менталитету сегодняшнего русского народа. Масса фанфар, помпы, напыщенности, а существенного ничего нет. Переливают из пустого в порожнее.

Те, кто слушал обычные иностранные станции, поражался ненавистью ко всему русскому. Повторяю слова уже написанные мною — все что плохо — русское, все из чего можно вытянуть выгоду (для себя, для своей страны, конечно) — советское.

-Когда русские люди, подъяремные рабы коммунизма слушают о «русских» злодеяниях, о «русском коммунизме», о «русском империализме», они начинают раздражаться и закаляться в своем недоверии к свободному миру.

В ССОР, я смею утверждать, все считают коммунизм интернациональной заразой и «русским» его признать никто не пожелает.

Многое, о чем пишут и вещают иностранные газеты и радио, напоминает русскому человеку в ССОР о том, что он пережил в гни войны от немцев. Ему опять мерещится политика пресловутого Розенберга и Ко., он опять думает о том, как его, своеговерного, верного союзника, русского человека, а не его правителей предал Запад.

Пусть русская эмиграция, рассеянная по всему миру не думает, что в СССР народ не знает о ней и о ее деяниях, делениях, чаяниях и ссорах.

О русской эмиграции ничего или почти ничего не знали люди в СССР до 1941 года. Война и послевоенное время на многое открыли глаза.

Оккупационные солдаты и офицеры, за срок своего пребывания в восточной Германии, в Берлине, в странах - сателлитах, получают в свои руки эмигрантские газеты, слушают разные радио-передачи и даже встречаются и разговаривают с самими эмигрантами. Матросы торгового и военного флота умудряются провозить в СССР и газеты и листовки и книги. Они все потом охотно делятся всем виденным и насколько они приходят в восторг от стандарта жизни по ту сторону Железного Занавеса, настолько они болеют душой за все, что касается России по эту, т. е. советскую сторону.

Все разделения русской эмиграции на крайне, средне и просто правых, на «левеющих» и левых, на «сепаратистов», «свободных украинцев», «казакийцев» или «вольных сибирцев» вызывает «там» ожесточенное негодование.

Россия, закрепощенная в проволоках СССР, осталась Россией и никто там разрываться на части, дробиться и делиться не собирается.

Партийные подразделения эмиграции, принесенные и рассказанные не только самими подсоветскими, но и той частью эмиграции, которая насильно или добровольно попала в пределы СССР, вызывают сначала недоумение, затем ожесточенное негодование. Счастливые братья, избежавшие судьбы всего народа, вместо помощи оказывают медвежью услугу, стараются убедить свободный мир в своих утопических и ни на чем не основанных идеях о том, «что думает и чего желает русский народ в СССР».

Возможно, что эти мои слова будут встречены с не менее ожесточенным негодованием, но я не могу умолчать об этом. Реки вспять не вернуть и российская политическая эмиграция, если она хочет считать себя таковой, должна встать на общий, единый путь абсолютного анти-коммунизма, отбросив раз и навсегда деление шкуры медведя, которого ей не убить, поскольку она будет мечтать о поместьях, золотом шитых мундирах, шляпах с плюмажами и о губернаторских местах.

Российская эмиграция должна вести единым фронтом пропаганду защиты интересов маленьких Иванов и Петров, слитых в одно монолитное слово «русский народ».

Русский народ в СССР войны не желает. Он в своем большинстве верит в возможность победы Запада на всех фронтах «холодной войны». В этой войне должны были бы играть почетную роль именно русские эмигранты, но они этого не делают.

Не атомными и не водородными бомбами будет свергнут коммунистический режим, а завоеванием доверия разучившегося верить народа российского.

Каждое сопротивление порабощенных народов в странах-сателлитах всегда встречается с все растущим волнением, с надеждой, с сочувствием и подавление подобного сопротивления очень отрицательно действует на психику россиян.

Единственная точка соприкосновения народа с режимом возможна лишь тогда, когда народ извне ударят по патриотизму и национализму, в широком российском смысле этого слова. Тогда в противовес всякой логике народ добровольно скажет насильственно вколоченную в его мозги фразу: «А у нас все лучше и лучше, чем у всех».

Россия, вся вспахана и перепахана кровавыми коммунистическими пахарями. Ее земля напоена русской кровью, в ее недрах неглубоко похоронены миллионы тех, кто активно или пассивно оказывал отпор коммунизму. Россия подготовлена, именно как пахоть, для посева мудрого и справедливого.

Ни одна страна на нашей планете не воспримет так сегодня новый, разумный, демократический режим как Россия, но к русскому народу нужно уметь подойти лицом к лицу, а не обходными путями, не ложными заверениями и обещаниями, а правдой.

Не мне, Николаю Краснову учить этому весь мир, но я хочу верить, что мой скромный труд будет кем-то прочитан и оставит хоть какой-то след.

Мне хочется верить, что уже близок рассвет, что человечество увидело последствия того маленького ветра, который оно посеяло специально для России в 1917 году и который превратился в ураган, разрушивший на своем пути многое и готовый разрушить все.

Стокгольм, 28 января 1956 года.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 42; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.073 с.)