ЛЕФОРТОВО Военная московская тюрьма 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

ЛЕФОРТОВО Военная московская тюрьма

Н. Краснов

НЕЗАБЫВАЕМОЕ

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Первое издание книги Н. Н. Краснова младшего «Незабываемое», выпущенное в 1957 году, полностью распродано, далеко не удовлетворив громадного на нее спроса. Книга эта вполне заслуженно возбудила исключительный интерес у читателей. Н. Н. Краснов младший — последний в роде Красновых — явился для нас как бы выходцем с того света. Выдержав десятилетний срок заключения в лагерях СССР, пройдя испытания, равных которым, казалось, быть не может, пережив смерть деда, дяди, отца, Н. Н. Краснов — в числе очень немногих счастливцев — выбрался на свободу. Здесь — сразу же по освобождении — выполнил он завещание покойного деда; Донского Атамана и знаменитого писателя Петра Николаевича Краснова — правдиво и без прикрас описал все свои переживания, все, что видел и слышал.

Мы взяли на себя задачу выпустить второе издание этой исключительной по интересу и объективности книги, которую Н. Н. Краснов с этой целью дополнил и несколько исправил.

Казалось, судьба начала благоприятствовать Николаю Николаевичу: его семейная жизнь, прерванная в течение долгих лет заключения, вошла в колею; первое издание «Незабываемого» имело совершенно исключительный в эмиграции успех и разошлось без остатка. Выпуск второго издания подготовлялся и Николай Николаевич был этим очень заинтересован. Он вел интенсивную переписку относительно издания книги, но в письмах своих жаловался иногда на здоровье. К несчастью, годы тяжелых испытаний оставили свой след на его, железном когда то, организме.

И вот, когда работа по переизданию книги уже подходила к концу, и книга была передана в типографию, была получена поразившая нас своей неожиданностью весть о его скоропостижной смерти. Сердце Н. Н. Краснова не выдержало и перестало биться. Небольшое, казалось бы, возбуждение оказалось уже ему не под силу.

Таким образом, второе издание книги Н. Н. Краснова младшего является посмертным. Исполняя желание покойного автора, мы выпускаем книгу в надежде, что она раскроет жуткую. правду о жизни угнетенного русского народа тем, кто не успел узнать о ней из первого издания.

Издательство

ПРЕДИСЛОВИЕ

К 1-му изданию

От моих воспоминаний нельзя ожидать яркости обликов, четкости фразы только потому, что я ношу фамилию Краснов и являюсь внучатным племянником талантливого писателя, барда России и казачества, Петра Николаевича Краснова. Я постарался вложить в них искренность и правдивость и быть маленьким летописцем событий, очевидцем которых я был, начавшихся в Лиенце и для меня закончившихся моим чудесным возвращением на свободу.

Десять с лишком лет, проведенных за Железным Занавесом, оставили неизгладимое, незабываемое впечатление. Поэтому я и назвал свою книгу «Незабываемое».

Забыть все пройденное нельзя. Грешно. Нужно помнить и нужно своим человеческим, одиночным опытом поделиться со всеми, кто хочет знать правду.

Не один я, тысячи людей прошли этапы Лиенц - Юденбург - Москва - Заполярье, но очень немногие вернулись к жизни в свободный мир. Тот, кто вернулся — не смеет молчать, потому что его молчание будет являться как бы соучастием в бесчисленных преступлениях, совершенных власть имущими, недругами нашей Родины, России, внешними и внутренними. Он должен говорить от имени всех навеки умолкнувших.

Я навсегда запомнил завет, сказанный покойным Петром Николаевичем, в момент нашего прощания:

— Не старайся никого удивить красивым слогом. Не воображай себя писателем. Если вернешься туда, на свободу, говори, напиши правду. Только правду. Правду о коммунизме. Правду о народе. Старайся все запомнить, заметить, запечатлеть и передай будущим поколениям чистую истину о содеянном предательстве, об измене слову, о страданиях, через которые идет Россия . . .

Я прошу читателей принять мою книгу только как воспоминания простого человека, не ища в ней сенсаций, интригующих завязок, особо выдающихся героев. Она — отражение в капле слезы всего неизмеримого мучения, через которое проходит наш народ, а не моих личных переживаний и умствований. Единственным ее достоинством является искренность, которой я не пожертвовал в интересах каких-либо эффектов.

«Незабываемое» не должно послужить платформой для разжигания ненависти и жажды отмщения, но предупреждением всех о тех тяжелых и непоправимых последствиях, которыми чреваты договоры, подобные Ялтинскому, Тегеранскому и Потсдаммскому.

Россия существует. Жив ее народ. Жив его дух. И когда она воспрянет — она примет в свои объятия всех тех своих детей, которые жаждали ее воскресения не для себя, а для нее и грядущих поколений.

Николай Краснов

Аргентина, 31 декабря 1956 года.

Ко 2-му изданию

Первое издание «Незабываемого» вышло летом 1957 года Писал я свои воспоминания, так сказать, «по свежим следам», начиная с выдачи казаков английским командованием, как «военных преступников и изменников Родины», в руки контрразведки советской армии и продолжая описанием жизни политических заключенных в лагерях СССР.

Будучи в 1955 г., последние месяцы перед освобождением, безконвойным, я в своих наблюдениях немного захватил и «воли» в СССР. Из личного опыта и разговоров со своими товарищами, с охранниками, с вольными людьми я попытался дать более или менее правдивую картину жизни в СССР. Думаю, что это мне удалось, ибо прошло уже больше двух лет с момента появления в печати «Незабываемого», а я все еще получаю многочисленные письма со всех концов нашей планеты.

Читатели, как и рецензенты в газетах и журналах, разделились и споем мнении: одни — за «Незабываемое», другие — против. Один видят в нем правду об СССР, другие — антизападную пропаганду. Одни считают мои суждения об эмиграции ошибочными, и даже для нее оскорбительными, а другие стараются доказать, что русский народ сам выбрал себе коммунистический режим и мои высказывания об интернациональном характере коммунизма, об ошибках западной политики являются копнен самой настоящей   коммунистической пропаганды.

Правда часто бывает горькой с этим я согласен — но па правду каждый человек видит «со своей колокольни». Трудно, очень трудно, признать свои ошибки! А еще труднее

ЧАСТЬ I

Отрывки из никогда не написанного дневника

Скрипит тяжело нагруженная сырыми стволами деревьев арба. Восемь рабов, одетых в лохмотья, напрягая последние силы, тянут телегу под крики и брань конвоиров, под бешеный лай сторожевых собак. Скользят, утопая в грязи, усталые, дрожащие от напряжения ноги, обмотанные тряпками. Лямка больно врезается в плечо. Лямка раба, заменяющего вьючный скот в «исправительно-трудовых лагерях» СССР.

. . . Дыхание, как под давлением поршня, со свистом вырывается из легких. Кулаки крепко прижаты к груди, в тщетном усилии остановить это болезненное клокотание. Кажется, что вот-вот, от нечеловеческих усилий, со звоном струны лопнут все мускулы в жалком, иссушенном голодом теле.

Шаг за шагом. Изо дня в день. И в дождь и в мороз. Под ударами ветра или в черных облаках беспощадных москитов бредет колонна вьючных двуногих, запряженных в фуры, нагруженные углем или, как олово, тяжелым, сырым лесом.

По восемь человек.

Лямка через израненное плечо.

Шаг за шагом.

Изо дня в день.

. . . Как я устал. Как мы все устали. Спать. Спать без пробуждений. Не чувствовать ни голода, ни холода. Спать так, как спят мертвые . . .

Смерть! Разно не в ней одной выход из этого ледяного ада? Как легко ей отдаться. Стоит только выйти из колонны, сорвать с себя вьючную лямку и броситься бежать.

спокойно и логично писать о них. Трудно писать о тех людях, которые нанесли тебе не только физическую, но и душевную боль, и оставаться в границах правды, не «перешибая» в любую сторону. Если мне удалось это хоть частично, то я считаю, что поставленную перед собой задачу — написать правду — я выполнил. В книге много литературных и стилистических промахов. Во втором издании постараюсь их исправить.

Хочу добавить несколько слов в ответ тем, которые и своих письмах спрашивают: «Ну, а конец? Вы на свободе? А ваши где? Встретились?» Я вполне понимаю их вопросы. Так хочется каждому из нас услышать, после всего пережитого, и маленьком человеческом счастьи!

Да! Я снова нашел свое счастье. Жена ждала меня долгих; одиннадцать лет!... Вспоминаю стихи1 К. Симонова: «Жди меня».

«Как я выжил будем знать только мы с тобой.

 — Просто. ты умела ждать, как никто другой!»

Мы опять вместе, хотя и постарели, и жалуемся на ревматизм и боль в суставах перед дождем, но. мы оба снова нашли маленькое «человеческое» счастье! То о чем я так мечтал в далеких сибирских лагерях — о домашнем очаге — не осталось неосуществленным, не осталось только мечтаниями, а стало действительностью.

А разве это уже не счастье?

Только маму мою не удалось повидать. Для нас эмигрантов, получить въездную визу любую страну представляет собою трудную задачу. Законы, человеческие часто идут вразрез с законами Божескими. Мама моя так и не дождалась меня. Она скончалась в Ныо-Йорке в марте 1958 года.

Аргентина, 1959 г.

Н. Краснов

От голода, падаем от бессилья, доходим, гаснем, как фитильки огарков, по шахтам, на прокладке путей, на лесоповале в лагерях МВД, разбросанных по СССР. Мы своими собственными руками строим ненавистный социализм.

. . . Потоки дождя заливаются за ворот ватного, насквозь промокшего, бушлата. Потоки дождя сливаются с ушана, заслепляя глаза.

— Эй! Восьмерка! Давай — тяни! Чего ползете, как вошь по мокрому телу! Дава-ай! — орут конвоиры, озлобленные, остервенелые, уставшие «из-за нас» торчать на дожде.

«Восьмерка» людей, связанных упряжью, связанных до смерти судьбой, скользя, падая, рывками хватая влажный воздух по-рыбьи открытыми ртами, тянет, тянет . . . тянет груз, поклажу, для «строительства» ненавистного социализма.

Сотни, тысячи, миллионы восьмерок и шестерок надрывают свои силы в этом бессмысленном труде, как рабы во времена фараонов. Как рабы, возившие на фурах каменные глыбы для Хеопсовой и других пирамид.

Мы тоже строим. Под щелканье плетей, под лай собак, под матерные окрики погонщиков рабов. Мы строим тюрьму. Тюрьму для русского народа. Тюрьму для всего податливого и слепого мира. Для всего человечества. Каждый кусок добытого угля, каждая фура добытых из земли минералов, каждый ствол дерена, каждый кирпич, каждая преждевременная могила . . . поддерживают, укрепляют, поднимают тех, кто окружил себя Железным Занавесом. Идет этот строительный материал, плывет, направляется для стройки столпов всемирной каторги, для приманки, для торговли с теми, для кого деньги не пахнут, кто всегда готов торговать с каннибалами.

. . . Шаг за шагом . . . Изо дня в день. Как муравьи, копошится по лагерям рабского труда закабаленная Русь. Как муравьи . . . Ведь и они имеют рабов, своими собратьями ослепленных тружеников, осужденных на вечный, слепой труд, на бесславную смерть . . .

. . . Как муравьи, мы, осужденные сатанинским злом, дохнем

. . . Трещат сырые дрова в буржуйке. Едкий дым спирает дыхание и слезами заливает глаза. В бараке вонь, сырость и брань. Кто успел, пристроил свою одежонку к печке. Клубы пара валят от бушлатов, перелатанных штанов и душегреек. Счастливцы сидят начеку, не сводя слезящихся глаз со своих лохмотьев. Заснешь — не станет! Утром не в чем будет выйти на работу, а выйти надо. Хоть нагишом.

Большинство уже завалилось по нарам. Не раздеваясь. В мокрой одежде. Воспаление легких? Ревматизм? Да разве нам не все равно?

Нет ... не все равно.

Когда ночью не спишь, задыхаясь в пароксизмах лающего кашля, корчась от боли во всем теле или от сосущего голода, вдруг понимаешь, что не все равно! Понимаешь, что жить хочется! Чувствуешь, что жить . . . надо.

А вдруг ...

Ведь может же случиться это «вдруг». Оно может стать действительностью, явью . . . Его нужно только хотеть, хотеть всем своим существом!

Стоит только крепко-крепко зажмурить глаза, заткнуть уши пальцами, чтобы не видеть, не слышать, оторваться и уйти из вонючего барака и тогда можно уйти в воспоминания, вызвать милый облик мамы, ласковый, любящий взгляд светлых глаз жены... Лили. Можно нырнуть, как под одеяло, под покров прошлого, дорогого, незабываемого прошлого.

. . . Как безнадежно, как горько, по-детски умеют плакать взрослые, возмужалые и даже престарелые люди. Как обильно во мраке ночи льются эти слезы. Как горяча скрытая, тайная молитва. Как велик тот Крест, малюсенький - малюсенький, одними крепко сжатыми пальцами сотворенный под мокрой душегрейкой, над самым сердцем . ..

... Мама . . .— шепчут губы. — Лиля!

. . . Трудно встать утром. Трудно, выпив горячую воду вместо чая и проглотив кусок кирпича, называемого хлебом, идти на лямочную работу, но ночные мысли, вызвавшие почти до ощутимости милые лица, ночная молитва вливают моральную силу.

Жить надо! Жить должно!

. . . Писать нельзя. Негде. Не на чем. Но я не смею забыть. Ведь я дал слово. Если доживу, если вернусь, я должен вспомнить все, начиная с Лиенца ...

Шаг за шагом.

Изо дня в день.

Но пусть лямка и дальше режет плечо. Пусть клокочет дыхание в груди. Пусть бьется сердце, как у затравленного зверя, и в дождь и в снег, под ударами ледяного ветра, в пургу, в мороз . . . вьючное животное XX века будет мысленно писать свой дневник.

 

В ЛИЕНЦЕ

Десна. Потоки солнечных лучей. Жужжание пчел. Щебетание птиц. Изумрудно-зеленые альпийские пастбища. Жизнь!

Но это весна 1945 года . . .

Как сегодня, помню мост через шумную Драву, чистенький, не пострадавший от войны городок Лиенц, опрятные домики, сады, красивую церковь -— католический костел, и дом, в котором помещался штаб казачьих отрядов генерала Доманова.

Нам всем тогда казалось, что худшее уже осталось позади, Правда, война не кончилась освобождением России, к которому мы так стремились, для которого пожертвовали жизнью тысячи русских людей. Правда, неприятно было вспомнить последние месяцы пребывания в Северной Италии, поход в Австрию, для сдачи в плен англичанам.

Может быть, все было не так, как нам хотелось, но люди, пережившие много, не раз смотревшие в глаза смерти, даже в самом сознании, что война закончена, и что нам удалось избежать сдачи в плен итальянским ли партизанам или советским войскам, находили особую радость.

Кто из нас мог думать, что май, рыдавший грозами, май, смеявшийся розами, как поэтически декламировал один из моих сослуживцев по отряду — для многих из нас был последним маем» нашей жизни.

Май 1945 года.

 

Ко времени отхода из Италии, отряды генерала Доманова утратили свой подтянутый вид строевых частей Винить в этом некого. Настоящих боевых операций не было. Разве небольшие стычки и чистка партизан. Все время поступали «пополнения», присылавшиеся Доманову немцами, которые хотели как можно безболезненнее расстаться с «самообразовавшимися» частями. В то время, когда уже никто больше не сомневался в исходе войны, на всех узловых станциях, по всему тылу расползлись кем-то собранные отряды из бывших советских военнопленных, из тех, кто еще на полях СССР перешел на сторону немцев. Разлад в дисциплину особенно вносили внезапно появившиеся и присоединенные к «домановским частям» кавказские «элементы», распущенная орда, прекрасно вооруженная автоматами, в немецких формах, говорившая на «семнадцати кавказских наречиях», прошедшая огонь, воду и медные трубы в дни усмирения знаменитого варшавского восстания.

Эти «бытовые недоразумения», как их кто-то остроумно назвал, подорвали авторитет основных частей, так сказать, «костяку» казачьих отрядов генерала Доманова. Они занимались грабежом и бандитизмом на больших дорогах. Они насиловали женщин и жгли селения. Их безобразия бросали пятно и на тех, кто честно и по-солдатски пришел исполнять свой долг, на тех, кто шел бороться с коммунизмом и верил в победу разума над алчностью, верил в то, что победа западных союзников не будет являться концом борьбы за Россию.

Кроме «самообразовавшихся», отряды Доманова были буквально затоплены волной все прибывавших беженцев. Старики, женщины, дети, семьи эмигрантов и несчастные «остарбэйтеры», узнавая о месте пребывания русских частей, добирались до нас, преодолевая самые тяжкие, искушения и испытания. Если к этому .присоединить и семьи самих «домановцев», становится ясной картина того, что происходило в последние дни войны в Северной Италии, в частности в городке Толмеццо, где были расквартированы и мои юнкера инженерной школы, которой я тогда командовал.

Весть о капитуляции Германии заставила нас всех двинуться через границу в Обер Остеррейх, к Лиенцу.

Переход прошел сравнительно безболезненно. Мы были встречены и частично разоружены английской дивизией, которая сама только что вступила на территорию Австрии.

К этому времени генерал Доманов назначил меня адъютантом к генералу Васильеву, Наши части расположились в Обер-Драубурге. Сразу же по прибытии на место, генерал Васильев, забрав меня и переводчицу Ротову, прекрасно знавшую английский язык, отправился в штаб английской дивизии.

Английский генерал не заставил нас ждать и принял, я сказал бы, очень милостиво. Он внимательно выслушал Ротову, переводившую слова генерала Васильева.

От имени генерала Доманова и всех сдавшихся в плен частей отряда, Васильев просил считать нас английскими военнопленными. Он просил принять беженцев под английское королевское покровительство, для нас же, военных . . . никаких поблажек, никакой милости, указывая на то, что мы все вполне уясняем себе положение пленных и побежденных.

Англичанин ласково улыбался, благосклонно покачивая седеющей, рыжеватой головой. Выслушав до конца, он попросил Ротову передать, что англичане умеют ценить и уважать противника, и что плохого они никогда военнопленным не сделают. Война окончена. Победитель и побежденный должны «перековать мечи в плуги» и стараться скорее построить мирную жизнь. В заключение, все так же улыбаясь, он попросил нас быть его гостями на «ланче».

Ни у одного из нас ни на секунду не зародилось в голове недоверия к словам английского генерала. Как смели мы не поверить королевскому офицеру, занимавшему такое высокое положение! Радостные и окрыленные надеждами, мы вернулись в Обер-Драубург и сообщили обнадеживающую весть военным и беженцам.

Люди вздохнули. Люди почувствовали себя баловнями судьбы, зная, что многие наши соотечественники не успели выбраться из местностей, занятых советами. Их судьба была нам очевидна и ясна.

Помню отрывки разговоров между старыми эмигрантами и всегда недоверчивыми, всегда «начеку» бывшими подсоветскими. Как первые убеждали, с какой горячностью заверяли тех, кто много, раз был обманут судьбой, обманут людьми, в том, что перед нами безусловно лежит спокойная жизнь обычных граждан

— ну, скажем, эмигрантов на территории, занятой войсками великой цивилизованной монархической державы, связанной узами родства с нашей русской династией!

Помню и то скрытое, едва слышное шептание, что, если уж кому придется плохо, то, конечно, не старым эмигрантам, приобретшим за двадцать пять лет скитальческой или оседлой жизни права гражданства в свободном мире.

. . . Вспоминаются мне разговоры, которые велись между чинами отряда Доманова в те дни. Помню вопрошающие, ищущие заверения и успокоения глаза людей, пришедших к нам «оттуда». Плен у англичан, даже, проще говоря, плен у западников, не у нацистов, казался им в то время чем-то вроде выигрыша в большой лотерее. Помню их расспросы старых эмигрантов о том, на что мы можем надеяться.

Боже мой! Плен у англо-саксов не может быть плохим!1 — заверяли их. — Англичане — джентльмены! Мы имеем дело не с армией временщика Гитлера, а с офицерами Его Величества Короля. Английский офицер дает слово не от себя, не от своего имени, даже если он — фельдмаршал! Он говорит от имени высшей, верховной власти. От имени Короны!

С какой жадностью простые люди прислушивались к таким заманчивым словам. Они не замечали в них напыщенности. Им так хотелось верить в то, чего они так желали. Мирной жизни. Спокойного труда. Семейности. Собственности . . .

В первые дни «почетного плена» можно было уйти. Часть и ушла. Ушли те, у кого было рыльце в пушку. Ушли семейные, которые знали, что тут, где-то поблизости, находятся их раньше вывезенные семьи. Ушли, может быть, некоторые холостяки, чутьем, инстинктом предпочитавшие, чтобы «волка ноги кормили». Но это был такой маленький процент!

Остальные сидели и ждали у моря погоды. Среди них, как я писал, была и наша «благоразумная семья», верившая в человеческую справедливость, подчиняющуюся божеским законам. Мы были уже эмигрантами. Мы подготовляли других, бывших подсоветских, бывших военнопленных советской армии, бывших колхозников и рабочих, ставших сначала безличными «остами», а затем солдатами, боровшимися за «приобретение личности» — стать тоже эмигрантами, людьми, может быть, без подданства, без гражданства, но — людьми.

Страшное слово — «эмигрант». Человек без родины. Вечный груз, нежелательный элемент, обуза принявшего его государства. У эмигранта может быть семь пядей во лбу, но он, в понятиям законных детей любой земли, оставался «саль этранже», «фер-флухте ауслэндер». Но стать эмигрантом нашим подсоветским братьям казалось чем-то почти недосягаемо прекрасным. Заглядывая в наши глаза, ловя слова на лету, они буквально впитывали в себя рассказы о нашей жизни до второй мировой войны. Сначала не верили, затем ахали и, поверив, мечтали о подобном же счастьи.

Но в те дни все это было невозможно.

Мы радовались спокойному, хоть, может быть, и не в одень больших удобствах, сну. Ни бомбардировок, ни мин, ни налетов партизан. Люди расположились: кто в Обер-Драубурге, кто в Лиенце, кто в лагере Пеггец и в других вдоль того же шоссе расположенных лагерях.

Хозяйственность русских людей сразу же сказалась. Не чуя за собой вины, многие уже планировали разбивку маленьких огородиков, заведение хозяйства.

Шли дни. К нам приходили «ходоки» из других частей, от других отрядов. Бок-о-бок с нами в Лиенце жили сербские добровольцы — льотичевцы. Встречались сербские четники, стремившиеся в никому не известный итальянский город Пальма Нуова, в котором якобы их ожидал их молодой король Петр II. Мы узнали, что недалеко от нас расположены и тысячи казаков Корпуса генерала Хельмута фон Паннвиц и Русский Корпус и батальон полка «Варяг» из Любляны. Доходили вести и о трагической судьбе некоторых частей РОА (власовцев).

Может быть, у многих из нас невольно щемило сердце. Казалась странной эта жизнь сдавшихся в плен военных вперемешку с беженцами. Жизнь более или менее свободная, по квартирам, баракам, сеновалам. Мы знали — питание людей и бесчислейного количества коней представляет невыносимое бремя дня австрийского населения, .и, в то же время, нас победители Как бы не замечали, не делили на козлищ и овец, не торопились решить в ту или иную сторону наш вопрос.

Генерал Доманов делал «вылазки» к англичанам. В сопровождении начальника штаба и переводчика, он часто посещал в Лиенце здание английской комендатуры и не всегда выходил из него со спокойным лицом. Вернее сказать, после каждого нового посещения он мрачнел, грузнел, как-то оседал, но ни с «ем не делился своими мыслями.

Почему?

Были ли какие-нибудь особые виды или планы у генерала Доманова? Знал ли он уже тогда о всей аморальности, всей преступности планов западных союзников? Не лучше ли было уже тогда сообщить хотя бы старшим офицерам о тех тучах, которые стали покрывать голубое небо доверчивости над нашими головами?

Как на фильме замедленного действия, перед моими глазами проходят майские дни 1945 года.

Каждый человек — эгоист. Каждый по-своему эгоистично переживает чувство радости от сознания, что он уцелел, что он жив, что ему удалось сохранить свою семью. Так радовался и я тогда в Лиенце.

Мой отец Николай Николаевич, или «Колюн», как его звали родственники и сослуживцы по Лейб-казачьему полку, мама, моя жена, дядя, Семен Николаевич, дед Петр Николаевич и бабушка Лидия Феодоровна — мы все были вместе. Жили в разных домах в Лиенце, но виделись каждый день. Под конец войны - нам удалось собраться всей семьей, и мне в то время это казалось добрым знакам. Мне казалось, что сейчас начнется моя настоящая семейная жизнь с горячо любимой женой, с родителями, стариками - родственниками, что мы заживем «кланом» Красновых, может быть, сядем на землю или уедем за океан, но во всяком случае никогда больше не будем расставаться, и более молодые помогут старшим мирно дожить их дни, И все же .в моем оптимизме порой стали наступать какие-то прорывы, когда я внезапно поддавался приступам предчувствия, говорившего мне, что не все еще окончено, и что рано еще строить планы на будущее.

Просыпаясь ночью, как бы от какого-то толчка, я вглядывался в дорогие черты лица тихо спящей жены. Мне почему-то хотелось запечатлеть, запомнить навсегда ее улыбку, цвет ее I лаз, манеру немного поднимать бровь, тембр ее голоса, звук ее смеха.

В те дни я с особой радостью навещал отца. Мне нравилось, взяв его под руку, прохаживаться с ним взад и вперед, рассуждая о положении, о возможностях, о том, что мы должны были сделать и не сделали, говорить, как равный с равным, как солдат с солдатом. Я как-то особенно, по-детски тянулся к матери. Я не пропускал возможности побывать у деда, пошутить с бабушкой.

Задумываясь на момент, я решал, что мне хочется наверстать все, до сих пор упущенное. Я не знал, что я забегал вперед, подсознательно стремясь вырвать у судьбы то, что она отняла. у меня в будущем.

Я сегодня вспоминаю ласковое брюзжанье деда, подмечавшего но мне какие-то приступы легкой меланхолии. Он верил в скорое разрешение всех вопросов и безаппеляционно, по-офицерски, абсолютно верили в благородство и справедливость англичан.

Моя настороженность отчасти оправдывалась и объяснялась некоторыми событиями последних дней.

Как я уже писал, самый процесс сдачи прошел почти безболезненно. Оружие сдавалось спокойно. Не торопясь. Офицерам были оставлены револьверы и известное количество винтовок для проведения «самоохраны». Однако, внезапно пришел приказ сдать все огнестрельное оружие. Ясно, что мы делали это очень неохотно, и те, у кого было по два пистолета, оставляли один у себя.

Полное разоружение вызвало много толков. Раздавались голоса, предлагавшие дать команду «разойдись!» Кто его знает, что нас ожидает, — говорили они подозрительно. Но «благоразумные», в том числе и наша семья, протестовали, считая, что мы не смеем подорвать оказанное нам доверие, что мы живем лучше, чем полагается жить военнопленным. Нас не разлучают с семьями. Нас не держат за проволокой, и мы обязаны ответить такой же лояльностью, чтобы подчеркнуть англичанам, с кем они имеют дело.

Для меня все «началось» 26 мая. Вечером, после скромного обеда, я пошел с женой прогуляться, думая по дороге навестить «стариков», узнать «последние новости».

Форму я не снимал. Не «демонтировал» всех значков и отличий; и, возможно, выправкой и аккуратной одеждой я бросался Ь глаза. Гуляя, мы дошли до моста и находились вблизи английского штаба. Совершенно неожиданно ко мне подошел английский сержант и попросил меня последовать за ним.

Ду коммен —- сказал он на ломаном немецком языке.— Ду коммен мит!

- Варум? — изумился я. Я чувствовал, как ногти жены впиваются в судорожном предостерегающем пожатии в мышцу моей руки.

Англичанин добродушно улыбнулся от уха до уха и развел руками.

— Ордер!

Я попросил жену подождать и пошел с сержантом в большое желтое здание.

Оставив меня в коридоре совершенно одного, сержант ушел. Прошло минут пятнадцать томительного ожидания. Через окно я видел мост и за ним нервно ходящую взад и вперед жену.

Наконец, появился сержант, сопровождая пожилого английского офицера. Сержант пробовал что-то сказать, но офицер прервал его и прошел мимо меня, как мимо пустого места. Я отдал честь, как офицер офицеру. Бритт не удостоил меня даже простым кивком головы.

Ду фрай! (ты свободен) — смущенно сказал сержант.

Почему вы меня сюда привели? — все же хотелось мне знать.

— Никс ферштэен, — быстро ответил он, прибавив: Го!— и указал рукой на дверь.

Прогулка была испорчена. Мы вернулись домой. Жена долго молчала, но, не выдержав, расплакалась и стала просить меня переодеться в штатское, бросить все вещи и уехать, куда глаза глядят.

У нас были еще не аннулированные югославские паспорта. Мы могли уехать в Зальцбург, в Мюнхен и оттуда, получив визу, к знакомым в Швейцарию.

Я остался непоколебим.

Ничего плохого это английское «приглашение» не означало. Меня просто приняли за какого-то другого, вероятно, за немецкого офицера. Переодеваться в штатское и бежать я считаю ниже своего достоинства, и такой поступок не отвечает понятию о чести офицера, пленного офицера. Кроме того, я не мог бросить своих юнкеров инженерного взвода. Я все еще адъютант генерала Васильева и буду ждать приказа о демобилизации или другого решения, одинакового для всех нас, чинов отряда генерала Доманова. Если нас распустят, я буду считать себя вправе выбрать свою дорогу.

Этой ночью мы не сомкнули глаз. О многом было переговорено, высказывались многие предположения. Я опять напомнил жене о посещении командующего английской дивизией и об его офицерском слове. В общем, я решил, что утро вечера мудренее. Завтра что-нибудь узнаем.

Действительно, следующее утро было, увы, очень «мудреным».

... В 1955 году я встретился в лагерях Караганды (Казахстан) с личным адъютантом генерала Доманова, капитаном Бутлеровым, которому посчастливилось избежать более трагической участи. Из разговора с ним кое-что из совершившегося в Лисице стало мне более или менее ясным.

Капитан Бутлеров сказал мне, что «какие-то туманные, угрожающие слухи об уготовленной всем нам участи» доходили до генерала Доманова, но, не доверяя переводчикам, затрудняясь разобраться во всем происходящем, генерал предпочитал задержать сведения при себе, строго приказав переводчикам и адъютанту молчать.

Доманов предполагал или хотел верить, что только маленькие бесчинства «семнадцати кавказских народностей» и других головорезов, несколько раз имевшие место и на австрийской территории после сдачи в плен, послужили причиной окончательного разоружения. Распространение же среди военных и беженцев непроверенных или неясных слухов, по мнению генерала Доманова, могло привести к повальному бегству, распылению десятков тысяч людей, что, конечно, внесло бы сумятицу и послужило бы поводом для острых репрессий со стороны английского командования.

Если старые генералы из эмигрантов верили в безупречность слова английского генерала, то, по словам Бутлерова, в него верил или хотел верить бывший советский офицер Доманов. У него было развито чувство уважения к западным победителям и, как показали впоследствии все события, он предпочел взять тяжкий грех на свою душу .и хранить молчание.

Вечером 27 мая 1945 года Доманова посетил майор английского генерального штаба Дэвис в сопровождении адъютанта и попросил генерала передать всем офицерам его отряда, чтобы они безусловно собрались к 1 часу дня 28 мая в определенных местах своего пребывания и были готовы отправиться на английских автомашинах на совещание к командующему восьмой английской армией, а возможно и для встречи с фельдмаршалом Александером(?), который якобы хочет «поговорить» с русскими офицерами.

По словам Бутлерова, он задал вопрос: почему всех офицеров? Ведь речь идет о приблизительно двух тысячах человек! Такую массу трудно будет перебросить на эту конференцию. Не лучше ли собрать только командиров полков, батальонов и отдельных частей?

— Нет! — категорически ответил майор Дэвис. — Не беспокойтесь о транспорте. Это наше дело. Командующий армией приказал провести конференцию со всеми офицерами без разницы в чинах. И ... пожалуйста, не забудьте предупредить генерала Краснова. - ----- -Командующий очень заинтересован встречей с ним.

Уже уходя, Дэвис, как бы спохватившись, передал еще одну просьбу командующего армией:

— Не тревожьте офицеров сегодня вечером. Передайте приглашение только завтра утром. Сами понимаете . . . такая встреча. Господа офицеры могут взволноваться оказываемой им особой честью... Это потревожит их сон... Примите, однако, и эту просьбу, как приказание!

Англичане откозыряли и отбыли.

Несмотря на то, что генерал Соламахин был начальником штаба, при этом разговоре он почему-то не присутствовал.

Никто тогда, или почти никто, не мог оценить особый английский «сухой юмор» и верх цинизма майора Дэвиса и его начальников.

Генерал Доманов и Бутлеров не ложились спать в ту ночь. Всевозможные мысли и предположения приходили им в головы, рассказывал мне последний. Не смея ослушаться, они утром разослали нарочных и сообщили о приглашении на конференцию по линии поставленных нами полевых телефонов. Экстренно поехали за Петром Николаевичем, который находился при частях Доманова как бы на беженском положении. Ему в то время было уже 76 лет. Глаза и ноги сильно сдали, и он не занимал никакого военного поста.

Появление нарочных и сообщение о конференции вызвали сильное волнение. Мы, офицеры, приняли это, как известный вызов судьбы, но все же не предполагали, на какую беспримерную подлость и предательство способно английское командование, и какого верного исполнителя дьявольской уловки оно нашло в майоре Дэвис, чье имя останется незабываемым, пока живы русские люди.

Бабушка Лидия Федоровна, привыкшая в течение всей жизни с Петром Николаевичем принимать все события м смотреть на них ею глазами, впервые не была согласна с его доверчивостью. Она только сгорбилась и сжалась, возражать или отговаривать не смея. По мать и жена бросились к папе и ко мне, умоляя ни и коем случае не ехать на это свидание.

— К чему? — говорили они. — Пусть едет, кто хочет. Оставайтесь. Пусть вам другие расскажут, как там было!

К положенному времени мы все собрались у штаба. В 14.45 часов дня. 28 мая с площади города Лиенца отбыла легковая машина с дедом Петром Николаевичем и его сопровождением. Вслед за ним отбыли другой машиной генерал Доманов, капитан Бутлеров и ординарец — офицер. Ровно в час дня к штабу подошел большой английский автобус. Им управлял шофер — английский офицер. Сопровождающих не было. Он попросил штабных офицеров занять места в машине.

Ожидая погруэки, я все время старался шутить с матерью и женой.

Мне очень хотелось вызвать хоть на мгновение улыбку на лицах мамы и Лили. Я старался их развеселить и, целуя обеих перед дверями автобуса, я пожаловался, что не успел плотно пообедать и поэтому прошу их поджарить мне к ужину большую в «шесть глаз» яичницу, считая, что на длинном совещании я успею проголодаться.

... Одиннадцать долгих лет я ожидал эту яичницу.

*

Без толкотни и не торопясь, как полагается офицерам, расселись мы в автобусе. Английский офицер вошел последним, приветливо улыбнулся, махнул женщинам, стоявшим перед штабом, и захлопнул двери.

Думали ли мы, что в этот момент перевернулась страница нашей жизни, началась новая, полная страданий глава; что в этот момент захлопнулась дверь, отделившая нас на долгие годы, а некоторых даже навсегда, от свободы.

Заработал мотор. Я сидел у окна и не спускал взгляда с лица жены. Почему ее милые глаза полны слез? думал я. — Расстаемся только на несколько часов. Ведь не впервые же!

Автобус тронулся. Слова прощания, заглушённые работой машины, как стон, отозвались в душе.

Машина вышла из города. Проезжаем Пеггец, а затем другие лагеря, в которых размещены войска и беженцы. Мы идем в голове быстро формирующейся колонны. От каждого лагеря отходят грузовые автомобили, полные офицеров. Их все больше и больше. Когда мы вышли на свободное шоссе, наш поезд состоял уже из 40 - 50 машин. На грузовиках — по паре английских солдат с автоматами. Почетный эскорт?

Не сбавляя хода, проезжаем километров пятнадцать. Равняемся с перекрестком у опушки леса. Круто останавливаемся. Из окон нашего автобуса — головной машины, мы первые замечаем появление вестников начинающейся трагедии. Из леса медленно, как тараканы, топая гусеницами, поползли английские танки, бронированные автомобили и моторизованная пехота. Впереди несколько офицеров на джипе.

Первый танк вполз на шоссе и стал во главе колонны, повернув дуло тяжелого пулемета в нашем направлении. Сигнал — и мы двинулись очень медленно вперед, давая место легким танкам врезаться между грузовиками, полными «гостей английского фельдмаршала».

Сформировалась новая линия колонны. Три - четыре грузовика, английский танк или броневик. Как осы, роем окружили нас мотоциклисты, вооруженные автоматами.

В нашем автобусе многие повскакивали с мест.

— В чем дело? Вас ист лос?

Наш шофер повернул к нам мило улыбающееся лицо и на плохом немецком языке объяснил, что «никс ист лос», ничего такого не произошло, что дало бы нам повод волноваться. Мы ведь военнопленные и должны подчиняться распоряжениям английского командования. Нас везут в лагерь около города Шпитталь ан дер Драу, а оттуда в Виллах, где и состоится конференция.

Но почему же танки? Зачем вооруженный конвой?

- На всякий случай. В лесах все еще блуждают вооруженные отряды немецких «Эс-Эс». Они могут напасть на колонну..

Спорить с англичанином не приходилось, но мы никак не могли понять, причем тут «эс-эсовцы» и зачем им нападать на колонну. Машины полны офицеров, одетых в немецкие формы. Или англичане боятся, что «фрицы» будут нас «освобождать»? К чему и для чего?

— Тут что-то не то! — шептали возбужденные офицеры. — Смотрите, как пулеметчик с танка следит за движением в нашем автобусе. В случае чего . . . сигнал нашего шофера, и очередь по машине неминуема.

Как бы в подтверждение этих слов, не поворачивая к нам головы, англичанин сказал:

— Джентльмены! Не вскакивайте с мест!

Тон сухой. Улыбка исчезла. В голосе затаенная угроза.

Атмосфера сгущается. У всех насупленные лица. Кто-то первый вслух произнес жуткое слово: Предательство!

Не хочется верить. Как от надоедливой мухи,; отмахиваемся от своих собственных мыслей. Зачем сразу же предполагать измену? Мы пленные. Воевали, боролись с оружием в руках на противоположной стороне. Пора нести последствия. К расчету стройся! Почему англичане должны делать разницу между нами и немцами? Те же сядут за проволоку. Посадят и нас. Довольно кейфовали на полубеженском положении. В лагерях разберутся, кто из нас прав, кто виноват. Пропустят через сито военно-следственного аппарата, отделят военных преступников, если есть такие, а нас демобилизуют и отпустят к семьям.

Так мы думали. Вернее, так нам хотелось думать.

Из раздумий меня вырвал неожиданный маневр идущего впереди танка. Он вильнул в сторону и ускорил ход, обходя и включая в нашу колонну автомобиль генерала Доманова. Его конвоировали вооруженные мотоциклисты. Вид солдат был далеко не добродушный. Это не был почетный эскорт высоких пленников. Нет! Далеко нет!

Сердце учащенно билось. Кровь пульсировала в висках. Становилось жарко и душно. Тревожно напрашивался вопрос: а где же дед? Где его машина?

Перед нами вилась, слепя глаза белизной, совершенно пустая дорога. Ни встречных, ни обгоняющих машин. Часто мелькают в глазах рогатки с английскими солдатами. На горизонте начинает вырисовываться город Шпитталь. Драва. Мосты. Справа и слева высокие, поросшие густым черноватым лесом, горы. Мы уже более двух часов в дороге.

Невдалеке от города, подъезжаем к длинной изгороди из колючей проволоки. Грязные бараки, очевидно, остаток немецкого лагеря для военнопленных. Вышки. У изгороди, на небольшом расстоянии друг от друга, английские часовые. Плен? Настоящий плен?

Въезжаем через широкие ворота в черту лагеря. Машины . . . стоп. Команда: слезай!

За первой линией проволочной ограды существует и вторая, отделяющая внутреннюю зону от внешней. Нас построили и произвели поверхностный обыск. Ловко и привычно скользнули руки английских солдат по груди, спине, между ногами. Ищут оружие. После обыска по одному пропускают во внутреннюю зону и приказывают разместиться по баракам по своему усмотрению. В толпе офицеров, к своей великой радости, я сразу же нашел деда, дядю и отца. Дед бодрился. Подходя, я услышал конец его фразы:

— ... в это я не верю! Не обращайте внимания на паникерские слухи. Этого следовало ожидать. Последствия войны и наших действий . . .

Заметив меня, дед положил руку на мое плечо, белую мягкую старческую руку в синих жилках и с желтоватыми пятнышками. Ласковые стариковские глаза остановились на мне.

— ... так что, все сегодня же на конференции выяснится и образуется. Не правда ли, Николай?

Отец и дядя хмуро отвернулись.

Через переводчиков нам было приказано срочно составить поименные списки прибывших с точным указанием чинов и частей, в которых служили. Перед бараками нагромоздили ящики с консервами, бисквитами и папиросами, предлагая разбирать.

— Фельдмаршальский обед! — мрачно сказал Семен Николаевич.

Мы все разместились по барачным комнатам. Красновы кланом поместились вместе. Разговор не клеился. Избегали встречаться глазами. Казалось, что даже близкий и родной, прочтя мысли и страхи, не поймет и осудит за малодушие.

Дед интересовался, где находится генерал Доманов. Отвечали, что он ушел вместе с генералом Тихоцким и капитаном Бутлеровым к англичанам.

Поздно вечером в наше помещение буквально ворвался Доманов. У него ходуном ходили щеки, дрожали губы. На его плечах больше не было погон, которые он сам снял, несмотря на категорическую просьбу деда, обращенную ко всем офицерам.

— Петр Николаевич, дорогой! — всхлипывая, вскричал он.

— Завтра утром нас всех отправляют в Юденбург, и там произойдет поголовная выдача советам! . .

Дед встал с койки и, опираясь на палку, сделал несколько шагов по направлению к Доманову.

Откуда вам это стало известно? Может быть, вы не поняли . . . может быть, вы ошибаетесь! Ведь это же предательство, ложь, обман!

Ошибки быть не может. Мне это еще раз в весьма твердой и определенной форме сообщили англичане, сейчас ... за ужином ...

Я встретился взглядом с отцом. Сейчас? За ужином? Еще раз сообщили? Значит, Доманов знал об этом и раньше. Почему же он молчал? Почему? Где и когда ему было сообщено впервые? В Лиенце? По дороге? Подлец! Он не имел права скрывать это страшное известие от офицеров. Он должен был их предупредить, подготовить! Он мог открыться хотя бы перед старейшим офицером, Георгиевским Кавалером Петром Красновым . . .

Первый вспылил дядя Семен.

— Значит, вы знали об этом заранее? — вскричал он, побагровев. — Вы преступник, Доманов!

Дед, стоявший с совершенно окаменелым лицом, повернулся к Семену и тихо, но твердо сказал:

— Возьми себя в руки, Семен! — и, обращаясь к трясущемуся Доманову, продолжил: — Сняв голову, по волосам не плачут. Необходимо действовать. Сейчас же. Сию минуту. На
карту поставлены не моя и ваша жизни, а судьба почти двух тысяч офицеров. За нами последуют и солдаты . . . Мы должны немедленно составить петицию на имя Его Королевского Величества Георга Английского. Мы должны послать подобное же обращение Международному Красному Кресту. Они обязаны разобраться в вине или невиновности русских людей, служивших под немецкими знаменами. Они должны понять причины, заставившие нас пойти на этот шаг. Если среди нас находятся люди,
совершившие преступления против человеческих и Божеских законов, пусть их судит специальный военный суд. Но огулом, каждого . . .

. . . Петиция была составлена Петром Николаевичем на французском языке, подписана им и другими офицерами. Петр Николаевич предлагал, чтобы его первого судили, старого офицера русской Императорской Армии. Если его признают виновным, он покорится решению суда. Он брал на свою ответственность и под свое честное слово не только тех, кто из рядов эмиграции или по призыву попал в немецкие части, не только тех, кто был рожден в Германии или в зарубежьи, но всех тех, кто открыто и честно боролся против коммунизма и в прошлом были советскими гражданами.

«Я прошу»— писал дед — «во имя справедливости, во имя человечности, во имя Всемогущего Бога!»

Через капитана Бутлерова был вызван офицер из состава английского конвоя. Английский майор взял петиции, повертел их и руках, пообещал дать им ход, отправить в Лондон и Женеву, но, позевывая, прибавил, что он очень сомневается в успехе. Срок черезчур короткий. Утро уже не за горами ...

Лагерь не спал. Никто не ложился. По баракам ходили офицеры, советуясь, договариваясь, возмущаясь. Страшная весть сразу же облетела весь лагерь. Всем стало ясно, на какую «конференцию» пригласил нас пресловутый Дэвис.

Возникали и росли самые невероятные слухи, но доходили и правдивые вести. Каким-то чудом, нам говорили, по югославскому паспорту освободился и был выпущен из лагеря Кучук Улагай. Повесился Тарусский и еще один, нам неизвестный, бывший советский офицер. Последнего вынули из петли и вернули к ... жизни.

Под окнами бараков проходили английские патрули. Мы потушили свет и тихо разговаривали. Темноту то и дело прорезали лучи английских прожекторов с танков, тихо ползавших по зоне. Прицел их бдительных орудий и пулеметов — на наши бараки.

О чем мы говорили в ту ночь, ясно не помню. Отрывочные короткие фразы. Незаконченные мысли. Я не помню, выражали ли мы какие-нибудь сомнения. Высказывали ли надежды. Меньше всего говорил Петр Николаевич. Он сидел у единственного стола, опершись подбородком на набалдашник палки. Маститая молчаливая фигура силуэтом выделялась на фоне окна. Убеленный сединами. Умудренный опытом. Человек, честно проживший почти восемь десятков лет. Солдат. Казак. Русский патриот. Талантливый писатель, отдавший свое дарование на алтарь служения Правде и Родине.

Вероятно, по молодости лет у меня в груди бушевала буря. В голове роились самые фантастические жуткие мысли.

Шаги в коридоре. Кто-то стучится в нашу дверь. Просовывается голова.

— Петр Николаевич! — шепчет этот «кто-то». — Может быть, составим быстренько списки белых эмигрантов? Отделим овец от козлищ, а? Может быть, тогда нас отпустят? . .

Дед не отвечает. Голова исчезает. Дверь медленно закрывается.

*

При первых лучах солнца все офицеры выходят из бараков. Военный священник, прибывший вместе с нами, служит молебен. Тысячи людей поют «Спаси, Господи, люди Твоя» и «Отче наш».

Тысячи людей опустились на колени. Поникли русые, седые, томные головы. Мелькают руки, творящие крестное знамение.

Подай Господи! Помилуй Господи! . .

Кружат по лагерю, как заведенные игрушки, английские танки. Подняты крышки башен, и на молящихся русских людей с нескрываемым любопытством смотрят на редкость кучерявые черноглазые английские солдаты. Они зубоскалят и что-то кричат, над чем-то смеются.

Целыми пирамидами стоят ящики с консервами и бисквитами, до которых не дотронулись наши офицеры. Единственный, кто отведал английского угощения, был генерал Доманов, приглашенный «на ужин» к англичанам. Он и его сопровождавшие.

Молебен кончен. Встаем с колен, пилотками отряхивая пыль с брюк. В душе, под впечатлением молитвы, загорелся малюсенький огонек надежды. Ведь может же случиться чудо! Говорят, что жена фельдмаршала Александера русская. Может быть, она заступится? А цивилизованный мир? А международные конвенции о защите и правах военнопленных? Мы ведь не разбойники. Мы борцы за идею, которую должен воспринять весь свободный мир! Мы солдаты, а не партийцы. Мы сдались с оружием в руках, не прятались, не скрывались, не снимали с себя формы, не срывали значков . ..

Так мы думали.

В толпе я потерял связь со своими. Пробую пробраться к бараку. За мной чей-то голос с искренней тоской говорит: — Эх! Не охота помирать как куренку. Без оружия в руках.

Поворачиваюсь. Небольшого роста лейтенант. Казачок из «потусторонних», из советского союза, где-то в плавнях Кубани перешедший на сторону немцев. Как он угадал мои мысли, этот всегда веселый балагур. Его лицо кривится, стараясь выдавить подобие улыбки. Несмотря на загар, его лицо бледно, а в зрачках притаилась смерть.

. . . Восемь часов утра. Иду к бараку. Вдруг крик из нескольких сотен горл остановил меня. Смотрю и не верю своим глазам.

К проволочной ограде внутренней зоны бодрым шагом подходят английские солдаты. Винтовки со штыками на перевес. Командир роты открывает ворота. В зоне гудят приготовленные машины.

Воздух начинает потрясать не крик, а рев толпы.

— Стреляйте! Не пойдем живыми на выдачу!

Священник высоко поднял крест. Он блестит под лучами утреннего солнца, как символ милосердия и человеколюбия. Блеск слепит мои глаза, но я не могу оторвать от креста взгляда.

Англичане врываются в толпу. В воздухе мелькают резиновые палки. Слышны глухие удары по плечам, спинам, по головам.

Я не знаю, кто дал команду начать избиение. Утонув в безмолвном созерцании креста и в молитве, я на момент как бы ушел в себя. Но где же теперь крест?

Распятие одним ударом резиновой палки выбито из рук священника. Кругом крики, стоны, мольбы и проклятия.

Я и сегодня невольно содрогаюсь, вспоминая утро 29 мая 1945 года . . .

. . . Между нами юлят переводчики. Они передают приказания офицера, заведывавшего погрузкой.

— Паны должны лезть в машины. Если не пойдут добровольно, против панов будет применена сила и огнестрельное оружие! — картаво то с польским, то с галицийским акцентом кричали надрываясь «толмачи».

Под градом ударов палками и прикладами нагрузили первую машину. Как в каком-то водовороте человеческих тел, вертясь вокруг своей оси, спотыкаясь и почти падая, я стремлюсь к автобусу, в который, как мне показалось, был воткнут мой отец.

Передо мной англичанин. Его винтовка штыком направлена вперед. — Это смерть — кричу я сам себе и с каким-то восторгом бросаюсь грудью на штык.

Ловкий прием винтовкой, и приклад тяжело, наотмашь, опускается на мое плечо.

Невольно ахаю. В глазах темнеет от боли. С трудом удается удержать равновесие и не упасть к ногам победителя. Кто-то сзади подхватывает меня и впихивает в дверцу автобуса.

Окидываю взглядом зону. Кругом, как на ярмарке, копошится, волнуется толпа. Крики и стоны не прекращаются. Какое-то месиво из людей, одетых в офицерские формы. Мелькают все чаще палки и приклады.

Медленно, опираясь на палку, к нашему автобусу идет мой старый дед. Низко опустил он голову. Сгорбился. Сердцем чувствую, что он переживает. В нем сейчас рушится весь мир, погребая под руинами уважение к офицерам, к армии великой владычицы морей — английской монархии.

*

Сопротивление сломлено. Подгоняемые окриками и ударами, люди заполняют машины. Не успевает одна заполниться, как ее окружают осы — мотоциклетчики, подталкивают танки и выводят на дорогу.

Опять шоссе. Танки. Автобусы. Броневики. Грузовики. Лихо разворачиваясь, как ковбои на мустангах, объезжают колонну солдаты на мотоциклетках. У каждого на груди автомат. У каждого около пояса ручные гранаты.

Я все еще в оцепенении, из которого меня заставляет вырваться какой-то размеренный шум. Всматриваюсь. По полу автобуса с грохотом катаются банки с консервированным молоком, предупредительно заброшенные конвоем.

Улыбается солнце. Весна. Как эмалированный таз ярко голубеет без единого облачка небо. Около окон автобуса вьются парочками белые мотыльки-капустницы. Леса. Ярко зеленые пашни, засеянные молодым клевером. Мосты. Драва. Объезжаем стороной город Виллах.

У дверей нашего автобуса, опершись на них спиной, стоят два молодых английских солдата. Они зубоскалят и переговариваются, ни на минуту не спуская глаз с наших спин, не выпускай из рук автоматов наготове.

Едем долго. Молчим. О чем разговаривать? В каждом из нас рухнул его внутренний мир. Смотрю в окно и вижу, что наш путь лежит не по главным дорогам, не через города. Только небольшие селения, разбросанные австрийские домики задерживают на момент взгляд. Глаза устали и, крепко закрыв веки, стараюсь не думать, не терзать себя упреками.

Отец больно толкнул меня в бок локтем. Смотрю: подъезжаем к какому-то городу. Мелькает доска с надписью. Юденбург. Мы у цели. Подъезжаем к каменному мосту. Машины замедляют ход, разворачиваются и, наконец, останавливаются.

Этот мост как бы символизирует переход через рубикон. Он навис над каменным корытом реки Мур, теперь почему-то обмелевшей, похожей на веселый ручей, серебрящийся и играющий между острыми зубцами дна.

По эту сторону моста — английский солдат, жующий яблоко. По ту — советский.

По эту сторону моста — жизнь. Свобода. По ту — неизвестность и, скорее всего, смерть.

Из одинокой небольшой фабричной трубы черный дым принимает причудливые формы под дуновением бриза. Он напоминает вопросительный, знак, повисший на востоке.

Из машин выскакивают конвоиры. Они кричат «гуд бай» и машут нам руками. Около грузовиков идет какая-то возня. Всматриваюсь и вижу, что английские солдаты окружили пленников и предлагают им папиросы за часы, кольца и другие ценности. Некоторые из наших, по доверчивости и оптимизму, взяли с собой на «конференцию» фотографические аппараты в надежде заснять самого фельдмаршала.

По какой-то странной случайности все англичане говорят по-польски. Они горланят, дергают наших за рукава и заверяют, что в могилу они вещи с собой не унесут, а папироску выкурить успеют. Торгаши отличались особым цинизмом. Желая объяснить, что ожидает несчастных, они подносили к виску указательный палец, отчетливо щелкая средним и большим. Песенка, мол, ваша спета! Чего там валандаться!

Томительное ожидание кончается. Первый грузовик медленно вползает на мост. Вдруг в воздухе мелькает чье-то тело. Слышен не то стон, не то крик. Тупой удар о каменное дно реки. Тишина.

Полает второй грузовик. Англичане насторожились. Насторожился и часовой по ту сторону, но опять прыжок, мелькание тела в воздухе. Опять тупой удар и ... тишина.

С советской стороны, навстречу, бегут солдаты и офицер, но опять прыжок . . .

Оставляя наш автобус, конвоиры защелкнули замок дверей. Из автобуса не выскочить! Пока мы медленно проезжаем через мост, смотрю вниз. Тел не видно, но струйки воды, пробегающей между острыми камнями, окрашены кровью.

Счастливые ... — шепчет кто-то за мной.

Счастливые ... — искренне повторяю я.

... А солнце над миром, наслаждающимся концом войны, светило по прежнему. По прежнему, по-обычному где-то кукурекал петух, в навозной куче, по ту сторону моста, хлопотливо копошились веселые дерзкие воробьи, и высоко в небе парил, широко раскрыв недвижимые крылья, горный альпийский орел.

Почему человек, даже идя в неизвестность, к смерти, запоминает такие мелочи и запоминает их на всю оставшуюся жизнь?

Как часто в течение почти одиннадцати лет каторги за Железным Занавесом я во сне или в часы непосильной работы вспоминал, видел, действительно, видел горбатый юденбургскмй мост, багровую воду реченки, воробьев, возившихся в конском навозе, голубизну неба и свободного одинокого орла.

Вероятно, потому, что это были мои последние впечатления от свободного, по-своему счастливого и беспечного мира.

 

*

Мост кончился. Шлагбаум. Он медленно поднимается, и мы вкатываемся в зону советской оккупации. Выдача произведена. Возврата нет.

- Крышка! –криво улыбаясь говорит отец.

-.Гроб с черной лентой! Хрипло пробует сострить кто-то

Эти слона повисли к воздухе, не находя отклика. Смеяться было не над чем.

К дверке нашего автобуса подходит военный в защитной куртке. Фуражка с алым околышем. Двери распахиваются. Врывается шум. Где-то звенит гармошка русского солдата. «Жди меня» разливается переборами. Какая ирония!

Жди меня! — шепчу, сам того почти не замечая. -— Жди меня!

 

ЮДЕНБУРГ И ДАЛЬШЕ . . .

Я поторопился подойти к деду и помочь ему выйти из автобуса. Старик крепко оперся на секунду на мою руку, как бы желая подтвердить нашу близость, но затем отвел ее и пошел сам, не желая подчеркнуть енот старость и усталость.

Мы шли между шпалерами вооруженных винтовками солдат. Они огораживали от нас соблазнительно короткое расстояние к реке, Наш путь вел нас к большому пустому зданию. Оказалось, к сталелитейному заводу. Справа стояла группа советских офицеров. Я слабо разбирался в форме советчиков. Вероятно, это были офицеры МВД, а, может быть, пограничники, мало в чем различавшиеся в профессии от первых.

О прибытии П. Н. Краснова советское командование было заранее оповещено. Не успели мы поравняться с группой, из нее выделилось два штаб-офицера и подошли к нам. Один из них наигранно веселым тоном спросил:        

— Кто в этой группе генерал Петр Краснов?

Дед с большим достоинством громко ответил: —- Я генерал Петр Краснов.

- Прошу Вас н членов Вашей семьи следовать за нами, господин генерал.

Мы слышали, как выкликали других, и по дороге нас догнали генерал Шкуро, присоединившийся к нам еще в Шпиттале, генерал Васильев, генерал Соламахин, генерал Головко, генерал Доманов и адъютант деда, полковник Моргунов. Может быть, нас в этой группе было и больше, но сегодня я не могу восстановить в памяти во всех подробностях момент первой встречи с советчиками.

Я больше не волновался. Даже не переживал. Просто окаменел, и у меня было только одно желание, одна мысль: ни в, коем случае не расставаться с родными. Быть около деда, не спускать глаз с отца, и в случае чего, телом защищать их.

Подвели к столам.

Залихватско-писарского вида офицеры записывали наши фамилии, чины и даты рождения. Ни одного грубого слова от офицеров мы не слышали, однако со мной произошел знаменательный случай. Как только я отошел от регистрационного стола, ко мне подошел молодой солдат. Очевидно, он заметил на моей руке часы, подарок матери.

— Слушай, паря, —- сказал он мне, — отдай часы! Все равно тебя шлепнут! Для ча упокойнику часы?!

Грубость ли обращения или сформировавшаяся в голове мысль о нашем конце подействовали на меня, не знаю, но я покорно снял часы и протянул их нахалу. Он взял их, не торопясь рассмотрел, сунул в карман и медленно, вразвалку пошел из цеха.

Я более чем уверен, что советские офицеры отлично видели эту сценку, но ин один из них не пошевелил пальцем, чтобы отогнать и подтянуть мародера.

Сколько раз, мысленно начиная свой дневник, заполняя воспоминаниями невидимые страницы, я отчаивался, чувствуя, что, может быть, много очень важного, очень существенного ускользнуло от моего взора, или слуха, прошло незамеченным и

В 'первые дни вес мое внимание было посвящено родным. Однако я должен сказать, что все люди, которых я видел, с которыми я, как самый младший, делил судьбу, держали себя с редким достоинством, ничем не показывая страха. Все личные переживания 'Прятались глубоко на дне сердца. Все офицеры были спокойны и сдержанны.

Нас четверых Красновых, генералов Шкуро, Васильева, Соламахина, Доманова, Головко и полковника Моргунова сразу же заметно отделили. Прибывшие с нами офицеры казачьего отряда генерала Доманова били помещены в громадном зале цеха. В этом машинном отделении сталелитейного завода произошло соединение товарищей по войне и по несчастию, наших офицеров с ранее прибывшими туда офицерами казачьего Корпуса генерала Хельмута фон Паннвица., которого с его ординарцем присоединили к нашей группе. Встреча была трогательной и сердечной, несмотря на всю трагичность. Нас связывало многое в прошлом. Нас соединила неизвестность нашего'будущего.

Дед был очень взволнован встречей с генералом фон Паннвиц, которого он очень ценил и даже, я сказал бы, любил. Фон Паннвиц был и полной форме и в папахе, как бы желая подчеркнуть свою крепкую связь с казаками и готовность разделить до конца их страдный путь.

Мне очень хотелось смешаться с толпой. Издали я уже завидел моих товарищей. Мы махали друг другу руками, но, когда я попробовал сделать несколько шагов, меня очень любезно попросили не отделяться от группы. И в то же время капитану Бутлерову удалось незаметно отделиться от нас и смешаться с массой выданных;

Комната, в которую нас ввели, была совершенно пуста. Очевидно, раньше это была заводская контора. Нас сопровождал советский майор, который или действительно был изумлен этой Торричеллиевой пустотой, или прекрасно разыграл это изумление и даже возмущение. Он вышел и вскоре вернулся в сопровожден и: солдат, которые внесли весьма сомнительной чистоты кушетку.

— Для господина генерала Краснова! - подчеркнул майор. Он подхватил меня и полковника Моргунова и повел в соседнее помещение, в котором горой лежали наваленные немецкие зимние шинели и куртки. Нам было предложено взять их сколько нужно для сооружении «постелей».

Когда майор убедился, что мы «снабжены всем необходимым, он ушел, закрывая за собой двери. С этого момента мы навсегда потеряли связь с нашими офицерами. Нас просто изолировали. Крышка захлопнулась.

*

Положение наше и смысле гигиены нельзя было никак назвать удовлетворительным. Мы, ехавшие на «конференцию», понятно не взяли с собой ни бритв, ни мыла, ни зубных щеток, уж не говоря о перемене белья. Все мы были в легких кителях, без шинелей или накидок. Ночь без сна и поездка на машинах привели нас в довольно плачевное состояние. Однако голода мы не чувствовали. В наше помещение сразу же был доставлен ящик с консервами и бисквитами английского происхождения. Мы к ним не притронулись. Попросили только воды.

Я знал, как дед любил чаевничать. Мне так хотелось, чтобы кто-нибудь догадался и принес если не чаю, то хоть кипятку, но мое желание не исполнилось.

Спустя приблизительно час к нам забежал советский капитан и сообщил, что генералов .Краснова и Шкуро требует к себе командующий группой советских войск, расположенных в районе Юденбурга.

Дед с трудом поднялся со своего топчана. Старость давала себя знать. На нем, как он ни боролся, оставили глубокий отпечаток события последних дней.

Папа и дядя Семен стали его уговаривать отказаться от чести быть представленным самому командующему. — Если нужно, пусть сам придет! — кипятился Семен, но старик одернул китель, поправил на груди орден Св. Георгия и, даже не взяв с собой палку, пошел твердой поступью за советчиком.

Мы все знали, чего старику стоила эта молодцеватая походка и бодрый вид. Шкуро, тоже очень больно переживавший предательство тех, кто наградил его орденом Бани, выходя бросил в нашу сторону:

— Пожалуй, с «ними» будет легче говорить, чем с «теми», — подразумевая, конечно, советчиков и англичан.

Несмотря на то, что встреча с командующим не была очень продолжительной, нам она показалась вечностью. Часов у нас не было, и мы терялись в догадках, делая, по папиному выражению, «выкладки» для определения времени. Больше всего волновался Доманов. Он буквально не находил себе места и был страшно поражен, что вызвали только деда и Шкуро.

Когда они вернулись, мы угнали, что водили их не на допроси встреча была совершенно неофициальной. В домике, в котором помещались советские офицеры, их ожидал генерал и несколько пожилых полковников. Они в 1918-20 году были «по ту сторону фронта» и воевали против деда и Андрея Шкуро. В довольно живом разговоре они вспоминали места, где велись бои, и части, которые в них участвовали, и на чьей стороне был перевес. Политической и этической стороны событий они не касались. Прощаясь, советский генерал сказал:

— Я бы хотел думать, что вы оба не очень огорчены тем, что едете на родину. Поверьте мне — война многое изменила. Советская власть уже не та, которой нужно бояться. Вы, как мне сообщили, поедете в Москву. Вас там долго держать не будут. С вами поговорят, узнают, что надо, и отпустят. Встретите много знакомых, вспомните старину и заживете у .себя на родине. Будьте счастливы!

Может быть, генерал был искренен. Возможно, непартийцы, боевые офицеры верили в то, что полученная дорогой ценой победа над Гитлером, освобождение страны, геройство и самопожертвование народа и армии, воздействовали на власть, и она переменится, если уже не переменилась.

В течение всего времени, пока мы не попали в лапы МВД, отношение строевых офицеров к нам было хорошим. Даже чересчур хорошим. Как-то странно звучало подчеркнуто вежливое обращение «господа», «господин генерал». На каждом шагу: «если смею вас затруднить», «будьте добры», «благодарим" покорно»!

Прямо как в гвардейском собрании!

*

Ни на минуту мы не оставались одни. Весь вечер и почти всю ночь нас посещали советские офицеры и даже солдаты. Центром всеобщего интереса был дед и, конечно, Андрей Шкуро, а затем «сколько их есть, этих Красновых».

Интересно отметить, что о книгах деда знали очень многие. Читали ли они его произведения или только слышали, не знаю, пи было заметно, что интересовались им не только как казачьим генералом, но и как писателем.

. . . Вспоминаю Андрея Шкуро, его небольшое, испещренное лучами расходящихся морщинок, лицо, курносый нос .кнопочкой, сильно поседевшую щетину волос с кудерьком на лбу. Небольшого роста, все еще .пружинистый, он прекрасно владел собой и только на моменты, когда не чувствовал на себе взглядов, оседал и выглядел на десяток лет старше.

Период отчаяния в Шпиттале прошел почти бесследно. В то время, когда дед, отвечая на вопросы о разных моментах борьбы между белой и красной армиями, говорил со сдержанной усмешкой и, я сказал бы, немного академически, Андрей пересыпал свою речь самыми отборными сочными словечками и выражениями, живописно рассказывая, как его отряд «чехвостил в хвост и гриву красных».

Обид не было. Его рискованные выражения покрывались дружным смехом. Около него до зари торчала большая группа, главным образом, молодежи из сержантов, глаз не спускавшая с его подвижного лица. Шкуро ни на минуту не терял своего юмора. Отчаяние и гнев остались там, за мостом в Юденбурге, там, где остались предатели и изменники своему слову. В этих простых армейских солдатах, в большинстве деревенских парнях, он видел просто русских людей. Они, обращаясь к нему, называли его и «батько» и даже «атаман», переименовав его из Шкуро в Шкуру, и некоторые хвастались, что слышали о нем просто «небылицы» от своих дедов, дядьков и отцов.

Оживившись, Шкуро с большим подъемом рассказывал о «лупцовке» красных. Солдаты гоготали и хлопали себя по ляжкам от удовольствия. Более пожилые возражали и доказывали, что и они, красные, давали перца шкуринской волчьей сотне.

—Верно! — соглашался Шкуро. -— Давали! Давали так, что у нас зады трещали!

Опять восторженный взрыв хохота. — Ишь ты какой! — крякали все от" удовольствия.

Я с благодарностью вспоминаю Андрея Шкуро. Его шутки и бодрость поддерживали всех нас. Мы на моменты забывали о трагизме своего положения. Даже дед, лежа на своем топчане под немецкой шинелью, улыбался и, приоткрывая на моменты глаза, тепло смотрел на забавную подвижную физиономию Шкуро.

— Ишь, руки то у тебя какие маленькие! — заметил один из сержантов.

--- Маленькие, да удаленькие! Рубить умели! — весело ответил генерал, делая рукой типичные для рубки движения. Солдаты взвизгивали от удовольствия.

За нашими дверями стоял часовой, но без оружия. Когда мы просились в уборную, он вызывал двух конвоиров, и те, только по одному зараз, сопровождали, не оставляя даже в уборной в одиночестве. Мы думали, что это и есть вся охрана, но, когда забрезжил свет, мы увидели, что почти вплотную к стенке, снаружи, был поставлен пулемет, и два солдата войск МВД ни на минуту не спускали глаз с того, что делалось в ярко освещенной комнате.

Поразительно было то, что Доманов, игравший большую роль пока мы были под крылышком коварного Альбиона, сошел здесь совершенно на нет. Им никто не интересовался. Его, казалось, просто не замечали. Он сидел мрачный на куче шинелей или молча расхаживал по комнате. С вопросами он обращался только к деду, называя его с каким-то надрывом «дорогой Петр Николаевич».

Что творилось в душе этого человека, никто не может знать. Мы его больше ни о чем не расспрашивали. Зачем бередить рану, которую он нанес сам себе преступным молчанием? Обещали ли ему англичане какую-нибудь награду за сбережение тайны нашей судьбы?

Нас навещали и молчаливые гости — офицеры — чины советской контр-разведки: СМЕРШ'а и войск НКВД. Они входили в комнату, окидывали нас взглядом, как бы считая головы, и уходили, плотно притворяя за собой двери.

Я думаю, что было уже за полночь, когда « нам пришел советский генерал — донец. Вся его грудь была увешана орденами. Высокий, стройный, уже достаточно пожилой, он был довольно импозантной фигурой.

Дед лежал. При входе генерала он попытался встать, но тот быстро подбежал к нему с протянутой рукой.

-— Пожалуйста, господин генерал, не беспокойте себя! Лежите! Я запросто заглянул, чтобы узнать, как вы устроены и как вы себя чувствуете. Остальным ведь легче . . .

Почему остальным легче? — немного раздраженно спросил Петр Николаевич . . .

... Ваши годы . . .

—- Да не такой уж я древний старик, чтобы со мной как с яйцом всмятку нянчились!

—- Да что Вы, что Вы! — заторопился генерал. —- Я просто заинтересовался, не пугает ли вас отъезд на родину. Не волнуетесь ли Вы, не боитесь . . .

— Смерти я не боюсь, — серьезно ответил Петр Николаевич, теряя раздраженный тон. Страх у солдат запрятан глубоко, а я себя считаю, как казак, бессрочным воином. Нет, генерал! Ваш вопрос не к месту и не ко времени. Помните изречение «горе побежденным». Будьте же благородным победителем и не унижайте самолюбие проигравших битву.

Генерал растерялся. Он засуетился, оглянулся кругом, как бы ища стула, но не увидев ни одного, заложил руки за спину и торопливо заговорил:

— Что вы, господин генерал! Что вы, Петр Николаевич! Я никого не хотел унизить. Может быть, я не так выразился. Я пришел поговорить. Меня интересовало мнение знаменитого генерала Краснова о будущей, послевоенной ... ну, по-вашему России, а По-нашему советского союза.

Дед молчал и только после долгой паузы с большим ударением сказал:

— Будущее России — велико! В этом я не сомневаюсь. Русский народ крепок и отпорен. Он выковывается как сталь. Он выдержал не одну трагедию, не одно иго. Будущее за Народом,
а не за правительством. Режим приходит и уходит, уйдет и советская власть. Нероны рождались и исчезали. Не СССР, а Россия займет долженствующее ей почетное место в мире.

Советский генерал, очевидно, остался очень недоволен ответом, тем более, что в комнате находилось еще несколько советских офицеров, но он .не возражал. Разведя руками, он пошел к двери, но, уже взявшись за ручку, круто повернулся и резко спросил:

—- А между «господами» есть и советские люди?

Как будто он об этом не знал!

— ... Есть ... — неохотно ответили Головко и Доманов. Они оба приподнялись со своих лежанок из шинелей.

Бывшие и настоящие советские генералы смотрели друг на друга исподлобья. У Головко вид был настороженный. У Доманова — выжидающе насупленный.

— Вот, видите, — как бы нехотя продолжил генерал. — Эти люди, так называемые «белые», с восемнадцатого года так или иначе, с оружием в руках или пропагандой, боролись против нас. Открыто. Веря в свои реакционные, абсурдные идеи. Они наши враги, но я их до некоторой степени понимаю. Вас же воспитал, сделал людьми, дал положение советский союз, и чем вы ему отплатили за это?

 Ну, да впрочем, об этом поговорят с вами в Москве. Ждать недолго! — и, круто повернувшись, он вышел из комнаты.

Головко молча потряс в воздухе сжатыми кулаками и рухнул на свою подстилку. Доманов, бросив неуверенный взгляд в сторону деда, сделал 'было несколько шагов к двери, словно желая догнать и еще поговорить с генералом, но, как бы передумав, повернулся и не проронил ни звука.

С этого момента я не могу припомнить, чтобы он разговаривал с нами. Он ушел в себя, стал нелюдим и выглядел затравленным зверем. В Москве, в тюрьме, где мои встречи с людьми были случайными и короткими, до меня доходили о Доманове очень нехорошие слухи. Повторять их не буду, ибо не уверен в их точности. Во всяком случае, Доманов был казнен в тот же день, когда мученической смертью пали и белые генералы.

Только раз, перед самой погрузкой в путь — направление Москва, дед не выдержал и спросил Доманова, знал ли он заранее о подготовлениях к выдаче советам казачьей группы и частей генерала фон Паннвица. Доманов ничего не ответил. Он только тяжело вздохнул и отвернулся.

Даже впоследствии, в Сибири, от Бутлерова мне не удалось узнать правду. - Возможно! — сказал он. -— Я не всегда был с генералом. Он иной раз оставался с глазу на глаз с англичанами, и у них были свои переводчики . . .

*

. . . Занималась заря. Никто из нас не спал. Вторая ночь без сна. Двое суток без еды. Посетители оставили нас в покое. Затих и гомон в громадном помещении цеха. На заре тишину прериали какие-то крики, топот многих ног и шум во дворе. Занятые своими мыслями мы просто не придали этому никакого значения, не обратили внимания.

Приход дежурного офицера застал нас всех на ногах. Он спросил нас, сколько времени нам нужно для того, чтобы собраться в путь.

Глупый вопрос. Вещей у нас никаких не было. Никто из нас не раздевался. Мы попросили только воды для умывания. Принесли два ведра и ковшик.

Никто из нас не задавал вопроса, куда нас везут. Было ясно. В СССР.

Через цех, в котором помещались офицеры, нас не проводили. Вывели боковым ходом. Двор был пуст. Одиноко стояли два грузовика, готовых к пути. На платформе машин, спиной к кузову стояли четыре вооруженных автоматчика. По бокам две скамьи, а по середине одного из грузовиков — мягкое кресло для Петра Николаевича, вынесенное из чьего-то дома.

Деда, отца, дядю, генералов Головко, фон Паннвица и меня подвели к первой матине. У второй машины стояли: Моргунов и генералы: Султан-Гирей, Васильев, Соламахин, Доманов и Шкуро. Но советский старший лейтенант очень вежливо попросил; Немного подождать и не грузиться.

— Господа генералы! — обратился он к нашей группе. — В случае малейшей попытки бежать, каждого ожидает смерть. Для примера мы сейчас на ваших глазах произведем экзекуцию покушавшегося на бегство адъютанта немецкого генерала Паннвица.

Он подал резкую команду, и из здания цеха вывели в сопровождении двух автоматчиков немецкого обер-лейтенанта в черной форме танкиста. На его лице заметны были ссадины, но шел он твердым шагом.

Автоматчики подвели немца к какому-то заборчику недалеко от нас и по команде отошли назад. По команде же остановились, повернулись и взяли на прицел.

— Этот человек попробовал избежать нашего суда и пытался на заре бежать. Именем Советского Союза он приговорен к расстрелу! — петушиным голосом возвестил советский офицер.
— Огонь по фашистскому гаду . . .

— Лебен зи воль, камераден! -— крикнул танкист, подняв руку в знак приветствия в нашу сторону.

— Огонь!

Очередь из двух автоматов. Солдаты волновались. Стреляли плохо. Танкист все еще стоял, но затем его тело медленно повернулось вокруг оси и мягко опустилось на землю. Он был еще жив. Дергалась голова и вздрагивали ноги.

Советский лейтенант бегом бросился к нему, на ходу через зубы матеря солдат, стоявших молча, опустив дула автоматов к земле.

—Сссукины дети! Бабы! Стрелять не умеют...! — долетело до нас. Раздалось два выстрела из нагана. В упор. В затылок танкиста. Тело еще раз вздрогнуло и замерло. Офицер толкнул его ногой, сплюнул и крикнул в нашу сторону;

— Собаке собачья и смерть! В машину, господа генералы! Лица были серы как пепел. У отца на щеке ходил мускул.

Губы деда были сжаты в одну тонкую едва заметную линию. Вспыльчивый Семен с трудом себя сдерживал.

Я взглянул на Доманова. Вместо глаз я увидел пустые неподвижные оловянные.пуговицы.

11роходя мимо меня, Головко бросил: Нннда! Ничего не изменилось. под луной. Самое привычное «предупреждение с воздействием на примере».

Поторапливайтесь, господа! — кричал старший лейтенант. - Нельзя бестолку терять время. Быстро в машину!

. . . Дедушку посадили в кресло и покрыли ему ноги старой шинелью. Нас рассадили по обеим сторонам грузовика, единой к боковинам. Тронулись. Каждый из нас перекрестился. Петр Николаевич громко сказал: Ну что ж! С Богом!

Аитоматчики были настороже. Они все время водили автоматами, как бы выбирая между нами жертву. Они следили за каждым нашим движением, все время покрикивая: Эй! Не шевелись там! Эй, не разговаривай!

Проехали по пустым улицам Юденбурга. Городок казался вымершим. Вышли на шоссе, и машины сразу же набрали скорость. Мелькали какие-то барачного типа поселки, военные городки. Навстречу нам шли отдельные советские танки и грузовики. Изредка из боковых дорог выныривали джипы, лихо управляемые людьми в ненавистной английской форме.

Перед каждым селением через дорогу от столба к столбу были протянуты полотнища с лозунгами для возвращенцев военнопленных и «остов». — Вернись! — говорили они. — Родина Мать тебя ждет!

Мосты охранялись советскими часовыми и пулеметными гнездами. И предка встречались штатские австрийцы с красными повязками на рукавах. Выпущенные на свободу «кацетлеры» — противники нацизма, а чаще всего уголовники, сразу же ставшие подручными у советчиков.

Счетчик на машине отщелкивал километр за километром. Шли вперед, не останавливаясь. Мучила жажда, и впервые я почувствовал острый голод. Одновременно мной овладела дремота. Голова болталась из стороны в сторону, падала на грудь и незаметно опустилась на плечо отца, как в давние, ребячьи годы. Я вздрогнул и подтянулся, но услышал родной голос: Ничего, ничего, Николай! Отдохни, сын! Нам нужны силы . . .

Отсутствие часов страшно раздражает. Не знаем, сколько едем. Соламахин старается по солнцу определить время. Наконец, приближаемся к большому городу. Путевые знаки говорят: Грац. Въезжаем в узкие средневековые плохо мощеные улочки пригорода. Сворачиваем вправо. Стоп! Перед нами серое здание тюрьмы.

На улице, убирая развалины, трамбуя развороченную последними боями мостовую работают пленные —- немецкие солдаты. Их охраняют советские конвоиры. Завидев нас, они сразу же подбегают ближе и кричат: Глянь, ребята! Фашистов привезли!

Некоторые паясничают и приплясывают. Другие пальцем проводят .но горлу и хрипят, вытаращив глаза. Жесты и звуки не нуждаются в пояснениях . . .Правильно говорит русская пословица: от тюрьмы, да от сумы не зарекайся! Думал ли я когда-нибудь, что попаду в тюрьму, настоящую тюрьму как преступник, да еще не один, а со всей мужской частью нашей семьи.

Нас ввели в тюремный двор, утонувший, зажатый как колодец между зданиями. Кругом окна с решетками. Видно, что тюрьма старая. Возможно, времен Марии Терезии. Производят обыск. Просто проводят руками по груди и спине, затем от мишек к ступням и по внутренней части ног, одного за другим, выпихивают и, наконец, ведут а здание. В окнах мелькают липа. Кто они? Русские? Немцы - нацисты или уголовники? Не думаю, что последних оставили сидеть, ожидая наш приезд.

Поднялись на второй этаж. При входе в камеру на моих сапогах вдруг заметили . . . шпоры! Поднялся страшный крик. Как смели оставить такое страшное оружие! Ведь шпорой можно нанести самому себе увечие или напасть на конвой!

Шпоры удалены. Суматоха улеглась. Нашу семью вводят в одну комнату. В коридоре раздается голос: Вы уверены, что все Красновы вместе?

В коридоре я заметил часы. В Грац мы прибыли после четырёх пополудни. Мучила страшная жажда. Пересохло во рту. От солнца и пыли горели глаза. В камере стоял кувшин с устоявшейся теплой водой. Осушили его в одно мгновение. Разместились по койкам.. Конечно никаких матрасов. Голые доски.

Часов около семи принесли ужин. Первая еда за трое суток. Предполагаю, что ее доставили специально из советской генеральской столовой. — Белый хлеб. Масло. Горячее мясо с гарниром. Горячий шоколад. Запах и вид пищи вызвал прилив слюны, наполнившей внезапно рот. Не церемонясь, мы присели к еде. Не объявлять же нам сразу же, на первых шагах, голодовку. К чему бы она привела? В Москву все равно отправят, а отец был прав. Мы должны были сохранять силы. Силы и нервы. .Мы не знали, какие испытания ожидали нас впереди.

Солдаты, принесшие пищу, о чем-то пошептывались в дверях и вскоре принесли нам охапку одеял, которыми мы застелили койки и расположились спать.

Я заснул как убитый и проспал до побудки. Ночью нас никто не беспокоил, а физическая усталость и полный желудок создали атмосферу, благоприятную для сна. Нам не мешал даже спет яркой лампочки под потолком и сознание, что через глазок двери за нами непрерывно следит чье-то настороженное око.

Подняли на: сравнительно рано. Повели в умывалку. Под наблюдением какого-то майора дали нам возможность оправиться и умыться. При выходе из уборной мы повстречались в коридор? со Шкуро, Соламахиным и Головко. Остальные, очевидно мылись после.

Завтрак нам в тюрьме не дали. Собрали в коридоре и повели во двор. В это время с улицы вводили группу наших офицеров. Боже! В каком они были виде! Многие без фуражек, заросшие трехсуточной бородой. У большинства сорваны погоны. Некоторые даже в одних носках. Очевидно, кому-то понравились их щеголеватые, немецкого фасона, шевровые сапоги, и их просто стянули с ног. Все это безобразие произошло в Юденбурге.

Невидимому, подобная встреча не входила в планы наших тюремщиков. Приставленный к нам майор скомандовал «Повернуться!», и мы стали спиной к нашим несчастным соратникам, длинной змеей, по четыре в ряд, вливавшимся в колодезь двора,

Когда поток людей прекратился, раздалась команда «Повернись! Марш-марш!» и мы вышли на улицу. Весь предтюремный район, правда издалека, был оцеплен солдатами. Горожан мы не видели. Не было и работавших вчера немецких военнопленных. На этот раз для деда была подана легковая машина ЗИС, В автомобиль сел Петр Николаевич, майор МВД и конвоир с автоматом. Нас погрузили во вчерашний грузовик. Дедушкино кресло занял парнишка с автоматом.

Поездка была короткой, мы, не выезжая за город, добрались до дачного поселка Граца. Остановились перед парадным подъездом красивой виллы. Нас сразу же ввели в столовую дома и угостили обильным завтраком. Обращение было, в высшей степени корректным. На этот раз нашими «лакеями» были не солдаты, а офицеры контр-разведки. Вероятно, нашу группу считали опасной, или успех Шкуро у солдат в Юденбурге не пришелся по вкусу начальству.

Завтракали мы одни без «хозяев». Офицеры с ловкостью профессионалов подавали блюда, меняли тарелки, разливал» чай. Я заметил в коридоре, ведущем в кухню, силуэт дамы, очевидно, хозяйки виллы. В столовую она не входила.

Смершевцы очень заботливо расспрашивали нас, сыты ли мы, нравится ли нам еда и не имеем ли мы каких-либо особых желаний. Мы их сдержанно поблагодарили, после чего они сообщили, что задерживаться больше нельзя, и мы должны ехать дальше.

Обстановка и люди менялись в те дин с такой быстротой, что просто трудно было запоминать лица и некоторые подробности, но я запомнил уютную барскую столовую, прекрасный фарфор и серебро и белоснежные салфетки и скатерть.

Расположились в тех же машинах и тем же порядком, только в наш грузовик влез еще один майор СМЕРШ'а. В пут» выяснилось, что он по прежним временам знал лично генерала Головко. В пути они, я сказал бы, по-дружески я мило разговаривали, как будто ничего не произошло, как будто все так н надо. До меня долетали их слова, воспоминания об общих знакомых, бывши» сослуживцах, делились сведениями о их судьбе.

Доманов молчал и а их разговор не вмешивался. Ой все время сидел, низко опустив голову, внимательно рассматривая то ногти на руках, то носки своих сапог.

Дорога шла на северо-восток, ЗИС с дедом сильно ушел вперед, и наш шофер гнал грузовик полным ходом. Наших четыре автоматчика, решив, что майор СМЕРШ'а отвечает за наши поступки, расселись поудобнее, закрутили из махорки крученки и снялись своими разговорами.

На нас нашло какое-то оцепенение, флегматичность, полная апатия. Порой у меня мелькала в голове мысль о бегстве, о прыжке с машины, то в эту канаву, то по направлению того оврага, манил какой-нибудь лесок, мимо которого мы проезжали, но присутствие в машине дяди и отца заставляло меня тут же забытъ эти мечты. Я знал, что мы отвечали круговой порукой один за другого, и побег или покушение на бегство одного, конечно, трагически бы отозвались на других. Что их ждало? Только побои или смерть?

Без задержки мы проехали через Wienerneustadt и, свернули в сторону, покатили по дороге, ведущей в Baden bei Wien.

Путь оживляли целые табуны рогатого скота и лошадей, которых гнали советские солдаты. Встречались целые колонны советских грузовиков и боевых машин. Чувствовалось, что война только что промчалась ураганом через эти места. Рытвины. Оползни. Целые кратеры от взорвавшихся бомб. В некоторых местах шоссе прерывалось, и мы шли в обход по новоутрамбованным ответвлениям,

- Вот и Баден бей Вин! — громко сообщил майор СМЕРШ'а. - Здесь находится центр контр-разведки группы советских войск Юго-Восточного фронта.

Каждая вилла в этом когда-то дорогом и популярном курорте 5ыла тюрьмой. В их подвалах сидели арестанты, привезенные сюда отовсюду, включая и Чехию и Венгрию. Можно сказать, центральная мясорубка. Сито и решето, через которые проходили все «враги народа», все «военные преступники».

Спускались синеватые сумерки, по-весеннему свежие и влажные. Жара, при которой мы ехали, неожиданно спала. Нас подвезли по шуршащему под шинами гравию к самому курзалу. Каким парадоксом казалось это застекленное здание, чудом уцелевшее от разрушений войны. Ярким золотом и багрянцем сияли под лучами заходящего солнца его стеклянные стены. Клумбы пестрели цветами, которых австрийцы не забыли посадить. Перед входом в здание высоко бил фонтан . . .

Майор перекинулся парой слов с каким-то офицером, н нас подвезли к красивой соседней вилле. Красивой снаружи . . .

ЗИС с дедом уже прибыл и ожидал нас. Оба майора: и тот, который ехал с дедом, и приятель генерала Головко любезно расшаркивались перед нами:

— Пожалуйте, господа! Сюда, господин генерал, Петр Николаевич!

Мы задержались в большом фойе. Предложили сесть в глубокие клубные кресла. На столах были разложены пачки английских папирос. Очень извинялись, что произойдет задержка с ужином, но мы должны пройти через известную формальность.

По очереди нас стали вызывать на первый допрос. По очереди мы шли и на первый медицинский осмотр.

Допрашивал нас офицер СМЕРШ'а — еврей. Обыскивали нас солдаты. Отбирали все: записки, бумажки, карточки, кольца (у кого они еще сохранились), но выдавали расписки. Интересно, куда пошли эти вещи, а расписки мы вскоре тоже должны были отдать.

После обыска шли к врачу. Во время всех церемоний присутствовал следователь.

Я разделся, и на моей груди была замечена серебряная иконка Спасителя. Меня ею благословила бабушка, и я ее не снимал в течение всей войны.

Следователь улыбнулся и спросил:

- Что, Краснов младший, неужели же вы верите в Бога?

- Верю!

— Ну, тогда . . . оставьте ему эту побрякушку! — сказал он, скаля длинные желтые зубы. — Чем бы дитя ни тешилось. Но, с моей точки зрения, это просто смешно! Смешно, Краснов!

— Вера никогда не может быть смешной. Я верю в Бога, а вы в материю . . .

—- Ну, это разница! Материя существует. Вы же не можете отрицать существование материи. В ней зарождение. В ней распад. Все связано а одно целое. Но Бог? Кто Его видел, Краснов! Чем вы докажете Его существование? Поповскими сказками?

Мы коммунисты тридцать пять лет строим н ведем государство без Бога, не попросив Его благословения на наши труды, и видите, как мы преуспеваем! Кто победил, мы атеисты или вы с вашей верой? Почему ваш Бог не уберег вас от знакомства со мной и встречи со СМЕРШ'ем?

— Это искушение, которое укрепляет в вере. Веру в нас вы все равно не убьете!

— Ну, какой вы! Зачем же ее убивать! Она сама умрет, не беспокойтесь. Впрочем, по ходу событий,, мы тоже имеем церкви, и у нас существуют попы, но они, конечно, прошли нашу школу и они . . . наши попы!

Сам допрос был действительно простой формальностью. Опять как попугай отвечал на вопросы: где, когда родился, где учился, где жил, чем был я почему пошел на войну.

На столе у следователя лежали формуляры, и он их быстро заполнял4. Он же мне показа бумажку с неразборчивой подписью какого-то прокурора МВД РСФСР, а которой говорилось, что Николай Краснов младший временно задержан до выяснения личности (!!!) в зоне оккупации советских войск.

То-есть как это? — возмутился я. — Кто меня «задержал в зоне оккупации советских войск». Я сюда добровольно не являлся !

- Бросьте, Краснов! Не портите себе репутации и нервов                             .
Это рутина. Формальность. Одна для всех, Простой формуляр. Вы едете в Москву, и эта бумажка является как бы визой на въезд на нашу любимую Родину, о счастьи которой вы так волновались всю свою жизнь.

Четырех Красновых опять выделили в отдельную комнату. Андрей Григорьевич Шкура и Соламахнн стремились быть с нами, но распределяли нас советчики, и нам оставалось только

подчиняться. Собственно говоря, мы лопали в камеры в подвальном помещении. Там же наг накормили буквально роскошным ужином. Казалось что это изысканное меню приготовлял какой-нибудь «шеф» с мировым именем. Отец иронически заметил:

— Кормят как поросят перед Рождеством или как смертников в хороших тюрьмах. Чем мягче стелят, тем тверже будет спать. У меня с души прет от этой сервильности!

Не успели мы немного расположиться, как пришли за дедом. Мы все очень встревожились. Его увезли на машине на допрос. Вскоре пришли и за мной и за папой. Вели нас четверо конвоиров. Пешком. Три квартала до ярко освещенной виллы.

Ночь была тихая. Звездная. Пахло цветами табака. В темноте аллей вспыхивали красными глазками огоньки папирос. Гуляющие советчики? Часовые? Или внимательные и бдительные чины СМЕРШ'а. — А вдруг Красновы бросятся бежать!?

По дороге я вел внутреннюю борьбу сам с собой.

— Бежать! Куда бежать?

-— Трус! — отвечал другой голос. — Ты солдат! Ты обязан бежать. Ты в руках врагов! Беги! Докажи, что ты мужчина!

— А Лиля? А мама? Где они? Разве мы знаем! В течение этих дней мы неоднократно задавали себе вопрос, что англичане сделали с нашими семьями? Остались ли они в Лиенце, или и их везут по той же дороге, через те же цехи, тюрьмы, виллы? Что с: ними сделают, если ты решишься на бегство?

Я крепко сжал пальцы. Громко хрустнули косточки.

Отец инстинктом почувствовал, что творилось во мне. Задержав немного шаг, он шепнул мне прямо в ухо: Не делай глупостей, Николай. Не время авантюрам!

В новой вилле нас сразу же разделили по отдельным комнатам. Меня ввели в хорошо обставленный кабинет. Письменный стол. Большая лампа с слепим абажуром. За столом сидят двое. Очень молодой лейтенант СМЕРШ'а с простецкой физиономией и какой-то лысоватый штатский.

Мне предлагают место. Сажусь. Опить те же заезженные вопросы. Опять те же формуляры. Повторяю, как заводная кукла, свою биографию. Лейтенант заполняет лист и, взяв его, выходит из комнаты. Со мной остается штатский. Внезапно он обращается ко мне на сербском языке:

— Како вам се свиджао живот у Югославии, господине? (Как вам нравилась жизнь в Югославии, господин?)

Произношение у него чистое. Без акцента. Отвечаю, что жилось мне превосходно. Лысый рассказывает мне, что он бывший моряк Императорского Русского Флота. Жил до 1935 года в Шибенике, в Далмации. Соскучился по родине и вернулся в СССР. Теперь он переводчик при СМЕРШ'е.

Переводчик? Думали ли смершевцы, что я, выросший в Югославии, не говорю по-русски или в виде предосторожности, при выяснении личности обзавелись людьми, которые легко могут отличить старого эмигранта от «нырнувшего» подсоветского раба?

Добро говорите српски! — делает он мне комплимент.

То же могу сказать и я. Вы прекрасно говорите и меня поражает, как Вы не растеряли ваши знания за десять лет пребывания в СССР.

Лысый расспрашивает меня, где я жил, где я служил. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ему, что я горд тем, что являюсь офицером короля Петра и что я, конечно, югославянский подданный.

Тип криво усмехнулся.

— Король Петр! Марионетка. Вы плохо играли, Краснов. Сегодня в Югославии Тито и советские войска. Пошли бы Вы к партизанам, сейчас как сыр в масле катались бы! Тито нужны молодые интеллигентные офицеры. Карьеру могли бы сделать!

— Неужели же Вы верите в то, что в Югославии может задержаться надолго коммунистический режим и что красным удастся завести там систему колхозов?

—- Н-н-н-е знаю! — протянул «переводчик». -— Но Вы знаете, что если зайца долго бить...

Открылась дверь, и в кабинет вошел лейтенант. Он был зол.

- Не успели мы с Вами познакомиться, Краснов, а вы уже солгали. Почему Вы мне не сказали, что вы женаты?

— Какое отношение моя жена имеет к Вашему допросу? Вы меня спрашивали обо мне самом. Моя жена, по-вашему выражаясь, домохозяйка, в армии не служила, с вами не сражалась и политикой не занималась...

—      Молчать! Что за разглагольствования! Я Вас спрашиваю, почему Вы не сказали о том, что Вы женаты. Нас провести нельзя. Видите, я вышел и сразу же все узнал. С нами нужно быть откровенными. За ложь расстрел. Тут же! Без суда! Это вам не СССР. Эти оккупационная зона. Здесь законы шире!

Во мне нарастало холодное бешенство.

— Ну и расстреляйте. Все один черт! Не все ли равно, расстреляют меня по вашим широким оккупационным законам или по узким в Москве! Для меня нет никакой разницы, а вам не привыкать выводить в расход людей!

Я уже не говорил, а кричал. Следователь бросился к дверям, приоткрыл их, выглянул и быстро захлопнул. На его лице была неподвижная как маска улыбка. Очевидно, ему запрещалось производить «следствие с давлением», и он испугался, чтобы его начальники не услышали мой крик.

— Потрудитесь успокоиться, Николай Николаевич! — прошипел он сдавленным голосом. Кричать и шуметь в кабинете следователя не полагается. Я лицо официальное и должен только зарегистрировать ваши корректные и абсолютно точные ответы. Верю, что я Вам несимпатичен, но и Вы должны понять, что если бы .меня спрашивали о моих личных чувствах, я бы с наслаждением пустил Вам и Вашему почтенному семейству парочку пуль в затылок! К сожалению, я не смею терять терпение. Вы должны быть доставлены в Москву. Таков приказ. Все же, что мы сейчас здесь производим — это только подготовительное «обсасывание». Разгрызут же вас как орех там!

Успокойтесь и отвечайте точно на вопросы. Впрочем, Ваши родственнички ведут себя гораздо сговорчивее и, насколько мне сейчас сообщили . . .

- Вы лжете! — вскипел я, ударяя кулаком по столу.

- Какая очаровательная наглость! — процедил сквозь зубы лейтенант. — «Господин» Краснов обижен! Он позволяет себе всяческие вольности, очевидно, не зная, что каждая такая вольность вносится в кондуит подследственного материала.

Тем не менее, я попил, что пока я здесь, можно себе позволим, роскошь . . . дерзить н я решил дерзить, чтобы скорей прекрати, допрос.

Штатский тип ерзал па стуле. Ему определенно не нравилось присутствовать при этой пикировке.

Следователь взял себя в руки, разгладил ладонью формуляр к продолжил:

- Итак, Вы женаты! Имя жены?

- Вы же сказали, что Вы все знаете. Чего же спрашивать? Кроме того, я не сомневаюсь в том, что мой отец простодушно сказал вашему коллеге, допрашивающему его, что его сын женат. При обыске у меня отобрали карточку, на обороте которой написано «от любящей жены Лили». Секрет полишинеля, шитый белыми нитками.

— Как Вы умно рассуждаете, Николай Николаевич. Мне кажется, что Вы были не только строевым офицером, но и ... Вы говорите как опытный разведчик, привыкший быстро делать выводы.

- Ложь! Я строевик и никогда с контр-разведкой дела не имел.

— - ... Проверим! Затем . . . почему Вы не указали, что Вы были членом Общества «Сокол»?

Я был соколом в ранней юности. Это простое гимнастическое общество и ничего общего с политикой не имеет.

«Сокол» — фашистская вредная организация, разлагающая молодежь, ведущая контрреволюционную пропаганду, подготовляющая диверсантов против нас.

Неправда! Спросите этого вашего переводчика. Он жил а Югославии! «Сокол» — национальная, спортивная организация, распространенная во всех славянских странах и даже в Швеции и Швейцарии . . . Сокола . . .

- Не читайте мне лекции о сокольстве, Краснов. У нас на это свой взгляд, но за вами имеются еще кое-какие делишки.

 — Какие?

- Простите, кто здесь задает вопросы, Вы или я?

В таком тоне допрос продолжался до 3 часов утра. У меня создавалось впечатление, что меня, как самого молодого и менее всего интересного, дали для практики допрашивать такому же молодому и неопытному следователю. Сомневаюсь, что СМЕРШ был мной очень заинтересован. Только моя фамилия заставила их присоединить Краснова младшего к «особо привилегированной группе».

Я устал. Мне все надоело. Я перестал огрызаться на абсурдно глупые обвинения и вопросы. Наконец, раздался звонок. Лейтенант кивком головы отпустил «переводчика». Кто-то постучал в дверь. Показались головы конвоиров, которые доставили нас сюда. Вывели. В коридоре ждал отец с парой часовых. В обратный путь мы пошли в сопровождении офицера.

Он болтал по дороге какие-то пустяки и, подводя нас к вилле, заметил: «Видите сами, как у нас культурно обращаются с врагами!»

Дед вернулся много позже. Последним привели Семена. Оставшись одни, мы поделились впечатлениями. Старшим было легче, чем мне. Очевидно, следователи были более опытными, сдержанными и умными.

Петра Николаевича больше всего расспрашивали о его писательской деятельности. Сколько книг он написал. Все ли изданы. Какой был тираж. Какие больше всего пользовались успехом. Откуда он брал типы своих героев. Из жизни или так из головы. Все точно записывалось в протокол. Только в конце, как бы невзначай, спросили о его преступных связях с «псом Власовым».

Семена и отца тоже просто протянули через все фазы их жизни, интересуясь сколько они зарабатывали и что могли себе позволить на эти деньги.

Спать нам долго не дали. Побудка была довольно ранней. Сразу же нас вывели наверх и сделали общую фотографию семьи Красновых. Снимали несколько раз.

На память, — сказали нам фотографы в формах офицеров СМЕРШ'а.

Для архива МВД, — подумали мы.

Впоследствии я узнал, что в Москве в главном здании МВД в стальных сейфах хранятся дела каждого, кто хоть раз с ними соприкаснулся. «Хранить вечно» стоит на каждом деле.

Завтрак был в камере. Менее парадный. В два часа пришли и забрали из нашей камеры дядю Семена, из соседней Султан-Гирея, Доманова, Васильева и Головко. Больше я их никогда не видел. Они были на первом самолете отправлены в Москву.

*

Тут, в Бадене мы расстались с фон Паннвицем. Его отделили от нас, как говорили, по приказанию англичан и он остался вместе со своим денщиком. Как я впоследствии узнал, фон Паннвиц был возвращен советчиками англичанам, но он категорически отказался от этой «милости» и потребовал, чтобы его не отделяли от казаков.

Наш черед пришел 4 июня 1945 года. Нас подняли в 6 часов утра. Приказали «взять вещи», которых у нас не было, и отвели к брадобрею, который нас довольно бесцеремонно выбрил. Мы уже успели зарасти бородами и выглядели весьма прискорбно.

В закрытой грузовой машине нас мигом доставили на аэродром в районе Бадена. И на этот раз деду был оказан известный почет. Его посадили в кабину между шофером и конвоиром.

В нашем самолете летели: дед, папа, генерал Соламахин, полковник Моргунов и еще несколько генералов и офицеров. Сопровождали нас только один майор СМЕРШ'а и автоматчик, сидевший у герметически закрытых дверей.

Расположились, кто как хотел, в мягких удобных креслах. Самолет пошел на старт. Мимо нас проносятся ангары и аэродромные постройки. Майор любезно раздает номера последней «Правды». Я впервые держал в руках советскую газету. Не скажу, чтобы она мне понравилась. Сухая. Неинтересная. Я привык к другим газетам, полным сообщений из всего мира, политических обзоров, с городской хроникой, коротким рассказом, романами с продолжением, юмором и карикатурами. Кроме того, сразу же л глаза бросились статьи весьма нелестного содержания о западных союзниках. Остальное тускло, однообразно и хвастливо. Позже в тюрьме я услышал поговорку: «Когда есть «Правда», в ней нет известий. Если есть «Известия», в них нет правды!»

Летим на высоте двух тысяч метров. Голубое небо. Коричнево-зеленым ковром стелется Австрия. Пролетели над широко раскинувшейся Веной. Синей лентой извивается Дунай. В самолете мертвящее молчание. Липа сосредоточены. Молчит даже Андрей Григорьевич. Он поставил локоть на нижний ободок окна, обхватил маленькой рукой подбородок. Смотрит в голубизну неба, но едва ли видит ее. Постепенно он бледнеет. Видно — не переносит полета и ему становится дурно . .

Прошла неделя с того дня, когда я жене заказал глазунью на ужин. Всего неделя! . .

Боже! Как постарел отец. Какая прозрачность появилась в лице деда. Все знакомые лица, в которые я всматриваюсь, изменились. У всех-глаза потеряли блеск и жизнь. В них прячется человек, в предчувствии трагической развязки . . .

. . . Никогда в жизни не думал, что Москва так доступна, так близка от Вены. День еще не окончен, солнце только что перевалило зенит. Три часа пополудни. Смершевец что-то кричит, чего я не могу расслышать из-за рокота мотора, и показывает рукой вниз. Наконец, разбираю: Ав-то-стра-да! Смоленск - Москва!

Не хочу смотреть. Закрываю глаза. Мне страшно!

Еще пол-часа, и мы идем на снижение. Молюсь. Молюсь, вспоминая все молитвы, которые я знал. Мне их нехватает. Шепчу свои собственные мольбы и чувствую, как что-то горячее обжигает края иск. Только бы никто не заметил . . .

Центральный Аэродром. Самолет плавно делает полукруг и приземляется. Бежит по аэростраде, опять делает полукруг на колесах и останавливается. Стою около отца и через его плечо заглядываю в окно. Групп.'! поенных. Две машины. Одна легковая, другая — вагончик без окон. Двери сзади. На боку нарисованы две скрещенные французские булки и написано «Хлеб».

Это воронок. Тюремная закамуфлированная машина, в которой мне в будущем суждено было проехать не раз.

Снаружи открывают дверь. Самолет открывают военные. Все с револьверами.

- Милости просим! — острит один. — Станция вылезайка! Москва!

По одному выходим. Спускаемся по лестничке. Я замыкаю шествие.

— А нот и сам белобандитский атаман в наших погонах, И не снял их, скряга!

Петр Николаевич остановился и, несмотря на свой преклонный возраст, выпрямился и, посмотрев прямо в глаза говорившему, ответил:

Не в ваших, ибо, насколько я помню, вы эти погоны вырезывали на плечах офицеров Добровольческой армии, — а погоны, которые я ношу, даны мне Государем и я считаю за честь их носить. Я ими горжусь! И снимать их не намерен! Это вы можете сперва сдирать погоны, а потом их снова надевать! У нас это так не принято делать!

- У кого это «у нас?» А? — последовал наглый вопрос.

- У нас. У русских людей, считающих себя русскими офицерами!

А мы же кто?

- Вот это и я хотел бы знать! Да только вижу, что не русские, ибо русский офицер не задал бы никогда такого вопроса, как вы мне только что задали!

Офицеры НКВД замолчали, не зная что отвечать. Петр Николаевич посмотрел на них и спросил:

— Куда нужно нам теперь идти?

Смутившись, они заторопились и несколько голосов сказало :

— Вот в эту машину, господин генерал, а остальные — в другую.

Петр Николаевич повернулся к нам, посмотрел на нас и сказал:

- Прощайте! Господь да хранит вас! Если кого обидел, пусть, простит меня!

И он, опираясь на палку, пошел к автомобилю. Двери закрылись. В железной коробке, на которой было написано: «Хлеб», Петр Николаевич поехал в свой последний путь по Русской Земле.

Тип автомобилей, подобных «воронку» знаком всему миру. И них обычно доставляют продукты и товары в большом количестве. Кабинка шофера и затем кузов без окон, с дверью сзади. В советском союзе эти машины играют роль честных работяг, развозят по городу хлеб и другие предметы ширпотреба, но другие «закамуфлированные» (на их боках красиво выведены слово «Хлеб» или «Госмясо», устроены совсем по-иному.

С «воронком» или «следственной» машиной знакомы все арестованные, задержанные властями. Для их перевоза «воронок» устроен с особым «комфортом».

Кузов машины разделен на клетки. Первое отделение, у дверей предназначено для конвоиров, затем идут малюсенькие кабинки направо и налево. Это «одиночки», первоначально предназначались для перевозки одного арестанта, но благодаря перепродукции «следственных» в такой кубик умудряются втыкать по три - четыре человека.

Посреди машины проход, ведущий до последнего помещения, называемого «общим». В нем полагалось бы везти минимум четырёх человек, но обычно в него вталкивают до двенадцати.

Воздух в воронке иссякает в самый короткий срок. Его сразу же утилизируют лёгкие несчастных следственников, которые начинают ощущать приступы настоящего удушья.

Воронок – первая подготовка арестантов к дальнейшим «методам»следствия. В СССР существует четыре способа косвенного воздействия, отсутствие кислорода, отсутствие времени и тишина.

Чем меньше камера, тем более она изолирована от проникновения звука, чем меньше арестант может следить за течением времени и меньше имеет воздуха тем скорее, он начинает «доходить,». Крики, ругань, побои и угрозы, у свежеарестованного человека могут вызвать отпор и упрямство. Четыре же способа косвенного воздействия действуют подавляюще, разлагающе и создают прекрасную почву для отчаяния, паники и малодушия.

Нас было мало и первая поездка в воронке прошла нормально. Генералов рассадили по одиночкам. В общее отделение попали отец, Моргунов и я.

Полная темнота. Изоляция звука. Мы не знали, куда нас везут. По шумным и людным улицам Москвы, или по одинокому шоссе. Отец крепко обнял меня за плечи. Эти, знакомые с раннего детства руки вызвали в моем сердце прилив благодарности и растроганности до слез. Я почувствовал себя маленьким, жалким, ищущим поддержки и защиты.

Очевидно наш воронок не имел рессор. Путь был в рытвинах и колдобинах. Нас подбрасывало, швыряло из стороны в сторону. На каком-то завороте шатнуло и так подбросило, что из одного кубика раздался крик боли. Очевидно кто-то больно ударился головой о потолок машины.

Губы отца придвинулись к самому моему уху. Я чувствовал тепло его дыхания.

Сын! —- шептал он. — Николай . . . мы уже у цели! Один Бог знает, когда наступит наш конец, но он неизбежен, Может быть сразу. Может быть позже ... но прошу тебя, крепись и не бойся смерти . . .

... Не боюсь! — шепнул я. — Только бы скорей . . .

Я не лгал отцу. В тот момент сама мысль о расстреле не казалась страшной, но хотелось чтобы переход «туда» был как можно более скорым и безболезненным.

Как долог был наш путь — не берусь определить. В темноте время теряет размеры. Минуты кажутся часами. Часы -— вечностью. Дышать, несмотря на то, что нас было всего 12 человек, становилось все труднее. В глазах, как в калейдоскопе, вертелись. разноцветные круги. Наконец — рывок. Воронок остановился. Пошел задним ходом, все замедляя движение. Стоп!

Мы перекрестились. Перекрестили друг друга и крепко, по чужими поцеловались. Нам казалось, что подошел момент разлуки.

Задок воронка был подведен почти вплотную к входной двери какого-то здания. Нас троих вывели последними. Привезенных окружили офицеры и солдаты в форме МВД.

Повели. Длинный коридор устлан толстенным ковром. Не слышим шагов. Неоновое, абстрактное освещение не отражает тени. Ровная температура. Подошли к дверям, которые открылись бесшумно. Опять коридор. По обе стороны двери, двери, неисчислимое количество дверей. В каждой «глазок» («волчок» дли контроля заключенных).

Молчат сопровождающие. Молчим мы. Все кажется нереальным, распитым на немом фильме.

У наших тюремщиков лица плоски и без выражения. Неподвижные, равнодушные глаза. Ни злобы, ни интереса. Они ко всему привыкли. Принимали не раз и не таких преступников. Что такое белые генералы по сравнению со своими собственными «псами» и «ренегатами!»

Где мы находимся, куда нас привезли — мы еще не знаем. Напрягаем мозг, стараясь угадать. По дороге открывают один за другим «боксы», отделяют людей, втыкают их в эти одиночки и запирают за ними двери. Мой черед . . .

                                                                  *

Щелкнул замок, осматриваюсь! Осматривать нечего. Малюсенькое помещение вроде телефонной кабинки. Низко навис потолок ярко освещено. Глазам больно. Стою согнувшись. Сесть можно только на пол с согнутыми коленами. Тишина. Мало воздуха. Жарко. Душно.  

Опускаюсь на пол и сажусь лицом к двери. Над полем моих глаз – отверстие - очко», Не могу оторвать от него взгляда. Что это? Мне мерещится или действительно зрачек неизвестного человека, не мигая, смотрит на меня? Это настоящий человеческий глаз или в стеклышке «волчка» ловко нарисовано «всевидящее око» МВД?

Акустика одиночек мне не известна, но полную мертвящую тишину иногда прерывает душераздирающий крик, звериный вой кого-то истязаемого или умирающего. Спрашиваю себя — это действительность или трюк, передаваемый по микрофону, где-то спрятанному в щелях бокса?

Начинают затекать ноги. Пробую всевозможные положения. Встаю. При моем росте электрическая лампа начинает жечь темя. Опускаюсь на колени. Неудобно. Пробую, стоя согнувшись, перебирать ногами, как бы делая шажки на месте. Это еще больше утомляет, сильнее чувствуется разреженность израсходованного воздуха. Обессиленный, опять опускаюсь на пол.

Где отец? Где дед? Куда доставили Семена? Увидимся ли мы? . .

Стараюсь сообразить — который может быть час. Все кажется какой-то фантасмагорией. Сегодня (сегодня ли это?) мы были утром в Австрии. «Дуглас» перенес нас через сотни и сотни километров . . . Когда мы прибыли в Москву? Около пяти? Сколько времени я нахожусь в этой ловушке? . .

Вздрагиваю от страшного крика, который, как мне кажется, раздается чуть ли не в моем боксе. Женский крик.

— Убейте, дьяволы, но дайте вдохнуть воздуха? А-а-а . . .

Чувствую, как волосы поднимаются дыбом. Сердце замерло.

. . . Годы спустя мне часто мерещился этот женский вопль. Ведь тогда я ничего, не знал о судьбе жены и матери, всех жен и .матерей наших офицеров. Я свободно мог предполагать, что коммунисты тоже получили и их из предательских рук «джентльменов с Темзы». Я мог думать, что тут, рядом совсем недалеко от меня, в соседней камере, задыхается моя мать или та, которую я так люблю.

... Со лба струйками стекает пот. Волосы стали совсем мокрыми, Я сидел широко открыв рот, вытаращив глаза. Беззвучное движение двери заставило меня быстро вскочить на ноги. По ним болезненными уколами побежали мурашки.

В небольшую щель чья то рука протянула мне тарелку картофельного супа. Ложки нет. Хочешь — пей, хочешь — оставь! Рука протягивает и грамм 400 черного хлеба. На нем лежит куска сахару. Воды или чая нет.

Суп жидкий и прохладный. Я выпил его, даже не заметив его бесвкусность. «Золотые денечки» кончились. Европа осталась мл нами и здесь, в Москве, мы перестали быть «привилегированными пленниками». Просто — номер такой-то!

Не успел я доесть, как от меня уже приняли посуду и вывели и коридор. Шел шатаясь. Коленки подгибались. Не чувствовал ступней. Вели меня два «робота». Оба в войлочных ботинках. бесшумные, как тени. Один впереди, другой за мной. Ни звука. Если нужно было повернуть, передний делал знак рукой. Если задний хотел обратить на что-либо внимание он только шептал: Пет! Передний оглядывался и они переговаривались таинственными и не понятными мне знаками.

Коридоры были абсолютно пусты. Я не выдержал и спросил: Куда меня . . .

В зловещей тишине мои слова прозвучали, как гром. Задний робот схватил меня за плечо, другой рукой быстро закрывая мой рог. Передний повернул ко мне лицо с вытаращенными мутными глазами, замахал руками и зашептал: - Шшшш! Ни слова!

Я почему-то решил, что меня сейчас, тут же, начнут бить и напряг всю свою мускулатуру. Ничего не произошло. Молча повлекли дальше и наконец ввели в комнату, в которой находилась молодая женщина лет 25-28 в белом докторском халате.

Помещение было ослепляюще освещено. Белая, стерильная, типичная больничная приемная врача. Один из «роботов» приказал мне раздеться. Говорил он глухим, тихим голосом человека отвыкшего употреблять свои голосовые связки.

- Раздевайтесь для осмотра! — приказал он. — Запомните: Вы находитесь на Лубянке и здесь разговаривать в коридорах запрещено! На вопросы доктора отвечайте тихо и не многословьте. Понятно?

Итак . . . мы на Лубянке. Знаменитой, зловещей Лубянке. Я стал догадываться, почему нельзя громко говорить. По всем «боксам», за дверями всех комнат следователей находятся «следственные». Они, очевидно, не должны слышать друг друга. Они могут узнать знакомый голос, о чем-то догадаться .. . . открыть какую то тайну следствия.

Врач стала меня осматривать. Женщина. Я подумал, что с ней можно поговорить и задал ей какой-то ничего не значащий вопрос. Она молча посмотрела мне прямо в глаза долгим, тяжелым взглядом и опустила веки. Только раз я услышал ее грудной приятный голос. Она спросила, какими детскими болезнями (!) я болел.

Врачиха записала в опросный лист какие-то таинственные знаки, похожие на шифр и небрежным движением руки отпустила, одновременно нажимая кнопку звонка. Тихо, как тени, вошли надзиратели и мы беззвучно поплыли по коридору по направлению к лифту.

И лифт оказался особым, лубянковским. Он был разделен на два отделения. Первое, похожее на лифты всего мира, предназначалось для конвоиров и надзирателей. Второе, узкое-узкое, без окон, с задвигающейся, решетчатой дверью — для заключенных. Этот подвесной «бокс» был настолько узок, что человек с широкой грудной клеткой оказывался зажатым между решеткой и стенкой. Арестантов ставили лицом к стене.

На меня произвело странное впечатление отсутствие видимости оружия у надзирателей. Возможно, конечно, что они носят его спрятанным в карманах или под кителем.

Мы спустились в подвальное помещение. Страшно. Подвал Лубянки. Мне сразу же вспомнилось все то, что писал мой дед, что я читал в книгах о казематах ЧЕКА и ГПУ. Вот-вот в холостую заработают моторы грузовиков, раздастся стрельба, появятся пятна крови и мозга на сырых стенах . . .

Ничего подобного. Все чисто, выбелено и царит тишина.

Шли по коридорам. Заворачивали не раз. Двери. Двери. Новые коридоры. Мне. казалось, что меня нарочно водят по лабиринту, убивая чувство ориентации. Возможно, что мы несколько раз проходили по той же дороге, но все было так однообразно и безлично, что я этого не мог заметить.

По обеим сторонам коридоров — камеры. Двери расположены, реже, что доказывает, что это не одиночки и в них нет

11аконец меня ввели в ярко освещенную комнату. .Белые степи. Мебели нет. Только один стол. Короткая команда: Разденьтесь до гола!

Началось то, что в СССР принято называть «шмон». Детальный обыск.

Всю мою одежду свалили на стол и стали ее осматривать. Каждый шовчик, каждую складочку. Все «сомнительные» места прорезывались острыми ножами. Даже подметки на моих сапогах были крестообразно взрезаны. С груди сняли иконку Спасителя, оставленную мне в Австрии следователем - евреем. Отобрали и случайно оставшуюся самопишущую ручку. Заглядывали в уши. Заставляли открыть рот и пробовали снять мой золотой зуб. Его долго раскачивали пальцами, но убедившись, что он сидит плотно, оставили в покое. Я давился от отвращения, стараясь языком вытолкнуть чужие, неопрятные щупальцы, которые залезали чуть ли не в самое горло. Все мое тело было подвергнуто самому детальному осмотру. Освидетельствовали пятки, растопыривали и заглядывали между пальцами ног. Все ощупали, все обшарили.

Осмотр подходил к концу, но в это время открылась дверь и в комнату вошел крупный и тяжеловесный полковник МВД.

Все осмотрели? -— полушопотом спросил он. (Очевидно у людей вырабатывается на Лубянке привычка говорить очень тихо).

Все!

—- ... А там?

Надзиратель ударил себя ладонью по лбу, как бы говоря: Ах, дурак! Забыл ведь!

—Нагнись! — сказал он мне. Я нагнулся и вдруг взвыл от неожиданности, боли и отвращения. «Сам» полковник МВД, без всяких перчаток, соизволил залезть в мой анус пальцами, без всяких церемоний стараясь открыть там то, что я, по его мнению, мог туда запрятать.—  Тихо! — рявкнул он. — Не орать!. . . Осмотр был закончен.

Одевайтесь — приказал полковник, вытирая пальцы о свой собственный платок. Повернувшись к надзирателям, он добавил: Оставьте ему пока все. И пуговицы и погоны и ремень и ведите его прямо к «нему».

Кто это «он» — подумал я, быстро одеваясь. Вероятно какой-то очень крупный зверь. Уж не Сталин ли? . . Абсурд!

Моя одежда потеряла свой облик. Швы надрезаны, подметки цепляются за пол. Вид далеко не бравый и не подтянутый. За два дня опять успела отрасти щетина на лице.

Лифт. Не видя мелькания этажей, не могу угадать как высоко меня поднимают. Вышли в широкий коридор, устланный от стены до стены роскошным, мягким, пушистым ковром. Двери, мимо которых мы проходим — обиты кожей. На них — номера. Окна покрыты тяжелыми портьерами. Спокойный неоновый свет ласкает усталые от яркого освещения глаза.

Шли через отделение следователей. За каждой дверью, как мне потом рассказывали находился зубр МВД, производивший дознания.

Свернули налево и ввели в большую, хорошо обставленную комнату. За письменным столом сидел какой-то щеголеватый офицер. Напротив него — мой отец!

— Папа! — вскричал я, бросаясь к дорогому старику. Мы обнялись и расцеловались. Офицер, чуть-чуть прищурив глаза, с иронической благосклонностью смотрел на это родственное излияние чувств.

— Садитесь! — сказал он. — Вы можете разговаривать, «господа» Красновы.

О чем мы могли говорить в его присутствии? Мы только держались за руки и смотрели друг другу в глаза.

Милый, милый мой папка. Сколько новых морщинок окружило его усталые глаза, испещрило лоб. Две новых, глубоких складки, залегли от ноздрей, к углам рта, к подбородку.

... Что дальше? — шепнул я.

Не знаю! — одними губами ответил отец.

— Дед? Семен? . .

Он только пожал плечами.

Значит нас всех разделили. Прошел ли и Петр Николаевич через пытку сидения в «боксе». Задыхался ли бедный старик, мучаясь из-за несгибающейся, сухой ноги, для которой не находилось места в этом кубике?

Офицер, казалось, не обращал на нас внимания. Он сосредоточенно перелистывал какие то бумаги, иногда отбивал легкую дробь, остро отточенным, новеньким карандашом. Затрещал не-нидимый звонок. Открылись большие двери. Офицер вскочил. Металл и мы. Нас повели в громадную комнату, напоминавшую ,<;и для конференций.

В самой глубине зала стоял широченный, блестящий письменный стол. Направо и налево от него, как бы покоем, — столы покрытые сукном. На стене огромный портрет «вождя» в форме генералиссимуса, во весь рост, метра три высотой. На противоположной стороне — портрет Берия. В простенках между окнами, закрытыми темно-красными 'бархатными гардинами портреты членов Ц'К ВКП(б).

Весь пол покрыт дорогими бухарскими коврами. Против письменного стала, метрах в десяти стоял маленький столик и два стула.

Меня все время поражала полная тишина. Как будто все здание притаилось, замерло, стояло где-то вне времени, вне пространства. Как будто кругом него не бурлила, не шумела, не двигалась Москва.

На письменным столом, без движений сидел генерал в форме войск МВД.

— ... Меркулов! — шепнул за нашей спиной офицер. Меркулов.

Начальник гос-безопасности (в 1954 году, по делу Берия он был осужден вместе с Рюминым, нач. следственного отдела МГБ и другими бывшими «величинами». Сидел тут же, на Лубянке и был повешен!), не поднимал взгляда с бумаг, лежащих на столе. . . . Садитесь! — шепнул офицер для поручений, указывая на два стула у маленького столика. Мы сели. У меня учащенно билось сердце и прерывалось дыхание, как после долгого и утомительного бега.

Генерал молчал. Мы — не шевелились. Затем он медленно поднял тяжелую голову и беззастенчиво, открыто, стал нас рассматривать, как рассматривают восковые фигуры в паноптикуме.

Офицер, как истукан, стоял за нашими спинами.

— Принесите чаю и закусить «господам» Красновым! — внезапно резким голосом сказал Меркулов, — И предложите им папирос.

Услужливая рука опустила на столик открытую пачку папирос «Казбек». Офицер вышел.

Опять молчание. Долгое, напряженное молчание. Меркулов очевидно ожидал, когда нам принесут чай. Появился поднос с дымящимся напитком, приятно, горько щекотавшем в носу. Красивая сервировка. На тарелочках — всевозможные «онеры», как любил говорить отец.

— Выйдите! — приказал генерал. Мы остались втроем.

— Не стесняйтесь, «господа»! Закусывайте и пейте чай, — предложил Меркулов вставая. — Такие «чаепития» не частое явление у нас на Лубянке. Только для особых гостей!

На его лице появилась странная блуждающая улыбка, полная скрытого смысла. — Пока вы будете закусывать, я вам расскажу кое-что. Кто я таков, вам вероятно уже сказали. Я — Меркулов, один из ваших будущих ... ну, скажем — начальников!

Пауза. Генерал ходил взад-вперед за своим письменным столом, мягко и плавно раскачиваясь в бедрах и ловко поворачиваясь на каблуках.

— Как доехали? Не укачало ли и вас в самолете? (Что это, намек на Шкуро?) Не беспокоил ли вас кто-нибудь? Есть ли какие-нибудь жалобы? — и не дождавшись ответа, скорее, да же не интересуясь им, Меркулов обратился прямо к отцу: Почему вы не курите, Краснов, и не пьете чай? Вы, по моему, не очень разговорчивы и дружелюбны! Я думаю, что за этим молча ни ем вы пытаетесь скрыть ваше волнение коваться, в общем, совсем не стоит. По этом кабинете. Вот, когда вас вызовут к следователю, я советую говорить только правду и находить ответы на все вопросы, а то ... мы и подвешивать умеем. Меркулов тихо засмеялся. Знаете как подвешивают? Сначала потихоньку, полегоньку . . . даже не больно, но потом ... Не описал ли в своих книгах подобный способ дознания, атаман Краснов?

У меня похолодели пальцы. 'В висках пульс отбивал какой-то бешенный «там-там». Так громко билось сердце, что стук его должен слышать и Меркулов, стоявший за письменным столом на расстоянии десяти метров.

Отец молчал. Лицо его было бледно, но сосредоточенно спокойно. Завидую ему.

— ... На свободу не надейтесь, — продолжал генерал. — Вы же не ребенок! Однако, если не будете упираться, легко пройдете все формальности, подпишите кое-что, отбудете парочку лет в ИТЛ и там привыкнете к нашему образу жизни и ..найдете ее прекрасные стороны . . . Тогда, возможно, мы вас выпустим. Жить будете!

Опять пауза.

— ... Так что, полковник Краснов, выбирайте между правдой и жизнью, или запирательством и смертью. Не думайте, что я вас запугиваю. Наоборот! Ведь Петр Николаевич, Семен Николаевич и вы — наши старые знакомые! В 1920 году вам удалось вьюном выскочить из наших рук, но теперь — все карты биты. Не уйдете! «Нэма дурных», — как говорят на Украине . . .

. . . Несколько шагов туда и обратно. Руки у генерала заложены за спину. Он играет пальцами скрещенных кистей. Невольно замечаю что на одном поблескивает кольцо.

- . . . Итак, полковник, мы с вами договорились?

— Мне не о чем с вами договариваться! — резко ответил отец!..

То есть как «не о чем»? — тихо рассмеялся чекист. Уговор дороже денег, Краснов. Ваше прошлое нас не интересует. Мы о вас все знаем. Но ... вот известные маленькие подробности о ваших действиях ближайшего времени, будет не вредно услышать от вас самих.

- Мне вам нечего рассказывать! Я не понимаю к чему вся эта волокита. Кончайте сразу. Пулю в затылок и ... У-э-э, нет, «господин» Краснов! — криво усмехнулся Меркулов опускаясь в кресло. — Гак просто это не делается. Подумаешь! Пулю в затылок и все? Дудки-с, Ваше благородие! Поработать надо! И ящик сыграть всегда успеете. Навоза для удобрения земли — хватает. А вот, потрудитесь сначала на благо Родины! Немного на лесоповале, немного в шахтах по пояс в воде. Побывайте, голубчик, на 70 параллели. Ведь это же так интересно! «Жить будете!», как говорят у нас.

Вы не умеете говорить на «нашем» языке. Не знаете лагерных выражений, родившихся там, в заполярьи. Услышите! Станете «тонкий, звонкий и прозрачный, ушки топориком»! Ходить будете «макаронной» походочкой! — расхохотался генерал. — Но работать будете! Голод вас заставит!

Мы сидели молча. В голове у меня гул. Ладони рук вспотели от бессильной злобы.

— Нам стройка нужна, полковник Краснов! А где руки бзять? От висельников и «жмуриков» пользы большой нет. Времена переменились. Расстрел — в редких случаях. Нам рабочие руки, бесплатные руки нужны. Двадцать пять лет мы ждали радостной встречи с вами. Довольно вы в эмиграции языком мололи и молодежь с пути истинного сбивали . . .

Меркулов немного задыхался от своего монолога. На лбу отскочила толстая жила. Глаза стали острыми как жало ненависти.

— ... Испугались? . . Чего? Работы испугались? . . А впрочем . . . что тут говорить. Ни вы мне, «и я вам, не верим ни одному слову. Вы для меня — белобандит, а я для вас красный хам! Однако, победа за нами, за красными. И в 1920 году и теперь. Сила на нашей стороне. Мы не льстим себя надеждой, что нам удастся перевоспитать Краснова и превратит его в покорную советскую овечку, любовью к нам вы никогда не воспылаете, но мы сумеем вас заставить работать на коммунизм, на его стройку, и это будет самым лучшим моральным удовлетворением!

Меркулов умолк, выжидающе вытаращив глаза на отца.

Зачем такое длинное вступительное слово? — устало ответил отец. — Я все прекрасно понимаю и без пояснений, господин генерал. Мне ясна безнадежность нашего положения. Мы, с сыном, солдаты. Оба воевали. Оба встречались со смертью глаз на глаз. Нам все равно на какой параллели, 70 или сотой она махнет своей косой... Я ругаю себя только за одно — зачем я поверил англичанам. Однако, сняв голову....

- Ах! Если бы только смерть! — усмехнулся Меркулов. — Бросьте громкие слова о «солдатской смерти», это — отсталая белиберда! Смерть прошла мимо, даже вас не заметив! Но, что вы поверили англичанам — так это действительно глупость.

- Ведь это -— исторические торгаши! Они любого и любое продадут и даже глазом не сморгнут. Их политика — проститутка. Их Форэйн Оффис — публичный дом, в котором заседает премьер — главная дипломатическая «мадам». Торгуют они чужими жизнями и своей собственной совестью.

Мы? Мы им не верим, полковник. Поэтому мы и взяли вожжи в свои руки. Они и не знают, что мы их заперли на шахматной доске в угол и теперь заставили их плясать под нашу дудку, как последнюю пешку.

Рано или поздно произойдет схватка между коммунистическим медведем и западным бульдогом. Милости, нашим сахарным, медовым, пресмыкающимся и заискивающим союзничкам — не будет! Полетят к чортовой матери все их короли, со всеми их традициями, лордами, замками, герольдами, орденами бань и подвязок и белыми париками. Не устоят под ударом медвежьей лапы все те, кто льстят себя надеждой, что их золото управляет миром. Победит наша здоровая, социально крепкая, молодая идея Ленина - Сталина! Быть по сему, полковник!

Меркулов встал и, договаривая последние слова, как топором рубил краем ладони по столу. Затем, вздохнул, как бы переводя дух, прошелся по диагонали от стола к занавеске окна, подкинул ее немного, словно ища что-то на небосводе, помол чал и, немного выждав, подошел ко мне. Его взгляд обшарил мое потное лицо.

— А вот сына мне вашего жалко. Воспитали глупо. В «старых традициях!» Зачем? Чего он полез в эту гитлеровскую кашу? Пошел бы к Тито — жил бы как человек. Ему бы ордена прицепили, чинов надавали . . . Тито нужны такие молодчики. Тоже офицер . . . Краснов!

— Офицер Короля Петра! — поторопился я. — И не могу согласиться с вашей чертовой матерью», к которой должны лететь «все короли». Моя идея . . .

— Щенок! Кто вас спрашивает об идеях! Молокосос! Не к тебе, а к твоему отцу и обращался. Хорош фрукт! Яблоко от красновской яблони не далеко откатилось!

Меркулов внезапно налился кровью, как клоп.

— Королевский офицер! Видали? А мускулы у тебя есть, королевский офицер? Пошлю тебя работать туда, куда Макар телят не гонял, так ты другое запоешь! Будешь поправлять то, что фашистские гады понапортили. Жалко, что мало вас контриков мы получили! Многим удалось смотать удочки и спрятаться под юбкой у западников. Ничего! В свое время и их получим. Со дня моря достанем» . .

Нннет! Пулю в лоб вы не получите. Ни в лоб, ни в затылок. Жить вас заставим. Жить и работать! А придет время, во имя социалистической стройки сами передохнете.

Я думаю, что этот разговор ни к чему не ведет! — неожиданно резко вставил отец.

Чтооо! — взревел генерал МГБ. — Отдаете вы себе отчет, где вы; находитесь и с кем говорите"! На Лубянке! С Меркуловым! И здесь хозяин. Я говорю что хочу! Помогла вам петиция, которую ваш дядюшка, атаман, на французском языке из Шпипталя послал? Что, вы думаете, что мы об этом не знаем! Не помогут Вам ни Черчилли, ни Трумэны, ни короли ни дипломаты! Если мы гаркнем, так они хвосты подожмут. Рассказывают, что цари ходили своих коней на берегах Одера водой поить, так мы, придет время, на берегах Темзы советских лошадей напоим!

Палец Меркулова судорожно нажал кнопку звонка на стеле. В зал влетел офицер.

— Убрать их! С меня хватит! Но следователям скажи — «без применений»! Понял? Жить должны! Работать должны! . .

Несмотря на протекшие 11 лет, встреча с Меркуловым и все им сказанное настолько врезалось в мою память, произведя в то время незабываемое впечатление, что я старался его передать с возможно абсолютной точностью, может быть что-либо упустив, но не прибавив.

На столе стыл чай. Стояли в вазочках не тронутые печенья и папиросы. Не польстились мы на меркуловское угощение.

Нас вывели . . .

В коридоре я протянул папе руку, но между нами встал «робот» с неподвижным лицом. Надзиратель. Он пальцем показал своим сподручным -— одного направо, другого налево!

... В каком-то часу 4 июня 1945 года меня отделили от отца и я с ним увидался только 27 октября того же года.

                                                                    *

Меня втолкнули в «очко» лифта. Спустились в подземелье. Еще не был закончен этот день, преподносивший столько сюрпризов.

В подвале находилась лубянковская баня. Меня ввели в раздевалку, приказали раздеться и ждать.

—Атамана Краснова приведут купаться, — сказал один из «роботов». — Сам старик не может, так попросил, чтобы вы его выкупали. Разрешили.

Дед! Увижусь с дедом!

Его ввели вскоре. Шел тяжело, сильно упираясь на палку, те еще в полной форме, в погонах и с орденом на груди. И помог ему раздеться и мы вошли в душевое отделение. Надзиратели остались в предбанном помещении.

. . . Шумела вода из душей, вытекая сразу из всех кранов. М медленно намыливал деда, с каким-то смешанным чувством глубокой грусти и скупой, мужской, кряжистой нежности. Делал это тщательно. Первый раз мы мылись после 28 мая. Старик крепился.

— Запомни сегодняшнее число, Колюнок, — говорил он -мне. — Четвертое июня 1945 года. Предполагаю, что это —- наше последнее свидание. «Гусь свинье не товарищ», как говорится. Не думаю, чтобы твою молодую судьбу связали с моей. Поэтому я и «попросил, чтобы тебя мне дали в банщики.

Ты внук, выживешь. Молод еще и здоров. Сердце говорит мне, что вернешься и увидишь наших . . .А я уже двумя ногами стою в гробу. Не убьют — сам умру. Подходит мой срок и без помощи палачей . . .

. . . Если выживешь — исполни мое завещание. Опиши все, что будешь переживать, что увидишь, услышишь, с кем встретишься. Опиши как было. Не украшай плохое. Не сгущай красок. Не ругай хорошее. Не ври! Пиши только правду, даже если она будет кому-нибудь глаза колоть. Горькая правда всегда дороже сладкой лжи. Достаточно было самовосхваления, самообмана, самоутешения, которыми все время болела наша эмиграция. Видишь, куда нас всех привел страх заглянуть истине в глаза и признаться в своих заблуждениях и ошибках? Мы всегда переоценивали свои силы и недооценивали врага. Если бы было наоборот — не так бы теперь кончали жизнь.

Шапками коммунистов не закидаешь . . . Для борьбы с ними нужны другие средства, а не только слова, посыпание пеплом наших глав и вешание арф на вербах у «рек Вавилонских» . . .. . . Шумела вода. В моей руке застыла намыленная мочалка. Мы присели на мокрую, скользкую скамейку.

— ... Учись запоминать, Колюнок! Зарубай у себя на носу. Здесь, в подобных условиях, писать тебе не придется. Ни записочки, ни заметочки. Употребляй мозг, как записную книжку, как фотографический аппарат. Это важно. Это невероятно важно! От Лиенца и до конца пути своего по мукам — запоминай. Мир должен узнать правду о том, что совершилось и что совершится, от измены и предательства до ... конца.

... Не воображай себя писателем, философом, мыслителем. Не выводи сам своих заключений из того, что тебе не ясно. Дай их вывести другим. Не гонись за четкостью фразы, за красотой слов. Не всем это дано. Будь просто Николаем Красновым, а ке художником - писателем. Простота и искренность будут твоими лучшими советниками.

... В свое время я написал много книг. Всю свою душу вложил в них. Многие мои произведения занозой сидят в сердцах наших теперешних «радушных хозяев». Они переведены на 17 языков. И сегодня меня расспрашивали — откуда я брал типы и материалы, есть ли у меня еще что-либо не изданное, где находится. Им я не сказал, но тебе скажу: у бабушки, Лидии Феодоровны! Там и манускрипт книги «Погибельный Кавказ». Повесть. Посвятил я ее нашему юношеству. Русскому юношеству. Прошу тебя, если выйдешь —- издай эту книгу в мою память. Обещаешь? . .

—- Обещаю, дедушка!

— . . . Что бы ни случилось — не смей возненавидеть Россию. Не она, не русский народ — виновники всеобщих страданий. Не в нем, не в народе лежит причина всех несчастий. Измена была. Крамола была. Не достаточно любили свою родину те, кто первыми должны были ее любить и защищать. Сверху все это началось, Николай. От тех, кто стоял между престолом и ширью народной . . .

. . . Россия была и будет. Может 'быть, не та, не в боярском наряде, а в сермяге и лаптях, но она не умрет. Можно уничтожить миллионы людей, но им на смену народятся новые. Народ не вымрет. Все переменится, когда придут сроки. Не вечно же будет жить Сталин и Сталины. Умрут они, и настанут многие перемены.

. . . Воскресение России будет совершаться постепенно. Не I ралу. Такое громадное тело не может сразу выздороветь. Жаль, что не доживу . . . Помнишь наши встречи с солдатами в Юденбурге? Хорошие ребята. Ни в чем я их винить не могу, а они то и есть, Россия, Николай!

... А теперь, давай прощаться, внук. Не привелось мне иметь Своего, прямого потомства, но вы, Семен, твой отец и ты, близки мне, как единородные . . . Жаль мне, что мне нечем тебя благословить. Ни креста, ни иконки. Все забрали. Дай, я тебя перекрещу, во имя Господне. Да сохранит Он тебя . . .

Дед крепко сложил пальцы и, сильно прижимая их к моему лбу, груди, правому и левому плечу, осенил крестным знамением.

Я чувствовал как комок рыданий подкатывает к горлу. Слезы остро защипали края век. Мне пришлось до боли сжать зубы, чтобы сдержать себя. Обняв старческое тело я старался в этом объятии передать все свои мысли и все свои чувства.

— Прощай, Колюнок! Не поминай лихом! Береги имя Красновых. Не давай его в обиду. Имя это не большое, не богатое, но ко многому обязывающее . . . Прощай!

В дверях показалось лицо надзирателя. Пора. Отпущенный с такой щедростью срок- свидания прошел. Вошли в раздевалку. Помогая одеться Петру Николаевичу, я заметил, что с его кителя исчезли погоны и орден Св. Георгия. С моего тоже было все снято и, Боже, на что он был похож! Парад окончен. К рассчету стройся!

В коридоре старик махнул мне рукой и пошел между своими конвоирами медленно - медленно, тяжело опираясь на палку. Ушел от меня навсегда дед, генерал Петр Николаевич Краснов.

... В 1947 году, уже в лагере, я прочел в «Правде» сообщение о судьбе Петра и Семена Красновых, Андрея. Шкуро, Султан Килеч Гирея, Доманова, Головко, Гельмута фон Паннвиц и других . . . «За контрреволюцию, за активное участие в борьбе против советской власти, за диверсию, бывшие белобандиты, а также изменники великой советской родине и немецкий фашист» были осуждены на смерть через повешение. Приговор приведен в исполнение. Подробностей о ведении следствия и суда, конечно, не было. Не входило в интересы Меркулова и Ко. Но, впоследствии я встретился с человеком, который мне рассказал, что он больше года провел с дедом в одной камере в тюрьме Лефортово. Он говорил, что все осужденные держались очень стойко и достойно. Даже решение суда и перспектива смерти на виселице не поколебала их спокойствия.

Казнены они были во дворе тюрьмы Лефортово.

Во время следствия дед страдал только физически. Его ноги сильно распухли. Его дважды переводили в тюремную больницу. Питание было очень плохим. Только раз ему дали немного портвейна для поддержания работы сердца. Петр Николаевич ходил все время в тюремной одежде. Его форма (китель с русскими генеральскими погонами и брюки с лампасами) была снята, вычищена, выглажена и хранилась в тюремном цейхгаузе. Но этот же человек говорил, что, по слухам, на суде генерал П. Н. Краснов был одет в эту форму. По этим же сведениям, в музее МВД хранятся формы всех повешенных, включая, конечно, и немецкую, генерала фон Паннвнца. В назидание потомству , . .

. . . Логично было бы предполагать, что в душевом отделении лубянковской бани должен был где-то находиться микрофон и что мой разговор с Петром Николаевичем был записан на ленту. Однако, или не было этих микрофонов, или шум непрерывно лившейся воды заглушил слова деда — не знаю. Точно лишь одно: за все 11 лет моей отсидки, нигде и никогда при допросах или разговорах с начальством, не фигурировали подробности или даже намеки на содержание наших прощальных слов.

Проходя в памяти все эти годы, я прихожу к одному неоспоримому выводу. Судьба 12 генералов, выданных из Австрии, была предрешена заранее. Они должны были умереть.

Их смерть не являлась возмездием за содеянные ими дела, ни за урон, в свое время нанесенный ими красной армии или престижу ССОР. Ни за «пропаганду», проводимую в период пребывания в эмиграции. Не преследовалась даже цель «обезглавления» белобандитских зарубежных сил». Казнь эмигрантов, бывших советских офицеров и немца, решившего играть с ними вместе до конца, являлась запугиванием всех тех, кто в душе хранил надежду на возможное освобождение, всех реакционеров в СССР и. зарубежья. Доказательством, что врагов своих советский союз и со дна моря достанет и покарает высшей мерой наказания, а свободный мир умоет руки, как Пилат.

                                                        *

Последние минуты моего прощания с дедом заставили меня Забыть внутренне вспылить по поводу того жалкого состояния, к котором я нашел мою одежду. Мне вспомнились слова, сказанные при первом нашем обыске в этот день: «Оставь им пока пуговицы, погоны и ремни!».

«Красота» была сохранена для визита к «самому» Меркулову. Теперь она была не нужна и меня привели в вид обычного арестанта. На мех предметах моего обмундирования, начиная с подштанников и рубашки, были срезаны все крючки и пуговицы. Бриджи мне пришлось придерживать руками, т. к. исчез и кожаный пояс. Прежде чем водворить в камеру, меня отвели к лубянковскому брадобрею, который наголо выстриг мою голову. До 1954 года мои волосы не отрастали; Только тогда разрешили лагерникам носить «прическу» . . .

После всех этих операций меня опять водворили в «бокс». Я окончательно потерял счет времени.

Тишина. Затем стук в соседней одиночке. Чей-то хриплый крик и опять тишина.

Трудно дышать.

Начинаю считать без всякого толку и вскоре сбиваюсь. Пробу начать лзоъй, но как раз в это время бесшумно открывается дверь и безличная рука протягивает мне миску картофельного суп.?.. На этот раз без хлеба и сахара.

Что это? Завтрак? Прошло уже страшное 4 июня, и настало пятое ?

Держу на коленях миску с холодным супом и думаю. Голова тяжелая. Мысли расплываются .

Дверь опять открывается и появляется голова .надзирателя. Он смотрит на полную посуду.

--- Жрать-то когда будете? Полчаса жду миску-то! Что, к тещеньке в гости приехали или в гостиницу - ресторан?

... Он сказал — «полчаса». Это — кусок времени. Нужно запомнить, что если вот так сидеть, то пройдет полчаса! А сколько же я сидел? Как это определить?

Голова мелет бессмыслицу, но мне так хочется поймать ход времени. Решаю схитрить. Глотаю бесвкусный суп и мысленно считаю. Вот — последний глоток. Стучу в «волчок». Дверь открывается.

— Ну, что? — спрашиваю— Долго ждал? — ... Да, минуты две! — неохотно отвечает «робот».

. . . Две минуты. Две минуты. Я считал до 72, Как мне запомнить этот размер! Тридцать шесть — это одна минута , , ., Глупости, но ... Как -бы счет приравнять к ударам сердца? Мой пульс наверное бьет 60 - 70 в минуту. Нужно считать пульс . . . Из минут можно составлять часы ... из часов . . .

Впадаю в забытье, крепко сжав пальцами правой руки запястье левой.

Сколько я спал — не знаю. Разбудило меня движение двери.

—- Ишь - ты, спит . . . — пробурчал надзиратель. — Выходи, который с вещами! Руки назад!

Вещей у меня давно уже нет. Подбираю руками опустившиеся брюки. Скорей из этого жуткого бокса! Язык пересох. Колом торчит во рту. Нестерпимо болит голова. Спину не разогнуть. Ноги — как гири.

Опять коридоры, повороты, двери, на них «волчки». Тяну ноги за надзирателями, тихо ступающими в войлочных сапожках. Наконец — стоп!

Вводят в комнату и сейчас же приказывают стать лицом к стене. Немного скосив голову, мне удается одним глазом заметить, как надзиратель передает какую-то бумагу офицеру, сидящему за столом. Вероятно, меня передают из одного ведомства Лубянки в другое? Офицер расписывается и сдает меня другому надзирателю. Тот подходит ко мне: «Давай, фашист! Аида!»

Думаю, что слово «фашист» является самым оскорбительным к советском лексиконе и как ярлык прилеплено ко всем нам.

Меня ввели в правую дверь. Выводят через левую. Из департамента в департамент?

Предполагаю, что с пропуске не стояло мое имя. Просто номер. -Не зная, что я русский, мой новый конвоир обращается ко мне на ломаном языке, думая, что таким способом он его сделает более понятным иностранному «фашисту». Причиной этому, вероятно, были и остатки некогда бравой немецкой формы.

— Кумм! Маршуй! Аида! — тихо повторяет надзиратель, идем по коридору до дверей, обитых кожей. Опять комната. Опять офицер. Опять проверка пропуска. Проходим через помещение насквозь. Конвоир открывает деревянные двери. За ними .вторые, застекленные. Перед моими глазами открывается небо. Голубое небо! Чувствую головокружение от его синевы, .как человек, глядящий в глубокую пропасть.

На дворе день. Захватываю полные легкие воздуха. От кислорода мне кажется, что я вот-вот взорвусь, но это только на „секунду, т. к. в следующий момент меня уже подхватывают под мышки и вталкивают в дверь «воронка».

— Куда? —- кричу я отбиваясь, но дверь за мной захлопывается. Щелкает замок. Опять полная темнота. Одиночество. Духота.

 

Все осталось позади. В прошлом. Перевод в военную тюрьму Лефортово окончательно оторвал меня от всех, кого я любил, кто любил меня. Третья разлука. Первая в Лиенце с мамой и Лилей. Вторая в Юденбурге, когда нас отделили от соратников. Теперь же я окончательно остался один.

В течение недели моя жизнь сделала гигантский скачок вперед и мне казалось, что уже. прошло столетие. Вечность отделяла меня от «поручика Краснова», оставшегося где-то в прошлом.

. . . Вероятно, старые москвичи прекрасно помнят Лефортовскую тюрьму, - это странное по архитектурному замыслу здание постройки времён Императрицы Екатерины II.

Фундамент Лефортова напоминал громадную букву «К». Разделена она по этажам на ряды камер, напоминающих соты. Каждый этаж внутри здания опоясан балконом, заменяющим коридоры. Середина как колодезь, двор под крышей. Балконы железные. Этажи связаны крутыми железными же лестницами.

Жизнь. Лефотовской тюрьмы идет особым ходом. Ею управляют «регулировщики». И посредине колодца-двора стоит надзиратель - регулировщик с двумя флажками. Желтым и красным. Его задача состоит и том, чтобы не допустить встречи двух следственных, сопровождаемых из одного помещения в другое, идущих на допрос или на прогулку. Он все время следит за движением на балконах, крутясь вокруг своей оси. Заметив, что по балкону одного этажа движется шествие, надзиратели и подсудимые, и в то же время по балкону другого этажа идет подобная процессия, он поднимает красный флаг, что для обеих групп означает сигнал «стоп!» Затем, повернувшись к одной из групп, поднимает в ее сторону желтый флаг. Группа двигается. Встреча избегнута.

Все «разговоры» производятся молча. Конвоиры пальцами показывают направление, куда они ведут арестантов, и пальцами же дают понять на какой этаж они доставляются.

Если регулировщик бывает отвлечен и не замечает во время появления, скажем, третьей группы, кажется, что «крушение» становится неминуемым, но он сигнализирует красным флагом. Одна группа останавливается. Заключенного буквально прислоняют лицом к стене и загораживают своими телами надзиратели. Заключенному второй группы подается команда — «смотри влево», или «смотри вправо», т. е. в противоположную от стенки сторону, и быстро проводят мимо застывших фигур.

Таким образом, заключенным, находящимся на разных этажах, в разных камерах, совершенно невозможно увидеть друг друга. Разговаривать во время переходов строжайше запрещено. Все переговоры между сопровождающими надзирателями производятся знаками. Тихий удар ключом о пряжку пояса обращает внимание одного на безмолвно делаемые знаки других.

Самый вывод подследственного из камеры производится по церемониалу. Особой сигнализацией запрашивается стоящий внизу регулировщик и только когда он подает знак — открывается дверь. Регулировщик — царь и бог жизни в Лефортове. Он — командующий всем внутренним сообщением.

В каждом коридоре, вернее, на каждом этаже, существует свой «старшой». Он командует всеми этажными надзирателями. Его привилегией является выпуск и впуск арестантов. У него ключи от камер. Он единственный имеет право входить в камеры для утренней и вечерней проверки. При его появлении все арестанты должны встать с коек и заложить руки за спину.

Вызов к следователю и всякое передвижение арестантов производится тоже по строго установленному церемониалу. Старшой входит с бумажкой из пропускного отделения. Он ее таинственно, заслонив рукой, рассматривает и бережет как зеницу ока. На бумажке — подпись следователя, к которому вызывается арестант. Старшой подходит к каждому арестанту, сколько бы их ни находилось в камере, и шепотом спрашивает фамилию, имя и год рождения. Ответы тоже даются шепотом. Обойдя всех он опять заглядывает в бумажку и молча указывает пальцем на жертву.

Допрос делается для особой проверки, чтобы к следователю не попал «лжеподсудимый», выдающий себя за другого. Возможно, что вызываемый оказался первым, которого спросили об имени, но процедура проделывалась всегда и без исключения до конца.

Перевод в другую камеру или тюрьму делается подобным же способом, но тогда прибавляется: вы с вещами!

Вся ирония заключается в том, что ни у кого вещей нет. Их отбирают при входе в Лефортово.

Следовательский корпус стоит отдельно. При входе в него старшой передает арестанта другому надзирателю. Оба, и сдающий и принимающий, расписываются в книге: Арестант номер такой-то, из комнаты такой-то, старшим таким-то, передается — принимается . . .

За время этой процедуры, подследственный не «прохлаждается» и приемной, а «отдыхает» в малюсеньком вонючем «боксе».

Принявший надзиратель по телефону проверяет у следователя, может ли он провести к нему «пациента» и чист ли по коридорам воздух. Момент вывода из бокса точно до минут, даже до секунд записывается в книгу. Как в аптеке!

Обратная процедура та же.

Надзиратели часто сменяются. Остается почти бессменно только старшой, особо доверенная личность. Остальные дежурят по разным этажам, даже переводятся в другие тюрьмы во избежание «привычки» к арестантам. В общем — Лефортово является, конечно, особой во всех отношениях и самой строгой тюрьмой.

Мой .перевод с Лубянки повлек за собой все передаточные удовольствия. Опять я сидел и выжидал у моря погоды в миниатюрном боксе, согнувшись в три погибели. Опять меня обыскивали, раздевали, заглядывали в самые сокровенные места, хотя я прямым путем попал туда с Лубянки, не высовывая носа из «воронка». Опять — докторский осмотр.

Из «бокса» я попал в камеру № 377. Терпеть не могу семерку! У меня с детства к ней отвращение. Не раз мои маленькие горести и юношеские незадачи случались под знаком семерки. Вспоминаю мой первый кол за поведение, который я получил в гимназии за курение в коридоре. В седьмом классе, седьмого марта!

Мое пребывание в Лефортове нельзя назвать особо тяжелым по сравнению с тем, что в этой же тюрьме пережили другие. Я не прошел в «предвариловке» все градации промывания мозгов. Очевидно, по молодости лет, по краткости моей жизненной карьеры, я не считался таким уж интересным или важным преступником. Сидел я за «красновство», как мне остроумно сказал один из следователей, но с меня и того, что я пережил, хватит до конца моих дней.

В Лефортове я, конечно, прошел через сидение в одиночке, приступы удушья от отсутствия воздуха, накаливание темени, мертвую тишину и потерю понятия о времени. Но ко всем этим удовольствиям здесь присоединялись мучения, вызванные задерживанием естественных отправлений. Временами казалось, что лопнет мочевой пузырь, и что весь кишечник наливается раскаленным оловом. За «несдержанность» в этом отношении можно было получить продление срока сидения в «боксе» до бесконечности.

Чего я избежал — это т. н. предвызовного периода.

Обычно до первого вызова к следователю «следственный» проводит немало дней в одиночке. Эти маленькие камеры абсолютно не пропускают звука. Тишина буквально гробовая. Однако, каким-то путем, иной раз проникает жуткий крик, напоминающий вой зверя, или предсмертный хрип. Все это делается, вероятно, для достижения особых «эффектов». По словам людей, прошедших эту школу, они радовались даже этим «гранд гиньоль» звуковым передачам.

Люди сходят с ума от того, что они днями, а иной раз неделями не слышат человеческого голоса. Особо тяжелые «преступники», сидящие долгое время в одиночке, прибегают к разным ухищрениям. Они начинают говорить сами с собой. Просто выражают все свои мысли вслух, ругаются, вспоминают и декламируют стихи, поют, для того, чтобы слышать хоть самого себя. Затем они начинают повторять слоги, без смысла, как дитя. Ба-ба-ба-ба! Ма-ма-ма-ма! Та-та-та-та! — то повышая, то понижая тон, лепечет несчастный, сам не узнавая свой голос.

Отсутствие понятия о ходе времени, как я уже писал, буквально доводит до безумия. Ни дня, ни ночи. Странно, до чего человек привык к понятию о сутках, о времени сна и бодрствования. Когда это привычное понятие теряет размер — становится жутко. До безумия хочется узнать, что происходит за резиновыми стенами «бокса». Светит ли солнце или звезды мерцают на небе? Что делают люди? Спят? Работают? Гуляют но улицам? Едят обед или завтрак?

Яркий снег не даёт спать. В кубике ни встать, чтобы выпрямиться, пи лечь, чтобы с хрустом протянуть застывшие суставы и мускулы. Как человек ни ухитряется менять положение тела — отдыха нет.

Пища подается в щель двери. Видна только рука подающего. Все выкрикнутые вопросы остаются без ответа.

Она нарочно подается в самое неурочное время, с самыми невероятными интервалами. Человек теряется. В чем дело? Ведь он не голоден! Потерял ли он аппетит или ему принесли обед сразу же после завтрака?

У пожилых людей страшно повышается давление. Отсутствие кислорода, вдыхание отработанного воздуха вызывает в ушах колокольный звон, головокружение, радужные круги в глазах, иной раз даже приступы временной слепоты.

Конечно, организм развинчивается и начинает действовать в противоположном движению стрелки часов направлении. Питание обычно очень скудное и бесвкусное.

Пройдя эту предварительную обработку, несчастный радуется вызову к следователю, как ребенок. Он шагает. Он дышит. Он видит людей, может быть, бессердечных, свирепых, но людей. Он слышит человеческий голос и может сам говорить слова.

Никто не смеет осудить следственника, пьющего стакан горячего чая в комнате у следователя, принимающего папиросу из его рук. Организм становится сильнее духа. Он требует, он стремится, и ему не может приказывать никакая сила воли.

Табачный дым вызывает в первую минуту сильное головокружение, но одновременно никотин в изголодавшемся теле производит особое Действие. Он делает мысль легкой (одно воображение!) и придает известное спокойствие (приятное отупение!). От папиросы отказаться может только тот, кто никогда не курил.

Следователь имеет право задержать у себя арестанта так долго, как он находит нужным. От трех минут до круглых суток. «Упорных преступников» пропускают через руки следователя периодически. После первого дознания арестанта водворяют обратно в «бокс» и, кажется, забывают о нем. Несчастный подвергается всем, уже знакомым, мучениям, и мечтает о новом вызове. Зная, что он опять будет все отрицать, отказываться подписать .сочинение, составленное следователем, в котором он обвинит и себя и других людей, но зато он выйдет из этого резинового гроба, соприкоснется хоть с тюремным, но все же «внешним» миром. Сможет, сидя в комнате следователя, следить за движением стрелки по циферблату стенных часов . . .

Странно, о чем мечтает человек в минуты мертвящего одиночества. Самые обыденные вещи кажутся пределом счастья. Часы, в особенности большие, с маятником и звоном, с громким тиканьем. Стульчак в уборной с проточной водой. Малюсенькое окошко, через которое видно небо. Все это, такое обычное в обычной жизни, кажется недосягаемым блаженством.

Я не знаю, сколько времени человек может выдержать в боксе-одиночке, но мне пришлось слышать, что в некоторых случаях держали арестантов по несколько недель. Обычно такие длинные сроки даются между первым и вторым вызовом к следователю. Это считается так называемым «критическим периодом». Ломается воля заключенного. Кто выдержит — может считаться героем.

Следователи внимательно, через надзирателей, следят за «воздействием» и избегают перетягивать струну. Окончательно смести с ума арестанта не входит в интересы следствия. Сумасшедший не может предстать даже перед советским судом, поэтому, в очень упорных случаях, для ускорения процесса сдачи применяются физические воздействия, о которых я напишу дальше.

Надзиратели, старшие и конвоиры, в тюрьмах никого не бьют. Они не смеют коснуться заключенных пальцем. Рукоприкладство является, прерогативой следователей и их помощников. Тюремный персонал от этого освобожден.

Я предполагаю, что на первых шагах в Лефортовом я отсидел в боксе немного более суток. Несмотря на такой короткий срок, мне, с непривычки, казалось, что затекшие ноги превращаются в гудящие столбы, что вены вот-вот лопнут от напряжения, чго я никогда больше не смогу разогнуть спину, и что мой мочевой пузырь вот-вот разорвется с треском бомбы.

Прямо из бокса меня повели в баню.

По установленной системе все происходило молча. При входе в банное заведение мне дали (наконец-то!) пару белья, маленькое полотенце и кусок мыла, грамм в 20, Нужно отдать справедливость, что во всех советских тюрьмах, через которые я прошел, существуют превосходные души. Воды сколько хочешь, и обычно вволю дают времени для купания. Пока я мылся, надзиратели произвели очередной «шмон» моей одежды. Моя форма держалась на честном слове. Все швы и шовчики были распороты или надрезаны. Крестами были взрезаны и голенища моих несчастных сапог. Если бы у меня было что держать в карманах — все бы вывалилось. Брючные были просто вырезаны. На кителе — разрезаны во всю ширину.

Из бани — прямо на врачебный осмотр. Короткий, автоматический, безразличный. От врача меня опять провели в «бокс».

Длительность моего вторичного сидения не берусь определить. Думаю, что в это время решался исторический вопрос, — в какую камеру и с кем меня можно посадить. Ведь это являлось целой проблемой. Арестант должен попасть в абсолютно незнакомую, чужую ему среду. В прошлом у него не смеет быть ничего общего с сосидельцами. Свеже привезенный не смеет попасть к тем, кто уже прошел все испытания и вскоре будет отправлен в лагеря. Пока его собственное «дело» еще не решено, он не смеет общаться с теми, кто может вскоре рассказать другим, уже осужденным на ИТЛ, о присутствии в Лефортове «такого то».

... Из бокса меня вывели два надзирателя. Старшой приказал: Не разговаривать! Руки за спину!

Провели через колодезь, мимо регулировщика, по лестничкам на четвертый этаж. На балконах — толстенные, мягкие ковры. Перила обиты бархатом. Стены мрачные. Тюремные. Покрытые вечной копотью. Между этажами во всю ширь колодца натянута тонкая металлическая сетка. Если кому-либо из заключенных придет сумасшедшая идея прыгнуть с балкона, дальше этой сетки он не упадет. Даже малейшее увечье исключено ее упругостью. Как потом я узнал — ковры на ступеньках и балконах и бархат на перилах не являлись украшением Лефортовской тюрьмы. Толстый войлок под ними не давал возможности эксцентричным заключенным биться головой о железные предметы. Арестант должен жить до тех пор, пока он не подпишет то, что от него хотят следователи. По окончании следствия и вынесении приговора, стукайся обо что хочешь, но до этого он должен дойти до результата по статье 206, которая гласит.

«Мне мое дело зачитали, и все правильно записано. Согласен с окончанием следствия».

Под этим — подпись жертвы, а затем резолюция прокурора, направляющего «дело» дальше: в Военный Трибунал, в Нар-суд или в особое Совещание.

. . . Подошли к камере 377. Старшой возился над висящим замком. Открыл. Снял тяжеленную стальную полосу — засов. Открыл ключом замок двери.

— Встать! Руки назад!

В камере вскакивают два человека. На одном узнаю жалкие остатки когда-то элегантной формы. Офицер румынской армии. Другой — с продолговатым, оливковым лицом — испанец «голубой дивизии».

Дверь закрывается. Отдаю честь и представляюсь «старожилам». Сразу же нашли общий язык — французский.

Оба сидят уже больше 10 месяцев. Попали в плен при отступлении. Понятия не имеют о том, что война закончена, что Германия капитулировала. Я — первый свежий человек на их мученическом пути. Меня сразу же засыпали вопросами. Поторопился рассказать все, что знаю, все, что произошло за последних десять месяцев. Конечно — в общих, кратких чертах. Рассказал к выдаче русских. Сосидельцы жадно ловили мои слова на лету, переспрашивали. Временами мне казалось, что они с трудом вериг моему рассказу.

Вспоминаю теперь о том впечатлении, которое на меня произвела весть о вступлении СССР в войну с Японией, об атомной бомбе и капитуляции страны Восходящего Солнца! Мне тоже все казалось невозможным!

Когда первое волнение прошло, я осмотрел камеру. Пять метров длины, три с половиной ширины. В стене, в Екатерининские времена (как тогда все было просто!) было громадное окно с решеткой. Теперь оно заделано кирпичами, замуровано бетоном. Оставлена только малюсенькая форточка, величиной 15 на 15 см. На ней козырек, немного приоткрытый, пропускающий минимум воздуха.

Три койки. Две по стенам и одна под окном. Железные, они привинчены к стенкам. Матрас, одеяло, одна простыня, тонкая, как блин, подушка в наволочке и маленькое полотенце. Это все, что полагается арестанту для его комфорта.

По середине камеры столик, привинченный к полу. На нем несколько книг и чайник. В углу — умывальник, прикрепленный к стене, и английского типа уборная. Однако, только стульчак напоминает то, что у нас называлось «ватер-клозетом». Поступления воды нет. После употребления, нужно промывать: 13 чайника, стоящего на столе.

На потолке, под стальной сеткой — лампочка.

Это все.

В этой камере № 377 я провел все свое подследственное время, с июня по сентябрь 1945 года . . .

Режим и питание во всех внутренних тюрьмах МВД — одинаковы. Утром, в 6 часов, подъем. В 7 часов — завтрак. В дверях находится так называемая кормушка. Дверь для передачи пищи не открывают. Кормушка открывается горизонтально и через нее в тарелках из алюминия подается суп. И тарелки и ложки в тюрьмах настолько мягки, что ими невозможно нанести себе никакого повреждения. Шутники говорят, что бывали случаи — когда, отчаявшись, арестанты покушались на свою жизнь, разгрызали тарелки и глотали их целыми кусками. По тюремному преданию, — нет ничего, что не переварил бы желудок подследственного. Алюминий растворялся и выходил ... в виде амальгамы.

Завтрак состоит из кипятка, 12 грамм сахара и 450 грамм черного хлеба. Обед — суп. Ужин — тоже суп. Вес супа — 500 грамм. Качество: вода с капустой или вода с картошкой. Никаких жиров. Никогда мяса.

Просидев от июня по ноябрь в тюрьмах, я сильно сдал физически и жутко похудел, но по заключению тюремных врачей не «дошел» до такого состояния, когда назначается больничное питание, правда, очень немногим отличавшееся от обычного.

И письмах существует четыре пайка питания. Обычный или доходяжный, о котором я уже написал. Карцерный — 300 грамм и... стакан воды... через день! Больничный, содержащий немного больше сахара и немного больше хлеба и, наконец — «Следовательский», который назначает следователь. Его получить было не трудно, но позорно. О «следовательских питомцах» у заключенных существует особое, весьма нелестное мнение. Оно дается за «чистосердечное признание», сговорчивость и склонность подписать не только то, что от него требует следователь, но и больше, вредя себе самому и другим.

Существует понятие и о так называемом «спец-пайке», в виде ударов резиновыми палками, выворачивания суставов, подвешивания и прочих методов «пристрастия».

Рассказывали мне и о каких-то «генеральских» пайках в Лефортово, о «спец-военнопленных», и т. д., которые якобы получали привезенные из-за границы «высокопоставленные военные преступники». Существовали ли они действительно и как высока была их калорийность — не знаю.

Мои сосидельцы оказались хорошими друзьями. Они меня охотно посвятили во все тюремные тайны, во все правила поведении заключенных в камере, на пути в баню, к следователю и у самого следователя. Если бы не их советы, кто знает, как бы и окончил жизнь.

Спасибо им за это. Они меня перевели через тот период, приходи который, многие, не имея поддержки, напутствия и помощи, ломают себе шею.

И общем, я думаю, что более тупоумных следователей, чем и Лефортоне — нигде нет. Они работают «по плану», т. е. идут рушимой дорожкой, не затрудняя свой ум. Все — штамп. Стереотип. Подготовленный моими сокамерниками, я ни разу не потерял присутствия духа, не поколебался и не пошел на уступки против своей совести. Правды, т. е. того, чего требовали от меня мои следователи, они никогда не узнали, и им пришлось удовлетвориться «ВОДИЧКОЙ».

Нам троим жилось легко друг с другом. Имея одни и те же политические взгляды, будучи все из военной семьи, в душе — солдаты, воспитанные в традициях армии, мы сдружились и старались, как можно, больше облегчить сожительство. Много о чем мы переговорили за эти месяцы, и я сохранил о них самые лучшие воспоминания,

. . . Днем в камерах спать не разрешалось. Если задремлешь, не дай тебе Бог, чтобы тебя поймали. Краткие проверки, т. е. внезапное заглядывание в «кормушку», повторялись очень часто. С 6 часов утра и до 10 часов вечера разрешалось сидеть на койке, Даже лежать, читать, если получил книгу — но ни в коем случае не спать.

Считалось, что восемь часов сна являлось более чем достаточным для взрослого человека, тем более, что он ни на что не тратил своих физических сил. Однако, это было только в теории. Практика говорила другое. Как раз с 10 часов вечера начинались вызовы к следователям. Не успевал человек прилечь, или только что погружался в сон, как появлялся старшой с запиской, поднимал всех, вызывал жертву и уводил на допрос.

Сколько бы следователь ни держал у себя заключенного —-на всю волокиту, на предварительное и «послеварительное» сидение в боксах убивалось не менее 5 - 6 часов. Арестант возвращался совершенно изнеможенный. Пройдя все фазы «фабрики лимона», он валился на койку и не успевал закрыть глаза, как наступала побудка. Как бы преследуя определенную цель, в этот день в камеру заглядывали особо часто и, если жертву ловили на нарушении тюремных порядков, пришивали дисциплинарные наказания, до карцера и карцерного пайка включительно.

Книги нам доставлялись редко. Читали их только потому, что в них были буквы и слова. «Литература» была злостно коммунистической и вонюче-пропагандной, даже если она не касалась «достижений» и была «беллетристикой». Чтобы как-то занять время мы из черного хлеба и слюней смастерили шахматы н на столе с разрешения начальства шахматное поле расчертили. В виду отсутствия стульев, целый день сидели на койках (койка, тюремная мать! — говорили арестанты), и эти-то шахматы давали нам возможность поспать часок - другой.

Игроки садились друг против друга, подперев голову кулаками прикрываясь ими от «кормушки», и разыгрывали пару тяжело думающих над следующим шагом партнеров. Подходил к «глазку» надзиратель, заглядывал и отходил. Играют! Но в этой игре всегда необходим и третий партнер, выспавшийся в эту ночь, который, сидя на средней койке, внимательно следил, чтобы у спящих «шахматистов» не отваливалась назад, или не упала на стол голова, чтоб не сползли кулаки и не открыли «неприятелю фронт».

Дрема днем и сон ночью никогда не давали полный, настоящий отдых. Человек был все время на чеку, и все же нам снились чудные, освежающие сны, дававшие потом богатую тему для разговоров.

Интересно! В те дни я себя никогда не видел во сне, как арестанта, подследственника, может быть, кандидата на виселицу или расстрел. Именно в снах я находил моральную поддержку и радость. Мир сновидений был ярким, ясным, чарующим. Часто мне спились жена, мать, все близкие. В моменты забытьи я жил полной, ласковой жизнью. Просыпаясь, я не чувствовал себя несчастнее. Страшная действительность не казалась мне еще более непереносимой. Наоборот. Я имел для чего жить! Явь казалась ничтожной. Тюремные будни чем-то второстепенным и неважным При небольшом напряжении, я буквально мог «заказать» сон

Всю мою юность, я мечтал быть летчиком, и вот в тюрьме, в моих сновидениях, эта мечта осуществлялась. Я летал, как свободный сокол, прекрасно и бесстрашно управляя самолетом. Я парил высоко-высоко в бирюзе безоблачного неба. Подо мной стлалась изумрудная гладь бесконечных полей, просекаемая шелковыми лентами рек...

 

Как я уже сказал, арестантские сны служили темой для рассказов. День начинался с них. Мы делились всем «виденным» и иной раз завидовали друг другу. Потом переходили на бесконечные рассказы о прошлом. Слушали друг друга .внимательно и с удовольствием. Если рассказчик для красного словца привирал немножко, все его небылицы принимались с благодарностью, даже если в них никто не верил.

«Не любо, не слушай, а врать не мешай» — служило мотто всем тюремных россказням. В этих разговорах мы уходили из четырех стен камеры, из тюрьмы, из ССОР и жили второй жизнью, которую от нас не могли отнять ни Меркуловы, ни Берии, ни Сталины.

. . . Странно! Теперь, когда я вернулся на свободу, когда я живу, как человек, среди родных, сплю нормальным сном, и мне ничто не угрожает во всяком случае, не больше, чем всему человечеству) — в моих снах я там, в Лубянке, Лефортове, на Бутырке, в лагерях. Меня мучают кошмары, Я просыпаюсь весь в холодном поту, задыхаясь, со страшным криком. Странно . . .

Раньше я не замечал, что жизнь человека всегда двоится, протекает в двух, сознательном и подсознательном, мирах, и что в противовес счастью всегда где-то таится горе, а зло так или иначе возмещается добром.

 

«Там» я был вольной птицей, ловя короткие часы сна в вонючих сырых бараках. Здесь в кошмарах я ночью проваливаюсь по горло в снег, дрожу под ударами ледяного ветра, скольжу и падаю лицом в жидкую грязь. Здесь, в моих сновидениях, я ежусь под колючим взглядом следователя, скриплю зубами, стараясь задавить в горле вопль боли, обиды и ужаса.

Вероятно, когда-нибудь изживется во мне это подсознательное разделение на «там» и «здесь», я стану обыкновенным нормальным человеком, а не издерганным комком нервов, которые проявляют себя именно в то время, когда их не может контролировать мозг. Одного мне не вернуть никогда – это моей прежней мальчишеской беспечности, доверчивости, веры в человечество... А может быть... Не знаю...

Первых четыре дня в Лефортове никто меня не трогал. Я проводил время в ненасытных разговорах с моими сосидельниками или и беспокойном метании по камере. Мною овладевало отчаяние из-за неизвестности. Что произошло с мамой и женой? Немного успокаиваясь, я старался подготовить себя к посещению следователя МВД.

Сидя на койке, крепко зажав голову между ладонями рук, я задавал себе вопросы, которые, по моему .мнению, должны были нитересовать чекиста, и тут же сочинял на них «хитрые» ответы.

Однажды я заметил, что за мной внимательно следил испанец, и, как бы читая мои мысли, заговорил на эту волнующую меня тему..

- Вас скоро вызовут Краснов. Вызовут на допрос. Насколько скорее это произойдет, настолько это будет лучшим знаком. Более тяжелых преступников маринуют долго, действуя на их психику. За эти десять месяцев я хорошо разобрался и схеме дознаний. Мне кажется, что вы все время заняты мыслями, как и что вы будете говорить. Вы сейчас, если я не ошибаюсь, подготавливаете целую программу и, как артист, разучиваете роль. Напрасно! Лучше расскажите нам какой-нибудь весёлый эпизод из вашей жизни. Не тратьте даром силы . . . Мне бы очень хотелось внушить вам одну аксиому: судьба каждого подследственного заранее предрешена. Где-то уже лежит заготовленный текст признания, т. е. того, чего от вас буду» добиваться каждый следователь. Уже готов обвинительный акт, подписанный прокурором. Готово и решение суда! Остается только проставить дату.

Вы или любой «Н. Н.» можете лезть из кожи, отрицать, пробовать логически доказывать . . . Все это ни к тему!

Следствие проводится в четырех глухих стенах кабинета. Следователя не тронет ваше горе, не восхитит ваша храбрость, не испугает прилив вашего гнева и злобы. Меня русские люди научили пословице — Москва слезам не верит! Ваши слезы или ваш гнев не играют во всей постановке никакой роли.

-. . . Перед вами, Краснов, лежит только одна задача — по возможности сохранить свою жизнь. К вам предъявляется, с общечеловеческой, моральной точки зрения, только одно требование: не подвести других людей.

Не разыгрывайте из себя героя. Никто во всем мире не узнает о вашем геройстве. Вы можете только усугубить свое личное положение тем, что вас дольше будут держать в подследственном разряде. Вас будут бить. Подвешивать. «Шлепать», т. е. производить «показательный расстрел» в подвалах нашей тюрьмы. Результат будет один — тот, который уже заготовлен, как я вам сказал!

Если бы вы стали ползать у ног следователя, целовать его сапоги — вы, все равно, прошли бы какой-то определенный срок, и судьба ваша ни на йоту не была бы изменена. Итак, идем играть в шахматы, и не терзайте себя без нужды. Берегите нервы и здоровье. Здесь это является самым ценным. Помните, что впереди перед вами стоят большие искушения . . .

Сколько раз в течение одиннадцати лет я вспоминал советы моего друга, испанца голубой дивизии. Благодаря ему, я не сломался, как стеклянная сосулька, и с известным стоицизмом прошел по ухабам жизни подследственного и заключенного.

Все же, четыре дня до вызова прошли в внутреннем кипении. Волновала судьба моих близких, так резко оторванных от меня. Так страстно хотелось узнать, где находились папа, дед и Семен.

Беспокойство во мне росло, и я почти с радостью встретил появление старшого с бумажкой в руках с основанием предполагая, что он пришел именно за мной. Впервые я присутствовал при «церемонии». Опрос шепотом и затем тычок пальцем в мою строну: Вы к следователю. Руки за спину. Не, разговаривать!

Всё по трафарету.

Предварительная высидка в боксе не произвела на меня особо удручающего впечатления. Я почему-то надеялся, что, как и раньше, на Лубянке, я встречусь с кем-либо из родных. Мои надежды не осуществились. Ввели меня в приятную, хорошо обставленную комнату - кабинет следователя. Сам хозяин положения оказался молодым человеком, но уже в чине майора. Мерный допрос был весь построен на моей биографии. Начался он около 11 часов ночи и закончился ровно в 10 часов утра.

Всю свою молодую, короткую в то время, жизнь, даже с подробностями и прикрасами, я мог бы рассказать в течение двух часов. Но тут дело происходило опять же по трафарету. Я должен был только отвечать на вопросы, а они задавались в разбивку, так что я стремглав летел с производства в югославянские поручики, в дни раннего детства и обратно. Кроме того, вопросы задавались «в час по столовой ложке». Остальное время мы - молчали.

Следователь сразу же предложил мне сесть. Курил он много. Каждый раз, вынимая папиросу из коробки, он вопросительно смотрел на меня, как бы ожидая, что я не выдержу характера и попрошу закурить.

Но время длинных пауз он заваливался в кресле, вытянув под письменным столом во всю длину свои ноги, и, забросив назад голову, лениво играл табачным дымом, пуская его то столпом в потолок, то колечками.

На протяжении всего этого времени он ни разу не спросил, не нужно ли мне в уборную, не хочу ли я пить. Сам же несколько раз выходил в коридор. По совету моих новых друзей, я не двигался. Можно было предположить, что откуда-то на меня глядели чьи-то глаза.

Весь допрос был нудным и вежливо равнодушным. Повторялась сказка про белого бычка. Уже под самый конец, следователь лениво потянувшись, как бы между прочим, сообщил:

— ... Чуть не забыл! Вот, Краснов, резолюция генерального прокурора СССР о вашем аресте и отдаче под следствие за преступления, совершенные по статье 58, пункты 4 и 11 ...

Он протянул мне бумагу. В ней, поскольку мне не изменяет память, стояло:

«Гражданина Краснова Николая Николаевича, рожденного в 1918 году, подданного Югославии, временно задержанного органами СМЕРШ'а па территории 'бывшей Австрии в зоне оккупации наших войск, взять под стражу и начать следствие органами НКПБ города Москвы по статье 58 (4 и И) кодекса РСФСР.

Подпись: . . . прокурор СССР. Москва, 4 июня 1945 г.».

Меня до глубины души вози утла подтасовка фактов. Ордер на арест подписан 4 июня. Предъявлен мне для подписания по моим календарным исчислениям (я же точно не знал!) не то 10, не то 11 июня!. «Взят под стражу» я был в Юденбурге, сейчас же по прибытии. Оказался я «в зоне оккупации наших войск» не по своему желанию, а благодаря «любезности» англичан, насильственно и подло нас выдавших. Затем: Почему «бывшая Австрия»? Она даже в дни Гитлера оставалась просто Австрией. Чем же она стала теперь?

Следователь внимательно наблюдал за мной, и он не мог не заметить, как я весь напрягся, сдерживая прилив злобы. Но я вспомнил слова испанца, относящиеся к резолюциям прокурора.

«Не делайте себе лишних неприятностей на первых же шагах. Подпишите резолюцию. Это — трафарет. Рутина. Все ваши протесты пи к чему не приведут. Подписали вы ее или нет — дела! не остановите!»

Скрепя сердце, я «подмахнул» этот документик.

На обратном пути сидение в боксе было чрезвычайно коротким. Меня вернули в камеру и вскоре за этим впервые вывели на прогулку.

Прогулки в Лефортове - особая статья жизни. Выводят по-камерно. Обычно дают пятнадцать минут в сутки. Для прогулок отведен большой двор, разбитый, как лабиринт, на. маленькие прогулочные площадки. Каждая обнесена высоченным забором. Видеть гуляющих в соседних отделениях нет никакой возможности. Разговаривать строжайше запрещено. Руки за спину, люди медленно шагают вкруг по площадке. Серые стены и наверху небо. Вокруг голуби. Изредка пролетает аэроплан. Над этими призраками свободы как бы нависла темная тень Лефортовской тюрьмы. Козырьки на окнах. Часовые на вышках. Уныло — а всё же мы радуемся этим пятнадцати минутам. Легкие равномерно вкачивают живительный, свежий воздух. Отдыхают от вечного электрического света глаза.

                                                       *

День и ночь. День и ночь. Все дни похожи один на другой. Только ночь может принести перемену —вызов к следователю. За всё время моего пребывания в Лефортове, ни одного из моих друзей по камере не тревожили. Их «дело» было закончено, но где-то застряло и не влилось в конечную фазу — отправку в лагеря.

Меня таскали довольно часто, и тупость следователей приводила .меня в отчаяние. Иные вопросы казались просто абсурдными. Предъявлялись обвинения, которые даже у меня вызывали невольную улыбку. Часто, придя обратно в камеру, я задумывался неужели же кто-нибудь мог хоть на минуту поверить возможность и оправданность подобных обвинений? Или же вся система допросов была построена именно на абсурдах, в толще которых скрывались настоящие ловушки?

Следователи, как правило, постоянно менялись. Буквально при каждом допросе я наскакивал на новое лицо. Друзья мне объясняли, что это делалось специально для эффекта на суде. Десяток следователей, каждый вполне беспристрастно, старались утвердить основанность обвинений! Все десять пришли к одному и тому же выводу! Где же тут преднамеренность или пристрастность?

Подход к следствию у всех тех, через чьи руки я прошел, в общем был одинаков. У меня были неприятности только с тремя ПЧ1ЧИ, молодыми следователями. Они быстро теряли терпение. Трижды меня били. Били резиновыми палками и даже кулаками по спине и ребрам. Бить по физиономии избегали. Только раз я получил удар в лицо, и мне стоило громадной силы воли сдержать себя и не ответить таким же свирепым ударом.

Следствие, фактически, все время стояло на точке замерзания, и я не ощущал никакого движения вперед. Мололась и перемалывалась, как жвачка, моя двадцати семилетняя жизнь. К ней, конечно, приплеталась деятельность моего отца и «среды», в которой я вырос и был воспитан.

Однажды следователь, по возрасту, пожалуй, моложе меня, озверевший от моего спокойного упорства, вызвал по телефону начальника третьего отдела и, посоветовавшись, они решили промыть мои мозги совместно.

Спорным вопросом являлось обвинение в том, что я якобы выбрал свою карьеру и специальность, инспирированный желанием в будущем совершать акты диверсии, быть саботажником и террористом против СССР.

Я окончил югославянское военное училище и стал офицером инженерных войск . . .

— Глупо! - отвечал я на вопрос. - Во всех армиях всех стран существуют инженерные войска, и цель их совершенно другая. Никто из нас не был воспитан, как диверсант или саботажник. Ваше обвинение ни на чем не основано.

— Вы должны подписать признание по этому пункту, — ответил мне с холодной злобой начальник третьего отдела. – Мы знаем, чему вас учили в Югославии. Подпишите, Краснов, или я отдам приказание расстрелять вас тут же, к этом здании, не медленно!

Мои| друзья мне сказали, что во время дознания мучают, подвешивают, но никого не «шлепают», и что следователь, у которого, можно сказать, на руках умирает подследственный (по слабости ли сердца или из-за неудачно нанесенного удара), может за такую оплошность сесть в том же Лефорплге в соседней камере. Не знай я этого, возможно, что не так бы я себя вел,

Я упорно отказывался подписать этот пункт обвинения. Вызвали надзирателей. Отправили .меня в подвал здания. Поставили к стенке. Появились еще два надзирателя с автоматами. Признаюсь, что в душе моей шевельнулось сомнение, н родилась мысль о возможности настоящего расстрела, но, как это бывает почти тогда, именно в тот момент смерть мне не казалась такой страшной.

Начальник еще раз задал тот же вопрос, на который я ответил отрицательно, и прибавил: Ну, что ж, «шлепайте!» Мне все равно!

По команде, автоматчики дали очередь выше моей головы. Па меня посыпались кусочки камня и штукатурки . . .

Я знаю, что многие, не знавшие этого трюка, падали в обморок. Их приводили в себя и говорили, что так «шлепают» только в первый раз. Второй бывает и последним . . .

... Я в обморок не упал, хотя не могу сказать, чтобы «экзекуция» произвела приятное впечатление. Следователь и начальник покрыли меня самым густым матом, причисляя сюда и псе «красновское отродье», и отвели обратно в кабинет.

Этот допрос продолжался больше 16 часов.

За все время следствия в Лефортове я не признался ни в ином предъявленном мне обвинении и ничего, кроме первой бумажки — резолюции, не подписал. Я советовался с моими друзьями по камере, и, видя всю ходульность «дела», я чувствовал, что моя судьба, действительно, уже заранее решена. Я безусловно получу какой-то срок в ИТЛ, и, подписал я или нет, от него мне не отвертеться. Отрицая же, я не давал повода пришить свои «злодеяния» кому-нибудь другому. Мол — вместе псе делали! Для советчиков я был просто одним из Красновых и должен был расплатиться за право носить это имя. По известной советской поговорке — человек нашелся, и МВД пришивало ему «статью»!

Запомнился мне один, буквально анекдотический случай. Привели меня на допрос. Новый следователь. Холеный парень средних лет. Маникюр. Мягко поблескивают на его пухлых руках отполированные розовые ногти. Лицо полное. Чисто выбритое. Припудренное. За время допроса часто вставал, разгуливал по комнате и, останавливаясь передо мной, дрыгал жирными ляжками, плотно обтянутыми сукном брюк.

- Когда вы вступили на контр-революциоиную дорогу и стали врагом нашей великой родины?

— Я не понимаю вашего вопроса!

Не притворяйтесь дурачком! Вопрос более, чем ясен.

Вы хотите сказать, когда я вступил в ряды немецкой армии?

Нет! Когда вы покинули территорию СССР и вступили в ряды контр-революционеров. Сразу же после гражданской войны?

Да! Меня вывезли в 1918 году.

— Так и запишем. С 1918 года вступил в ряды белобандитов и контр-революционеров . . .

Позвольте! Я же вам сказал, что меня вывезли. Вывезла меня моя мать. Мне тогда не было полных четырех месяцев!

Гражданин Краснов, не затрудняйте ход следствия глупыми примечаниями ... Я вас прошу без комментариев отвечать на вопросы . . . Так и запишем . . . «контрик» с 1918 года . . .

Противоречить бессмысленно. Смеяться? Нет! Мне хотелось горько плакать. Таким людям нас выдали те, в чью справедливость и разум мы верили . . .

Одним росчерком пера Черчилли и Рузвельты отдали в лапы чудовищной власти миллионы своих потенциальных союзников, готовых защищать свободный мир от все растущей опасности захвата. Те Рузвельты и Черчилли, о которых с таким презрением говорил Меркулов, говорят все Меркуловы в СССР.

Я не буду описывать весь подследственный путь. Это обычный путь всех людей, уплотнивших лагеря МВД. Через него прошли десятки миллионов рабов, и варианты не играют никакой роли. Мой случай — лишнее подтверждение всего того, что писали и рассказывали другие выжившие и вырвавшиеся на свободу люди. Все то, что свободному человеку кажется жалкой, неправдоподобной выдумкой, плохим анекдотом —- сущая истина.

До подписания знаменитой 206 статьи, следователи ничего нового л моем «деле» не нашли. Где-то, в то же время, обсасывалось еще трое Красновых. Куда-то сливались результаты всех четырех следствий. Я был самым бесцветным и неинтересным. Однако, заполучив раз в руки красновского щенка, просто послать в лагеря они, конечно, не могли. Краснов должен был выйти из узкого круга деятельности МВД в помятом и изломанном виде. Круг вопросов сужался. Выкристаллизовывалось «дело». Упиралось оно на те пункты, которые казались самыми удобными для того, чтобы его передать в конечную инстанцию.

Я считаю себя счастливчиком. На мою долю не выпала вся тяжесть, через которую прошли многие другие. Меня не засаживали на дни и недели в «бокс». Меня не присудили к смертной казни через повешение.

Теперь меня часто спрашивают: разве следователи МВД не убивают своими руками в своих кабинетах тех, кого они допрашивают?

Мне лично неизвестен ни один подобный случай. Бьют -— да! Других, с кем я встречался, били и истязали жестоко, но избегали «кровопускания».

Я побывал во многих следовательских, комнатах. Они нарядны, хорошо обставлены. Всюду дорогие, тяжелые ковры. Нигде я не видел следов крови или пуль. Не этим берут следователи МВД. Время ЧЕКА с ее садистами и анормальными типами, очевидно, прошло. Система изменилась. Вместо «жмурика» для удобрения почвы», лучше иметь раба, гнущего спину, которому оставлено одно право — умереть на непосильной работе. Следователи МВД берут измором, моральным и иногда физическим воздействием. Убить, уничтожить врага легко, но заставить его трудиться, обезличив и растоптав — это важнее и интереснее для всей коммунистической системы. — Найди человека, «.пришей» ему «статью» и загони на пресловутую 70 параллель! Вот лозунг судопроизводства.

Мне не пришлось встретить человека в следователях, но  побывали и такие случаи. Мне рассказывали об одном следователе, который арестанту, уже прошедшему не одно промывание мозгов, когда они остались вдвоем .в кабинете, просто сказал:

—Слушайте! У меня тут кое-какие дела, которые я должен кончить. Садитесь в это кресло и дремлите ... Я прочел ваше .дело. Вы согласны с таким-то пунктом обвинения? Нет? Ну, так и запишем ... А теперь каждый займемся своим делом.

До зари следователь что-то писал, «штудировал» чьи-то акты, курил, а в кресле блаженно дремал подследственный.

Но такие случаи очень редки, и за верность этого рассказа ручаться не могу. Однако, и я встретился в Лефортове с человеком, настоящим человеком, а не «двуногим без перьев». Я тогда понял, что и между эмвэдэшниками можно найти людей с сердцем и душой.

Каждый курильщик знает, как трудно отвыкнуть от курения. Б особенности трудно, если вы это делаете не потому, что сами закапризничали и решили освободиться от пагубной страсти, а вас к этому принуждает полное отсутствие курева. Папироса — лучший друг арестанта, лучший собеседник в одиночестве, лучшее средство для усмирения нервов, для «замаривания» голода.

Я страшно страдал без папирос. Особенно в первые дни отсидки в Лефортове, Я метался по камере, чувствуя особый зуд в смыке челюстей. Казалось, если бы смел, вытянул бы солому из матраса, завернул в листок, вырванный из казенной книги, и закурил.

Курить, в общем, в тюрьмах не запрещено, если есть папиросы. Иной раз их дает следователь. Никто не смеет их от вас отнять. Запрещено иметь спички и другие зажигательные предметы. Счастливый обладатель табаку должен подозвать к кормушке надзирателя, и тот протягивает ему зажигалку старинного образца с тлеющим безбензинным фитилем.

От всего моего прежнего курения, а курил я всегда очень много, остался только коричневый налет никотина на моих пальцах. Смешно теперь сказать, но я, как младенец, сосал эти бурые подпалины, и мне казалось, что я всасываю в себя хоть немного никотина.

Однажды, в припадке никотинного помешательства, как мое поведение называл добродушный румын, я шагал по камере, довольно громко выражая свое страстное желание хоть раз затянуться, все равно, каким дымом, хоть из соломы или чая. Внезапно распахнулась «кормушка», и в нее просунулась рука в форме МВД. Кисть разжалась, и на пол, перед самыми моими ногами, упала пачка папирос «Беломор».

Кормушка захлопнулась.

Мы окаменели.

Никто из нас не шелохнулся. Никто не нагнулся взять папиросы. Первой мыслью было: что это за подвох МВД?

Через минуту кормушка опять раскрывается, и в нее просовывается та же рука, держащая фитильную зажигалку.

— Прикуривай, что-ли! —- раздается глухая команда.

Я схватил «Беломор», трясущимися пальцами разорвал бумагу и вытянул папиросу. Прикуривая от тлеющего фитиля, я старался заглянуть в кормушку и увидеть лицо нашего благодетеля. Невозможно. Очевидно, он стоял вплотную к стене, и в поле моего взгляда была только рука, круто согнутая в локте, как бы отрезанная от тела.

Мы никогда не узнали, кто был этот Человек . . .

Человек! Живой человек с сердцем и душой, который не убоялся помочь брату в беде. Он не убоялся совершить самый тяжелый для служащего МВД проступок. Если бы этого надзирателя поймали на месте преступления или по доносу, его бы сразу же арестовали и пришили бы ему статью за связь с заключенными. Во внутренних тюрьмах это равносильно петле, добровольно надетой на собственную шею.

Мое пребывание в стране чудес, в СССР, дало мне достаточно возможности познакомиться с системой взаимоотношений между надзирателями и заключенными, будь это в тюрьмах или лагерях.

Если надзиратель даст папиросы или даже водку вору, убийце, блатному, ему ничего не будет. В крайнем случае его выругает старшой или опер. Если из лагеря убежит уголовник, его поищут, как бы отбывая номер, плюнут и вычеркнут из списка. Конвоира засадят на пару дней в карцер и выругают самыми отборными словами, а с него — как с гуся вода. Но если этот же самый надзиратель или конвоир даст кусок хлеба или окажет минимальную человеческую услугу «контрику» — пиши пропало! Сам сядет по той же 58 статье. Мне лично известен случай, когда за «попустительство в бегстве врага народа» весь конвой получил по 25 лет, а начальник конвоя был расстрелян.

Если я был потрясен и почувствовал прилив благодарности в тюрьме Лефортова к .моему невидимому благодетелю за пачку «Беломор» - папирос, то тогда я не мог еще проникнуться высшей степенью этих чувств. Я ими проникся позже и запомнил навсегда. Этот неизвестный примирил меня со многим. Он, память о нем во многом облегчили мои дни за Железным Занавесом. Он и ему подобные другие люди сроднили меня с моим, русским народом. Я почувствовал, что даже в болоте, в ядовитой плесени коммунизма, живет человеческая душа, жив Русский Человек.

Верю, что многие, читая об этом маленьком эпизоде, изумленно возденут глаза к потолку, пожмут плечами и скажут: Подумаешь! Пачка папирос! . . Что тут особенного!

Я бы очень хотел, чтобы они взглянули не на пачку папирос, а на руку, облеченную в руках формы МВД, несколько иными глазами. Тогда бы они, вместо обычной руки, увидели милосердие, которое нам завещал Христос.

. . . Чем темнее тени, тем ярче свет, ибо, если взять весь аппарат МВД, как целое, жалости у этих людей нет. Тут, действительно, можно применить пословицу, которую мне напомнил мой друг - испанец — «Москва слезам не верит». Не верит! В особенности она не верила и не замечала слез в тот первый период нашего пребывания, сталинский, с 1945 по 1953 годы, недоброй их памяти.

. . . Какого-то числа сентября, в какой-то день недели, наконец, закончилось следствие о моих проступках. Все результаты пили подведены к статье 206.

Меня вызвали к прокурору. Он сидел, удобно развалившись к кресле, и рассматривал мое «дело» в аккуратной лапке, предложенное ему следователем. С акта он переводил взгляд на .меня, и, стоя перед ним, я чувствовал, что его мнение обо мне было весьма негативным. Я ему определенно не нравился.

Сильно осунувшийся, постаревший, с наголо выстриженной головой, в мятой, изрезанной немецкой форме, верю, что я производил довольно отталкивающее впечатление. Он морщился, недовольно выпячивая губы, собранные в узкую трубочку - хоботок, и зло щурил глаза.

— ... Краснов Николай . . . младший . . . Хммм! Тип!

Слово «тип» он произнес как-то особенно, выпукло и обидно.

— Как волка ни корми, все в лес глядит . . . По всей вероятности, получит десятку в ИТЛ. Жалко . . . Маловато . . ,

«Кормили» они «волка» так, что от него одна кожа да кости остались, но насчет леса, в который мне суждено было смотреть, и «десятки», которой было «маловато», он не ошибся. Думаю, что «трафарет на десять лет» был уже давно готов, и все, вместе взятое, было очередной комедией, формальностью МВД.

Мое счастье, что я был судим в 1945 году. Тогда трафарет выражался в словах:

«. . . Высшая мера наказания, расстрел, заменяется 10 годами ИТЛ».

В 1947 году, однако, и до смерти Сталина «высшая мера наказания» заменялась «катушкой», т. е. 25 годами принудительных работ в исправительно-трудовых лагерях. Разница!

Стригли всех под одну гребенку. Украл ли у «дяди», т. е. государства пуд пшеницы, .или убил человека, убил его в пьянстве, в самозащите или с целью грабежа — разницы не делало,

Странно, но в те годы люди принимали решение суда если не со смехом, то совершенно равнодушно. Чем, мол, он лучше других! Для того и лагеря, чтобы люди в них сидели! Восемнадцать .миллионов рабов? Двадцать миллионов рабов? Одним будет больше! . .

Слышал я такие разговоры:

Мужик, ты сколько получил?

— Полную «катушку»!

Да ну!

— А вы что смеетесь? Лучшего ожидали?

И все, действительно, смеются. Смеется даже тот, у которого одним росчерком пера отняли четверть века жизни.

Однажды, в 1951 году, когда я попал в спец-лагерь «Озер-лаг», Тайшет, в так называемый лагерь № 01, приняли нас с этапа. Вызывают по списку. Один за другим проходят заключенные. Представляются.

— Заключенный Н. Н., год рождения 19 .... статья 58, пункт 16. Срок заключения 25 лет. Конец срока в!972 году.

— Заключенный М. М, год рождения ... и т. д.

Подхожу я. Рапортую.

Заключенный Николай Краснов, год рождения 1918, статья 58, пункт 4-11, срок десять лет. Конец . , .

Стой, стой, мужик! — вскричал надзиратель. — Почему, «десять лет»! Аи, да врешь! По этим-то статьям? А ну-ка, дай мне, товарищ, формуляр! -— обратился он к счетчику. — Для этой сволочи, «контры» проклятой, нет срока в десять лет!.

Да нет! — отвечает счетчик. —- Правильно он сказал. Вот смотри . . . написано: Краснов . . . Николай . . . срок десять лет! Видишь?

— ... Белая шкура! Контрик! Это тебе по «блату» десять лет отсыпали!

Хорош «блат»! Но я все же был счастлив, что проскочил через все инстанции до 1947 года. . . . 206 статью я подписал, не сморгнув глазом, сказав сам себе: «Не теряйте, куме, силы». Вернулся в камеру и стал отсчитывать дни, когда, по предположениям моих друзей, меня вызовт перед Военным Трибуналом, По их мнению, он будет меня судить. Мысленно я готовил целую речь, взвешивал каждое слови, задавал себе сам новые, совершенно каверзные вопросы, сытая, что суд-то будет происходить по всем правилам, и мне придется вступить в бой с прокурором.

.МВД решило иначе. Вскоре меня затребовали «с вещами», не дал мне даже по-человечески проститься с теми, перед кем я остался в долгу на всю жизнь. В сопровождении надзирателей, после прохода всей, уже :знакомой, гнусной и мучительной процедуры я попал в , одиночное «купе» воронка, а оттуда прямо в Бутырки. Я тогда не знал, что меня будет судить Особое Совещание.

Так началась третья фаза моего пребывания в Москве.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 37; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.067 с.)