Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
За годы школьной работы пришел к убеждению, что урок литературы может больше, чем сама литература, если это человекоформирующий урок.Поиск на нашем сайте ТАБЛИЦА ДУХОВНОСТИ
Гуманизация знаний, помимо утилитарных аспектов — защитить юного, растущего человека от превратностей жизни, ее ударов, имеет и свою вертикаль: через духовные контакты помогать себе и другому очеловечиваться. А что такое духовность? — спрашивают ребята, родители, коллеги. Культура? Наука? Образование? Нет, это ее заготовки. Сама же духовность изначально — наш человечий (!) интерес друг к другу, к людям. Всегдашняя готовность услужить им — бескорыстно, ни за что. «Ежели кто кому хорошего не сделал, тот худо поступил», — говорит горьковский Лука. Значит, любой ценой — хорошее! Даже если не просят. На хорошее всегда дефицит, его не может быть в избытке. Здесь-то и рождается наша ответственность за лучшего человека и лучшее в жизни; здесь вырастаем мы в самих себя, хороших — из того хорошего, что несем людям. Мера нашей духовности — в масштабах действенного, практического, а не абстрактного интереса и внимания к человеку. «Какое это счастье — уважать человека!»— говорил А. П. Чехов; духовность — воплощение и выражение именно этого счастья. До недавней поры что связывало нас друг с другом? Не только по воскресным, праздничным дням, но и в будни звало в гости? Было время (послевоенное), когда мы шли к тем, у кого был хлеб, и радовались, что он и они есть! Но «хлебная» проблема вскоре была решена, зато появилась другая: телевизор! Иной раз всем домом собирались в комнате, где светился голубой огонек. Сидели локоть к локтю, плечом к плечу — и душа к душе.
Сопереживали, обменивались репликами, а после счастливо расходились до следующего раза. Был несказанно рад и хозяин, собравший, а вернее, соединивший стольких людей. Но вот и телевизор у каждого. Однако, как и прежде, мы ощущали теплоту человеческого присутствия, скажем, на коммунальной кухне, где стояла иной раз не одна, а сразу несколько газовых плит. По вечерам кухня уподоблялась чем-то красному уголку, агитпункту: столько новостей, разговоров, переживаний, а главное — теплоты, теплоты. И в чайнике, что вот-вот закипит, и в дружеском слове, которое согреет еще раньше, чем чай. Теперь и коммуналки одна за другой уходят в прошлое. Что же теперь позовет нас друг к другу? Или каждый в своей отдельной квартире, сидя у своего телевизора, занятый своими переживаниями, будет пить свой чай? Вопрос отнюдь не праздный, затрагивающий проблему «людей», которой, всяк по-своему, мучились Достоевский, Толстой, Горький, Маяковский. В самом деле, что заменит нам сегодня вчерашнюю (вынужденную) тесноту, а в общем теплоту людского общения? Совместные пробежки по вечерам, спортивные кроссы по воскресеньям? Но это лишь видимая, внешняя связь: бежим-то все-таки для себя, а вот прежде — жили для кого-то. Не оттого ли так грустен, актуален и злободневен смысл известной песни: «Чтобы найти кого-то, чтобы найти кого-то, готов всю землю обойти...» А может, не надо всю землю? Может, этот кто-то по-прежнему рядом, и школа должна помочь найти его? Его и дорогу к нему? Втайне давно уже размышляю над самой крепкой связью, что не оборвется ни временем, ни обстоятельствами, ни чем-то иным, — духовной! На пустом месте она, конечно, не возникнет и нужна не для того, чтобы ходить в театр, читать книги, слушать музыку... Прежде — общаться! Коммуникативное начало, по словам Маркса, «один из способов усвоения человеческой жизни». Стало быть, для жизни, а не театра и книги нужна нам духовность, точно так же как театр не для узкого круга эстетов, а для всей массы людей. Однажды захотелось всерьез выяснить, что же такое — духовность? Полистал кое-какие ученые книги, статьи. Ответа не нашел. Заглянул в словарь синонимов. «Духовный» имеет значения: нравственный, моральный, внутренний, душевный... Но не отдельные слова, совпадающие или близкие по смыслу, а некая понятийная формула, открывающая пафос и сущность урока, воспитывающего духовность как новый тип межличностных отношений, была нужна мне.
Родилась она в рамках нового экспериментального предмета, который в течение целого года параллельно с уроками литературы вел в педагогических классах. Тут необходимо отступление. Хороший учитель — это хороший человек! Истина, казалось бы, знакомая. Но такой человек — с призванием учителя! — по большому счету должен состояться. Не где-нибудь, а в самой школе. Учебное, этическое, профессиональное здесь наилучшим образом обобщены, а живая творческая практика, не искореженная догмами, — самый мудрый, объективный учитель. Главное, не упустить школьного человека в той его счастливой поре, когда он значителен и ярок, во многое и многим верит, когда сам себе и другим интересен и видит свой идеал не за синей чертой горизонта, а рядом, в своем наставнике, который в педклассах (принципиальное новшество!) комментирует не только литературного героя, писателя, критика, но и себя самого как творца урока. Педклассы дают возможность ускоренным способом заложить основы новых форм и новой сущности педагогического сознания, качественно перестроить психологию учителя. Вместе с учеником и в самом ученике теперь вырастает он, учитель-Гуманист, способный понять ребят, т. е. стать ближе к ним, когда придет пора учительствовать, потому что сам когда-то совсем по-иному ощущал в себе внутреннюю сложность ученика. Впрочем, этому пониманию и ощущению надо помочь не стихийно, не двумя-тремя творческими приемами и даже не системой приемов, а иначе: глубже, органичнее. Тут-то и родился новый экспериментальный предмет: «практическое человековедение». В самом деле, что знаем мы о человеке, тем более юном, к которому то трамваем, то автобусом, а иной раз и на такси спешим поутру? Темы, планы, конспекты, задания — все это есть — в портфеле. Но сам-то ученик среди них, воспользуюсь метафорой Маяковского, нередко теряется «скомканной бумажкой». Педагогическая самоуверенность, основанная на формальном, поверхностном знании человека и, стало быть, таком же подходе к нему, во всех звеньях учебно-воспитательного процесса выглядела довольно убого. Как тут не вспомнить строчки Е. Евтушенко:
Что знаем мы про братьев, про друзей, то знаем о единственной своей? И про отца родного своего Мы, зная все, не знаем ничего.
Еще меньше знаем о школьниках — не потому, что их в классе 30—40, а просто в каждом из них непроизвольно выпадал человек, так как в основном работали с учеником, игнорируя самые мощные импульсы интенсификации знания — духовные. Учитель-предметник, совершенствуясь в роли массового репетитора, невольно разрушал нравственные основы личности. Перекинуть «мостик» к институту — было главной его заботой. «Мостики» между людьми не волновали. Ограничивались случайно переброшенной «жердью», по которой надо еще ухитриться пройти. Все про все и ничего про нас, людей! — незаметно укоренялось в школе. Отсюда и желание — не увлечь, взволновать, а удивить фокусами, трюками, за которыми слишком явно просматривался педагогический инфантилизм. Оттого, что себя и другого мы знаем хуже предмета, который изучаем, ни сам предмет, ни наша личная судьба, ни общество в целом не выигрывают. Итак, «практическое человековедение». Друзья предупреждали: найдутся остряки и шутки ради, спутав «ведение» с «едением», тотчас нарекут людоедом, да еще педагогическим. Не лучше ли новый предмет назвать... А вот другого-то названия и нет. Значит, все-таки человековедение (!), непременно практическое (!) и, конечно, школьное (!). Что же касается остряков, то пусть в охотку повеселятся, если это им поможет. Нам, откровенно говоря, не до шуток. В новом предмете четко выделил три наиважнейшие грани, три аспекта творческой работы с учеником-Учителем: человековедение (от глагола «ведать», т. е. знать, узнавать в полном объеме и во всей широте информацию о нас самих), человековиденые (научить будущего педагога искусству зоркости, умению «прощупывать» глазом того, с кем работаешь, — необычайно важно), человековедение (здесь обретаем практические навыки непростого искусства вести за собой, увлекать литературой, физикой, историей...). «Практическое человековедение», помимо трех аспектов, имеет и три источника знаний. Во-первых, книга, преимущественно классическая, дающая наиболее полные, глубокие представления о психологии человека, специфике и сложности его внутреннего мира, поведения и т. д. В центре внимания, конечно, не только художественная информация, но и научная, публицистическая, мемуарная, к том числе и периодика. Другой источник
— жизнь во всех ее возможных срезах: внешняя — внутренняя, общественная — личная, производственная — домашняя. Жизненные ситуации, как и художественные коллизии, в равной мере объект человековедческого анализа. Наконец, еще один источник, ни в чем не уступающий двум предыдущим,— школа, в которой педклассовец не только и не просто учится, но еще и профессионально изучает ее, ибо в перспективе сам пойдет в школу. Такой предмет компенсирует отчасти некоторые просчеты гуманитарного образования (дефицит учебных часов, узость программы, ослабление человековедческой тенденции и т. д.). Меня он не только не увел от литературы, наоборот, по-новому и вплотную приблизил к ней, к ее особой, уникальной роли в динамичной перестройке школы и общества. «Практическое человековедение», стало быть, не разговоры о том, как прекрасен, велик и сложен человек. Это наша реальная, конкретная помощь ему, школе, государству, поскольку, моделируя тип учителя-Гуманиста, мы умножаем духовный капитал общества. А не лучше ли элементами человековедения наполнить другие школьные дисциплины, тот же урок литературы, этику и психологию семейных отношений, а сам предмет (сколько их уже!) ликвидировать? Слышал и такое. Нет, не лучше. Сегодня нужен крупный план ученика, значит, и предмет, соответствующий такому плану. Через практический аспект человека, вписанного в реальную жизнь школы, семьи, общества, многое открылось и во мне самом, без чего, даже зная человека, не все поймешь в нем. И тут потребовалось мужество по совести взглянуть на себя, чтобы лучше узнать и понять другого, помочь ему и просто как человеку, и как человеку, который завтра поможет многим, став учителем. Вместе с педклаесовцами на уроках «практического человековедения» изобрели новую школьную тетрадь. Чтобы воспитать духовность как высшее проявление человечности, как опору опор, нужна, очевидно, некая «таблица», которая будет помогать упражнять нашу душу, чувства, порывы. Математическая — есть! Она на обложке тетради, а духовная? Титульный лист, увы, пустой, гладенький. Где же единицы измерения нравственные? Вот тут-то и стали искать формулу духовности. И помог нам Пушкин — своим «Пророком». В «Пророке» ведь тоже перестройка качества мышления, психологии, т. е. внутренней жизни: ...И он к устам моим приник И вырвал грешный мой язык И празднословный, и лукавый...
Есть над чем подумать. Еще больший интерес вызвала до банальности известная каждому строчка: «Глаголом жги сердца людей». Долгое время школа занималась, к сожалению, только «глаголом» — знаниями, образованием, обучением. Сколько диссертаций, рефератов, монографий на этот счет! Но сам человек как явление нравственно высокое невесть каким образом оставался в стороне. Не с глаголом, жгущим сердце, преобразующим душу, ум, совесть, а с пустой «десницей» шли к нему, удивляясь, почему не пылает светом духовности его чело. Не пылает, потому что огня этого нет, хотя знания — обширны. Не в пример пушкинскому серафиму, сердце-то у школьника вынули, а во «грудь отверстую» взамен ничего не положили. Все глаголы рассчитаны на голову. Что ж удивляться, если «духовной жажде» многие предпочли иную, с которой все труднее и труднее бороться. На сегоднешнем школьном «перепутье» (перейдем от метефор к реальности) не крылатый серафим, а сам учитель должен «явиться» к себе самому и ответить на главный вопрос: способен ли он шагнуть дальше «глагола», т.е. дальше себя, учителя-предметника, к другой миссии человековеда? Лирическому герою «Пророка», к примеру, удалось встать над самим собою, поэтом, и не «глагол», а «человека» ощутить на переднем плане, а в человеке – его самую чувствительную сферу: сердце. Не в нем ли истоки гражданственности, патриотизма, социальной справедливости, трудолюбия, духовности, наконец? Значит, с глаголом – к человеку! В буквальном, а не только в переносном смысле – с глаголом, ибо в нем как в части речи «жгущее» начало (активное дествие, движение) выражено остро, результативно. Прилагательные (моральный, внутренний, эстетический, нравственный) нас не устраивали. Наречия – тоже. Даже классические формулы духовности, дошедшие до нас из глубин веков, - Вера, Надежда, Любовь; Истина, Добро, красота, - казались недостаточными, отвлеченными, хотя бы уже потому, что лишены действия. Хотелось проще, но конкретнее. Так из самых глубин пушкинских междустрочий, иносказаний, аллегорий, а в общем из недр человеческого опыта, родились пять глаголов, определивших «рабочую» формулу Духовности, как я ее понимаю, ибо не считаю себя вправе кому-то ее навязывать. Лично мне как учителю она помгает ощутить
в человеке человека и решить проблему «людей», не упрощая социальной сложности мира. Решить на своем крохотном «пятачке» — в школе, где работаю. Другими словами, дать ей нравственный ключ, которым, быть может, многое открывается и в самой перестройке. В школьном звене — источник наших многих ускорений: экономических, производственных, моральных. Здесь в гораздо большей степени моделируется новый тип мышления, сознания и в итоге — качества жизни. Школа — фундамент духовной перестройки и самой себя, и общества в целом, и мира, в котором живем и за который ныне как никогда в ответе. И вот на серенькой обложке обыкновенной школьной тетради — необычный, во всю страницу рисунок: данковская рука, вскинутая вверх, держит на ладони пылающее огнем сердце. А в лучах этого фантастического огня пять глаголов-заповедей, символов, определивших таблицу духовности: любить, понимать, принимать, сострадать, помогать. Каждый глагол в отдельности, хоть и взят из жизни, опыта человечества, все-таки банален — в том смысле, что каждому знаком и особых эмоций не вызывает, разве что скептическую улыбку. Но над связью, ставящей их рядом и в указанном порядке, стоит подумать, как и над тем, почему глаголов именно пять, а не четыре и не шесть? Если любить затрагивает сферу чувств, без которой изначально немыслима духовность, а понимать несет в себе смысловое, интеллектуальное начало, попросту знание как основу духовности, то помогать — чувство и мысль приводит в действие, поступок. Оно или он, естественно, не могут быть однозначны, ибо разным людям в разное время нужна и разная помощь: иного, образно говоря, полезно погладить ладонью, другого (с той же целью) подтолкнуть кулаком. Воинствующему злу противопоставим воинствующий гуманизм, не уподобляясь горьковскому Луке или толстовскому Каратаеву. Азартно комментировали ленинские слова из очерка М. Горького: «...хочется гладить по головкам людей... А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми». Помогать — иной раз и безжалостно бить. «Ладонь» и «кулак», образно говоря, учитывают все аспекты помощи. Безусловно, душа формулы — глагол сострадать. Поспорили, почему он лучше, чем сопереживать, где, казалось бы, учтена более полная амплитуда душевных движений. Глаголы
наши не статичны, нет. Последовательностью и внутренней взаимосвязью они определяют динамику развития чувства Любви. Каждый по-своему и ступень, и новый уровень духовности. Центральный, связующий глагол принимать несет в себе идею коммуникативности, общения, вне которого ничто не имеет смысла. Мы не ставили целью разобраться во всех аспектах и связях одного глагола с другим: это особый, специальный разговор, который еще предстоит. К известной формуле Макаренко «воспитывать деятельностью» добавляю — и духовной (!), т. е. одухотворенным интересом к человеку, ко всем граням его внешней и внутренней жизни. Эгоистической позиции: «Что для меня сделали?» — мы противопоставляем данковскую: «Что сделаю я для людей?» Очеловечив руку (каждый ее пальчик!), очеловечиваем и то знание, которое она несет. Возведение человека в человека моих ребят (и физиков, и математиков) увлекает не меньше, чем возведение степени в степень, и строчки М. Дудина: «Неизбывной любовью прекрасна простая душа» — им комментировать не нужно. Эту любовь, а с нею и душу возрождают наши глаголы, формирующие доброумного человека. Свою формулу мы тщательно выверили научным пятикомпонентным (!) подходом. Тем не менее продолжаем над ней работать. Необходимо шире раскрыть и обосновать идеологически каждый глагол, каждый «пальчик» в отдельности, чтобы от рассуждений перейти к реальной педагогической помощи. Формулу считаем дифференцированно-целостной. Ее суть в самой идее: человека воспитывать человеком, а не только коллективом, организацией, средой... «Человек человеку очень даже может помочь», — говорил Горький. Мы не хотим упустить такой возможности: человек — человеку! Не только общество нам, а мы ему, но и мы друг другу обязаны помогать в интересах общества и каждого из нас, тогда и само общество обретет большую способность ответить нашим чаяниям. Понятно, духовность просто так не возьмешь, как берем, например, знания, навыки. Ее нужно впитать, ибо это — лроцесс, но мы даем ему начало и верим, что именно он соединит образовательную и нравственную культуру. «Вы рождаете спасителей человечества — людей, любящих друг друга!» — получил такую записку в новосибирском Академгородке. А что, может быть, и в самом деле настала пора формировать «спасителей» через концепцию «выживания»? Духовность как эстетику человека, как активное милосердие;
особое внутреннее зрение, когда, подобно Платону Каратаеву, и во тьме увидишь лицо; способность без слов понимать друг друга, как Соня Мармеладова. Каждый должен быть сегодня человекознателем. Так сказала о Пушкине кишиневская школьница в парке, где, памятника великого поэта мне довелось провести урок перед телекамерой в октябре 1987г. Что в сущности волнует учителя — не предметника, а педагога? Вырастить, с одной стороны, честного, порядочного человека; а с другой — защитить его от превратностей жизни. Так вот, обе взаимосвязанные проблемы решаются одной: воспитанием духовности. Курсивом и другими возможными акцентами упреждаю, читатель, что наши глаголы — всего лишь робкая попытка без пышных слов и пустых абстракций практически (!) соприкоснуться с ключевым явлением века — дефицитом человечности, и устранить его хотя бы на том малом пятачке, что именуется школьным классом. Наши глаголы остаются с нами! Мы их никому не навязываем и не боимся, что среди них формально отсутствует глагол ненавидеть. Ненависти научить легче, чем любви. Среди прочих истин усвоили и эту, и человеческим вниманием друг к другу боремся за наши идеалы. Однажды был задан вопрос: «Уживутся ли в одной школе 40 таких, как Амонашвили, Волков, Шаталов и другие?» Новаторы — народ неспокойный, заносчивый (еще и в том смысле, что их все время куда-нибудь заносит), каждый со своим «методом». Уживутся! Ибо не на мелких честолюбиях, а на духовной основе будут строить взаимоотношения. Своего коллегу тоже ведь надо и понять, и принятб, а где-то и помочь ему. Когда не делаем этого, то и наша работа с учеником выглядит неубедительной, половинчатой, а сами мы не дорастаем, сколько бы и как бы хорошо ни работали, до своего главного предмета — Человека.
ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ПЕРЕКРЕСТОК
Многие годы меня как учителя литературы удручало некое высокомерие школы, вежливо игнорирующей опыт семьи, в широком смысле — жизни. Бабушки, тетушки, отцы и матери, как бы по инерции общего мнения, шли за советом к учителю, порой молодому, начинающему. Са- мому же учителю школа не открывала каналов обратной свзи — с той же
самой бабушкой или мамой, у которых нередко более удачные секреты воздействия на ум и сердце ребенка поэтическим словом. Знаменитая пушкинская няня или няня Татьяны Лариной наверняка были неграмотны, тем не менее их роль в живой и страстной любви автора и его героини к книгам безмерно велика и толком еще не разгадана. Не учтен и опыт матери Некрасова, по признанию самого поэта, пробудившей и спасшей в нем «живую душу», приобщив к литературе. О своей бабушке, распахнувшей мир поэзии перед ребенком-сиротой, М. Горький, как известно, рассказал сам. Но опять-таки осмыслен ли этот рассказ педагогически? Стал ли достоянием школы? Восхищаясь нянями, бабушками, мы, «инако, упрямо учимся только у докторов наук, которые, много толкуя о живом, поэтическом слове, сами зачастую бессильны произнести его. По сути, мы сами обрезаем какой-то важный корень национальной культуры, духовного опыта приобщения к книге. Сама книга как эстетическая ценность школой и школьниками в какой-то степени (большей или меньшей) понята и принята, но внутренняя, так сказать, поэтическая, душевная тяга к ней нередко отсутствует, даже когда книгу читают, шумно спорят о ней, цитируют в сочинениях. Главная помеха — не в телевизоре, техницизме века, дефиците личного времени и так далее. Не слишком ли «грамотно», (не в пример нашим бабушкам) стали обращаться с художественным словом, полностью перенеся его в стихию аналитического ума, почти никак не затрагивая душевной сферы? Порой радуешься за Горького, чье детство почти не соприкоснулось со школой. Окажись он в ней и, возможно, навсегда остался бы Пешковым, не подарив человечеству своих замечательных книг. Александр Твардовский, к примеру, не хотел, чтобы «Василия Теркина» включали в школьную программу. Чудом выживший на войне, его Вася мог бы «погибнуть» в школе. Надо, видимо, обладать здравым смыслом, простотой и мудростью самого Теркина, чтобы, рассказывая о нем, не убить в школьниках ни слушателей, ни читателей. Смотришь иной раз на своих коллег: глаза искрятся, светятся любовью и к книгам и к детям, а соединить то и другое уроком, на котором рождается читатель, не умеют и не знают. Напуганный на всю жизнь авторитарной установкой: не отрывать содержание от формы! — словесник только этим и занят: не оторвать бы! А то, что от нас давно оторвались ребята, уже не волнует. Свести бы концы с концами. Это и есть анализ. Верно. Кабинетный,
но не школьный. Спору нет, надо знать самому и дать почувствовать ученикам, насколько содержание (!) оформлено, а форма содержательна. И раз, и два, и три... Но не всегда же. Почувствовали — и дальше: к жизненной основе книги, эпизодически (!) расширяя и углубляя ее художественной. Присутствуя на экзаменах, не раз был свидетелем, когда учитель или ассистент останавливал своего питомца фразой: «Это пересказ книги, а нужен анализ, разбор». И школьник, гася румянец вдохновения, ощущая капли пота, выступившие на лбу, скучно и сбивчиво начинал разбирать. Наверное, бабушка так бы не поступила. Честно говоря, до сих пор не понимаю, почему нельзя пересказывать книгу, радуясь тому, что ты ее читал! На пересказе, между прочим, рождается массовый читатель и — оратор. Знаю случаи, когда ребята пересказывали книги гораздо лучше, чем они были написаны, являя изумительные образцы сотворчества, где-то выходя на грань фольклорного сближения с художественной мыслью. У бабушек и матерей, а в общем у семьи учусь доброте и мудрости не обрывать ребенка, когда он рассказывает так, как это ему удобнее, проще, радостнее. Рассказанная с охотой и волнением книга рождает потребность в другой, следующей, ибо чтение — это реализация радости, какую ты испытываешь сам и доставляешь другому. Искренне хочу, и на этот счет не боюсь нареканий, посоветовать своим коллегам в чем-то уподобиться повару Смурому, с которым свела Алексея Пешкова судьба. Суть даже не в том, чтобы плакать над книгами, которые нам читают, но слушать их так, как слушал Смурый, совершенно необходимо. Даже влюбленный в литературу Алеша, наверное, нашел бы повод раз-другой не открывать по вечерам сундук с книгами, если бы... в лице наивного повара не нашел страстно алчущего слушателя. Великое это искусство — внимать книге, когда она в руках ребенка! Никаких помех, какими бы высокими, «научными» соображениями они ни были продиктованы, здесь быть не может и не должно. Психология ребенка однозначна и бесхитростна: ничто не доставляет ему столько восторга, ликования, как возможность по-своему воздействовать на взрослого, подчинить его своим настроениям. Надо знать эту особенность, когда в юном человеке воспитываем читателя. Бабушки, не зная, знали; мы — учителя, все зная, не ведаем, будто кто-то вопреки нашей воле навязывает нам свою, будто лучше
нас знает тех, с кем мы повседневно работаем и чьи судьбы определяем. Люблю (в интересах школьника) во всем «подчиниться» ему, когда он идет кo мне с книгой, и, спрятав в себе учителя, филолога, литературоведа, выступить в неожиданной роли... наивного, до глубины растроганного Смурого. Навязчивое, тем более нарочитое внимание стимулов не рождает. И нет ничего бесплоднее, чем, поддакивая и подбадривая, вдохновенно глядеть в глаза ребенку, когда он взахлеб о чем-то рассказывает. Главное — слушать, слушать — и слышать, не себя, а его, школьника. Дети, как опытные психологи, безошибочно угадывают наши мысли и замолкают, когда мы для себя интереснее, чем дни для нас. Спрашивают: как воспитывается ребенок-читатель в семье? Когда и с чего начинать? Теперь с уверенностью говорю — с сумки, с которой идешь на работу! Кроме спичек и папирос, губной помады, кошелька, ключей, бутерброда и термоса, положите в нее (и делайте это всегда!) какую-нибудь книгу и хорошенько подумайте: какой должна быть закладка? Не слишком ли медленно движется она по страницам? Представьте, что это намного важнее докучливых разговоров о пользе чтения, о том, что книга — друг человека. Если друг, то почему бы ей не оказаться в сумке с домашними ключами, а не стоять уныло и скучно на полке рядом с каким-то цветком, к которому, как я к книге, давно уже не прикасалась рука. Что из того, если мы на своих уроках высмеиваем гоголевского «образованного» Манилова, который дальше четырнадцатой страницы прочитать книгу не смог;Липочку из пьесы Островского, для которой важно «появиться» с книгой, не читая ее; чеховского Лопахина, засыпающего над книгой, и т. д., если мать и отец своим повседневным отношением к книге невольно напоминают и Манилова, и Липочку, и Лопахина... Но, однако, вернемся к школе. Поговорим о некоторых приемах воспитания массового читателя, о том, в какой степени они могут быть использованы семьей, библиотекой, клубами, комнатами отдыха. Вряд ли нужно доказывать, что читающий есть мыслящий, т. е. личность социально активная, способная ускорять духовные процессы общества, созидать нравственную культуру. Верю в творческий союз семьи и школы и убежден, что формирование читателя во многом результат их объединенного опыта. Не приходится вычислять, чей труд больше и важней. Когда обе стороны
целенаправленно взаимодействуют, ни одна не проигрывает! Нынче всякий немножко педагог в том смысле, что учился и постиг кое-какие премудрости. Иногда книга лишь потому и не прочитана, что просто-напросто ее нет или слишком поздно оказалась в руках. Когда ребята приносят на урок тексты, меня интересуют не только закладки, вложенные в книги; не меньше — и семнадцатая страница. Если нет печати, значит, книга своя, домашняя. Но — люблю с печатями: круглыми, овальными, треугольными... Заводских, районных, школьных библиотек. Печать сама по себе — тема разговора. Сам достал книгу или принесли? То и другое приемлемо, но больше греет душу мамина или отцовская забота. Тогда еще вопрос: сам попросил или тебя опередили? Этот сам, а того — опередили. Поговорю с тем, которого опередили. Поинтересуюсь, где и кем работает мама, отец. Только ли приносят книги или, как мы, учителя, помогают еще и прочитать, понять их. Вовремя положить книгу на стол — великое дело, а дать ее прямо в руки и что-то напутственное молвить при этом и вовсе прекрасно. Без обиняков, напрямик скажу: читателя из-под палки не воспитать! Ничто так не убивает художественную книгу, как обязательное чтение. И это действительно так. Всякий нажим у большинства тут же рождает уловку — знать, не читая, или того хуже — читая, не знать, т. е. бездумно скользить по страницам. Если книгу непременно должны прочитать все, значит, необходимо найти и общую для всех страницу. Страница, как ни парадоксально, здесь важнее книги, ибо через ассоциативные связи ведет к другой странице, следующей и дальше — к главе, а затем и ко всей книге. «Страничка» и «связи», соприкоснувшись, по сути и дают читателя. Что увидеть в книге и как об этом сказать — наша главная альтернатива. Как, к примеру, покупают творог или мед на рынке? Иной обойдет весь ряд и все перепробует, прежде чем что-то купит. Точно так же и школьник: через отдельную страницу должен «пробовать» книгу, чтобы решить, нужна она ему или нет. Нужна! Страница может быть и просто занимательной, интригующей. «Героя нашего времени» однажды начал с эпизода, который и меня самого захватил. Накануне дуэли с Грушницким Печорин всю ночь (не спал ни минуты!) читает роман Вальтера Скотта «Шотландские пуритане». «Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом. Неужели шотландскому барду на том свете не платят за каждую
отрадную минуту, которую дарит его книга?..» — пишет Печорин. В роковую ночь, предшествующую поединку, ничто, кроме книги, не в силах было унять «тайное беспокойство», овладевшее им. Даже дневник, который Печорин обычно охотно и долго писал, не дарил ему желанного забвения. Мог бы, навеерное, состояться и ночной разговор с доктором Вернером (как в «Поединке» между Ромашовым и Назанским) о превратностях судьбы, ее фатальных, непредсказуемых зсходах, о человеческом несовершенстве. Но сильный, гордый нрав Печорина, конечно же, отверг это: все, что мог бы сказать Вернеру, он доверил дневнику. Была и другая возможность. Допустим, до утра писать прощальное письмо Вере, перед которой более чем перед кем-либо он виноват. Не исключена и ночная прогулка на своем Черкесе по окрестностям спящего города, прогулка, где могли иметь место раздумья, описанные в «Фаталисте»: «...были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах... Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!..» Не исключены, видимо, и какие-то иные способы унять тревогу сердца. Тем не менее Печорин коротает ночь — за книгой. Помнится, в классе нашлись охотники вместе с «Героем нашего времени» прочитать и «Шотландских пуритан»— проверить, мог ли в самом деле увлечь, т. е. отвлечь, роман английского классика. Если мог, то чем? В «волшебном вымысле» нет ли созвучного, сопричастного тонкой, поэтической натуре самого Печорина? Почему именно Вальтер Скотт и именно «Шотландские пуритане» оказались на печоринском столе? Кстати, с дуэлью мы встречаемся и в «Онегине», «Выстреле», «Капитанской дочке», «Отцах и детях», «Войне и мире», «Поединке» и т. д. Как ведут себя герои этих книг «накануне»? Почему Лермонтову совсем не интересно душевное состояние Грушницкого, а Тургенев лишь отдельными штрихами рисует переживания Базарова? Словом, множество «почему», на которые любопытно ответить, полистав «страницы» уже литературы. Ребятам нравится этот прием: узелком тематических страниц сближать между собою книги, разом снимать их с полки и класть на стол... А книга, которая на столе, обязывает! Всегда найдется повод и желание шагнуть вперед или назад от прочитанной странички.
По-особенному внимателен к книге, в которой один из ее персонажей, нередко главных, — сама книга. И об этом «персонаже», пусть иносказательном, метафорическом, не вскользь, а всерьез, иной раз целым уроком веду разговор. Да и как иначе. Если книга в книге не может быть героем, то, простите, как отнестись к книге, которую разбираем? Удивляет узость и ограниченность тематики наших уроков. Собирательный образ интеллигенции («Мать»), крестьянской массы («Поднятая целина»), мужиков-правдоискателей («Кому на Руси жить хорошо») — это можно, это хорошо. А вот собирательный образ книги (!), допустим, в романе «Евгений Онегин» — до этого педагогическая мысль не доходит. А в «Онегине»-то и впрямь есть этот образ, еще один лирический герой, истинно пушкинский: книга. Отнесись мы к нему иначе — мудрее, прозорливее, и о сегодняшней Татьяне, возможно, могли бы сказать то же, что и Пушкин о своей: «Ей рано нравились романы». Вместо этого, увы, напрашиваются строки, характеризующие старушку Ларину:
Она любила Ричардсона, Не потому, чтобы прочла, Не потому, что Грандисона Она Ловласу предпочла; Но в старину княжна Алина, Ее московская кузина, Твердила часто ей об них.
Чтобы не уподобиться «кузине» и не наплодить информированных, но не читающих «матушек», надо уметь раскрывать образы и тех книг, которые в книге. Затронуть хотя бы несколько страниц, хотя бы одну, пусть даже строчку. А иногда попросить кого-то из ребят прочитать и рассказать о той, чтобы интереснее пошел разговор об этой. Но даже те из нас, кто создает лирический образ книги, вряд ли отважится (целым уроком!) разобрать всего лишь одну (!) строфу, рассказывающую, как читал Онегин.
Хранили многие страницы Отметку резкую ногтей; ------------------------------------ Татьяна видит с трепетаньем, Какою мыслью, замечаньем Бывал Онегин поражен, В чем молча соглашался он. На их полях она встречает Черты его карандаша. Везде Онегина душа Себя невольно выражает То кратким словом, то крестом, То вопросительным крючком.
Современный школьник разучился по-онегински читать: «душой», «невольным» порывом сердца откликаться на голос книги. По «чертам карандаша», оставленным на полях, Татьяна, между прочим, многое узнает об Онегине, что-то откроется для нее и в ней самой, и в том мире, каким жил ее избранник. Читать — себя выражать! — неустан но твержу ребятам, приближая их и к Онегину как герою, и к «Онегину» как книге. И конечно, к Пушкину — гениальному творцу того и другого, образа и книги. Если чтение в первую очередь и в основном потребность души, то в школьниках, видимо, надо формировать это условие — душу, ибо чтение — занятие душевное. А сама книга — не просто и не только явление литературы, а нечто обособленное, живое, со своим лицом и характером, как и сам читатель. Главный просчет урока литературы — вопиющее нарушение гармонии умственного и душевного, сопровождаемое скептичным, порой ироничным и даже циничным пренебрежением к чувствам. Мудрость русских пословиц и поговорок типа: «Имей сердце, а на сердце и разум придет» — кем-то «обоснованно» отвергнута как анахроническая, вредная. Вместе с тем, что на что «приходит», дилемма вовсе не простая, чтобы легковесно отбрасывать вековой опыт народа, живую практику школы, семьи. Не разбуженная, нерастревоженная душа мертва к книге, каким бы сверхшедевром она ни была. Учтем и другое. Художественное чтение как непрерывный процесс — основа творческого общения с любой книгой: научной, технической, популярной. Многому предстоит научить ребят: по-онегински читать, по-рахметовски выбирать книгу, боготворить ее, как Ниловна, которая, прежде чем завести разговор о книге, зачем-то «чисто вымыла руки». А еще — по-корчагински общаться с нею. Помните, как у походного костра читал он красноармейцам своего «Овода», который не просто лежал в сумке «типическим явлением» с той или иной мерой условности, а шагал рядом — живым, созвучным и зовущим тебя героем. «Дочитав последние страницы, Павел положил книгу на колени и задумчиво смотрел на пламя. Несколько минут никто не проронил ни слова». Не надо быть психологом, чтобы понять и оценить это молчание, которое, естественно, не бывает и не может быть слишком долгим.
Обязательно найдется «соавтор» дочитанной книги. «Я одного парнишку знал», — начинает красноармеец. И книга становится жизнью, которая теперь как бы дописывает ее. До поздней ночи, подбрасывая в огонь дрова, красноармейцы обсуждали секреты стойкости и мужества, какими удивил и поразил их синьор Риварес, по кличке Овод. Вот так бы и учителю-словеснику, дочитав книгу, не шуршать ее страницами в поисках изобразительных средств, а по-корчагински, положив на колени, задумчиво посмотреть вокруг и в себя. А еще (если это у костра) и на пламя: желтыми языками огня оно многое допишет, доскажет. Кому, в самом Деле, нужна книга, в которой разрушена иллюзия жизненной правды и оставлена правда художественная? Если это называется «литературным образованием», то, честное слово, лучше уж быть необразованным, как наши бабушки и деды. А тут еще прагматическое упоение макулатурой, ставшее поветрием. Посмотрите, что иной раз несут к фургончикам в надежде получить талон? Тут увидишь и уцененного Чехова, и разрозненного Достоевского, и обветшалый том «Войны и мира»...
Не знаю, как на других, но на меня совсем по-особому действует много лет пожившая и во многих руках побывавшая, изрядно потрепанная книга. Как от горьковской старухи Изергиль, от нее веет чем-то древним и мудрым, тайнами, что надо постичь, пометками, которые хочется разгадать. Обычно иду на урок со старой книгой, подклеенной, подшитой, словом, реставрированной. Не потому, что жалею новую. Старая — лучше работает: в ней больше памяти, теплоты, ума, если хотите. От пожелтевших листов, как от осенних кленов, веет загадкой. Страницы и впрямь хранят отметины многих лет, и книга — точно летопись учительской жизни и времени, в котором живешь. Как реликвию, храню и берегу свои рабочие книги. Когда-нибудь перечитаю их, не по страницам, которые помню почти наизусть, а по отметкам карандаша. И в памяти всплывут годы, уроки и лица, лица... Книга, как и мы, должна уставать, стареть. Стеллажи, шкафы, полки, скучно и скученно заполненные книгами, еще не свидетельство, что владелец—читатель. В этом смысле «полка книг» Татьяны, библиотечка из одной книги Корчагина и небольшой старенький сундук Смурова стоят многих наших (во всю стенку!) библиотек.
Примечательна одна деталь «Онегина». Ощутив скуку и тоскливое безделье, Евгений
Отрядом книг уставил полку, Читал, читал, а все без толку...
Тогда он еще не был читателем: от скуки им не становятся. И книги здесь неслучайно представлены безликим «отрядом», «пыльной семьей». Читателем Онегин становится в седьмой главе. Первое, что увидела Татьяна, войдя в его пустынный кабинет, — «стол... и груду книг». Когда я спросил ребят, хотели бы они, подобно Татьяне, порыться в онегинских книгах и кое-что узнать, желающих оказалось в избытке. И тут я понял еще одну важную особенность в формировании школьника-читателя. Любая книга, которую мы даем ему, должна быть с пометками: учителя, родителей, близких, знакомых. Психологически пометка — стимул к чтению; рождая сопереживание, вызывает уже как бы двойное, конкурирующее чтение и — потребность в собственной пометке. Эта потребность тоже по-своему ведет от страницы к странице. Кто бы ни прикоснулся к книге, пометки неприкосновенны. Пусть, пусть поля обрастут крючками, крестами, словами — метками зримого сотворчества читателя с писателем, читателя с читателем, учителя с классом. «Чертами карандаша», кстати, можно не только стимулировать и направлять чтение, но и корректировать личность школьника в учебном и нравственном плане. Пресловутые «зачеты», «опросы» на знание текста, отнимающие столько времени и в итоге дающие обратный эффект, теперь уже не нужны. За одну-две минуты, а то и меньше, по «чертам карандаша» угадываю всю работу с книгой. А вокруг какого-нибудь «крючка» или «слова» вдруг сама собой родится полемика, а с нею — и новый урок и даже задание: почему именно к этой странице потянулся карандаш? ЧП, если кто-то «по-онегински» ногтем или по-сегодняшнему пастой прикоснется к книге. Это уже не черты, а зарубки. Над такими отметинами не размышляем и во внимание не берем, сколь бы они ни были интересны. Так обойтись с книгой — все равно что поцарапать гвоздем новенькую обшивку автобуса, гладкую панель лифта, садовую скамейку... Еще более «царапины» несовместимы с самой чувствительной тканью — художественной. Только карандашом! Непременно мягким, хорошо заточенным и — без нажима, чтобы пометки не стали помарками. Иной раз, словно по забывчивости, оставляю в книге две-три щедро исписанные воспитательные закладки, ни
единым штрихом не выдающие какой-либо нарочитой дидактики. Закладка моя и для меня — не как бы, а на самом деле. Закладки, как и пометки, оказывают не только нравственную, но и учебную помощь, развивая читательский навык, зоркость. Идеальный кабинет литературы мне представляется библиотекой, где на полках в тридцати экземплярах книга, которую предлагает школьная программа. В каждую, прежде чем они разойдутся по рукам, успею положить две-три закладки и сделать несколько пометок. Порой ни закладок, ни записей. Достаточно, если между страницами «Отцов и детей» окажется засушенный цветок. Это не только напоминание о минувшем лете, но и о главном герое романа — естествоиспытателе Базарове. Хлебный колосок рядом со стебельком горьковатой полыни кого-то позовет в «Поднятую целину». С книгой надо работать! Лишь тогда будет желание читать ее, а спустя какое-то время и перечитать. Иногда школа кажется мне уличным перекрестком: дороги, устремленные к нему, от него же и начинаются. Опыт бабушек, отцов, матерей, литературных героев — всех, кто бесхитростно, душевно общается с книгой, становясь достоянием школы, тут же находит свое продолжение — в той помощи, какую теперь школа окажет семье.
КОМНАТА, ГДЕ МЫ ЖИВЕМ
...Бывают ли дома вечера, спросил я ребят, когда, добровольно (!) выключив телевизор, кто-то из близких — мать, отец или сестра — вслух читает книгу в кругу семьи? Поднялись две-три руки. Остальные таких вечеров не припомнили. Многим они показались устаревшими, старомодными. В одиночку, про себя еще можно, но чтобы вслух и при всех — зачем? Эпоха лучин, свечей, керосиновых ламп, когда шли друг к другу «на огонек», давно и навсегда ушла. Неужели? Книга, читаемая вслух, действует иначе и звучит дольше. Убедиться в этом, т. е. выступить в новой социальной роли: быть не только читателем, но и просветителем, приобщая к книге аудиторию, которая, если это твоя семья, всегда рядом, можно в любое время. Лично я сожалею, что эта роль, а с нею и тип «домашнего» человека как-то незаметно уходят из жизни, унося частичку душевного бытия, той особой нужности друг другу, когда об этом и говорить не надо. Тема урока: «В комнате было как-то особенно хорошо» (по роману Горького «Мать») — немало удивила десятиклассников. О чем? ...Весьма обыкновенная, маленькая и тесная комната Власовых в небольшом сером доме на окраине слободки, почти у самого болота, внезапно преобразилась. Нет, обстановка комнаты (Горький не зря рисует ее целым абзацем) внешне осталась неизменной: стол и две лавки, несколько стульев, комод, сундук... Обычная, а по нашим временам и вовсе убогая обстановка, чем-то напоминающая... лачугу из «Тамани» (часто пользуюсь приемом штрихового повторения). Но вот появилась вещь, точно светом озарившая стол, стулья, лавки... Не припомните? Тогда заглянем в текст: «Все больше становилось книг на полке (курсив мой. — Е. И.), красиво сделанной Павлу товарищем-столяром. Комната приняла приятный вид». По вечерам, когда на окнах от посторонних глаз задергивали занавески, в углу вспыхивал свет керосиновой лампы, а на стульях и лавках возле стола с кипящим самоваром тесным кругом усаживались друзья Павла. Наскоро выпив чаю, толком еще не отогревшись, Наташа читала вслух книгу под мягкий, тонкий и теплый аккомпанемент шипящего самовара. Она «часто поправляла сползавшие ей на виски волосы». Мимолетный, казалось бы, штрих, но он по-своему высвечивает духовную атмосферу комнаты, где стулья, шкаф, сундук отходят как бы на второй план. Иногда Наташа, «понизив голос, говорила что-то от себя, не глядя в книгу, ласково скользя глазами по лицам слушателей». В такие минуты внимательнее всех был... Да, Андрей Находка, любящий Наташу. Павел, в отличие от других, сдержаннее. Возможно, книга, которую читает Наташа, уже прочитана им, и тогда рядом — не просто слушатель, а своеобразный консультант, организатор чтения. Обращает на себя внимание рыжий, кудрявый, с веселыми глазами парень, которому, «должно быть, хотелось что-то сказать, и он нетерпеливо двигался». Любопытна и реакция Ниловны, когда, перестав рассматривать гостей, она полностью погружается в себя: книга разбудила прошлое. «В воскресенье сваху пришлю...» — точно наяву слышит она слова покойного мужа. В воскресенье... Завтра, значит. Как хорошо, что сегодня суббота — особенная! хорошая! Сулящая другое воскресенье... Вспоминая, Ниловна испытывала то «щемящее чувство жалости к себе», то тихую, глубокую радость пока еще неясных, но счастливых перемен. Кульминация «семейного» (используем метафору Горького) чтения — когда в слушателе
пробуждается оратор, полемист, досказывающий и корректирующий книгу и, более того, рождающий начало новой. «Вспыхнул спор, — пишет Горький, — засверкали слова, точно языки огня в костре». Костер этот разожгла книга — «в желтой обложке с картинками», как воспринимает ее Ниловна. Радует и удивляет, что в этом неистовом споре, когда «все лица загорелись румянцем возбуждения», никто не злится, не говорит резких слов. И правда, «как-то особенно хорошо». С высоты, на которую подняла книга, никто не хотел падать в бездонную яму вчерашнего невежества. Теперь Наташа молчала (высказалась в чтении!), внимательно наблюдая «за всеми, точно эти парни были детьми для нее». На самом деле так оно и есть. Будучи по профессии учительницей, в эту минуту она была ею. Всякий, видимо, кто вслух читает книгу хотя бы кому-то одному, волей-неволей учительствует. Иначе откуда потребность вдохновенно и долго читать, вместо того чтобы выпить чашечку чаю, ловя сладкие минуты отдыха: ведь только что выпал снег, и Наташа семь верст шла из города к серому дому Власовых... Читатель «про себя» — это полчитателя! Будучи школьным словесником, убедился в этом. Хотите, чтобы в ваших комнатах, в большинстве имеющих «приятный вид», пусть не каждый вечер, а хотя бы в субботний или воскресный, было «как-то особенно хорошо», подобно Наташе, читайте своим «детям» (родственникам, друзьям, знакомым) книги и жарко спорьте обо всем, что волнует, тревожит. Атому, кто злится и любит резкое слово, напомните, а еще лучше прочитайте эту страничку горьковского романа. По сердцу пришелся ребятам совет: как духовно украшать свою комнату. Как наполнять ее живым, а не механическим голосом, нередко разобщающим, а не сближающим нас. Как, поборов усталость и нежелание, открыть не сверкающий футляр стереопроигрывателя, а весьма обычную, нередко потрепанную обложку «долгоиграющей» книги. Ничто так не тонизирует нас, как умная, добрая книга за чашкой крепкого чая! И пусть, как у Власовых, весь вечер нескончаемой песней радует неостывающий самовар. Сегодня он — электрический, но душа-то в нем, как и прежде, живая, когда в комнате много людей и — немного света. Вместе с учениками подумай и ты, читатель, о своей комнате. Оттого что она с двумя окнами и солнечная, еще не значит — светлая. И современные стеллажи книг — отнюдь не свидетельство того, что они есть,
а теснота от привычных и частых гостей — еще не доказательство, что ты среди людей и связан с ними. Лежит ли на твоем столе книга, к которой ты вместе со своими домашними и друзьями придешь в гости и за чашкой чая поговоришь с ними и с нею — и с собою, как Ниловна? Лежит? Придешь? Тогда, как бы ни было сумрачно за окнами и как бы тихо ни струился свет настенной или висячей лампы, знай — твоя комната самая светлая на земле. И в ней «особенно хорошо». Урок продолжается. Снова открываю роман и уже «по-семейному», не как учитель, читаю: «Офицер быстро хватал книги тонкими пальцами белой руки, перелистывал их, встряхивал и ловким движением кисти отбрасывал в сторону. Порою книга мягко шлепалась на пол. Все молчали, было слышно тяжелое сопение вспотевших жандармов, звякали шпоры... Вдруг среди молчания раздался режущий ухо голос Николая: - А зачем это нужно - бросать книги на пол? Офицер прищурил глаза и воткнул их на секунду в рябое, неподвижное лицо. Пальцы его еще быстрее стали перебрасывать страницы книг... - Солдат! - снова сказал Весовщиков. — Подними книги. Все жандармы повернулись к нему, потом посмотрели ка офицера. Он снова поднял голову и, окинув широкую фигуру Николая испытующим взглядом, протянул в нос: -Н-но... поднимите... Один жандарм нагнулся и, искоса глядя на Весовщикова, стал подбирать с пола растрепанные книги...» Это — сцена обыска в доме Власовых. Выразительны глаголы: хватал... встряхивал... отбрасывал, ассоциируемые с фамусовским (в данном случае жандармским) отношением к книге. Недаром напряженная тишина акцентирована «звякающими шпорами», приторным запахом «ваксы», исходящим от офицера, солдат. В духовную атмосферу рабочей комнаты вторглось нечто инородное, грубое и циничное, хотя и с «тонкими», «белыми» руками. Раздражение жандармского офицера нарастает: книги, которые ищут, Павел накануне надежно спрятал. Оттого и злоба к книгам, которые не нужны. Думаю, что не только в плане разыскиваемой улики, но и вообще. Как художник Горький великолепно показывает это. Сперва офицер
«перелистывает» страницы, затем «перебрасывает». Еще один звук надо непременно услышать. Да, падающей книги. Точно подстреленная птица, «мягко шлепалась» она на пол. У кого-то, быть может, возникнет совсем иной, образ, но лично у меня растрепанная и падающая книга ассоциируется с птицей. Книга — на полу! Несправедливо. Тут-то и раздается «режущий ухо» голос Весовщикова, в сущности, самого Горького. Книга не отвечает за того, кто читает ее! Но почему именно Весовщиков, а не Павел и не Находка подал голос? На это ответит сама книга — роман «Мать». Обыск в доме Власовых всего лишь эпизод. Теперь поработаем над его связями с текстом. Обсудим, почему обыск состоялся вскоре после появления листовок на фабрике и незадолго до митинга по поводу «болотной копейки»; почему Горькому так важно, чтобы в понятых «вторым» оказался Рыбин? Вся сцена обыска, как и многие другие, рисуется в основном через восприятие Ниловны. Каким новым шагом станет в ее судьбе эта встреча с «белоруким» жандармом? Увязывая страницу с книгой, добиваюсь весомости воспитательного акцента в рамках литературного знания.
ПОМОГИ, А НЕ ПОМЕШАЙ
В общении с учеником как личностью, равной учителю, имеют значение многие мелочи. Литературных героев мои ребята знают и помнят не потому только, что читают книги, активны на уроках. В каждом из них умею увидеть и за каждым как бы закрепить своего героя. - Знаешь, Лена, кого ты напоминаешь? Катерину из «Грозы». Что о ней говорит Борис? «Какая у ней на лице улыбка ангельская, а от лица-то как будто светится». От твоего лица тоже свет идет. Да, да. А это добрая примета. И на шолоховскую Лушку тоже чем-то похожа. Одной очень важной, на мой взгляд, деталью. Сказать? У всех хуторских женщин белые головные платки, густо (!) подсиненные, а вот у Лушки — слегка. Мелочь! Но в женском обаянии кое-что значит. Свет и вкус вижу не только в твоем лице, но и в сочинении. Прочитаю отрывок. Так начался урок, который в методике называется разбором, а правильнее, разносом сочинений. Выложив на стол кипу тетрадей, умеем «корить, и крыть» своих подопечных за их большие и малые грехи. Бывает, разгорячась, не выдаем, а швыряем тетрадку. Зато бережно держим в руках
чье-то «образцовое» сочинение, прочитаем, похвалим: «Вот как надо!» Мани и Вани, учитесь у Тани! Но не у Тани, даже если она и образцовая, а у того, у кого учится сама Таня, учатся ребята. А вот главой-то фигуры - учителя! - на уроке, где тетрадью «бьют» ученика, оказывается, и нет. Да и «показательное» сочинение в том виде, как оно «рекомендовано», скорее оттолкнет, а не научит. Мани и Вани хотят иметь свое лищо — такова уж особенность времени. В общем, традиционные разборы ожидаемых результатов не дают. Символическая Таня (как и сам учитель) не более чем иллюстрация определенного комплекса знаний, умений. И только. Некая матрица, которую накладывают на всех. Зная, «как надо», ребята и шагу не сделают ни в сторону учителя, ни в сторону Тани, ни к себе самим: останутся как есть. Моя Таня, у которой вкус и свет, ни в коей мере не показательная, а всего лишь, как Катерина, своеобразная. Нравится быть такой - пожалуйста, если сможешь, но лучше поищи себя, тогда сможешь еще больше. И разговор-то мой в классе не «по поводу» Тани со всеми, а с Таней на виду у всех и для всех. Разница? Безусловно. Никому не обидно, никто не унижен. На каждом уроке — новая Таня. Иная и впрямь чем-то напомнит пушкинскую, хоть и зовут Наташей. А настоящая Таня — толстовскую Наташу. Суть, однако, не в этом. Надо видеть, с каким острым интересом слушает класс обещанный отрывок: есть ли в нем тот свет и тот вкус. Нескольких минут достаточно, чтобы в такой ситуации научить механизму сочинения. Как учитель считаю, что могу своей рукой внести любые коррективы, увеличить экспрессию, глубину отрывка. К свету добавить свет, чтобы ярче было. Никогда не читаю всего сочинения. Только отрывок! Ибо комментирую его как художественный текст, не отделяя смысла от изобразительных средств. Значит, нужны выборки. И потом, нельзя нарушать законов внимания: 10—15 минут урока набираем высоту, а затем снижение, встреча с «землей». Самое яркое, сущностное надо успеть сказать именно в эти минуты - будь то страничка художественного или школьного сочинения. Здесь, как и в другом, как, впрочем, и во всем, верен принципу: в немногом - многое. Нельзя забывать и о тетрадях, которые на столе. В каждой так или иначе есть свой, пусть крохотный, но светлый отрывок. Проигнорировать его несовершенством целого было бы ошибкой — и учебной, и нравственной.
Целое практически никогда не бывает совершенным, если говорить о школьном сочинении. Потому отрывками, а не доморощенной законченностью учу ребят радости творческого поиска с абсолютной надеждой на успех. Сейчас, когда пишутся эти строки, рождается идея — не с грудой тетрадей, выбирая, какую и как прокомментировать, а с одной из них прийти в класс. Каждому уроку — своя тетрадь! Тогда не количеством сочинений, которому ни ученик, ни учитель в равной мере не рады, а новым качеством разбора будем воспитывать творческую индивидуальность. Палитра урока обогатится еще одним приемом... Назовем его эффектом неожиданности. Никто ведь не знает, с чьей тетрадкой и с каким именно отрывком в ней ознакомлю класс. Допустим, на обобщающем уроке («Чему учит Шолохов?») прокомментирую этот. «В Поднятой целине» нет сцены похорон Давыдова и Нагульнова. Зачем, кажется, большому художнику упускать драматически выигрышную возможность — показать рыдающих женщин, строгих, будто окаменевших в своем горе мужчин... Вместо этого Шолохов ограничивается отдельным, но значительным штрихом: дед Щукарь вдруг перестал шутить. Вот и все. И ничего больше. Ни слез, ни воплей, ни надгробных речей не надо. А что надо? Надо, чтобы до этого дед Щукарь особенно часто и весело шутил». Бывает, и посмешу ребят, используя учебные (!) возможности смеха. Дефицит его ощутим во многих сферах, даже там, где «делают» смех, — в искусстве. В школе еще больше. Здесь каждый чем-то напоминает гоголевского прокурора. А ведь по-настоящему веселая, поучительная смешинка стоит иной раз урока, во всяком случае помогает ему и состояться, и долго жить. Значит, на каждом уроке не только тетрадь, но и смешинка? Да. Ученическая. Такую возможность опять же дают сочинения. - Миша! Как у тебя со зрением? - обращаюсь к ученику. - Хорошо! - Тогда не ясно, в каком издании «Поднятой целины» ты вычитал эти строчки: «Вот и отпели донские петухи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову...» Хохочут до слез. Ну при чем тут петухи, если речь о соловьях! Влюбленному Давыдову они «в две смены» поют. А Нагульнов только потому пристрастился к петушиному (!) пению, чтобы соловьев не слышать. Как капельки утренних росинок, еще блестят на глазах ребят слезы смеха, а в
лицах — уже тишина. По весне снова рассыплется звонкая трель соловья... Но не услышат ее те, кто заснул вечным сном, даже если не из тополиной гущи, а со штакетника могилы снова позовет их к любви таинственный певец... Если почувствую, что смешинка каким-то образом обидела ученика, тут же приведу более курьезный случай, и горечь обиды вмиг растворится. Вот как однажды цитировала Гоголя (на выпускном экзамене!) одна из школьниц: «Не так ли ты, Русь, что борзая (курсив мой. — Е. И.), необгонимая тройка несешься...» Такого петуха дала, что с донским и не сравнить. Итак, три пособия, с которыми иду на урок: художественная книга, старенький учебник, где даты, биографии, обзоры, — и ученическая тетрадь: обычно в виде двойного листка, иногда нескольких, соединенных скрепкой. Вот и зесь инструмент, необходимый для работы. Здесь, казалось бы, и точку поставить, но, видимо, заинтриговали листочки, да еще со скрепкой. Бумаги всегда должно не хватать! Из долгих наблюдений вывел эту истину. В каждом потенциально живет писатель. Значит, и в школьнике, если он не испугался... тетради, где за строчку не вылезай, за поля — тоже. И вообще не вылезай. На то и тетрадь. Обернутая в кальку или прозрачную пленку, она как монумент пустых, надменно и молчаливо торжествующих страниц, настолько беленьких и чистеньких, что и прикоснуться-то к ним, испачкать — совестно. А как прикоснуться, не испачкав? Взгляните на черновики «Онегина» — жуть! А тут и буквы поправить нельзя, не то что слово или строчку вписать. Значит, снова вырывай лист, переписывай. Смотришь — и всю тетрадь распотрошил: начатых листов — много, законченного — ни одного. Не писанием, а чистописанием занимаемся, потому и не расписаться. Маяковский даже на папиросной коробке писал... А учитель: «Только в тетради! Только в тетради!» Понятно, инспектору показывать. Вот, мол, какие (!) темы и как часто (!) и как чисто (!) пишем. Чисто бывает, когда списываешь! Вот тут-то и появляется «грязь»— нравственная, которая, к сожалению, не пугает. Главное — тетрадочку показать. Воспитываем не талантливых и умных, а «умеренных и аккуратных», ловкачей, как грибоедовский Молчалин. После голову ломаем: как бороться с приписками? Очень просто — искоренить списывание. Не тетрадь, а вырванный из нее чистый листок отныне ляжет на парту, домашний стол. Пиши! И марай как
хочешь! Но так, чтобы можно было понять. Старайся уложиться на одном. Не получится — бери другой, мало — следующий! Хоть всю тетрадь! И вот оно чудо: листка-то, оказывается, недостаточно. И второго, третьего... А помарок все меньше и меньше. Где-то и вовсе нет. Теперь соберем листы, пронумеруем (какой-то, может, и перепишем), соединим скрепкой и — сдадим. Учителю! Не обидится, потому что понимает, какая чистота нужна. Я ведь тоже пишу. Следовательно, кое-какие секреты знаю. Самые удачные абзацы рождались на клочках бумаги. Когда думаешь не о том, как и что сказать, а как бы уместить все то, что вдруг попросится из души. Иногда боковыми, а то и круговыми стрелками обозначу, где искать продолжение мысли, для которой не хватило места. Когда думаешь о «месте», а не о том, что еще (!) выжать из себя, дефицита в мыслях не бывает. И думается, и пишется. Вот почему листок мудрее тетради, а клочок — листа! Как пишут ребята на уроках друг другу записки — проследите! В считанные секунды клочок бумаги заполняется текстом. И каким! По стилю и мысли — сам Лермонтов или Чехов. Отвлекающие и потому сосредоточивающие факторы способствуют этому. Во-первых, чтобы учитель не заметил; во-вторых, не упустить то важное, что в уроке; в-третьих, чистого места — самый мизер, а сказать вон сколько надо. И — сказывается. Но когда и бумаги вдоволь, а жестким, авторитарным «не меньше» указан объем, тут же и зацикливаешься. Об «объеме» думаешь, упуская суть, а с нею — слова и в итоге способность двигаться к объему. Не пишешь, а маешься. То погодой, то тем, что якобы не.доспал, то еще чем-то оправдываешь пустую руку, хоть и держишь ручку со всеми наборами паст. Мои главные психологические установки, снимающие шоки, страхи, зажимы: Сочинение пиши, как записку приятелю. Размер и качество бумаги выбери сам. Любая помарка — не просчет, а находка! Радуйся, когда не пишется, ибо ищешь лучшее. И одна строчка — текст. Важный штрих. Пишем на одной стороне листа. Смысл? Чтобы иметь возможность, если что-либо упустил или недосказал, поставить «см. об» (смотри на обороте) и дописать фразу, абзац. Иногда — переписать набело особенно замаранные места и даже всю страницу. Черновик и беловик — в
одном листе! Пишем разными пастами. Отдельные слова, фразы взамен перечеркнутых — только красной или зеленой. Скажут: не слишком ли расточительны в бумаге, если на одной стороне? Где экономия? Экономия—немалая. Во-первых, ни одного скомканного листа (отпадает такая необходимость: не нервами, а карандашом и пастой пишем). Во-вторых, пусть неравномерно, но лист исписывается с обеих сторон. В-третьих, то, о чем сказано выше: черновики, т. е. двойной расход бумаги, не нужны. Свой нелегкий поединок с тетрадью, на которую так часто падали горькие капли ребячьих слез, мы выиграли! Секрет прост: помоги, а не помешай маленькому человеку раскрыться в больших возможностях. Встань на его место, пойми и прими, как себя. Чтобы не одним листком, а несколькими высказаться, немалую роль играет тематика сочинений: Последний опыт Базарова... («Отцы и дети»). «Два берега — у одной реки...» («Гроза»). Как со дна, а не с поверхности брать художественную деталь («На дне»). Когда ребята пишут эти темы, то тишина нарушается шелестом вырываемых (а не разрываемых) листов. Бывает, и такую тему дам: «Трудности — когда пишу сочинение». Анализируя собственные помехи, просчеты, ребята во многом одолевают их. Начинающий — начинай с себя! — наш девиз, когда беремся за бумагу и ручку. Робковатому даю шутливый совет: что посмеешь, то и пожнешь! Консервативному и многословному иная подсказка: «Н» да «К» — выйдет наверняка!. Понимает: новизна и конкретность — основа успеха. Одержимому творчеством — и вовсе необычный совет: пиши, будто книгу. Обязательно нужно видеть, как ее раскупают. И ты знаешь, почему и за что, и от страницы к странице это «почему» и «за что» усиливаешь. Итак:
Перед тобой на письменном столе Немым вопросом белый лист бумаги...
Не бойся! Твои знания намного шире его формата, а умения придут уже с первой строчкой.
ГОЛОСА УРОКА
Издавна люди задают вопрос: счастье — что это такое? Для избранных, многих или для всех оно? Какими дорогами и как идти к нему?
Следовать чьей-то уже найденной формуле или искать свою, утверждаясь в ней? Возможно ли счастье, замешанное на подлости, когда не мучит тревога за «левые» двери, «черные» ходы (сквозь которые прошел сам и провел своих), за «друзей», использованных как строительный материал и уже ненужных? Как ни рядись потом в доброго отца, нежного, заботливого (и даже ученого!) мужа, гостеприимного хозяина,— из того, что отнято у других, своего не выстроишь. ...Об этом и еще о многом размышлял в тот день, когда, замещая урок, давал шестиклассникам сочинение: «Счастье — что это такое?» Среднее звено любой школы — самое любопытное. Переходное! Скажут — что думают. С тем и уйдут в следующий класс. Как же понимают счастье те, кто вчетверо и более моложе нас? Нас, которых коснулась война? Соберу листки и завтра прокомментирую. Это будет урок о счастье — по страницам... Не хуже классических откроют они мне путь к ученику.
«Счастье для меня — хорошо поработать на уроке и получить хорошую оценку. Но дело даже не в оценке, а в том, что хорошо потрудилась...»
Именно в этом. Если добрая школьная привычка — хорошо поработать не для оценки! — сохранится и станет потребностью, нормой жизни, своеобразным критерием всех дел и начинаний, то, поверь, Юля, счастье не отвернется от тебя даже в горькую минуту, от которой никто не застрахован. Устойчивость, гуманизм, доброта во многом реализуются через нашу работу. Не всякую, конечно, а ту, которая стала мастерством. Человеколюбие, если хочешь, — высшая степень такого мастерства! Нет его— нет и любви.
«Счастье — когда на земле мир, когда здоровы твои родители и, конечно, когда здоров ты сам».
Согласен. Если бы не эгоистическое «конечно», которым ты, Слава, невольно ставишь себя и над родителями, которых несомненно любишь, и над всеми, о которых искренне печешься. Живя другими, любя и ценя их, иногда надо уметь забыть о себе. Не так ли?
«Счастье — когда у тебя хорошая мама, которая учит тебя хорошему, но ругает. А мы не должны обижаться. И еще когда есть сестра или брат».
Что ж, это так. Но я бы не стал делить матерей на плохих и хороших.
Каждая хороша! Во-первых, тем, что есть: твоя, единственная; во-вторых, даже если в чем-то и не такая, какой бы хотелось ее видеть, — все равно учит тебя хорошему. И правильно, что мы не обижаемся, когда мама ругает. А вот желание иметь сестру или брата, чтобы ощутить всю полноту счастья, мне очень понятно. Но согласись, Наташа, иногда и чужой человек роднее родного.
«Счастье бывает свое и чужое. Свое обязательно будет, если радуешься чужому, потому что...»
К сожалению, объяснения не очень убедительны. Но сама формула верна. Иной потому только и несчастлив, что счастлив кто-то. Суть, однако, не в этом. Ценя благополучие других, радуясь ему, в чем-то даже и приумножая его, ты по-особенному связан с людьми: бескорыстно! Душа чиста и свободна от зависти, кривотолков, интриг. Счастье мудрецов! До конца ощутить и понять его в самой ранней юности едва ли возможно, но думать о том, что оно есть, говорить об этом и приближаться к нему — значит формировать в себе мудрость.
«Учиться всему хорошему, разбираться в жизни, уничтожать плохих и подлых людей — в этом счастье».
Нет, дорогой автор, ошибаешься. Уничтожать людей, как жуков-короедов, думаю, нельзя. Иначе вместе с ними и себя уничтожим: нравственно. Жестокость — плохой советчик и вершин счастья не открывает. К тому же абсолютно плохих людей, коли уж «разбираться», нет. Всегда отыщется что-то такое, что можно и надо спасти. И это что-то, когда оно замечено и спасено, становится и твоим духовным достоянием. Позиция активного борца мне как учителю понятна и дорога, но бороться нужно не против человека, а за него. Учиться всему (!) хорошему — значит спасать хорошее и в плохом.
«Без чистой совести счастье невозможно, каких бы денег и радостей ни нахватал...»
Шестиклассник, а мыслишь — как Лев Толстой. Все не впрок, когда не по совести! Не сейчас, так потом скажется, и в итоге поймешь: нахватал-то много, а потерял еще больше.
«Никогда не задумывалась над этим. Живу — и счастлнва! А почему — не знаю...» Завидное состояние. Но я все-таки за то, чтобы знать. Другого способа
удержать счастье нет. Безмятежные настроения тем и опасны, что рождают бездумность. Отсюда — и незащищенность. Знать, почему тебе сейчас хорошо, трудом пытливой души уразуметь глубинные истоки счастливых мгновений — это идти навстречу счастью, а не плестись за ним, пока оно не отвернется. К беспечным и легкомысленным фортуна капризна. Думаю, Света, согласишься со мною. Тем не менее искренно завидую тебе: в тринадцать лет еще можно не знать, почему ты счастлив.
«Счастье — это удовлетворение всех твоих желаний, не только объективных, но и негативных (себе во вред)».
А вот это, что называется, «шедевр». Противопоставить объективное негативному может лишь большой охотник до громких слов, не понимая их значения. Нет, живем мы во благо, а не против себя! Негативное, как и все отрицательное, неодобрительное, неблагоприятное, нелестное и т. д., надо искоренять безжалостно. И более того — контролировать, чтобы и малейших ростков не дало. Сами знаете, как растут сорные травы. Чуть помедлил — и добрый плод, ради которого с таким усердием вскапывал землю, зачах, пропал. И еще. Все, что себе во вред, это и другим во вред. Отцу, матери, например. Потому и ходим в школу, чтобы не стать жертвами «негативного». «Кто хочет стать счастливым, должен постоянно работать над собой, преодолевать свои недостатки...» Над собой, свои... А вот тургеневскому Базарову хотелось еще и с «другими возиться». По-настоящему преодолеваешь себя, когда кому-то помогаешь. В одиночку, сколько бы ни работал над собой, хорошим не станешь. Человек—кузнец своего счастья. Это так. Но куется-то оно с расчетом на другого. Согласна?
«Мне жаль тех людей, у которых все есть: магнитофон, кроссовки, джинсы... Разве в этом счастье?»
Ну почему же — и в этом. Я не за то, чтобы меньше хотелось. Тем не менее ты права, Марина. Вещи не должны превратить нас и наш дом в некую рекламу стереотипа. Их ценность не в цене и не в количестве, а в том, что они помогают нам. Но для этого надо определить себя как меру вещей, чтобы не стать их рабом, проще говоря, потребителем. В твоем высказывании, Марина, есть и другое положительное зерно: счастье не в том, чтобы иметь желаемое (и — успокоиться!), а чтобы постоянно достигатьего. Это процесс, движение, борьба. Только надо знать, куда, во имя чего и с кем идешь, за что борешься.
«Счастье — если у человека складывается личная жизнь, но об этом не любят говорить, хотя так думают все. Предпочитают говорить о труде, работе, любимом деле. А любовь разве не нужна? Когда друг друга любят — это счастье».
Конечно. И не только личное. Общество тоже заинтересовано, чтобы мы любили друг друга. Но будем откровенны: «личное» иной раз может и не сложиться, сколько бы ни старался. Что тогда? Если любимого не заменит любимое дело — чем жить? Надеюсь, автор-инкогнито поймет теперь, почему многие не только «предпочитают» говорить о труде, любимой профессии, но и думают так, поглубже заглядывая в жизнь.
«Счастье — если рядом люди, которые понимают тебя не только
Многие мечтают об этом. Непонятых вокруг еще немало. Почему? Отвечу. Всяк рассчитывает на понимание только (!) себя. Другого, дескать, кто-то другой поймет. А ведь понимание рождается пониманием! Душа — душою! Насущную проблему «не только, но и...» решать, очевидно, надо с себя. Не так ли? Ну, а если так, окажись в числе именно тех людей, о которых мечтаешь.
«Счастье — когда вокруг всем хорошо и ты занимаешься любимой работой».
Поздравляю, Ира! Не всякому десятикласснику удается сказать так: просто, весомо, коротко. Поначалу хотел прокомментировать... А зачем? Говорить о ясном — только запутывать его. Есть, однако, маленькое сомнение: может ли «всем» быть хорошо? Помоги разобраться в этом.
«Я думаю, «счастье» имеет множество значений. Счастье — это когда...»
И дальше более десятка всевозможных «когда». Тут и друзья, которых, «к счастью», как выразилась Лна, у нее много; и цветы гладиолусы, что обычно ей дарят на день рождения; и серьезное дело, которое по-серьезному доверяют... А вывод такой: чем больше у счастья «значений», тем его больше и тем оно значительнее. Но я бы не измерял счастье набором того, этого, другого, а выделил бы главное, без чего (при наличии остального) не рискнул бы назвать себя счастливым. Для меня счастье — самовыражение в деле. Тогда имеют смысл друзья, цветы и прочие «когда». Значит ли это, что я
абсолютно прав? Просто, как и ты, Лена, высказываю свою точку зрения. Высказываю и мучаюсь тем временем другой проблемой. Не все сочинения, к сожалению, удастся прокомментировать. В некотором смысле это и хорошо, так как многие высказывания в комментариях не нуждаются. Но есть такие, которые требуют раздумий. «Для меня счастье — когда я смеюсь!» — пишет Надя. Пожалуйста, смейся, хохочи. Только не забывай и о пушкинской формуле счастья: «жить... чтоб мыслить и страдать». К веселому, беззаботному смеху иного шутника или хохотуньи порой так хочется добавить частицу гоголевской или щедринской «смешинки».
«Я, да и не только я, а все мы, — обобщает Аня, — хотим голубого, пушистого, сочного неба».
Так уж и все? Лично мой вкус «пушистого» не принимает. Да и «сочного». То, о чем хотела рассказать в своих картинах и образах моя юная, с пылким и смелым воображением импрессионистка, не совсем удалось. Кстати, «небо» почти в каждом сочинении как непреложное условие, вне которого ни свое, ни чужое счастье невозможно. Лучше нас, взрослых, ребята увидели небо, отраженное в страницах... Строчками бесхитростных откровений они выразили свою и общую любовь (и — тревогу, тревогу!) за небо, которому доверилась Земля. Войти в новый класс—все равно что выйти в открытый космос. Столько риска, неожиданностей. Здесь тем более нужна связь с «кораблем», т. е. с ребятами. Один из способов обеспечить эту связь — наполнить урок их голосами. Сперва — неслышными, когда пишут; затем громкими, когда их комментируешь.
УРОК С ЛИСТА
Восьмые классы — самый уязвимый возраст. Выбор профессии, становление личности, любовь... Столько проблем наваливается разом — на одного! До школы ли? Впрочем, и до нее: класс-то выпускной. Даже если и не в девятый, приличное свидетельство не помешает. Есть ведь и такие ПТУ, где, как в институте, конкурс. Словом, жизнь восьмиклассника тревожна, непредсказуема. Не оттого ли именно в этом возрасте число правонарушителей еще велико? Но школе, где я работал, признаться, повезло. Восьмиклассники жили
дружно, учились в общем неплохо. Многие уже в сентябре, не дожидаясь мая, выбирали профессию — не затем, чтобы «убежать» из школы, а поскорее определиться в работе, которая нравилась. Класс не разбивался, на группочки, парочки, непонятные личности... Как пришли в школу первоклашками, узнав и приняв друг друга, так и учились бок о бок все годы. Да и жили рядом, иногда несколько человек в одном доме. Становилось грустно, что раньше времени разойдутся дороги тех, кого накрепко связала школа. Этот выпуск был особенным. Из трех переполненных восьмых классов с трудом набрали два тощеньких девятых. Остальные, точно сговорившись, подали заявления в ПТУ. В отличие от прошлых лет, когда школа охотно отпускала слабеньких, озорных, оставляя прилежных и сильных, картина резко менялась. Едва не половина ребят, ушедших из школы, по успеваемости и поведению была на хорошем счету, а из тех, кто остался, далеко не каждый радовал. Иные, прямо скажем, производили серенькое впечатление. Это и послужило поводом к первому сентябрьскому сочинению. Хотелось, с одной стороны, получить кое-какие «откровения», а с другой — продолжить профориентацию, которая нередко заканчивается в среднем звене. «Что бы я посоветовал самому себе, окажись не в девятом классе обычной школы, а, как многие мои сверстники, в ПТУ?» Вот такую тему с интригующим «если бы» предложил ребятам. Каждый как бы со стороны взглянет на себя. Мысленно окажется среди тех, кто ушел, но мог бы и остаться, а он вроде как ушел, но на самом деле остался. Смущает длинная формулировка? Напрасно. Есть темы, требующие медленного осмысления. Только так и разбередишь душу. Итак, посоветуй — себе, друзьям, начавшим новую жизнь, рядом с профессией, учителю, который обязан знать сложности той среды, куда уходят его питомцы. Небольшой стопкой весомо легли на мой стол все те же, порой небрежно вырванные листки. По мотивам ученических раздумий в этот раз напишу сочинение, с которым познакомлю ребят, делая соответствующие сноски на мысли и даже отдельные слова, которые заимствовал у них. Пусть видят и свой немалый труд в моем, и поймут, что по-настоящему интересен лишь тот учитель, которому помогает ученик. Акцентировать эту помощь — еще важнее, чем прибегать к ней, и одну из
своих задач вижу именно в этом. Мое «сочинение», как догадывается читатель, конечно же, станет обучающим уроком. Для того и пишется. Наполнить рассказ достоверными ссылками на ученика — это уже совсем по-иному воспитывать его — соучастием, сотворчеством, сомыслием. Где-то сознательно преувеличиваю его помощь, формируя потребность в ней. Мерой такой помощи, а не только успеваемостью оцениваю учебную и гражданскую активность школьника, его социальную, нравственную позицию. Приглашаю, читатель, на свой урок-сочинение, с которым познакомлю в отрывках. Как от первого шага рождаются шаги и затем дорога, так и от первой — ученической! — строчки исповедь учителя. «Наша судьба часто зависит от того, с кем ты рядом. Кого выбираешь в спутники жизни? Не ошибись, выбирая!»— пишет Валерий Н. Хорошо, почти афоризмом сказано. Действительно, все, что вокруг, — наши спутники. Особенно — работа! Не ошибись ни в самом выборе, ни тем более в сроках. Нигде так быстро не летит время, как в юности. Жаль, что не всегда понимаем и откладываем «на потом» все, что надо решать и решить уже сейчас, сегодня. «На тех, кого поманило ПТУ, их сверстники да иногда и взрослые смотрят как на второсортный материал. Слаб «головой» — устраивай жизнь «руками» — иди по пути наименьшего сопротивления», — пишет Анатолий С. А вот мы, с интеллектом и терпением, наполним свою жизнь интересами высших чувствований и устремлений. Не осваивать, а осмысливать и обобщать будем черновой труд массовых профессий, дадим «сознание» работающим «рукам», поведем за собою тех, кто не пожелал идти сам. До предела уменьшим собственную зависимость от людей и обстоятельств духовным приоритетом, «продиктуем» все, что интересно и выгодно нам. Глядя на иного «первосортного» интеллектуала, невольно вспоминаешь Лермонтова:
Так тощий плод, до времени созрелый, Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз, Висит между цветов, пришлец осиротелый, И час их красоты — его паденья час! До высших проявлений духа надо созреть! Чтобы не частично и тем более не убого, а в полной мере и на всю жизнь самоутвердиться в «духовной» профессии. Я за цветы, в которых неторопливо и полновесно
вызревает плод, а не за тощую, жалкую скороспелку. Тем не менее рядом с профессией надо оказаться именно в тот момент, когда ничто другое рядом быть уже не может и не должно. Тогда нет проблемы: оставаться в школе или пойти в училище? Но бывает, что оно позвало нетерпеливым желанием поскорее освободиться от опеки родителей, учителей. И тут нельзя не вспомнить другого поэта — К. Вяземского, чью строчку, кстати, Пушкин взял эпиграфом к «Онегину»: «И жить торопится и чувствовать спешит». А если таких вот жаждущих «чувств» и «жизни» в иной группе половина и больше? Какое влияние окажут они на серьезного, мастеровитого паренька, которого всерьез поманила профессия? Тоже проблема, и не только нравственная. Знакомы случаи, когда именно по этой и только по этой причине родители отговаривали сыновей и дочерей от ПТУ. Училище пугало «средой», которая, как и всякая среда, как, впрочем, и отдельный человек, никем и никогда не может быть до конца проконтролирована. Что главное для школы? Успешно состыковать два экзамена: выпускной и вступительный. Без задержки, точно с этажа на этаж, перевести своего питомца из школьного класса в вузовскую аудиторию. Совсем в ином качестве предстает это «главное» в ПТУ, где школу совмещают с профессией как основным (!) занятием, ставя акценты на техническом, производственном аспекте обучения. Нужность гуманитарного, ощущаемая всеми, здесь еще острее, тревожнее. Происходит как бы двойная накладка: того, чего мало, становится еще меньше. Но нужен ли гармоничному обществу негуманитарный специалист? Очевидно, и это кое-кого удерживает в школе, в то время как душа исподволь тянется к ремеслу, почувствовав призвание.
«Чего хочется больше всего, когда вот-вот получишь паспорт? Самостоятельности! Не показной, а настоящей. Ни от кого не зависящей. Школа, конечно, учит нас такой самостоятельности, но дает нам право на нее — училище. Самостоятельным можно назвать того, кто сам за себя постоит, т. е. знает себе цену. А как ты узнаешь, если нет настоящего дела? Дело, в котором я хочу «проверить» себя, пока не имеет ни училищ, ни техникумов. Я одновременно и с теми, кто ушел, потому что понимаю их, но и с теми, кто остался; у них, как и у меня, своя мечта».
Молодец, Тамара! Во-первых, потому, что не делишь людей на обыкновенных и особенных и себя не причисляешь к разряду последних. Во-вторых, психологически угадана наиглавнейшая потребность юношества —
взрослеть духовно через реальную конкретику социально полезного дела. Всякому — кто бы он ни был — непременно нужен успех в избранной профессии. Себя как полноценную личность человек обретает главным образом, а может быть, и только на фундаменте профессионального мастерства. Оно в конечном счете — и наше отношение к людям, потому что свой труд мы отдаем им. Очень верно истолковано Тамарой многократно употребляемое слово «самостоятельность»: «сам» за себя постою. Но чтобы стоять, нужна опора, почва. В обычном, физическом смысле — это земля, а в духовном — работа. Престижная она или обыкновенная, важно не это, а то, что ты выбрал ее сам, влечением души, и по этой причине она не может не быть творческой. Сочинение Тамары далеко не ровно по мысли, тем более не безупречно по грамотности, и, однако, с удовольствием ставлю «отлично». «Скажу честно, есть ребята, которые, поступив в ПТУ, в душе Если бы все спортсмены рассуждали так, как Костя, наверное, всюду был бы порядок: на улице, в парке, электричке. Ты прав, людям нужно кое-что доказывать. Не в этом ли жизненно активная позиция? Коль попал в новую «среду», пусть в чем-то и она подчинится тебе, а не только ты ей. Но... из компании закадычных приятелей, что сильны числом, а не умом, а тем более из «стаи» неуправляемых озорников создать дружный коллектив не просто. Тут мало отваги, крепких мускулов, обостренного чувства справедливости. Навести порядок — это не припугнуть, а перевоспитать. Впрочем, кого-то можно и надо припугнуть, но основная работа — нравственная, человечья, где приходится терпеливо и не в одиночку добиваться своего. Как-нибудь на досуге, Костя, полистай «Разгром» А. Фадеева. Маленький, невзрачный и физически слабый (в сравнении с тобой!) Левинсон, однако, наводит «порядок» в разношерстном, анархичном парти- занском отряде исключительно силой духа, наглядностью «правильного человека». А Семен Давыдов из «Поднятой целины» — загляни и туда! В отличие от Нагульнова, не наганом и наскоком, а партийным словом организует хутор не менее разношерстный, чем отряд Левинсона, создает «среду», в которой не ужиться ни лодырям, ни рвачам, ни тем более белоказачьей контре.По внешнему виду Давыдов полная противоположность Левинсону. Балтийский матрос, слесарь, он производит впечатление своей необычайно крепкой, коренастой, точно из металла вылитой фигурой. И однако не «фигурой», а умом и выдержкой завоевывает он симпатии. Я это к тому, чтобы не преувеличивать физического фактора там, где главным образом необходим человеческий. Достаточно ли ты готов к этому? К духовной работе с «трудным» человеком? То, что не боишься его, — великолепно. Но сможешь ли доказать свою правоту средствами Левинсона, Давыдова? «Лучший», как ты сам пишешь, должен быть примером, а не жертвой. Кстати, великолепная мысль.
«Став ученицей ПТУ, я по-прежнему считала бы себя школьницей. Обучаясь профессии, училась бы, как и раньше, на «хорошо» и «отлично». Может, после захочу поступить в институт? Значит, к этому надо быть готовой. И потом, иначе, хуже, чем всегда, я просто не могу учиться — класс это или группа, или что-то другое. Мне нравится читать книги, узнавать людей, спорить о жизни. Первое, что делаю, когда уезжаю из дома на дачу или к подруге, беру с собой книгу, и длинная дорога кажется короткой, незаметной. Не понимаю тех, кто скучает. Просто они не любят читать».
Да, книга, а вернее, наше отношение к ней — критерий многого. В конце концов даже не то важно, что и как мы читаем, а другое — читаем ли? Уходя из дома и приходя домой, не забываем ли о книге? Мне симпатичны люди, читающие книгу в электричке, автобусе... Но в то же время и настораживают. Что ищут и находят в ней? С какой целью открыли? Всегда хочется спросить об этом. Если книга всего лишь укорачивает путь, то какая бы она ни была, хоть Вильям Шекспир или Лев Толстой, пользы мало. Не дороги, что лежат между нами, а расстояния, отделяющие нас друг от друга, должна укорачивать книга! Ради этого стоит открыть ее даже в переполненном автобусе, одной рукой ухватясь за поручень, другой держа саму книгу. Та и другая рука дает «опору», устойчивость, исключая «помехи» в совместном и порой не очень удобном движении. Скажу по секрету: читаю немного. Зато многие годы по многу раз
перечитываю. Не просто так, а по «заданию», которое буквально на каждом шагу дает нам жизнь. Волей-неволей берешься то за «Онегина», то за «Войну и мир», а то и за самую что ни на есть школьную «Как закалялась сталь». Под зонтиком в проливной дождь иной раз ищешь страничку, которая «ответит» на то, чем встревожен. А когда ее, страничку, не находишь ни там, ни здесь, ни в этой книге, ни в другой, тогда начинаешь подумывать о своей книге, которую, может, никогда и не напишешь, тем не менее мысленно уже начал писать. Дорожу книгами, которые перечитываются бесконечно. Каждая — как справочник нравственных проблем, «каталог» острых жизненных ситуаций, а еще, по выражению древних, своеобразная «аптека души», которой, к сожалению, разучились лользоваться, рассчитывая на таблетку, сигарету... Чем в особенности симпатичен Рахметов («Что делать?»)? Мудрым отношением к своей домашней библиотеке, где собраны в основном «капитальные» книги, т. е. те, которые перечитываются, с которыми надо работать. Духовное всеядство чуждо Рахметову. Свой эстетический вкус он воспитал не на количестве книг, часто похожих одна на другую, а мудрым, неторопливым проникновением в страницы подлинно великого шедевра, что разом является и достоянием, и вехой культуры. Сейчас, когда веду разговор именно о такой книге, в моем портфеле — более тридцати раз читанные «Отцы и дети» Тургенева, которого вот-вот начнем. И знаешь, Галя, на что хочется получить ответ? Фигура Базарова мыслилась как «трагическая». С какого момента, вернее, с какой страницы мы начинаем угадывать это? Печатью трагедийности отмечены судьбы многих литературных героев: Гамлета, Чацкого, Печорина, Катерины, Раскольникова, Нагульнова... Независимо от эпох, характеров, ситуаций и т. д., хочется понять какие-то общие закономерности, т. е. глубже заглянуть в человека. И, понятно, в связи с этим в мастерскую писателя-художника, по-разному окрашивающего тонами трагедийности своих любимых героев. Словом, от книги пойти к книгам и дальше — к литературе как искусству слова. Но такой путь возможен, когда, прочитав книгу, возвращаешься к ней. Что-то новое, неразгаданное обязательно откроется. Да вот. На месте Базарова, покрываясь красными пятнами тифозной инфекции, зная, что вот-вот начнет бредить, не всякий, наверное, пожелает увидеть ту, которую любит, а увидев — «так близко», и вовсе забыть о себе. Думаю страстным(!)
желанием последней встречи Базаров каким-то чудом задерживает неотвратимые процессы распада в собственном организме. А после недолгого свидания с Анной Сергеевной почти тотчас начинает бредить: умирать. Вот уж поистине схватка со смертью за последний короткий миг встречи с женщиной, пусть не любившей, но любимой. Останься Базаров в живых, он бы не стал ее преследовать, как П. Кирсанов свою княгиню. И если бы не приближающаяся неумолимо смерть, ни за что не послал бы за нею. Знает ли об этом Анна Сергеевна? Конечно. Иначе не приехала бы. Эгоистичная, холодная — нашла бы повод «опоздать», не тревожа себя зрелищем смерти, к тому же небезопасным. Вместе с тем приезжает. Мужеством, душевной красотой Базаров, быть может, на какое-то мгновение разбудил в ней, самовлюбленной аристократке, некое ответное чувство. Как бы то ни было, но его любовь побеждает и смерть, и эгоизм, и светское высокомерие. «Живите долго...» — говорит он женщине, которая измучила его, в некотором роде стала виновницей беды. Но тем и прекрасна любовь, что всей душой желает нам «жизни» — долгой, счастливой, не корит за то, что осталась безответной, а теперь уже и отввергнутой — той жизнью, которую завещает... «Послушайте... ведь я вас не поцеловал тогда...» — неужели можно думать об этом у самого края «темноты»? Верить ли Тургеневу? Верить, верить. В своем чувстве Павел Петрович — великодушен, Базаров же — велик! Теперь, надеюсь, без меня поймете, почему о любви Кирсанова к княгине Р. рассказывает целой главой (!) его племянник Аркадий, а о любви Базарова к Одинцовой — автор? Я рад, Галя, что импульс к такому откровению, несколько, может быть, затянутому, дала мне именно ты своей фразой: «Став ученицей ПТУ, я по-прежнему считала бы себя школьницей». Учиться или доучиваться, тем более кое-как, — нет такой проблемы. Учиться!!! Жаль, что не сказала о другом. Какой должна быть домашняя библиотечка, допустим, юноши, решившего подружиться с металлом? Лично мне она видится (как и всякая домашняя библиотечка) небольшой, но вместительной, где, между прочим, рядом с «Героем нашего времени» по праву стоит и скромная брошюра «Кузнец с Урала» (из рубрики «Герои труда»). В одном ряду с «Железным потоком» Серафимовича и «Как закалялась сталь» Островского — «Прогрессивная технология металлообработки...», «Станки с программным управлением...». Не будет курьезом, если по соседству с известной
диссертацией Н. Г. Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности» окажется и недавно вышедшая книга «Рабочие диссертации «Красного выборжца», рассказывающая о научном и творческом поиске новаторов производства. Такая библиотечка символизирует духовный облик сегодняшнего рабочего, в жизни которого художественная и техническая литература, умственный и физический труд неразрывны. В. Маяковский не случайно заканчивает свою поэму «Хорошо!» строчкой:
Славьте молот и стих землю молодости.
Не дожидаясь десятого класса, подумаем: почему не серп и молот, всем знакомая символика, а «молот и стнх» по воле поэта становятся эмблемой обновленного мира? ...Урок-сочинение подходил к концу. Но профориентация— продолжается... В десятом соберем всех «слесарей» (Клещ — «На дне», Власовы — «Мать», Давыдов — «Поднятая целина» и т. д.) и о каждом поговорим. А там, смотришь, героем урока станет целая рабочая семья: «Журбины» В. Кочетова. Сочинение, что начали ребята, а продолжил я, будем писать до «последнего звонка». Теперь же поставим многоточие...
ПОСТОЯННЫЙ ОБМЕН
По-разному ходим в школу. Кому-то только улицу перейти, даже не застегнув пуговиц на пальто; другой с противоположного конца города час, а то и полтора всеми видами транспорта добирается, хотя под боком школа-новостройка и буквально уговаривают, как капризного артиста, взять классы, а льготы — любые. Но нет, поутру снова втискиваешься в нагретый от людской толчеи автобус и — едешь, едешь в свою школу. Радуешься, что она не напротив, а где-то на краю. За час-полтора о многом передумаешь, и длинная дорога вдруг становится коротким путем — к ученику. Ведь едешь иногда с одним уроком, а приходишь — с другим. Впрочем, «другой» нередко остается в черновиках, набросках. Тоже хорошо. Значит, что-то не связалось, не сомкнулось, еще и еще надо подумать. И вот снова еду: комментировать «Товарищу Нетте, пароходу и человеку». В памяти перебираю строчки:
...встрететь я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте. Со всеми подробностями поведу разговор о внезапном, трагическом «как». А дальше... А дальше размечтался. Не собрать ли в один урок такие вот «часы»? Базаров («Отцы и дети»), Мармеладов («Преступление н наказание»), Михаил Власов и Егор Иванович («Мать»), Фролов («Разгром»), Давыдов («Поднятая целина») и т. д. С одной стороны, урок повторения, а с другой — разговор, имеющий особое значение. Познать истинный смысл жизни и свое место в ней, подлинные, а не мнимые ценности, себя как уникальное и потому общезначимое существо — могут лишь те из нас, кто время от времени задумывается о неизбежности этого «часа». Да, мы воспитываем оптимистов. Но — не бездумных, по-животному влюбленных в жизнь, которую до них и за них во всех загадках и тайнах осмыслил кто-то, и остается только жить да радоваться. Бездумный оптимист — явление жуткое, бесплодное и не столь уж редкое. Есть в этом и вина школы. Анализируя все часы и дни, кроме смертных, она упростила и даже выхолостила сложную работу с человеком. Воспитала бойкого, безоглядного, вездесущего и везде сующегося потребителя, у которого якобы «в запасе вечность». Старшеклассники порой скептически удивляются тому, чем всерьез мучались известные им персонажи: какими-то приметными и неприметными «следами», «Тулонами». А внутренние монологи — ну зачем они здоровому человеку?! Да и без «диалектики души» тоже прожить можно, потому как некоторые совсем не имеют ее — души, и ничего, преуспевают. Онегину с Ленским просто нечем заниматься, вот и спорят по вечерам о всякой ерунде:
...Плоды наук, добро и зло, И предрассудки вековые, И гроба тайны роковые, Судьба и жизнь... Пьер и Болконский тоже хороши! Ну чего, скажите, ищут, когда и так все есть: дом, деньги, связи. Или чеховский Туркин, т. е. нет, Старцев? Что
плохого в том, что копит деньги? Вот полнеть действительно не надо. Впрочем, если аппетит хороший, стоит ли отказывать себе? Чичиков, конечно, мерзавец, обманывает государство! Но, с другой стороны, положительный товарищ, потому что обманывать Николая I — прогрессивно. Чацкий, что и говорить умный; поменьше бы болтал, так и «уголка» искать не надо: везде хорошо. Правильно говорил Есенин... Так, держась за поручень автобусной стойки, обдумывал урок о «часах», находил ему и себе оправдание. Нельзя «оптимизировать» за счет неглубоких, примитивных прочтений книги, которая в некоторых случаях воздействует на ученика еще сильнее, чем жизнь. И потом: один из аспектов урока литературы — оставить человеку его (!) тайну, не уподобить компьютеру, роботу и т. д. Тем не менее урока этого пока (!) не будет. А может, и никогда. Не потому, что «смертей» многовато. Отсутствует стержень. Повторить — это ведь не механически собрать материал, отыскав повод, а разрозненные факты соединить структурой. Где она? Поищем, конечно, но не сейчас. А сейчас — еще раз хорошенько обдумаю урок, который по плану.
За кормой лунища. Ну и здорово!
И опять мысленно ухожу куда-то в сторону, на этот раз к другому уроку, озарившему проблеском неожиданной ассоциации.
...а за солнцами улиц где-то ковыляла никому не нужная дряблая луна —
тоже строчки Маяковского, в которых пушкинская боль за луну:
Но нынче видим только в ней Замену тусклых фонарей.
Стоп! стоп! Почему в стихах о Нетте непременно нужна луна? И в знаменитом разговоре с Пушкиным («В небе вон луна такая молодая...»)? В поэме «Хорошо!» она фигурирует несколько раз («Ночь — и на головы нам луна»; «штыки от луны и тверже и злей...») и в стихах о загранице. Где еще и с какой целью присутствует таинственная спутница ночи? Пока это только заготовка, веточка этого урока, но будет ли другой? Возможности, конечно, не упустим, но и торопиться не резон. Снова возвращаюсь к Нетте. «Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером...» Горьковскне строчки,
пожалуй, сделаю эпиграфом к уроку. Под пером Маяковского Нетте разом и песня, и пример. Не захотел, как Уж, спрятаться, когда на рассвете черные маски ворвались в дипкупе. «Смертный час» встретил, как Сокол. Может, и их когда-нибудь соберу в один урок — «ужей» и «соколов». Ползучее, скользкое нередко торжествует; высокое, одухотворениое столь же часто гибнет. Почему уходят Катерины и остаются Варвары; умирают Базаровы и преуспевают Аркадии; гибнут Болконские и откровенно ликуют увешанные орденами и звездами Друбецкие, Берги, Курапгаы; попадают под пули бесхитростные Морозки и, как мокрушки, выскальзывают из цепких холодных рук смерти голубоглазые Мечики; подставляют свою грудь пулемету Давыдовы и очень уютно устраиваются в председательских кабинетах Поляницы; по нечаянности будто бы ломают себе шеи Столетовы и безбедно; доживают свой век Гасиловы; блаженствуют Чичиковы и — мучаются бессильным желанием «воскресить» их духовно надломленные Гоголи? Почему? Не попытаться ли объяснить себе и ребятам эту более чем странную закономерность? «Пускай ты умер... всегда ты будешь живым примером». Не раз был свидетелем, как Молчалины, Чичиковы, Гасиловы, устраиваясь в жизни и устраивая своих, ставили в пример Чацких, Давыдовых, Столетовых... Вот, мол, как надо! Но подавать пример и ставить в пример — не одно и то же. «Черновик» урока, однако, полностью не вырисовывался. Не все было ясно в тех обобщениях, какие выстраивала память. Как-нибудь в другой раз поразмышляю, ибо следующая остановка — моя. Да, учитель живет уроками. Теми, что уже прошли, и другими, которые предстоят. Но можно жить и теми, которых не было. Острее заставляют они ощутить и пережить уже состоявшиеся. Каким мне представляется портфель словесника, я уже писал. А вот какой должна, быть его работал полка или шкаф? По одну сторону (говорю о своей полке) грудой теснятся уроки, расписанные в тематических планах; по другую — в тощих, езде не разбухших от времени папках вызревают замыслы. Обе стороны взаимодействуют. Ведь уроки, как и люди, делятся между собой всем, чем богаты. То замысел отдаст часть своего материала давно готовому уроку, и он станет ярче, глубже; то, наоборот, урок неожиданно наполнит собою замысел, и тогда рождается новое. Когда у словесника, как у писателя или ученого, есть свои черновики и беловики и между ними постоянный обмен, с уверенностью скажу, каким путем и куда он идет: творческим! к ученику!
Мы умеем и любим говорить о прототипах того или иного персонажа, отыскивать ему аналоги, двойники в тех книгах, с которыми работаем. Но есть ведь и живые, реалъные двойники, с которыми иной раз лицом к лицу встретишься: вон он — сидит напротив. Оставить его за рамками урока или вместе с персонажем позволить войти в класс? Проблема. Пусть Гоголь не относится к числу писателей, которые легко придумывали сюжеты. Зато сколько сюжетов может подарить сам! Его помещицу Коробочку (коль уж ныне работаю в педклассах) когда-нибудь раскрою в неожиданной роли, скажем, учительницы литературы, методиста и даже повыше. Вот уж и похохочем, и поплачем! Да, учитель живет уроками и потому не боится длинных дорог.
УГОЛ ЗРЕНИЯ
Путь к ученику... Это и беседы, семинары, лекции, консультации со своими коллегами о сложностях нашей работы с теми, кто шумной ватагой каждодневно наполняет школьные классы. Свои они или чужие — все равно наши, общие, потому что — дети, ребята. Беседы по проблемам воспитания и обучения средствами литературы касались не только аспектов «как лучше», «как надо», но и того, чего делать нельзя и вовсе опасно, когда пользуешься инструментом художественного слова. Кое-что приходилось доказывать все той же гиперболой, подчас забавной, утрированной. Не секрет, что некоторые из выпускников школы, став честными тружениками, хорошими друзьями, верными защитниками наших идейных и нравственных убеждений, не обрели, однако, устойчивости перед... бутылкой вина. Откуда это? — спрашиваем мы себя. Как и многое, все оттуда же, с урока! Притом самого любимого: литературы, которой всему дает душу. Листая страницы художественных шедевров, не так и не о том зачастую разговариваем с ребятами. Их память цепко удерживает все, мимо чего вскользь, скороговоркой, надеясь быть во всем и всеми понятым, проходит словесник. А порой (чего уж тут) он и сам нехотя сеет смутные намеки, догадки. «...Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку пить: не такой день...» — говорит Тимохин Болконскому («Война и мир»). Отказ солдат от водки накануне Бородинского сражения трактуется иной раз чуть ли не как подвиг, равный самой битве. Подумать только — отказались! Вот это солдаты! А ведь как русский выпить любит. Но когда Отечество в опасности... Тут же и лирическое отступление: а зачем солдату водка-то, тем более накануне!? Значит, нужна. Помогает, значит. Вот то-то и оно. Увлекшись (теми же солдатами, которые все-таки отказались), забываем опытом народа оценить степень «помощи» хмельного перед решающим боем, подумать, почему произошло это в батальоне Тимохина, подчиненном Волконскому. Забываем и на этом уроке, и на другом... Что каждый день делает лирический герой Блока? Верно: употребляет. «Влагу терпкую, таинственную». Тут-то и является ему Незнакомка, когда «души излучины пронзило терпкое вино». Сюжетно и композиционно как будто оправданы строчки: «Я знаю, истина в вине». И каждый сидящий в классе отныне знает это, вспоминая «пройденное». Пушкин-то мифического Вакха славил в окружении верных друзей («Подымем бокалы, содвинем их разом!»), а вот Блок — в одиночестве. Другая эпоха. В одиночку или в окружении — где же больше «истины»? Если опираться на факты... Звонко прочитав строчки Маяковского «Лучше уж от водки умереть, чем от скуки», словесник раскрывает замысел, историю создания стихотворения. Но замечает ли, как ученик надолго погружается во внутренний монолог: «Верно! Ох, как верно! Недаром школьный водопроводчик дядя Боря... Знает толк, хоть и не читал Маяковского...» Хмельное закрадывается и в приемы обучения грамотности. Иной словесник мигом объяснит, в каких случаях злополучное «пол» пишется через черточку и вместе. Пол-листа, пол-лепешки — не очень убедительно. То ли дело — пол-литра! Оживут, встрепенутся. Хоть и сомнительный прием, а действует. Особенно если и дальше сохранить тон: пол-литра, скажем, через черточку, а вот полбутылки почему-то вместе. Ну-ка, почему?! Стоит ли удивляться, если на «огоньки», которые в особенности любят восьмиклассники (переломный возраст!), нет-нет да и проникнет с лимонадной этикеткой бутылка довольно сомнительного вида. И вспыхивает «огонек»... Досадно, но именно на уроках литературы силой художественного слова нехотя навеваем поэзию на бочку старого, доброго вина, что припас Тарас Бульба на черный день, на онегинские бокалы, которые «жажда пpocит залить горячий жир котлет», на шампанское, что «страшно пили» Раневские, а Лопахин только потому не пил, что дорого (бережлив купчина!), и на блоковскую «черную розу в бокале», и на есенинские бутылочные «пробки» которыми поэт «душу свою затыкал». Тут кстати (а скорее некстати) и реплика Сатина: «Когда я пьян... мне все нравится». Поэтический цикл «питейных» подробностей замыкает триумфальный штрих из «Судьбы человека», где Андрей Соколов, не закусывая (вот как надо), выпивает стакан, другой... И — ничего! Потому что из народа! Правда, шнапс совсем не то, что наша водка. А уж водку-то Соколов умел пить, когда шофером работал.., «Поэзия застолья» (с грибками, огурчиками, охлажденной «Русской» и т. д.) прочно вошла в субботний обиход отдельных семей, а в понедельник на уроке из-за легкомысленного подхода учителя к художественному тексту школьник ощутит некую моральную поддержку отцу, дяде, двум тетям, слезно певшим «про ямщика», который на почте служил и все время просил: «Налейте! Налейте!» Ну как тут не родиться ассоциациям: вино, мол, не помешало некрасовским мужикам сохранить и ясность, и бойкую остроту ума. Пьяненькие, они иной раз скажут такое забавное словечко... У Гриши-то Добросклонова мать почему умерла раньше, а отец живет? С вином не расставался! Оно-то и смывало горечь. А жена? Все принимала к сердцу, лишь этого не принимала. Зато Матрена Тимофеевна умеет и поработать, и в баньке попариться, и лихо сплясать, и... чарку опрокинуть. «Пьешь водку, Тимофеевна?» — спрашивают мужики. «Старухе — да не пить?» — отвечает она. Значит, выпить можно? Не одной, конечно, зато и не по одной, а со всеми и как все. Личная жизнь, бывает, так сложится... Сам учитель говорил, когда «Грозу» разбирали: у Катерины нет выхода, а у Тихона есть — кабак! Да и в «Маленьких трагедиях» этот... которому скучно... советует: «Открывай шампанского бутылку». А Пушкин в ссылке тоже ведь как хотел выпить! «Где же кружка?» И чего это мама отца ругает, что тот... Пушкин-то вон как! Может, в этой самой кружке есть что-то спасительное? Или Раскольников? Полгода размышлял: убивать, не убивать... А как зашел в распивочную да налили ему стакан пива (всего-то), вдруг и прояснилось.
Базаров тоже хорош. Нигилист, все отрицает! А сам? Поехал к Кукшиной, чтоб на ее счет шампанского... Шампанское, значит, не отрицает. Ради него и Кукшину, эту дуру набитую, терпит. А Лермонтов? До полночи готов был любоваться «на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков». С этого, можно сказать, и начиналась для него Родина. ...Конечно, многое здесь утрировано. Но кусочек горькой, тревожной правды, несомненно, есть. Подобные раздумья ребят вполне возможны, коль скоро семья дает повод, а школа не скупится на примеры. А сколько их, примеров-то, и опричь школы. «Бе-ез-дельни-и-к, кто с нами не пьет», — не кто-нибудь, народный артист укоряет по радио. А кино? Там даже сами учителя... из графина! («Доживем до понедельника»). Так как же все-таки с «бокалами», «стаканами», «кружками», «графинами», «бочками», с которыми школьники сталкиваются на страницах художественных книг? Стыдливо обходить «питейные» сцены? Это не всегда и возможно, а по большому счету — и не нужно, если ты Воспитатель. Ведь пушкинское действительно гениальное «где же кружка?« — некий символ приобщения поэта не к «хмельному», конечно же, а к русскому, простонародному. «Сердцу будет веселей» не оттого, каким количеством «аи», «клико» или «бордо» заполнена кружка, а от самой кружки как атрибута того мира, к которому принадлежала няня и — духовно — сам поэт. Ведь не желание вкусить пьяного веселья, а тревога за свою приумолкшую «подружку», такую же ветхую, как и домик, в котором они приютились, подсказала сердцу поэта простое, лишь в исключительных случаях приемлемое «народное средство». Но если с годами меняется сам народ — его привычки, обычаи, взгляды, умирают, стало быть, и те традиции, которые когда-то имели реальную почву. Смешно, в самом деле, сегодняшней бабушке, с высшим образованием, занимающейся аэробикой, посещающей театры, выставки, — в минуту уныния или плохого настроения по-пушкински бесхитростно и душевно предложить: «выпьем». Тут уж дело не в бабушке, а в тебе самом, а бабушкА — только повод. Один и тот же «зимний вечер» — с вьюгой, мглою, но — разные эпохи, значит, и разные средства, с помощью которых мы поднимаем свое настроение. Не последнюю роль здесь играет книга, природа, стадион. Наконец, наше умение верно понять и... не принять отжившую традицию. Расширенным комментарием, быть может, даже и коротким отступлением от урока надо информировать об этом школьников. Иначе дважды повторенное в живом, эмоциональном ключе «Выпьем, добрая подружка... где же кружка?» кем-то из самых впечатлительных и доверчивых воспримется буквально, и в скучный зимний вечер, покрытый снегом и мглою, кто-то вдруг и впрямь заспешит за тем «весельем», от которого утро бывает мрачнее вечера. В последнее время (и об этом тоже нужно сказать) алкоголизм сильно «помолодел». А ведь ничто так не размывает нравственные устои личности, особенно юной, как вино. Выпитое лишь раз, оно держится в организме много дней. Держится и – держит: повторным желанием вернуться к тоиу кратковременному, совсем не пушкинскому, а очень горькому веселью, потому что у иных эти возвраты становятся болезненной потребностью, а точнее – следствием нарушения биохимических процессов в нервной системе. И бочка старого доброго вина, приберегаемая Бульбой, менее всего рассчитана на примитивное опьянение уставших и павших духом воинов. Тут иная грань все той же исторически отжившей традиции: в данном случае чаркой вина засвидетельствовать верность запорожскому братству, причаститься к вере, какая движет Бульбой и его сподвижниками, по-своему отпраздновать предстоящий и для многих, возможно, последний бой с ляхами; наконец (и это тоже существенно), живительным глотком вина приободрить уставших от жестоких схваток, потерь и крови, горестно сникших воинов. Пушкинское «сердцу будет веселей» здесь, в сущности, имеет то же значение: не напиться и даже не выпить, а воспрянуть духом. И это совсем не та «бочка», какую из милости выставляет обделенным и обманутым строителям дороги толстый, присадистый и прижимистый купчина («Железная дорога»), чтобы пьчным, одурманивающим весельем создать иллюзию праздника, торжества, своей щедрости. Разумеется, каким бы ни было вино в той и другой бочке, в каких бы дозах ни употреблялось и каким бы целям – высоким или низким – ни служило оно, говоря сегодняшним языком – это яд. И воинам, и строителям, и поэтам, как доказывает наука, в любых дозах и в любых ситуациях хмельное – плохой помощник. Бесбашные минуты «веселья» заканчиваются (всегда!) безутешной расплатой. Не сказать об этом решительно и веско, упомянув по ходу урока о стаканах, кружках и бочках, все теми же отступлениями и даже остановками — значит стереть соединительную черточку в учебно-воспитательном процессе, проигнорировав вторую его часть.
Да и с некрасовскими мужиками не так все просто. Задумавшись над истинными причинами своего положения, они в конечном счете трезвеют в самом прямом и символически-обобщенном смысле. Ну чем не повод (не 5— 10 минут, как обычно, а целый урок) побеседовать с классом о неожиданной и столь обнадеживающей метаморфозе. На пути к новой жизни хмельное вдруг становится полной помехой, чем-то инородным. Даже «охочие до водочки» братья Губины осознают это. Сказочное ведро с вином включено в повествование неспроста. Во-первых, доказать, что из семи мужиков-странников только двое (!) пристрастны к пагубному зелью, да и те братья. Во-вторых, по мере развития действия представить сперва ненужным, затем нелепым, а после и вовсе вредным, зловещим этот сказочный дар скатерти-самобранки. Смешным и жалким кажется некрасовским странникам недавнее заблуждение: «придет печаль великая, как перестанем пить». В действительности не печаль, а просветление, а с ним и осознание своего гражданского долга наполняет их ум и сердце. Героев Некрасова отныне и навсегда «пьянит» вдруг открывшаяся перед ними во всей своей безмерной широте и со всеми заботами и тревогами матушка-Русь. Значит, чем шире распахивается перед нами окружающий мир, тем духовнее, сознательнее наше внутреннее «я», тем меньше эгоистически-безрассудного желания хоть на миг «отключиться» от жизни, притупить ее остроту чаркой вина. «Два запоя» — так однажды сформулировал тему урока по роману Горького «Мать», чтобы сопоставить (и противопоставить!) отца и сына Власовых в аспекте их отношения к спиртному. Первый (старший) после ужина «ставил перед собой бутылку водки». Второй (сын) выкладывал на стол книги. Два кровно родных человека, живущие, казалось бы, рядом, а на самом деле — в разных эпохах: отец запоем пьет, сын читает запоем. «Может, водочки купить?» — предложила однажды мать, когда у Павла собрались друзья. «Нет, это лишнее!» — слышит в ответ. Насущным для героев Горького становится книга, а из любимых напитков — чай, который иногда — за жаркими разговорами — остывает... «Романтика водочки» вновь разрушена не медицинским «вредно», «опасно» и т. д., а гражданским — «лишнее». Но абсолютно лишней она становится опять же в том случае, когда человек, подобно Павлу Власову, живет большими духовными запросами, ищет в жизни путь, созвучный времени, а не подражает слепо отжившим привычкам «отцов». Никто, разумеется, не обяжет словесника комментировать строчки Есенина:
Пускай бываю иногда я пьяным, Зато в глазах моих прозрений дивный свет...
Тем не менее, разрушая нейтралитет пассивности, своей и многих, он изберет и прокомментирует именно эти строчки. Покажет, каким жестоким, безжалостным бывает зачастую в судьбах людей это, казалось бы, невинно-винное «иногда». У скольких и в душе, и в глазах навсегда загасило оно «прозрений дивный свет». Можно и в открытую задать вопрос: устранить ли вообще из нашей жизни это «иногда», или?.. Ведь даже одна рюмка может перечеркнуть счастливейшие дары жизни: любимую работу, мудрую книгу, верного друга, добрую девушку... И вот уже на уроке дана оценка — строгая, бескомпромиссная. Кто-то, впрочем, отмалчивается. Пусть. Лишь бы задумался. Чем раньше придет к ребятам житейская мудрость, тем больший иммунитет психологической невосприимчивости к хмельному понесут они в жизнь, тем больше шансов не на словах, а на деле расширить круг их интересов и общения, чтобы у кого-то он не замкнулся трагически на поисках «третьего» возле магазинного прилавка. Школа обязана дать бой, открытый и умелый, за абсолютно(!) трезвую голову. Не только на классных часах, родительских и комсомольских собраниях. Прежде всего — на уроках литературы! Именно здесь нужна непрерывная просветительная работа над общей культурой молодого современника, воспитанием в нем высокой духовности. Кому же, если не учителю-словеснику, с помощью книг рассказать о том, как, пользуясь всеми дарами жизни, «до дней последних донца» сохранять и сохранить в себе Че- ловека. Нужен большой философский разговор о высоком, личностно значимом, о нашей человеческой вере в разумное, рациональное, наконец, разговор об ответственности за тех, кто сменит нас и кому мы обязаны дать здоровую жизнь. Чехов, кажется, сказал: «В понятие культуры входит и способность утешить себя». Отнюдь не примитивными средствами, какими пользуются иные, собираясь в подворотнях и закутках: дескать, не пригубив, не отхлебнув, скованности, усталости или, как еще говорят, «застрессо-
ванности» не устранишь. Нелегкой способности утешить себя, как, впрочем, и непростому умению радоваться, не прибегая к бутылке, надо учить и учить на уроке, используя жизненный опыт литературных героев. Возьмем того же Давыдова из «Поднятой целины». Измученный промахами в работе, Лушкой, диверсиями врага, тоской по родному Краснопутиловскому заводу, любимому слесарному делу, и глотка хмельного «не употребил», хотя в прошлом бывалый матрос даже зуба лишился «по пьяному делу». «Дюже выпитый» белогвардейский офицер Половцев проигрывает Давыдову и здесь. Об этой удивительной грани образа рабочего-ленинца говорить надо в первую очередь и на таком же уровне, на каком раскрывается его верность рабочему классу, партии. Трудом души, чуткой и внимательной ко всем сложностям жизни, дать развернутую нравственную оценку тому, что особенно дорого в рабочем человеке, понимающем, сколь коварно, а значит, вдвойне опасно хмельное. Осторожно — школа! С этих позиций необходимо прочитать учителю-словеснику (и не только ему) знакомые ребятам литературные шедевры; дать однозначную, бескомпромиссную оценку двуликому — озорному и цепко-ухватистому — Бахусу, невольному герою многих книг. В школьную программу охотно включил бы сегодня «Поединок» Куприна. На судьбе умного и доброго Назанского во всех нюансах показал бы ужасную трагедию: гибель духовно незаурядного человека в той самой «посудинке», которая в обиходе принимает нередко волшебные очертания. Тут и узорчатый хрустальный фужер на тонкой и длинной, как у аиста, ноге, и переливающаяся всеми оттенками радуги изящная рюмка с расширенным основанием, и крохотные (опять же хрустальные) кружечки, бочоночки, из которых просто грех не выпить, настолько умиляют... Пусть читатель сам дорисует облик той «посудинки», в которой когда-то утонул Мармеладов, увлекая за собой жену и детей, и в которой (всяк на свой манер) тонут знакомые или близкие нам, чаще всего хорошие люди. В какие бы формы, этикетки и дозы ни рядился мифический Вакх, его расчет убийственно прост: сейчас ты меня держишь за «горлышко», а завтра — я тебя! Завтра и, возможно, навсегда — как взял Мармеладова, мужа Раневской, Михаила Власова, Сатина... Не худо бы собрать в печальную галерею всех литературных героев-алкоголиков и обстоятельно рассказать о судьбе каждого из них тем, кто начинает жить.
За многие годы школьной работы в полной мере убедился: детских проблем как таковых нет, все проблемы — взрослые! Все! А потому воспитание взрослых — будь то отец или мать, производственный мастер или... учитель литературы — самый верный путь к формированию здоровой детской души.
ТАКАЯ УЖ НАША РАБОТА
Из Останкина прямо с поезда — на экзамен. Героиня вечера Наташа Кочкова, та самая, что поставила все точки над «и» в нашей путанной учительской полемике, сознавая, что мы (она, я и ребята) на верном пути, от волнения и счастья всю ночь играла на гитаре и пела. Наскоро сготовив ребятам утренний кофе, поминутно позевывая, я изрядно волновался за Наташу. Хватит ли у нее сил на шестичасовое сочинение? Сможет ли оправдать свое неизменное «отлично» в ситуации, прямо скажем, экстремальной. Доказать взыскательным оппонентам, а теперь еще и ассистентам, всей экзаменационной комиссии, что литературное знание, когда оно есть и когда глубокое, как и математическое, помех не знает! Ну чем не проверка метода, которым обучаю? И всего, что знаю и умею? Иногда, может быть, и полезно таким вот способом провериться: с корабля на бал! Только «балл» в этот раз писался с двойным «л» — экзамен! Наташа села за первую парту, чтобы не сомневались... И даже кого-то попросила уступить ей место. На экзаменах мои ребята не борются за последние, средние парты. Даже слабенькие с базаровской «надменной» гордостью выбирают первую, гарантируя себе и нам «чистую» победу. Наташиным сочинением, не делая скидок на ситуацию, наверняка поинтересуются мои недоброжелатели, задетые ее «излишне интеллектуальным» (как выразился один из них) выступлением в Останкине. Какая-либо помощь с моей стороны исключалась начисто еще и по той причине, что класс — педагогический: нельзя! К тому же Наташа в перспективе — словесница. Да и сам я, веря в нее, не хотел подходить к ней. И однако то и дело поглядывал с тревогой и всякий раз видел склоненное над партой милое, умное и особенно в эту минуту прелестное личико, хотя и бледное, усталое. Без уступок и натяжек комиссия единодушно поставила ей «отлично». Тот самый по-настоящему настоящий экзамен на все аспекты
духовной врелости, в том числе и на умение выдать максимум в сложных условиях, состоялся успешно. Был очень доволен Наташей, но не собой. Чувство знакомое учителю: не остался ли в долгу перед теми, кого учил? Все ли, всегда ли делал как надо? ...Выпускной вечер 307-й школы проходил в актовом зале Технологического института. С высоких стен смотрели на нас знакомые силуэты великих ученых. Это — обязывало. Напутственное слово говорил с кафедры. Четыре десятых класса вместе с родителями, гостями битком заполнили зал. Где-то у самой кафедры в третьем ряду среди педагогических ребят сидела счастливая Наташа, повзрослевшая в своем нешкольном, праздничном платье. К «слову» готовился, как к уроку, да это и будет урок, только с кафедры. Говорил о том, как трудно... быть учителем. Из «остаточных» эмоций, что обычно шлейфом тянутся за нами, самая горькая — был ли на уровне тех, кто доверился тебе? Если нет, значит, «недостача». Переучет нужен, нужна ревизия. Идя за нами, ребята не ведают собственных уровней. А ведь у кого-то из них (пусть не во всем, во многом и уж наверняка в чем-то) он выше, чем у тебя. На свой или его уровень ориентироваться? Вот о чем нередко думаешь на пути к ученику... по дороге домой. Загадочная у нас, словесников, профессия. Иной раз ничего особенного не сказал, а получили — много и многие; бывает, и о том, и об этом и так, и эдак говоришь, а в итоге ерунда какая-то, жалкая мелочишка... О многом еще и очень важном говорил я в тот вечер. На то он и вечер, который, вопреки поговорке, бывает иногда мудренее утра, если живешь целым днем. И — годом, жизнью. Закончил же словами Горького. «Человек — вот правда!» Но всякий ли поднялся и поднял другого до этой правды? Ответим на этот главный вопрос — своей работой, судьбой.
ЗВОНКИ ОДНОГО УРОКА Все годы жил неучтенной, незапланированной нагрузкой — общением с учеником. Даже уходя в отпуск, был связан с ним. В дни, когда мои знакомые, друзья безмятежно отдыхали на пляжах, пробовали первую клубнику, ранний картофель, я шел на урок. Ленинградская молодежная газета «Смена» ввела новую рубрику,
получившую широкую популярность: «Телефон доверия». Социологам, актерам, педагогам предлагалось подежурить с 17 до 20 часов у телефона и ответить на вопросы. Анонсом газета знакомила своих читателей с теми, кому можно довериться. Выбор пал и на меня — и в самое неподходящее время. Июль. Я напряженно работал над книгой. Даже обычные телефонные разговоры были помехой. Ни лишних сил, ни времени... А тут трехчасовой и крайне ответственный разговор: ведь на каждый звонок надо ответить как на единственный: мудро, неторопливо. Возможно, и отказался бы, но... По телефону доверия могли позвонить мои ученики, сегодняшние, вчерашние... Спросить о том, о чем в классе, даже с глазу на глаз, не спросишь. Упускать такую возможность, не видя друг друга, поговорить, нельзя. Мой путь к ученику теперь продолжит телефон. Мысленно и себе позвоню, спрошу, кто я: учитель литературы или педагог, шагнувший за рамки предмета? И вот я в редакции. Немым вопросом изогнутая телефонная трубка. Посмотрел на часы: до начала... И тут же раздался звонок... Короткие гудки. Еще звонок, и снова — короткие. Уж не разыгрывают ли? Выяснилось — не пробиться. Наконец, голос. Мой первый «абонент» сразу же дал мне работу. Пятнадцатилетняя Н. спрашивала, как строить отношения с человеком, которому 20 лет? Оба мечтают в будущем создать семью. Допустима ли разница в пять лет? Советую: обо всем рассказать родителям и познакомить их с «избранником». Пусть то же сделает и он. Разница в пять лет не помеха, более того — желанна, но для какого возраста? Когда тебе еще только 15, думать надо о другой «разнице»: почему твои одногодки учатся, выбирают профессию, волнуются над книгами, а ты уже строишь «отношения», «семью». Не рано ли? Еще звонок. - Добрый вечер. Меня зовут Света. Я на два месяца остаюсь в городе. Подруги все разъехались. Мне скучно, не знаю, чем заняться... - Чем заняться? Миром, который вокруг. Пусть подруги уехали, но город, люди, небо, солнце остались. Попробуй: «Остановиться, оглянуться и рыжим солнцем захлебнуться, как будто виделись сто раз, себе навстречу повернуться, не спрятаться, а потянуться к дождю лицом. Последний раз живем. И первый!..» Ладно? - Это телефон доверия? Здравствуйте! До вас никак не дозвониться! У меня вопрос. Мне 23 года. Мужчинам нравлюсь, только у меня свои мерки.
Хочется видеть рядом красивого, сильного человека, а не робкого и безвольного, каких сейчас много. Ведь это на всю жизнь... - Допустим, вы очень красивая, просто мадонна! Но на вас обратил внимание весьма обычный, даже невзрачный человек, еще и покраснел вдобавок. Постарайтесь быть к нему внимательной. Такие люди нуждаются в поддержке, а получив ее, могут раскрыться совершенно неожиданно. Часто именно они — неловкие, незаметные, застенчивые — и есть «на всю жизнь»! Вспомните «Войну и мир». Анатоль Курагин — красавец, но пустой и холодный. А Пьер Безухов неуклюж, внешне непривлекателен, но он-то и есть личность. Пересмотрите немного свои взгляды и, уверен, встретите свою «половинку». - Здравствуйте, меня зовут Лена, я студентка университета. Недавно встретила своего бывшего соседа по парте. Проговорили семь часов подряд. За это время мы не вспомнили ни одного учителя. Как же так могло получиться? - Добрый вечер. Мне 19 лет. С детства не люблю литературу, хотя понимаю, что много от этого теряю. Подскажите, как и что читать? Последний вопрос был самый короткий, зато и самый трудный. Кто-то знакомым голосом спросил: - А какими вы хотели бы видеть своих учеников? Так закончился наш трехчасовой разговор на тему: «И жизнь, и книги, и любовь...» Много лет жил без телефона, не испытывая в нем особой потребности. А вот теперь мне он нужен. Организовать «Службу доверия» можно и не в редакции, а у себя дома, скажем, по субботам с 17 до 19, что я и сделал. Мой коллега, ученик, его родитель — всякий, кто доверяет мне и для кого мои слова весомы, не называя себя, может спросить о чем угодно.
УВАЖАЯ, УМНОЖАТЬ
Улица, на которой живу, расположена между двумя станциями, а точнее, ветками метро. По-разному добираюсь до центра, где находится школа. Могу ехать (и долгое время ездил) левой веткой остановками «Академическая», «Политехническая», «Технологический» и дальше — «Кировский завод», «Автово»... Одним словом, техническая ветка. Наивно, быть может, но все чаще и чаще сворачиваю теперь вправо, на свою гуманитарную ветку, где мелькают станции «Черная речка», «Горьковская»,
«Невский проспект»... Над каждой размышляю, в особенности над одной... Еще студентом знал: Он — «начало всех начал». Затем понял: не только в литературе, музыке, живописи и т. д., но и в педагогике. Однажды разбирал с восьмиклассниками знаменитый «Памятник».
И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что...
Уже на первом «что» дружно застряли. Мне и ребятам вдруг стало ясно, о чем и как вести речь. В пушкинском триединстве — чувства... лира... пробуждал — на первом плане стояли мы: люди! Говоря сегодняшним языком, объект, инструмент, технология впечатляли мудрой расстановкой акцентов. Стихийно возникло задание: какие же «чувства добрые» оставила в наследство нам «гремучая» лира Пушкина? В каких строчках с особенной силой и глубиной ощущаем мы высоту его Гуманизма и то поистине волшебное, неповторимое искусство слова, о котором с восторгом, хоть и шутливо, писал Маяковский: «Муза ловко за язык Вас тянет». Так, в сущности, от одной строчки много лет назад родилась моя педагогическая концепция. И сегодня (благодаря Пушкину) мне не надо перестраиваться: все годы оставался как есть. Не скрою, иногда лира была лишь поводом, а технология мимолетным эпизодом урока. Все крупнее, масштабнее вырисовывались нравственные аспекты знаний. Но даже в этом «иногда» меня по-своему поддерживал Пушкин, не считавший свое искусство самоцелью, иначе не сказал бы: «Душа в заветной лире мой прах переживет...» Все-таки «душа», а не система изобразительных средств и тем более не их «раскладка», выдаваемая нередко за самое что ни есть современное (!) литературное образование, — основа урока. Разбирая на «струны», «скрепы», «винтики» сладкозвучную лиру Пушкина, лиру, которую нужно слушать, а не разбирать, мой коллега-«профессионал» и впрямь чем-то уподоблялся Дантесу: разобранная лира, как и убитый поэт, молчит! Методисты упрямо доказывали: лира важнее души! Информация — чувств; предмет — ученика! Аргументы порой звучали убедительно, монографично, и я начинал сомневаться: то ли делаю, туда ли иду? В такие минуты снова обращался к Пушкину. Человек — первоценность мира. И —
главный предмет искусства. По самой сути своей оно «прикладное», ибо служит человеку, тому насущному, кровному, через что, собственно и лежит наш путь в культуру. Но даже работая с Пушкиным (!), словесник не верил ни ему, великому, ни времени, в котором живет, ни школьникам, «подсказавшим», как надо работать с ними, и — одним шедевром (книгой) заслонял красоту и мудрость другого, по-своему тоже уникального шедевра: ученика! Да, одной культурой перечеркнуть другую — это разом уничтожить обе. К сожалению — конечный результат многих словесников, доверившихся «ложной мудрости». Книга, обращенная к себе самой, будь то «Гамлет», «Онегин», «Разгром», всерьез даже учителя не волнует, если он, конечно, не потерял интереса к реалиям жизни, к тем тридцати, что наполняют класс не просто физическим присутствием, а пытливым ожиданием отклика на свое, нерешенное. Схоластическая филология — школьная она или вузовская, уже сделала свое дело. Оттеснила, образно говоря, на одну сторону улицы книгу, на другую — читателя, а посередине — шествует неведомо куда ученый. Разобраться в книге легче, нежели в человеке. Да в ней уже и разобрались. А вот человек, в отличие от книги, ради которого, собственно, и пишется книга, по-прежнему не только не прочитан, но даже и не открыт. Он уподобился фону, на котором испытываются всевозможные «поли». Отсюда и идея педагогической «полифонии» на уроке, где все сразу и ни о чем говорят и в итоге идут домой опустошенными. Называется это еще «обменом мнений». Сегодняшнему школьнику уже не скажешь: прочитайте текст, завтра будем «обмениваться». Приходится так строить урок, чтобы вызвать само это желание — прочитать! Оно поважнее «обмена», ибо является фундаментом мыслительной, эмоциональной, речевой активности. А на пустом месте вряд ли имеет смысл чем-либо обмениваться. Разве что недоброжелательными взглядами, когда ученику предлагают высказать мнение о непрочитанной книге. Между прочим, что больше всего огорчало и мучило «позднего» Есенина, умом и сердцем осознавшего величие социальных перемен?
И песни новые По-старому поем... Уныл и однообразен мотив нашей педагогической песни. Ведь как рассуждаем. Если урок литературы (!), то и занимайся литературой: «духовной летописью», «бесценным достоянием», нетленными «документами», непревзойденными «памятниками»... Бери школьника за руку — и к памятнику! Упрямится? Найдем управу — на то и школа! Знаешь, что о Пушкине Белинский сказал? Вот то-то. Сиди и помалкивай. И ты тоже, и ты, а уж ты-то... Кто вы вообще есть перед «солнцем поэзии»? Но кому нужно такое «солнце», которое слепит и многое мешает увидеть. Ну да, был у Пушкина культ Дома, Пенатов, Семьи. Но и мы, слава богу, не из барака и даже не из коммуналки. И нечего пугать заглавными буквами! Кому нужен «памятник», рядом с которым сиди и помалкивай, потому как кто ты есть. Но ведь ты есть, есть! Реальный, неметафорический. Верно: Онегину — трудно, а нам легче? В какую эпоху ни живи, ежели человек — все равно трудно. Кто в этом разберется? Поможет, посоветует? Онегин-то — фигура! Типичный представитель! С эволюцией! А ты вроде как никого не представляешь. Вот станешь «фигурой»... Так, учтя все факторы, кроме человеческого, словесник вынужден (!) «ломить» и «гнуть» в самой чувствительной сфере — эстетической. Конечный результат закономерен. Пылятся на полках «летописи», зарастают чертополохом «памятники», теряются в сутолоке дня «документы» вечности, а всякому иному внутреннему миру все откровеннее противопоставляют свой — маленький, но суверенный. Возникает не просто горькое, досадное, но и социально опасное противоречие. Великий Октябрь повернул человека к человеку, человека к самому себе, признав его наивысшей ценностью. Но воспринял ли он всем сердцем открывшееся ему духовное достояние?! В частности, школьную книгу? Оттого и «обсуждают» ее на сегодняшнем уроке, не читая и даже не видя. Два школьных наставника (размышляю на ветке, по которой еду) учитель и учебник ныне не помогают друг другу, а, дублируя, мешают, чем-то напоминая Чичикова и Манилова, когда они разом входили в дверь, сильно притиснув один другого. Так и словесник с учебником: идя в класс, образно говоря, застряли в дверях, и на уроке — ни того, ни другого. Творческий принцип: духовное — уроку, учебное — учебнику дает мне возможность неторопливо обдумать с ребятами, предположим, строчки из «Цыган»: Примись за промысел любой; Железо куй иль песни пой И села обходи с медведем.
Без «промысла» — нельзя. Даже если богат и независим, как Алеко. А сколь мудро пушкинское «или». Зазорного труда нет. Не можешь руками, промышляй песней. И однако не с песен, а с железа начинает свои мудрые наставления старый цыган... На Пушкина всегда хватало часов, потому что он — везде, в каждой теме. Даже в этой: «Не остановите часы...»— где идет разговор о белоночной (!) душе Раскольникова, разорвавшего свою связь с миром. К сожалению, все меньше и меньше читают Пушкина и все больше — о нем. Есть книги талантливые, интересные. Но мы — читаем самого Пушкина! Те «прекрасные порывы», о которых писал он в начале XIX столетия, убежден, явятся фундаментом человекоформирующей работы и в XXI веке. Давно положил за правило: уходя с урока, украдкой спросить себя: какую Мысль оставил ребятам? Какое Чувство пробудил? Людей или учеников видел за партами? Учил литературе или тому, чему учит нас сама Литература? Если только литературе, то не есть ли это своеобразная приписка к невыполненной работе — нравственной? Смешно, право, игнорируя Марину или Сашу как примитивные миры, тревожиться о «духовных летописях народа». Народ не безликая масса, а человек, причастный к истории, живущий в каждом из нас. Ослабив или утратив ощущение конкретного (!) человека, мы обрываем и свою связь с духовностью, летописями, народом, сподобясь кликушам и демагогам, наводящим «хрестоматийный глянец» на нерешенные проблемы нравственного воспитания. Как бы ни пугали со стороны «морализаторством», «назойливой этической заданностью», «упрощенным социологизаторством», отваживался и отваживаюсь включить в урок живую, реальную судьбу ученика, ибо что может быть упрощеннее равнодушия к нему и позиции, когда не тревожит его судьба? Возможно, культура как таковая начиналась не с этой тревоги, но ее высоты — всецело от нее. Ее и наши, учительские: пробуждать чувства в том же качестве и объеме и с таким же усердием, с каким добываем сегодня точные знания. Умножать, а не только уважать человека в человеке — цель и пафос урока литературы, обращенность к ученику — стержень нашей работы. Неизменно волнуют три вещи: хочу, чтобы был интересен ребятам; чтобы не «подвел» их, когда будут поступать в вуз; чтобы в трудную минуту жизни оглянулись на меня,
вспомнили уроки (!) и обрели желанную поддержку. Мне нужна именно такая — помогающая, а не цветочно-сентиментальная память. На правой ветке родилась и стала бесспорной для меня истина: голова — любит систему, душа — глубину. Между прочим, «душа» и «свобода» — два любимых слова Пушкина, часто повторяемых им. Особой ценностью становится сегодня это эфемерное, невесомое и, однако, существующее — душа. Рассказывать о ней — мало; до нее нужно добираться: пробуждать, побуждать. Есть вещи, которые никогда не «вычислить» уму, если не поможет душа — пониманием того, над чем работает ум. «Литература — искусство слова, а не кухня для нравственных разговоров», — услышал однажды. Заблуждение. Нельзя из литературы делать что-то одно. Она многообразнее любого другого предмета. Это — и «кухня», где всегда тепло и уютно, и «комната», в которой каждому найдется удобное место, и «дворец», куда торжественно идешь сам и зовешь за собою, и «храм» науки... Искусство словесника в том и состоит, чтобы позвать во все «уголки», которые открывает нам книга. Эстетика и этика — как сестры-близнецы: не всегда различишь. И высказывание Белинского: что художественно, то нравственно — адекватно, в сущности, чеховскому: прекрасно то, что серьезно. Не упустить бы только и не упростить, а уплотнить это «серьезное» как основу эстетического — вот над чем стоит подумать любителям «чистой» словесности. В сентябре 1987г. авторитетная комиссия под председательством А. Г. Алексина знакомилась с работой Научно-исследовательского института по художественному воспитанию. В ее состав был включен и я. Невольно оказался рядом с яркими, интересными людьми: писателем А. Г. Алексиным, художником Б. М. Неменским, философом Н. И. Киященко... - То, что вы делаете на уроках, — сказал Борис Михайлович Неменский, — не только проблема школы, педагогики. Всего искусства: вынуть «каменный топор из складок современного платья». Топор бесчувствия, равнодушия, жестокости. Говоря иначе — социальной инертности жуткой отрешенности от ключевых проблем времени. Топор этот и впрямь пострашнее топора Раскольникова. Никто, даже из числа уважаемых мною ученых, так просто и здраво не связал (живым нервом метафоры!) педагогику и искусство в неразъемную глобальную Нравственную проблему века. Художники острее многих видят
жизнь. Да, вынуть камень из-за пазухи современного (цивилизованного, эрудированного, образованного и т. д.) человека — это помочь ему (при его-то знаниях!) состояться в том «серьезном» духовном качестве, о котором говорил Чехов. Из рабочей поездки в Москву сделал вывод: школьному учителю, в особенности словеснику, да еще творческому, ищущему, необходимо хоть раз поговорить по душам с видным деятелем литературы, искусства, науки. Одна реплика иногда точно прожектором высветит весь путь, по которому многие годы интуитивно, на ощупь идешь. За такой репликой, право, стоит совершить путешествие из Петербурга в Москву в горячую сентябрьскую пору, когда от школы и шага сделать нельзя. При чем тут Пушкин? Ну, хотя бы при том, что не пулей Дантеса, а «каменным топором» был убит он. Под этот «топор» легли и Лермонтов, и Есенин, и Маяковский... Многие. Нет, мы далеки от шукшинского «крепкого мужичка», что за одну ночь трактором разворотил средневековый храм-красавец. Но мы также далеки и от тех, кто, поклоняясь храмам, ставит культуру выше людей. Довольно же, в самом деле, задрав голову, восхищенно любоваться куполами (слишком удобная и безмятежная позиция), займемся-ка лучше человеком, ибо нет другого способа поднять его голову к высотам прекрасного и защитить именно те памятники, которые дороги нам. Вдумаемся в само слово «человек». Чело-век. Не в том ли задача, чтобы высокие, средние, низкие лбы, воплотившие ту или иную меру ума, обратить в «чело», излучающее свет разума? Техническое ускорение адекватно предполагает и нравственное, а применительно к уроку литературы — и вовсе коренную перестройку. В отличие от своих рьяных поклонниц, слишком высоко поднявших голову, Шукшин понимал, какие последствия ожидают нас, когда трактором управляет обученный, но социально и нравственно не разбуженный, а значит, и эстетически незрячий человек. Если инфантилизм, нравственная глухота, невоспитанность и прочие беды поколения достойны меньшего внимания, чем знаменитые эволюции Онегина, Болконского, Пьера и т. д., то, простите, за свое ли дело взялись? «Массированные» удары нужны сегодня не только по текстам изучаемых книг, а в связи с текстом — и по тому негативному, что есть в жизни и в разной степени выражено в учениках. Ни малейшего просчета в том, чтобы на художественное произведение, будь им «Онегин» или «Война и мир»,
взглянуть еще и как на арсенал нравственных идей, созвучных времени. Союз страниц и сердец — не отсюда ли? Полная правда, цельный человек, пушкинское «пробуждать»— три вершины урока, которые хочется покорить. Словеснику нужна особая, синтезированная культура. Некий сплав книги, жизни, науки — на духовной основе! Интеллектуальную насыщенность урока всецело определяю этой формулой. И другой нет. Другими должны быть мы сами. Кто-то из нас чуть больше увлечен «жизненным», аспектом; иной — «книжным», эстетическим; а кто-то тех же результатов добивается «наукой». Но при разности акцентов, влечений, пристрастий основа-то все-таки единая: воспитательная. Интенсифицировать учебный процесс в массовой школе на какой-либо иной основе невозможно, точно так же как воспитывать культуру книги устаревшими представлениями об уроке. ...Когда поутру в гулком тоннеле метро электричка стремительно мчит меня в школу и голос объявляет: «Осторожно! Двери закрываются. Следующая станция «Черная речка», — знаю: мой вагон остановится рядом с Ним и двери в этот раз (или только кажется) закроются чуть медленнее, осторожнее. Жизнь великих, как и сама история, не обрывается. Впереди следующие остановки. Но белый январский снег, впитавший «праведную кровь» Поэта, будет всегда пламенеть в алых тюльпанах, напоминая о той безмерно огромной цене, что платит человечество в лице своих лучших сыновей за долгий, тернистый путь к «тропе народной». Не зарастет она ни бурьяном, ни чертополохом людской неблагодарности, ибо доброта, чем бы она ни утверждалась — лирой, уроком, — бессмертна, потому что в ней наша духовная сущность, все то, без чего нет нас самих, а есть только скалы, волны, небеса... Люблю свою ветку: гуманитарную. События последних лет показывают, что проблемы человечества с развитием техники не разрешились, а, напротив, стали острее, глубже. «Я улетал с Земли — как дитя технического прогресса, а возвратился на Землю — гуманистом», — сказал американский астронавт Э. Митчелл (Советская Россия. — 1987.—10 сент.). Делаю все возможное, чтобы, не улетая, мы поняли это. Приемлю в конце концов обе ветки. Та и другая символизируют (дерево-то одно!) два взаимосвязанных прогресса: технический и
нравственный. Не так уж они и далеки друг от друга. Более того — соприкасаются: на моей есть станция «Электросила», а на той, что слева, технической, — «Пушкинская». Кстати, перед самым «Технологическим институтом», где всегда выхожу, независимо по какой ветке еду. Обе работают на «Технологический институт». Тем не менее выбрать нужно — свою.
ГЛАВНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ
Без желания переделать мир нет учителя. Однако самое трудное для него — это вырастить себя, ибо каждый из нас — мы сами, а не кто-то. Отсюда формуле «я как все» предпочел изначально «я как я». Лучшего способа утвердить престиж и актуальность предмета, который веду, пожалуй, и нет. Ведь школьник учится в зависимости от того, как он относится к учителю. Значит, не с предмета (методики, программы, концепции и т. д.), а с того, кто мы есть сами, начинается наш путь к ученику. Не рассуждаю, как иные: вот вооружат новейшим методом и все пойдет как надо. Нет, не пойдет. Потому что не методом, тем более чьим-то, а собственным духовным «Я» следует вооружиться. Личность не уповает на хорошие учебники, программы, материальную оснащенность и т. д., а, сделав ставку на себя, изо дня в день решает многие проблемы. Информацию получает из первых рук — из собственных; понимает: сколько бы минут (!) ни говорили на уроке и какие бы важные проблемы ни затрагивали, если не было секундной (!) вспышки, не было и урока; глубину ищет не в содержании, а в скрытой сути, которая (если это художественная книга) может быть и на поверхности, т. е. на первой-второй странице... Спросим себя, что важнее: любить ученика или знать, как с ним работать? Конечно, чтобы знать, надо любить. И тем не менее — знать! знать! знать! Не только умом, но и сердцем поймем тогда, что урок — прежде всего Встреча, т. е. общение, а уж потом предмет, методика... У всякого ли и на каждом ли уроке бывает эта встреча — живого с живым? Не отодвигаем ли ее заботами об успеваемости— и той, что в журнале, и другой, которую требует программа? Ох уж эта успеваемость с неизменным набором и подсчетом то огорчающих, то радующих отметок. Может, отметки, как и зарплату, выдавать два раза в месяц? Ребенок — самый думающий человек на земле, если ему не мешать. Сколько вопросов себе и нам задает, когда раскован, свободен. Моя методика в первую очередь
решала эту проблему — изыскивала способы расковать детскую душу, снять напряжение, страхи. А то ведь до курьеза доходит: ученик — хороший, книга — хорошая, учитель — хороший, а урока как пытливого поиска и читателя, который рождается на уроке, — нет. Чтобы не стать «механизатором» от педагогики, выдающим поточную продукцию, издавна и сразу уяснил для себя: ученик — не отштампованный на конвейере «болтик». Унифицированная, да еще интенсифицированная уравниловка не дает ответа на вопросы, которые втайне от всех задает самому себе ученик: кто я такой? зачем я? где мое место в жизни? и есть ли оно? И школа в большей степени, чем семья, обязана ответить на эти вопросы. Мастером человековедческих наук, владеющим книгой и психологией, — так бы я определил учителя-словесника, которого не мыслю без индивидуальной работы с классом. К ученику отношусь недвусмысленно: пусть не получится Моцарт, пусть (хотя стараюсь, чтоб получился), лишь бы не стал Сальери — злодеем, претен- дующим на гения. А посему важным считаю не то, кого, куда и скольких выпустил, а сколько вернулись обратно — ко мне, в школу, в ту пору юности, которая, по словам Гоголя, щедро наполнена «человеческими движениями». Моя эволюция как учителя-духовника, каждый шаг в своей работе соотносящего с нравственными категориями, складывалась непросто и, в сущности, выражена тремя этапами. Поначалу придерживался формулы: от предмета — к человеку; затем пошел дальше: от человека – к предмету; ныне обе формулы синтезировались: от человека — через предмет — к человеку! В промежуточном звене формируется «ученик» как школьник. Литература, таким образом, стала для меня почвой, куда высаживаю юные ростки; родником, утоляющим жажду; книгой мудрости, способной защитить от многих неверных шагов. Часто, размышляя о том, как учить и научить всех, боялся упустить другой аспект: как воспитать всех? Кем-то хорошо сказано: по-настоящему знает камень не тот, кто его раздробил и познал тайну структуры, а тот, кто из него храм сотворил. Дробя камни, помним ли о храме? Иной словесник готов весь урок «дробить», скажем, эти строчки «Онегина»:
В своей глуши мудрец пустынный, Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил; И раб судьбу благословил. И — начинается... Почему раб, а не мужик или крестьянин? Затем, точно на уроках истории, долго выясняет разницу между оброком и барщиной. После берется за синтаксис... Не только Онегин, но и учитель в классе — «мудрец пустынный», поскольку ни урока, ни человека на уроке, ни даже Пушкина в Пушкине нет. Зато потуги «барщины старинной», присвоившей себе чужой интеллект и «камни дробящей» в куски, бесспорны и очевидны. Не по этой ли причине художественная книга живет в основном до V класса, пока не попадет в руки «мудрецов». Тут-то и приходит ей конец: выдели идею, разбей на части, подбери цитаты... Ну что ж, подбирать будет, читать — ни за что. И это тем прискорбнее, что русская классика, на мой взгляд, — основа духовной перестройки школы. Глубинным интересом к человеку научит она преподавать и иные предметы, а емкостью художественного образа как универсального ключа потеснит схемы, штампы, ныне заполнившие собой даже гуманитарные дисциплины. Опасная тенденция поставить предмет над человеком ныне модернизируется. В качестве базовой модели снова предлагают не взаимодействие личности с личностью (учителя и ребенка) на духовной основе, а взаимодействие книги с литературой на фундаменте школьного (?) литературоведения. Ныне много спорят о программе, обходя того, кому адресована она, — ученика. Точно не ведают, что в каждый данный момент нужным и значимым может оказаться именно то, что программой отодвинуто на несколько лет. Между тем ждать некогда. Жизнь современного ученика не менее динамична, чем жизнь общества, и откладывать на потом все то, что нужно сейчас, — вроде как оттолкнуть руку, протянутую за помощью. Здесь, как мне кажется, безотказен принцип «гибкой программы» — одна из возможных моделей перестройки урока литературы. В чем его суть? В традиционном преподавании — и это одно из тяжких наследий формализма — духовное содержание книги целиком подчинено внешним атрибутам эпохи, литературного направления, исторического периода и т. д. Практический опыт, однако, говорит, что книга не заключена сама в себе, в эпохе или этапе. Она принципиально разомкнута. Всеми своими страницами открыта живой душе, распахнута в мир, современна каждой эпохе и каждому в ней. В разных классах одна и та же книга, во-первых, может и должна сказать разное; во-вторых, оставаясь, как и прежде, в литературе, т. е. в школьном курсе, она не поджидает своей очереди, а работает теми
страницами, которые востребованы сегодня. Придет черед, и вплотную займемся самой книгой — явлением искусства, этапом литературы. Принцип «гибкой программы», которым давно и с успехом пользуюсь, позволяет, с одной стороны, учитывать интересы предмета, с другой — возрастные особенности ученика — человека. И тут, вопреки историзму, соседями могут оказаться Пушкин и Горький, Аввакум и Маяковский, и не только оказаться, но и нравственно помочь. Например, в «Преступлении и наказании», «Войне и мире», «Поднятой целине» есть страницы, которые обязательно надо успеть (!) прочитать в переломном возрасте — восьмикласснику, выбирающему себя и свое, пути, которыми пойдет. Сколь прямыми и долгими будут они, в огромной степени зависит от страничек, которые прокомментировать надо. Фактор своевременности в работе с учеником — наиважнейший, и гибкость принципа, следовательно, в том и состоит, чтобы сделать литературу не отвлеченным объектом преподавания, а инструментом воспитания.
ДОКАЗАННАЯ ТЕОРЕМА Заключительное слово
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 56; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.196 (0.053 с.) |