За годы школьной работы пришел к убеждению, что урок литературы может больше, чем сама литература, если это человекоформирующий урок. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

За годы школьной работы пришел к убеждению, что урок литературы может больше, чем сама литература, если это человекоформирующий урок.

ТАБЛИЦА ДУХОВНОСТИ

 

 Гуманизация знаний, помимо утилитарных аспектов — защитить юного, растущего человека от превратностей жизни, ее ударов, имеет и свою вертикаль: через духовные контакты помогать себе и другому очеловечиваться. А что такое духовность? — спрашивают ребята, родители, кол­леги. Культура? Наука? Образование? Нет, это ее заготов­ки. Сама же духовность изначально — наш человечий (!) интерес друг к другу, к людям. Всегдашняя готовность услужить им — бескорыстно, ни за что. «Ежели  кто кому хорошего не сделал, тот худо поступил», — говорит горьковский Лука. Значит, любой ценой —   хорошее! Даже ес­ли не просят. На хорошее всегда дефицит, его не может быть в избытке. Здесь-то и рождается наша ответствен­ность за лучшего человека и лучшее в жизни; здесь вырастаем мы в самих себя, хороших — из того хорошего, что несем людям. Мера нашей духовности — в масштабах действенного, практического, а не абстрактного интереса и внимания к человеку. «Какое это счастье — уважать чело­века!»— говорил А. П. Чехов; духовность — воплощение и выражение именно этого счастья.

 До недавней поры что связывало нас друг с другом? Не только по воскресным, праздничным дням, но и в буд­ни звало в гости? Было время (послевоенное), когда мы шли к тем, у кого был хлеб, и радовались, что он и они есть! Но «хлебная» проблема вскоре была решена, зато появилась другая: телевизор! Иной раз всем домом соби­рались в комнате, где светился голубой огонек. Сидели локоть к локтю, плечом к плечу —  и душа  к  душе.

 

Сопе­реживали, обменивались репликами, а после счастливо рас­ходились до следующего раза. Был несказанно рад и хо­зяин, собравший, а вернее, соединивший стольких людей. Но вот и телевизор у каждого. Однако, как и прежде, мы ощущали теплоту человеческого присутствия, скажем, на коммунальной кухне, где стояла иной раз не одна, а сразу несколько газовых плит. По вечерам кухня уподоблялась чем-то красному уголку, агитпункту: столько новостей, разговоров, переживаний, а главное — теплоты, теплоты. И в чайнике, что вот-вот закипит, и в дружеском слове, которое согреет еще раньше, чем чай. Теперь и коммуналки одна за другой уходят в прошлое.

Что же теперь позовет нас друг к другу? Или каждый в своей отдельной квартире, сидя у своего телевизо­ра, занятый своими переживаниями, будет пить свой чай? Вопрос отнюдь не праздный, затрагивающий пробле­му «людей», которой, всяк по-своему, мучились Достоев­ский, Толстой, Горький, Маяковский. В самом деле, что заменит нам сегодня вчерашнюю (вынужденную) тесно­ту,  а в общем теплоту людского общения? Совместные про­бежки по вечерам, спортивные кроссы по воскресеньям? Но это лишь видимая, внешняя связь: бежим-то все-таки для себя, а вот прежде — жили для кого-то. Не оттого ли так грустен, актуален и злободневен смысл известной пес­ни: «Чтобы найти кого-то, чтобы найти кого-то, готов всю землю обойти...» А может, не надо всю землю? Может, этот кто-то по-прежнему рядом, и школа должна помочь найти его? Его и дорогу к нему?

 Втайне давно уже размышляю над самой крепкой связью, что не оборвется ни временем, ни обстоятельства­ми, ни чем-то иным, — духовной! На пустом месте она, конечно, не возникнет и нужна не для того, чтобы ходить в театр, читать книги, слушать музыку... Прежде — об­щаться! Коммуникативное начало, по словам Маркса, «один из способов усвоения человеческой жизни». Стало быть, для жизни, а не театра и книги нужна нам духов­ность, точно так же как театр не для узкого круга эстетов, а для всей массы людей. Однажды захотелось всерьез вы­яснить, что же такое — духовность? Полистал кое-какие ученые книги, статьи. Ответа не нашел. Заглянул в сло­варь синонимов. «Духовный» имеет значения: нравствен­ный, моральный, внутренний, душевный... Но не отдельные слова, совпадающие или близкие по смыслу, а некая по­нятийная формула, открывающая пафос и сущность урока, воспитывающего духовность как новый тип межличност­ных отношений, была нужна мне.

 

 

Родилась она в рамках нового экспериментального предмета, который в течение целого года параллельно с уроками  литературы вел в педагогических классах. Тут необходимо отступление.

Хороший учитель — это хороший человек! Истина, казалось бы, знакомая. Но такой человек — с призванием учителя! — по большому счету должен состояться. Не где-нибудь, а в самой школе. Учебное, этическое, профессио­нальное здесь наилучшим образом обобщены, а живая творческая практика, не искореженная догмами, — самый мудрый, объективный учитель. Главное, не упустить школь­ного человека в той его счастливой поре, когда он значи­телен и ярок, во многое и многим верит, когда сам себе и другим интересен и видит свой идеал не за синей чер­той горизонта, а рядом, в своем наставнике, который в педклассах (принципиальное новшество!) комментирует не только литературного героя, писателя, критика, но и себя самого как творца урока. Педклассы дают возмож­ность ускоренным способом заложить основы новых форм и новой сущности педагогического сознания, качественно перестроить психологию учителя. Вместе с учеником и в самом ученике теперь вырастает он, учитель-Гуманист, способный понять ребят, т. е. стать ближе к ним, когда придет пора учительствовать, потому что сам когда-то сов­сем по-иному ощущал в себе внутреннюю сложность уче­ника. Впрочем, этому пониманию и ощущению на­до помочь не стихийно, не двумя-тремя творческими при­емами и даже не системой приемов, а иначе: глубже, ор­ганичнее. Тут-то и родился новый экспериментальный предмет: «практическое человековедение». В самом деле, что знаем мы о человеке, тем более юном, к которому то трамваем, то автобусом, а иной раз и на такси спешим по­утру? Темы, планы, конспекты, задания — все это есть — в портфеле. Но сам-то ученик среди них, воспользуюсь ме­тафорой Маяковского, нередко теряется «скомканной бу­мажкой». Педагогическая самоуверенность, основанная на формальном, поверхностном знании человека и, стало быть, таком же подходе к нему, во всех звеньях учебно-воспи­тательного процесса выглядела довольно убого. Как тут не вспомнить строчки Е. Евтушенко:

 

                  Что знаем мы про братьев, про друзей,

                   то знаем о единственной своей?


                     И про отца родного своего

                     Мы, зная все, не знаем ничего.

 

Еще меньше знаем о школьниках — не потому, что их в классе 30—40, а просто в каждом из них непроизвольно выпадал человек, так как в основном работали с учени­ком, игнорируя самые мощные импульсы интенсификации знания — духовные. Учитель-предметник, совершенствуясь в роли массового  репетитора, невольно разрушал нравст­венные основы личности. Перекинуть «мостик» к институту — было главной его заботой. «Мостики» между людьми не волновали. Ограничивались случайно переброшенной «жердью», по которой надо еще ухитриться пройти. Все про все и ничего про нас, людей! — незаметно укоренялось в школе. Отсюда и желание — не увлечь, взволновать, а удивить фокусами, трюками, за которыми слишком явно просматривался педагогический инфантилизм. Оттого, что себя и другого мы знаем хуже предмета, который изучаем, ни сам предмет, ни наша личная судьба, ни общество в целом не выигрывают.

Итак, «практическое человековедение». Друзья преду­преждали: найдутся остряки и шутки ради, спутав «веде­ние» с «едением», тотчас нарекут людоедом, да еще педа­гогическим. Не лучше ли новый предмет назвать... А вот другого-то названия и нет. Значит, все-таки человековеде­ние (!), непременно практическое (!) и, конечно, школь­ное (!). Что же касается остряков, то пусть в охотку пове­селятся, если это им поможет. Нам, откровенно говоря, не до шуток.

В новом предмете четко выделил три наиважнейшие грани, три аспекта творческой работы с учеником-Учите­лем: человековедение (от глагола «ведать», т. е. знать, узнавать в полном объеме и во всей широте информацию о нас самих), человековиденые (научить будущего педаго­га искусству зоркости, умению «прощупывать» глазом то­го, с кем работаешь, — необычайно важно), человековеде­ние (здесь обретаем практические навыки непростого ис­кусства вести за собой, увлекать литературой, физикой, историей...). «Практическое человековедение», помимо трех аспектов, имеет и три источника знаний. Во-первых, книга, преимущественно классическая, дающая наиболее полные, глубокие представления о психологии человека, специфике и сложности его внутреннего мира, поведения и т. д. В центре внимания, конечно, не только художественная информация, но и научная, публицистическая, мемуарная, к том числе и периодика. Другой источник

 

жизнь во всех ее возможных срезах: внешняя — внутренняя, общест­венная —  личная, производственная — домашняя. Жизнен­ные ситуации, как и художественные коллизии, в равной мере объект человековедческого анализа. Наконец, еще один источник, ни в чем не уступающий двум предыду­щим,— школа, в которой педклассовец не только и не просто учится, но еще и профессионально изучает ее, ибо в перспективе сам пойдет в школу.

Такой предмет компенсирует отчасти некоторые про­счеты гуманитарного образования (дефицит учебных ча­сов, узость программы, ослабление человековедческой тен­денции и т. д.). Меня он не только не увел от литературы, наоборот, по-новому и вплотную приблизил к ней, к ее особой, уникальной роли в динамичной перестройке школы и общества.

«Практическое человековедение», стало быть, не раз­говоры о том, как прекрасен, велик и сложен человек. Это наша реальная, конкретная помощь ему, школе, государ­ству, поскольку, моделируя тип учителя-Гуманиста, мы умножаем духовный капитал общества. А не лучше ли элементами человековедения наполнить другие школьные дисциплины, тот же урок литературы, этику и психологию семейных отношений, а сам предмет (сколько их уже!) ликвидировать? Слышал и такое. Нет, не лучше. Сегодня нужен крупный план ученика, значит, и предмет, соот­ветствующий такому плану. Через практический аспект человека, вписанного в реальную жизнь школы, семьи, общества, многое открылось и во мне самом, без чего, да­же зная человека, не все поймешь в нем. И тут потребо­валось мужество по совести взглянуть на себя, чтобы луч­ше  узнать и понять другого, помочь ему и просто как че­ловеку, и как человеку, который завтра поможет многим, став учителем.

Вместе с педклаесовцами на уроках «практического человековедения» изобрели новую школьную тетрадь. Чтобы воспитать духовность как высшее проявление чело­вечности, как опору опор, нужна, очевидно, некая «таб­лица», которая будет помогать упражнять нашу душу, чувства, порывы. Математическая — есть! Она на облож­ке тетради, а духовная? Титульный лист, увы, пустой, гла­денький. Где же единицы измерения нравственные? Вот тут-то и стали искать формулу духовности. И помог нам Пушкин — своим «Пророком». В «Пророке» ведь тоже пе­рестройка качества мышления, психологии, т. е. внутрен­ней жизни:


                       ...И он к устам моим приник

                       И вырвал грешный мой язык

                       И празднословный, и лукавый...

 

Есть над чем подумать. Еще больший интерес вызвала до банальности известная каждому строчка: «Глаголом жги сердца людей». Долгое время школа занималась, к сожалению, только «глаголом» — знаниями, образованием, обучением. Сколько диссертаций, рефератов, монографий на этот счет! Но сам человек как явление нравственно высокое невесть каким образом оставался в стороне. Не с глаголом, жгущим сердце, преобразующим душу, ум, совесть, а с пустой «десницей» шли к нему, удивляясь, почему не пылает светом духовности его чело. Не пылает, потому что огня этого нет, хотя знания — обширны. Не в  пример пушкинскому серафиму, сердце-то у школьника вынули, а во  «грудь отверстую» взамен ничего не положили. Все глаголы рассчитаны на голову. Что ж удивляться, если «духовной жажде» многие предпочли иную, с которой все труднее и труднее бороться.

На сегоднешнем школьном «перепутье» (перейдем от метефор к реальности) не крылатый серафим, а сам учитель должен «явиться» к себе самому и ответить на главный вопрос: способен ли он шагнуть дальше «глагола», т.е. дальше себя, учителя-предметника, к другой миссии человековеда? Лирическому герою «Пророка», к примеру, удалось встать над самим собою, поэтом, и не «глагол», а «человека» ощутить на переднем плане, а в человеке – его самую чувствительную сферу: сердце. Не в нем ли истоки гражданственности, патриотизма, социальной справедливости, трудолюбия, духовности, наконец? Значит, с глаголом – к человеку! В буквальном, а не только в переносном смысле – с глаголом, ибо в нем как в части речи «жгущее» начало (активное дествие, движение) выражено остро, результативно. Прилагательные (моральный, внутренний, эстетический, нравственный) нас не устраивали. Наречия – тоже. Даже классические формулы духовности, дошедшие до нас из глубин веков, - Вера, Надежда, Любовь; Истина, Добро, красота, - казались недостаточными, отвлеченными, хотя бы уже потому, что лишены действия. Хотелось проще, но конкретнее. Так из самых глубин пушкинских междустрочий, иносказаний, аллегорий, а в общем из недр человеческого опыта, родились пять глаголов, определивших «рабочую» формулу Духовности, как я ее понимаю, ибо не считаю себя вправе кому-то ее навязывать. Лично мне как учителю она помгает ощутить

 

 

в человеке человека и решить проблему «людей», не упрощая социальной сложности мира. Решить на своем крохотном «пятачке» — в школе, где работаю. Дру­гими словами, дать ей нравственный ключ, которым, быть может, многое открывается и в самой перестройке. В школьном звене — источник наших многих ускорений: экономических, производственных, моральных. Здесь в го­раздо большей степени моделируется новый тип мышле­ния, сознания и в итоге — качества жизни. Школа — фун­дамент духовной перестройки и самой себя, и общества в целом, и мира, в котором живем и за который ныне как никогда в ответе.

И вот на серенькой обложке обыкновенной школьной тетради — необычный, во всю страницу рисунок: данковская рука, вскинутая вверх, держит на ладони пылающее огнем сердце. А в лучах этого фантастического огня пять глаголов-заповедей, символов, определивших таблицу ду­ховности: любить, понимать, принимать, сострадать, помо­гать. Каждый глагол в отдельности, хоть и взят из жизни, опыта человечества, все-таки банален — в том смысле, что каждому знаком и особых эмоций не вызывает, разве что скептическую улыбку. Но над связью, ставящей их рядом и в указанном порядке, стоит  подумать, как и над тем, почему глаголов именно пять, а не четыре и не шесть? Если любить затрагивает сферу чувств, без которой изна­чально немыслима духовность, а понимать несет в себе смысловое, интеллектуальное начало, попросту знание как основу духовности, то помогать — чувство и мысль приво­дит в действие, поступок. Оно или он, естественно, не мо­гут быть однозначны, ибо разным людям в разное время нужна и разная помощь: иного, образно говоря, полезно погладить ладонью, другого (с той же целью) подтолк­нуть кулаком. Воинствующему злу противопоставим во­инствующий гуманизм, не уподобляясь горьковскому Луке или толстовскому Каратаеву. Азартно комментировали ленинские слова из очерка М. Горького: «...хочется гла­дить по головкам людей... А сегодня гладить по головке никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми». Помогать — иной раз и безжалостно бить. «Ладонь» и «кулак», образно говоря, учитывают все аспекты помощи. Безусловно, душа формулы — глагол сострадать. Поспорили, почему он лучше, чем сопереживать, где, казалось бы, учтена более полная амплитуда душевных  движений.  Глаголы

 

 

наши не статичны, нет. Последо­вательностью и внутренней взаимосвязью они определяют динамику развития чувства Любви. Каждый по-своему и ступень, и новый уровень духовности. Центральный, свя­зующий глагол принимать несет в себе идею коммуника­тивности, общения, вне которого ничто не имеет смысла. Мы не ставили целью разобраться во всех аспектах и свя­зях одного глагола с другим:  это особый, специальный разговор, который еще предстоит.

К известной формуле Макаренко «воспитывать дея­тельностью» добавляю — и духовной (!), т. е. одухотво­ренным интересом к человеку, ко всем граням его внеш­ней и внутренней жизни. Эгоистической позиции: «Что для меня сделали?» — мы противопоставляем данковскую: «Что сделаю я для людей?» Очеловечив руку (каждый ее пальчик!), очеловечиваем и то знание, которое она несет. Возведение человека в человека моих ребят (и физиков, и математиков) увлекает не меньше, чем возведение сте­пени в степень, и строчки М. Дудина: «Неизбывной лю­бовью прекрасна простая душа» — им комментировать не нужно. Эту любовь, а с нею и душу возрождают наши глаголы, формирующие доброумного человека.

Свою формулу мы тщательно выверили научным пятикомпонентным (!) подходом. Тем не менее продолжаем над ней работать. Необходимо шире раскрыть и обосновать  идеологически каждый глагол, каждый «пальчик» в отдельности, чтобы от рассуждений перейти к реальной педагогической помощи. Формулу считаем дифференцированно-целостной. Ее суть в самой идее: человека воспитывать человеком, а не только коллективом, организацией, средой... «Человек человеку очень даже может помочь», — говорил Горький. Мы не хотим упустить такой возмож­ности: человек — человеку! Не только общество нам, а мы ему, но и мы друг другу обязаны помогать в интересах общества и каждого из нас, тогда и само общество обре­тет большую способность ответить нашим чаяниям. По­нятно, духовность просто так не возьмешь, как берем, на­пример, знания, навыки. Ее нужно впитать, ибо это — лроцесс, но мы даем ему начало и верим, что именно он соединит образовательную и нравственную культуру. «Вы рождаете спасителей человечества — людей, любящих друг друга!» — получил такую записку в новосибирском Ака­демгородке. А что, может быть, и в самом деле настала пора формировать «спасителей» через концепцию «выжи­вания»? Духовность как эстетику человека, как активное милосердие;

 

особое внутреннее зрение, когда, подобно  Платону Каратаеву, и во тьме увидишь лицо; способность без слов понимать друг друга, как Соня Мармеладова. Каждый должен быть сегодня человекознателем. Так сказала о Пушкине кишиневская школьница в парке, где, памятника великого поэта мне довелось провести урок пе­ред телекамерой в октябре 1987г.

Что в сущности волнует учителя — не предметника, а педагога? Вырастить, с одной  стороны, честного, порядочного человека; а с другой — защитить его от превратно­стей жизни. Так вот, обе взаимосвязанные проблемы ре­шаются одной: воспитанием духовности. Курсивом и дру­гими возможными акцентами упреждаю, читатель, что на­ши глаголы — всего лишь робкая попытка без пышных слов и пустых абстракций практически (!) соприкоснуться с ключевым явлением века — дефицитом человечности, и устранить его хотя бы на том малом пятачке, что имену­ется школьным классом. Наши глаголы остаются с нами! Мы их никому не навязываем и не боимся, что среди них формально отсутствует глагол ненавидеть. Ненависти на­учить легче, чем любви. Среди прочих истин усвоили и эту, и человеческим вниманием друг к другу боремся за наши идеалы.

 Однажды был задан вопрос: «Уживутся ли в одной школе 40 таких, как Амонашвили, Волков, Шаталов и дру­гие?»

      Новаторы — народ неспокойный, заносчивый (еще и в том смысле, что их все время куда-нибудь заносит), каж­дый со своим «методом». Уживутся! Ибо не на мелких честолюбиях, а на духовной основе будут строить взаимо­отношения. Своего коллегу тоже ведь надо и понять, и принятб, а где-то и помочь ему. Когда не делаем этого, то  и наша работа с учеником выглядит неубедительной, поло­винчатой, а сами мы не дорастаем, сколько бы и как бы хорошо ни работали, до своего главного предмета — Чело­века.

 

ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ПЕРЕКРЕСТОК

 

 Многие годы меня как учителя литературы удручало некое высокомерие школы, вежливо игнорирующей опыт семьи, в широком смысле — жизни. Бабушки, тетушки, отцы и матери, как бы по инерции общего мнения, шли  за советом к учителю, порой молодому, начинающему. Са-  мому же учителю школа не  открывала  каналов  обратной  свзи —  с  той  же

 

 

самой бабушкой или мамой, у которых нередко более удачные секреты воздействия на ум и сердце ребенка поэтическим словом. Знаменитая пушкинская няня или няня Татьяны Лариной наверняка были неграмотны, тем не менее их роль в живой и страстной любви автора и его героини к книгам безмерно велика и толком  еще не разгадана. Не учтен и опыт матери Некрасова, по признанию самого поэта, пробудившей и спасшей в нем «живую душу», приобщив к литературе. О своей бабушке, распахнувшей мир поэзии перед ребенком-сиротой,  М. Горький, как известно, рассказал сам. Но опять-таки осмыслен ли этот рассказ педагогически? Стал ли достоянием школы? Восхищаясь нянями, бабушками, мы, «инако, упрямо  учимся только у докторов наук, которые, много  толкуя о живом, поэтическом слове, сами зачастую бессильны произнести его. По сути, мы сами обрезаем какой-то важный корень национальной культуры, духовного опыта приобщения к книге. Сама книга как эстетическая ценность школой и школьниками в какой-то степени  (боль­шей или меньшей) понята и принята, но внутренняя, так сказать, поэтическая, душевная тяга к ней нередко отсут­ствует, даже когда книгу читают, шумно спорят о ней, цитируют в сочинениях. Главная помеха — не в телевизоре,  техницизме века, дефиците личного времени и так да­лее. Не слишком ли «грамотно», (не в пример нашим бабушкам) стали обращаться с художественным словом, полностью перенеся его в стихию аналитического ума, почти никак не затрагивая душевной сферы? Порой радуешься за Горького, чье детство почти не соприкоснулось со школой. Окажись он в ней и, возможно, навсегда остался бы Пешковым, не подарив человечеству своих замечательных книг. Александр Твардовский, к примеру, не хотел, чтобы «Василия Теркина» включали в школьную программу. Чудом выживший на войне, его Вася мог бы «погибнуть» в школе. Надо, видимо, обладать здравым смыслом, про­стотой и мудростью самого Теркина, чтобы, рассказывая о нем, не убить в школьниках ни слушателей, ни читате­лей.

Смотришь иной раз на своих коллег: глаза искрятся, светятся любовью и к книгам и к детям, а соединить то и другое уроком, на котором рождается читатель, не умеют и не знают. Напуганный на всю жизнь авторитарной уста­новкой: не отрывать содержание от формы! — словесник только этим и занят: не оторвать бы! А то, что от нас давно оторвались ребята, уже не волнует. Свести бы концы с концами. Это и есть анализ. Верно. Кабинетный,

 

но не школьный. Спору нет, надо знать самому и дать по­чувствовать ученикам, насколько содержание (!) оформле­но, а форма содержательна. И раз, и два, и три... Но не всегда же. Почувствовали — и дальше: к жизненной основе книги, эпизодически (!) расширяя и углубляя ее худо­жественной.

Присутствуя на экзаменах, не раз был свидетелем, ког­да учитель или ассистент останавливал своего питомца фразой: «Это пересказ книги, а нужен анализ, разбор». И школьник, гася румянец вдохновения, ощущая капли пота, выступившие на лбу, скучно и сбивчиво начинал раз­бирать. Наверное, бабушка так бы не поступила. Честно говоря, до сих пор не понимаю, почему нельзя пересказы­вать книгу, радуясь тому, что ты ее читал! На пересказе, между прочим, рождается массовый читатель и — оратор. Знаю случаи, когда ребята пересказывали книги гораздо лучше, чем они были написаны, являя изумительные об­разцы сотворчества, где-то выходя на грань фольклорного сближения с художественной мыслью. У бабушек и мате­рей, а в общем у семьи  учусь доброте и мудрости не об­рывать ребенка, когда он рассказывает так, как это ему удобнее, проще, радостнее. Рассказанная с охотой и вол­нением книга рождает потребность в другой, следующей, ибо чтение — это реализация радости, какую ты испыты­ваешь сам и доставляешь другому.

Искренне хочу, и на этот счет не боюсь нареканий, по­советовать своим коллегам в чем-то уподобиться повару Смурому, с которым свела Алексея Пешкова судьба. Суть даже не в том, чтобы плакать над книгами, которые нам читают, но слушать их так, как слушал Смурый, совер­шенно необходимо. Даже влюбленный в литературу Але­ша, наверное, нашел бы повод раз-другой не открывать по вечерам сундук с книгами, если бы... в лице наивного по­вара не нашел страстно алчущего слушателя. Великое это искусство — внимать книге, когда она в руках ребенка! Никаких помех, какими бы высокими, «научными» сообра­жениями они ни были продиктованы, здесь быть не может и не должно. Психология ребенка однозначна  и бесхит­ростна: ничто не доставляет ему столько восторга, лико­вания, как возможность по-своему воздействовать на взрослого, подчинить его своим настроениям. Надо знать эту особенность, когда в юном человеке воспитываем чи­тателя. Бабушки, не зная, знали; мы — учителя, все зная, не ведаем, будто кто-то вопреки нашей воле навязывает нам свою, будто лучше

 

 

нас знает тех, с кем мы повседнев­но работаем и чьи судьбы определяем. Люблю (в интересах школьника) во всем «подчиниться» ему, когда он идет кo мне с книгой, и, спрятав в себе учителя, филолога, ли­тературоведа, выступить в неожиданной роли... наивного, до глубины растроганного Смурого.

Навязчивое, тем более нарочитое внимание стимулов не рождает. И нет ничего бесплоднее, чем, поддакивая и подбадривая, вдохновенно глядеть в глаза ребенку, когда он взахлеб о чем-то рассказывает. Главное — слушать, слушать — и слышать, не себя, а его, школьника. Дети, как опытные психологи, безошибочно угадывают наши мысли и замолкают, когда мы для себя интереснее, чем дни для нас.

 Спрашивают: как воспитывается ребенок-читатель в семье? Когда и с чего начинать? Теперь с уверенностью говорю — с сумки, с которой идешь на работу! Кроме спи­чек и папирос, губной помады, кошелька, ключей, бутер­брода и термоса, положите в нее (и делайте это всегда!) какую-нибудь книгу  и хорошенько подумайте: какой долж­на быть закладка? Не слишком ли медленно движется она по страницам? Представьте, что это намного важнее до­кучливых разговоров о пользе чтения, о том, что книга — друг человека. Если друг, то почему бы ей не оказаться в сумке с домашними ключами, а не стоять уныло и скуч­но на полке рядом с каким-то цветком, к которому, как я к книге, давно уже не прикасалась рука. Что из того, если мы на своих уроках высмеиваем гоголевского «об­разованного» Манилова, который дальше четырнадцатой страницы прочитать книгу не смог;Липочку из пьесы Островского, для которой важно «появиться» с книгой, не читая ее; чеховского Лопахина, засыпающего над книгой, и т. д., если мать и отец своим повседневным отношением к книге невольно напоминают и Манилова, и Липочку, и Лопахина...

     Но, однако, вернемся к школе. Поговорим о некоторых приемах воспитания массового читателя, о том, в какой степени они могут быть использованы семьей, библиоте­кой, клубами, комнатами отдыха. Вряд ли нужно доказы­вать, что читающий есть мыслящий, т. е. личность соци­ально активная, способная ускорять духовные процессы общества, созидать нравственную культуру. Верю  в твор­ческий союз семьи и школы и убежден, что формирование читателя во многом результат их объединенного опыта. Не приходится вычислять, чей труд  больше и  важней.  Когда  обе  стороны

 

 

целенаправленно взаимодействуют, ни одна не проигрывает! Нынче всякий немножко педагог  в том смысле, что учился и постиг кое-какие премудрости. Иногда книга лишь потому и не прочитана, что просто-напросто ее нет или слишком поздно оказалась в руках. Когда ребята приносят на урок тексты, меня интересуют не только закладки, вложенные в книги; не меньше — и  семнадцатая страница. Если нет печати, значит, книга своя, домашняя.  Но — люблю с печатями: круглыми, овальными, треугольными... Заводских, районных, школь­ных библиотек. Печать сама по себе — тема разговора. Сам достал книгу или принесли? То и другое приемлемо, но больше греет душу мамина или отцовская забота. Тог­да еще вопрос: сам попросил или тебя опередили? Этот сам, а того — опередили. Поговорю с тем, которого опере­дили. Поинтересуюсь, где и кем работает мама, отец. Только ли приносят книги или, как мы, учителя, помогают еще и прочитать, понять их. Вовремя положить книгу на стол — великое дело, а дать ее прямо в руки и что-то на­путственное молвить при этом и вовсе прекрасно.

Без обиняков, напрямик скажу: читателя из-под палки не воспитать! Ничто так не убивает художественную кни­гу, как обязательное чтение. И это действительно так. Всякий нажим у большинства тут же рождает уловку — знать, не читая, или того хуже — читая, не знать, т. е. бездумно скользить по страницам. Если книгу непременно должны прочитать все, значит, необходимо найти и об­щую для всех страницу. Страница, как ни парадоксаль­но, здесь важнее книги, ибо через ассоциативные связи ведет к другой странице, следующей и дальше — к главе, а затем и ко всей книге. «Страничка» и «связи», сопри­коснувшись, по сути и дают читателя. Что увидеть в кни­ге и как об этом сказать — наша главная альтернатива. Как, к примеру, покупают творог или  мед на рынке? Иной обойдет весь ряд и все перепробует, прежде чем что-то ку­пит. Точно так же и школьник: через отдельную страницу должен «пробовать» книгу, чтобы решить, нужна она ему или нет. Нужна! Страница может быть и просто занима­тельной, интригующей.

«Героя нашего времени» однажды начал с эпизода, который и меня самого захватил. Накануне дуэли с Грушницким Печорин всю ночь (не спал ни минуты!) читает роман Вальтера Скотта «Шотландские пуритане».

«Я читал сначала с усилием, потом забылся, увлечен­ный волшебным вымыслом. Неужели шотландскому  бар­ду на том свете не платят за каждую

 

 

отрадную минуту, которую дарит его книга?..» — пишет Печорин. В роковую ночь, предшествующую поединку, ничто, кроме книги, не в  силах было унять «тайное беспокойство», овладевшее им. Даже дневник, который Печорин обычно охотно и долго писал, не дарил ему желанного забвения. Мог бы, навеерное, состояться и ночной разговор с доктором Вернером (как в «Поединке» между Ромашовым и Назанским) о превратностях судьбы, ее фатальных, непредсказуемых зсходах, о человеческом несовершенстве. Но сильный, гордый нрав Печорина, конечно же, отверг это: все, что мог бы сказать Вернеру, он доверил дневнику. Была и другая возможность. Допустим, до утра писать прощальное письмо Вере, перед которой более чем перед кем-либо он виноват. Не исключена и ночная прогулка на своем Черкесе по окрестностям спящего города, прогулка, где могли иметь место раздумья, описанные в «Фаталисте»: «...были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах... Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием, хотя немым, но неизменным!..» Не исключены, видимо, и какие-то иные способы унять тревогу сердца. Тем не менее Печорин коротает ночь — за книгой.

Помнится, в классе нашлись охотники вместе с «Героем нашего времени» прочитать и «Шотландских пуритан»— проверить, мог ли в самом деле увлечь, т. е. отвлечь, роман английского классика. Если мог, то чем? В «волшебном вымысле» нет ли созвучного, сопричастного тонкой, поэтической натуре самого Печорина? Почему именно Вальтер Скотт и именно «Шотландские пуритане» оказались на печоринском столе?

Кстати, с дуэлью мы встречаемся и в «Онегине», «Выстреле», «Капитанской дочке», «Отцах и детях», «Войне и мире», «Поединке» и т. д.  Как ведут себя герои этих книг «накануне»? Почему Лермонтову совсем не интересно душевное состояние Грушницкого, а Тургенев лишь отдельными штрихами рисует переживания Базарова? Словом, множество «почему», на которые любопытно ответить, полистав «страницы» уже литературы. Ребятам нравится этот прием: узелком тематических страниц сближать между собою книги, разом снимать их с полки и класть на стол... А книга, которая на столе, обязывает! Всегда найдется повод и желание шагнуть вперед или назад от прочитанной странички.

 

 

По-особенному внимателен к книге, в которой один из ее персонажей, нередко главных, — сама книга. И об этом «персонаже», пусть иносказательном, метафорическом, не вскользь, а всерьез, иной раз целым уроком веду разговор. Да и как иначе. Если книга в книге не может быть героем, то, простите, как отнестись к книге, которую раз­бираем? Удивляет узость и ограниченность тематики на­ших уроков. Собирательный образ интеллигенции («Мать»), крестьянской массы («Поднятая целина»), му­жиков-правдоискателей («Кому на Руси жить хорошо») — это можно, это хорошо. А вот собирательный образ кни­ги (!), допустим, в романе «Евгений Онегин» — до этого пе­дагогическая мысль не доходит. А в «Онегине»-то и впрямь есть этот образ, еще один лирический герой, истинно пуш­кинский: книга. Отнесись мы к нему иначе — мудрее, про­зорливее, и о сегодняшней Татьяне, возможно, могли бы сказать то же, что и Пушкин о своей: «Ей рано нравились романы». Вместо этого, увы, напрашиваются строки, ха­рактеризующие старушку Ларину:

 

                         Она любила Ричардсона,

                         Не потому, чтобы прочла,

                         Не потому, что Грандисона

                         Она Ловласу предпочла;

                         Но в старину княжна Алина,

                         Ее московская кузина,

                         Твердила часто ей об них.

 

Чтобы не уподобиться «кузине» и не наплодить инфор­мированных, но не читающих «матушек», надо уметь рас­крывать образы и тех книг, которые в книге. Затронуть хо­тя бы несколько страниц, хотя бы одну, пусть даже строчку. А иногда попросить кого-то из ребят прочитать и рассказать о той, чтобы интереснее пошел разговор об этой.

 Но даже те из нас, кто создает лирический образ кни­ги, вряд ли отважится (целым уроком!) разобрать всего лишь одну (!) строфу, рассказывающую, как читал Оне­гин.

 

                           Хранили многие страницы

                           Отметку резкую ногтей;

                           ------------------------------------

                           Татьяна видит с трепетаньем,

                           Какою мыслью, замечаньем

                           Бывал Онегин поражен,

                             В чем молча соглашался он.

                             На их полях она встречает

                             Черты его карандаша.

                             Везде Онегина душа

                             Себя невольно выражает

                             То кратким словом, то крестом,

                             То вопросительным крючком.

 

Современный школьник разучился по-онегински чи­тать: «душой», «невольным» порывом сердца откликаться на голос книги. По «чертам карандаша», оставленным на  полях, Татьяна, между прочим, многое узнает об Онегине, что-то откроется для нее и в ней самой, и в том мире, ка­ким жил ее избранник. Читать — себя выражать! — неустан но твержу ребятам, приближая их и к Онегину как герою, и к «Онегину» как книге. И конечно, к Пушкину — гениальному творцу того и другого, образа и книги. Если чте­ние в первую очередь и в основном потребность души, то в школьниках, видимо, надо формировать это условие — душу, ибо чтение — занятие душевное. А сама книга — не просто и не только явление литературы, а нечто обособ­ленное, живое, со своим лицом и характером, как и сам читатель. Главный просчет урока литературы — вопиющее нарушение гармонии умственного и душевного, сопровождаемое скептичным, порой ироничным и даже циничным пренебрежением к чувствам. Мудрость русских пословиц и поговорок типа: «Имей сердце, а на сердце и разум при­дет» — кем-то «обоснованно» отвергнута как анахроническая, вредная. Вместе с тем, что на что «приходит», дилемма вовсе не простая, чтобы легковесно отбрасывать вековой опыт народа, живую практику школы, семьи. Не разбуженная, нерастревоженная душа мертва к книге, каким бы сверхшедевром она ни была. Учтем и другое. Ху­дожественное чтение как непрерывный процесс — основа творческого общения с любой книгой: научной, технической, популярной. Многому предстоит научить ребят: по-онегински читать, по-рахметовски выбирать книгу, бого­творить ее, как Ниловна, которая, прежде чем завести разговор о книге, зачем-то «чисто вымыла руки». А еще — по-корчагински общаться с нею. Помните, как у походного костра читал он красноармейцам своего «Овода», который не просто лежал в сумке «типическим явлением» с той или иной мерой условности, а шагал рядом — живым, созвуч­ным и зовущим тебя героем.

«Дочитав последние страницы, Павел положил книгу на колени и задумчиво смотрел на пламя.

Несколько минут никто не проронил ни слова».

Не надо быть психологом, чтобы понять и оценить это молчание, которое,   естественно,  не   бывает   и   не  может быть   слишком   долгим.

 

 

Обязательно найдется «соавтор» дочитанной книги. «Я одного парнишку знал», — начинает красноармеец. И книга становится жизнью, которая те­перь как бы дописывает ее. До поздней ночи, подбрасывая в огонь дрова, красноармейцы обсуждали секреты стой­кости и мужества, какими удивил и поразил их синьор Риварес, по кличке Овод. Вот так бы и учителю-словесни­ку, дочитав книгу, не шуршать ее страницами в поисках изобразительных средств, а по-корчагински, положив на колени, задумчиво посмотреть вокруг и в себя. А еще (если это у костра) и на пламя: желтыми языками огня оно многое допишет, доскажет. Кому, в самом Деле, нуж­на книга, в которой разрушена  иллюзия жизненной прав­ды и оставлена  правда художественная? Если это назы­вается «литературным образованием», то, честное слово, лучше уж быть необразованным, как наши бабушки и деды.

А тут еще прагматическое упоение макулатурой, став­шее поветрием. Посмотрите, что иной раз несут к фургон­чикам в надежде получить талон? Тут увидишь и уценен­ного Чехова, и разрозненного Достоевского, и обветшалый том «Войны и мира»...

 

Не знаю, как на других, но на меня совсем по-особому действует много лет пожившая и во многих руках побы­вавшая, изрядно потрепанная книга. Как от горьковской старухи Изергиль, от нее веет чем-то древним и мудрым, тайнами, что надо постичь, пометками, которые хочется разгадать. Обычно иду на урок со старой книгой, под­клеенной, подшитой, словом, реставрированной. Не потому, что жалею новую.  Старая  —  лучше работает: в ней боль­ше памяти, теплоты, ума, если хотите. От пожелтевших листов, как от осенних кленов, веет загадкой. Страницы и впрямь хранят отметины многих лет, и книга — точно летопись учительской жизни и времени, в котором жи­вешь. Как реликвию, храню и берегу свои рабочие книги. Когда-нибудь перечитаю их, не по страницам, которые помню почти наизусть, а по отметкам карандаша. И в па­мяти всплывут годы, уроки и лица, лица... Книга, как и мы, должна уставать, стареть. Стеллажи, шкафы, полки, скучно и скученно заполненные книгами, еще не свиде­тельство, что владелец—читатель. В этом  смысле «полка книг» Татьяны, библиотечка из одной книги Корчагина и небольшой старенький сундук Смурова стоят многих на­ших (во всю стенку!) библиотек.

 


Примечательна одна деталь «Онегина». Ощутив скуку и тоскливое безделье, Евгений

 

                        Отрядом книг уставил полку,

                        Читал, читал, а все без толку...

 

Тогда он еще не был читателем: от скуки им не становят­ся. И книги здесь неслучайно представлены безликим «от­рядом», «пыльной семьей». Читателем Онегин становится в седьмой главе. Первое, что увидела Татьяна, войдя в его пустынный кабинет, — «стол... и груду книг». Когда я спро­сил ребят, хотели бы они, подобно Татьяне, порыться в онегинских книгах и кое-что узнать, желающих оказалось в избытке. И тут я понял еще одну важную особенность в формировании школьника-читателя. Любая книга, кото­рую мы даем ему, должна быть с пометками: учителя, родителей, близких, знакомых. Психологически пометка — стимул к чтению; рождая сопереживание, вызывает уже как бы двойное, конкурирующее чтение и — потребность в собственной  пометке. Эта потребность тоже по-своему ведет от страницы к странице. Кто бы ни прикоснулся к книге, пометки неприкосновенны. Пусть, пусть поля об­растут крючками, крестами, словами — метками зримого сотворчества читателя с писателем, читателя с читателем, учителя с классом. «Чертами карандаша», кстати, можно не только стимулировать и направлять чтение, но и кор­ректировать личность школьника в учебном и нравствен­ном плане. Пресловутые «зачеты», «опросы» на знание текста, отнимающие столько времени и в итоге дающие обратный эффект, теперь уже не нужны. За одну-две ми­нуты, а то и меньше, по «чертам карандаша» угадываю всю работу с книгой. А вокруг какого-нибудь «крючка» или «слова» вдруг сама собой  родится  полемика, а с нею — и новый урок и даже задание: почему именно к этой странице потянулся карандаш?

ЧП, если кто-то «по-онегински» ногтем или по-сегод­няшнему пастой прикоснется к книге. Это уже не черты, а зарубки. Над такими отметинами не размышляем и во внимание не берем, сколь бы они ни были интересны. Так обойтись с книгой — все равно что поцарапать гвоздем но­венькую обшивку автобуса, гладкую панель лифта, садо­вую скамейку... Еще более «царапины» несовместимы с са­мой чувствительной тканью — художественной. Только ка­рандашом! Непременно мягким, хорошо заточенным и — без нажима, чтобы пометки не стали помарками. Иной раз, словно по забывчивости, оставляю в книге две-три щедро исписанные воспитательные  закладки,  ни

 

единым штрихом не выдающие какой-либо нарочитой дидактики. Закладка моя и для меня — не как бы, а на самом деле. Закладки, как и пометки, оказывают не только нравственную, но и учебную помощь, развивая читательский навык, зоркость. Идеальный кабинет литературы мне представляется биб­лиотекой, где на полках в тридцати экземплярах книга, которую предлагает школьная программа. В каждую, прежде чем они разойдутся по рукам, успею положить две-три закладки и сделать несколько пометок. Порой ни за­кладок, ни записей. Достаточно, если между страницами «Отцов и детей» окажется засушенный цветок. Это не только напоминание о минувшем лете, но и о главном ге­рое романа — естествоиспытателе Базарове. Хлебный ко­лосок рядом со стебельком горьковатой полыни кого-то позовет в «Поднятую целину».

С книгой надо работать! Лишь тогда будет желание читать ее, а спустя какое-то время и перечитать.

Иногда школа кажется мне уличным перекрестком: дороги, устремленные к нему, от него же и начинаются. Опыт бабушек, отцов, матерей, литературных героев — всех, кто бесхитростно, душевно общается с книгой, ста­новясь достоянием школы, тут же находит свое продолже­ние — в  той помощи, какую теперь школа окажет семье.

 

КОМНАТА, ГДЕ МЫ ЖИВЕМ

 

...Бывают ли дома вечера, спросил я ребят, когда, доб­ровольно (!) выключив  телевизор, кто-то из близких — мать, отец или сестра — вслух читает книгу в кругу семьи? Поднялись две-три руки. Остальные таких вечеров не при­помнили. Многим они показались устаревшими, старомод­ными. В одиночку, про себя еще можно, но чтобы вслух и при всех — зачем? Эпоха лучин, свечей, керосиновых ламп, когда шли друг к другу «на огонек», давно и на­всегда ушла. Неужели? Книга, читаемая вслух, действует иначе и звучит дольше. Убедиться в этом, т. е. выступить в новой социальной роли: быть не только читателем, но и просветителем, приобщая к книге аудиторию, которая, ес­ли это твоя семья, всегда рядом, можно в любое время. Лично я сожалею, что эта роль, а с нею и тип «домашне­го» человека как-то незаметно уходят из жизни, унося ча­стичку душевного бытия, той особой нужности друг дру­гу, когда об этом и говорить не надо.


                                                                           Тема урока: «В комнате было как-то особенно хорошо» (по роману Горького «Мать») — немало удивила десятиклассников. О чем?

    ...Весьма обыкновенная, маленькая и тесная комната Власовых в небольшом сером доме на окраине слободки, почти у самого болота, внезапно преобразилась. Нет, об­становка комнаты (Горький не зря рисует ее целым абза­цем) внешне осталась неизменной: стол и две лавки, не­сколько стульев, комод, сундук... Обычная, а по нашим временам и вовсе убогая обстановка, чем-то напоминаю­щая... лачугу из «Тамани» (часто пользуюсь приемом штрихового повторения). Но вот появилась вещь, точно светом озарившая стол, стулья, лавки... Не припомните? Тогда заглянем в текст: «Все больше становилось книг на полке (курсив мой. — Е. И.), красиво сделанной Павлу товарищем-столяром. Комната приняла приятный вид».

По вечерам, когда на окнах от посторонних глаз задер­гивали занавески, в углу вспыхивал свет керосиновой лам­пы, а на стульях и лавках возле стола с кипящим само­варом тесным кругом усаживались друзья Павла. Наско­ро выпив чаю, толком еще не отогревшись, Наташа чита­ла вслух книгу под мягкий, тонкий и теплый аккомпане­мент шипящего самовара. Она «часто поправляла спол­завшие ей на виски волосы». Мимолетный, казалось бы, штрих, но он  по-своему высвечивает духовную атмосферу комнаты, где стулья, шкаф, сундук отходят как бы на вто­рой план. Иногда Наташа, «понизив голос, говорила что-то от себя, не глядя в книгу, ласково скользя глазами по лицам слушателей». В такие минуты внимательнее всех был... Да, Андрей Находка, любящий Наташу. Павел, в отличие от других, сдержаннее. Возможно, книга, кото­рую читает Наташа, уже прочитана им, и тогда рядом — не просто слушатель, а своеобразный консультант, орга­низатор чтения. Обращает на себя внимание рыжий, куд­рявый, с веселыми глазами парень, которому, «должно быть, хотелось что-то сказать, и он нетерпеливо двигался». Любопытна и реакция Ниловны, когда, перестав рассмат­ривать гостей, она полностью погружается в себя: книга разбудила прошлое. «В воскресенье сваху пришлю...» — точно наяву слышит она слова покойного мужа. В воскре­сенье... Завтра, значит. Как хорошо, что сегодня суббота — особенная! хорошая! Сулящая другое воскресенье... Вспо­миная, Ниловна испытывала то «щемящее чувство жалос­ти к себе», то тихую, глубокую радость пока еще неясных, но счастливых перемен. Кульминация «семейного» (используем метафору Горького) чтения —  когда в  слушателе

 

 

пробуждается оратор, полемист, досказывающий и кор­ректирующий книгу и, более того, рождающий начало но­вой. «Вспыхнул спор, — пишет Горький, — засверкали сло­ва, точно языки огня в костре». Костер этот разожгла кни­га — «в желтой обложке с картинками», как воспринимает ее Ниловна. Радует и удивляет, что в этом неистовом спо­ре, когда «все лица загорелись румянцем возбуждения», никто не злится, не говорит резких слов.  И правда, «как-то особенно хорошо». С высоты, на которую подняла кни­га, никто не хотел падать в бездонную яму вчерашнего не­вежества. Теперь Наташа молчала (высказалась в чте­нии!), внимательно наблюдая «за всеми, точно эти парни были детьми для нее». На самом деле так оно и есть. Будучи по профессии учительницей, в эту минуту она была ею. Всякий, видимо, кто вслух читает книгу хотя бы кому-то одному, волей-неволей учительствует. Иначе от­куда потребность вдохновенно и долго читать, вместо то­го чтобы выпить чашечку чаю, ловя сладкие минуты отды­ха: ведь только что выпал снег, и Наташа семь верст шла из города к серому дому Власовых...

Читатель «про себя» — это полчитателя! Будучи школь­ным словесником, убедился в этом. Хотите, чтобы в ваших комнатах, в большинстве имеющих «приятный вид», пусть не каждый вечер, а хотя бы в субботний или воскресный, было «как-то особенно хорошо», подобно Наташе, читайте своим «детям» (родственникам, друзьям, знакомым) кни­ги и жарко спорьте обо всем, что волнует, тревожит. Ато­му, кто злится и любит резкое слово, напомните, а еще лучше прочитайте эту страничку горьковского романа.

 По сердцу пришелся ребятам совет: как духовно укра­шать свою комнату. Как наполнять ее живым, а не меха­ническим голосом, нередко разобщающим, а не сближаю­щим нас. Как, поборов усталость и нежелание, открыть не сверкающий футляр стереопроигрывателя, а весьма обычную, нередко потрепанную обложку «долгоиграющей» книги. Ничто так не тонизирует нас, как умная, добрая книга за чашкой крепкого чая! И пусть, как у Власовых, весь вечер нескончаемой песней радует неостывающий са­мовар. Сегодня он — электрический, но душа-то в нем, как и прежде, живая, когда в комнате много людей и — немно­го света.

       Вместе с учениками подумай и ты, читатель, о своей комнате. Оттого что она с двумя окнами и солнечная, еще не значит — светлая. И современные стеллажи  книг —  отнюдь не свидетельство того, что они  есть,

 

а теснота от привычных и частых гостей — еще не доказательство, что ты среди людей и связан с ними. Лежит ли  на твоем сто­ле книга, к которой ты вместе со своими домашними и друзьями придешь в гости и за чашкой чая поговоришь с ними и с нею — и с собою, как Ниловна? Лежит? При­дешь? Тогда, как бы ни  было сумрачно за окнами и как бы тихо ни струился свет настенной или висячей лампы, знай — твоя комната самая светлая на земле. И в ней «особенно хорошо».

                                                             Урок продолжается. Снова от­крываю роман и уже «по-семейному», не как учитель, чи­таю:

«Офицер быстро хватал книги тонкими пальцами бе­лой руки, перелистывал их, встряхивал и ловким движе­нием кисти отбрасывал в сторону. Порою  книга мягко шлепалась на пол. Все молчали, было слышно тяжелое сопение вспотевших жандармов, звякали шпоры...

Вдруг среди молчания раздался режущий ухо голос Николая:

- А зачем это нужно - бросать книги на пол?

     Офицер прищурил глаза и воткнул их на секунду в ря­бое, неподвижное лицо. Пальцы его еще быстрее стали перебрасывать страницы книг...

- Солдат! -  снова сказал Весовщиков. — Подними книги.

Все жандармы повернулись к нему, потом посмотрели ка офицера. Он снова поднял голову и, окинув широкую фигуру Николая испытующим взглядом, протянул в нос:

-Н-но... поднимите...

Один жандарм нагнулся и, искоса глядя на Весовщикова, стал подбирать с пола растрепанные книги...»

Это — сцена обыска в доме Власовых. Выразительны глаголы: хватал... встряхивал... отбрасывал, ассоциируе­мые с фамусовским (в данном случае жандармским) от­ношением к книге. Недаром напряженная тишина акцен­тирована «звякающими шпорами», приторным запахом «ваксы», исходящим от офицера, солдат. В духовную ат­мосферу рабочей комнаты вторглось нечто инородное, гру­бое и циничное, хотя и с «тонкими», «белыми» руками. Раздражение жандармского офицера нарастает: книги, ко­торые ищут, Павел накануне надежно спрятал. Оттого и злоба к книгам, которые не нужны. Думаю, что не только в плане разыскиваемой улики, но и вообще. Как худож­ник   Горький    великолепно    показывает     это.   Сперва    офицер 

 

«перелистывает» страницы, затем «перебрасывает». Еще один звук надо непременно услышать. Да, падающей кни­ги. Точно подстреленная птица, «мягко шлепалась» она на пол. У кого-то, быть может, возникнет совсем иной, образ, но лично у меня растрепанная и падающая книга ассоциируется с птицей. Книга — на полу! Несправедли­во. Тут-то и раздается «режущий ухо» голос Весовщикова, в сущности, самого Горького. Книга не отвечает за того, кто читает ее! Но почему именно Весовщиков, а не Павел и не Находка подал голос? На это ответит сама книга — роман «Мать».

Обыск в доме Власовых всего лишь эпизод. Теперь поработаем над его связями с текстом. Обсудим, почему обыск состоялся вскоре после появления листовок на фаб­рике и незадолго до митинга по поводу «болотной копей­ки»; почему Горькому так важно, чтобы в понятых «вто­рым» оказался Рыбин? Вся сцена обыска, как и многие другие, рисуется в основном через восприятие Ниловны. Каким новым шагом станет в ее судьбе эта встреча с «белоруким» жандармом?

Увязывая страницу с книгой, добиваюсь весомости вос­питательного акцента в рамках литературного знания.

 

ПОМОГИ, А НЕ ПОМЕШАЙ

 

 В общении с учеником как личностью, равной учите­лю, имеют значение многие мелочи. Литературных героев мои ребята знают и помнят  не потому только, что читают книги, активны на уроках. В каждом из них умею увидеть и за каждым как бы закрепить своего героя.

 - Знаешь, Лена, кого ты напоминаешь? Катерину из «Грозы». Что о ней  говорит Борис? «Какая у ней на лице улыбка ангельская, а от лица-то как будто светится». От твоего лица тоже свет идет. Да, да. А это добрая приме­та. И на шолоховскую Лушку тоже чем-то похожа. Одной очень важной, на мой взгляд, деталью. Сказать? У всех хуторских женщин белые головные платки, густо (!) под­синенные, а вот у Лушки — слегка. Мелочь! Но в жен­ском обаянии кое-что значит. Свет и вкус вижу не только в твоем лице, но и в сочинении. Прочитаю отрывок.

     Так начался урок, который в методике называется разбором, а правильнее, разносом сочинений. Выложив на стол кипу тетрадей, умеем «корить, и крыть» своих подопечных за их большие и малые грехи. Бывает, разгорячась, не выдаем, а швыряем тетрадку. Зато  бережно  держим в  руках

 

 

чье-то «образцовое» сочинение, прочита­ем, похвалим: «Вот как надо!» Мани и Вани, учитесь у Тани! Но не у Тани, даже если она и образцовая, а у того, у кого учится сама Таня, учатся ребята. А вот глав­ой-то фигуры - учителя! - на уроке, где тетрадью «бьют» ученика, оказывается, и нет. Да и «показательное» сочинение в том виде, как оно «рекомендовано», скорее оттолкнет, а не научит. Мани и Вани хотят иметь свое лищо — такова уж особенность времени. В общем, тра­диционные разборы ожидаемых результатов не дают. Сим­волическая Таня (как и сам учитель) не более чем ил­люстрация определенного комплекса знаний, умений. И только. Некая матрица, которую накладывают на всех. Зная, «как надо», ребята и шагу не сделают ни в сторо­ну учителя, ни в сторону Тани, ни к себе самим: останут­ся как есть.

        Моя Таня, у которой  вкус и свет, ни в коей мере не показательная, а всего лишь, как Катерина, своеобразная. Нравится быть такой -  пожалуйста, если сможешь, но лучше  поищи себя, тогда сможешь еще больше. И раз­говор-то мой в классе не «по поводу» Тани  со всеми, а с Таней на виду у всех и для всех. Разница? Безусловно. Никому не обидно, никто не унижен. На каждом уроке — новая Таня. Иная и впрямь чем-то напомнит пушкин­скую, хоть и зовут Наташей. А настоящая Таня — тол­стовскую Наташу. Суть, однако, не в этом. Надо видеть, с каким острым интересом слушает класс обещанный от­рывок: есть ли в нем тот свет и тот вкус. Несколь­ких минут достаточно, чтобы в такой ситуации научить механизму сочинения. Как учитель считаю, что могу своей рукой внести любые коррективы, увеличить экспрессию, глубину отрывка. К свету добавить свет, чтобы ярче бы­ло. Никогда не читаю всего сочинения. Только отрывок! Ибо комментирую его как художественный текст, не от­деляя смысла от изобразительных средств. Значит, нуж­ны выборки. И потом, нельзя нарушать законов внима­ния: 10—15 минут урока набираем высоту, а затем сни­жение, встреча с «землей». Самое яркое, сущностное надо успеть сказать именно в эти минуты -  будь то страничка художественного или школьного сочинения. Здесь, как и в другом, как, впрочем, и во всем, верен принципу: в немногом -  многое. Нельзя забывать и о тетрадях, ко­торые на столе. В каждой так или иначе есть свой, пусть крохотный, но светлый отрывок. Проигнорировать его не­совершенством целого было  бы ошибкой —  и  учебной,  и  нравственной.

 

 

Целое практически никогда не бывает со­вершенным, если говорить о школьном сочинении. Потому отрывками, а не доморощенной законченностью учу ребят радости творческого поиска с абсолютной надеждой на успех.

Сейчас, когда пишутся эти строки, рождается идея — не с грудой тетрадей, выбирая, какую и как прокоммен­тировать, а с одной из них прийти в класс. Каждому уро­ку —  своя тетрадь! Тогда не количеством сочинений, ко­торому ни ученик, ни учитель в равной мере не рады, а новым качеством разбора будем воспитывать творческую индивидуальность. Палитра урока обогатится еще одним приемом... Назовем его эффектом неожиданности. Никто ведь не знает, с чьей тетрадкой и с каким именно отрыв­ком в ней ознакомлю класс. Допустим, на обобщающем уроке («Чему учит Шолохов?») прокомментирую этот.

«В Поднятой целине» нет сцены похорон Давыдова и Нагуль­нова. Зачем, кажется, большому художнику упускать драматически выигрышную возможность — показать рыдающих женщин, строгих, будто окаменевших в своем горе мужчин... Вместо этого Шолохов ограничивается отдельным, но значительным штрихом: дед Щукарь вдруг перестал шутить. Вот и все. И ничего больше. Ни слез, ни воплей, ни надгробных речей не надо. А что надо? Надо, чтобы до этого дед Щукарь особенно часто и весело шутил».

 Бывает, и посмешу ребят, используя учебные (!) воз­можности смеха. Дефицит его ощутим во многих сферах, даже там, где «делают» смех, — в искусстве. В школе еще больше. Здесь каждый чем-то напоминает гоголев­ского прокурора. А ведь по-настоящему веселая, поучи­тельная смешинка стоит иной раз урока, во всяком  слу­чае  помогает ему и состояться, и долго жить. Значит, на каждом уроке не только тетрадь, но и смешинка? Да. Ученическая. Такую возможность опять же дают сочи­нения.

 - Миша! Как у тебя со зрением? - обращаюсь к уче­нику.

     - Хорошо!

     - Тогда не ясно, в каком издании «Поднятой целины» ты вычитал эти строчки: «Вот и отпели донские петухи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову...»

 Хохочут до слез. Ну при чем тут петухи, если речь о соловьях! Влюбленному Давыдову они «в две смены» поют. А Нагульнов только потому пристрастился к пету­шиному (!) пению, чтобы соловьев не слышать. Как ка­пельки утренних росинок, еще блестят на глазах ребят слезы смеха, а в

 

 

лицах  — уже тишина. По весне снова рассыплется звонкая трель соловья... Но не услышат ее те, кто заснул вечным сном, даже если не из тополиной гущи, а со штакетника могилы снова позовет их к любви таинственный певец...

Если почувствую, что смешинка каким-то образом оби­дела ученика, тут же приведу более курьезный случай, и горечь обиды вмиг растворится.

Вот как однажды цитировала Гоголя (на выпускном экзамене!) одна из школьниц: «Не так ли ты, Русь, что борзая (курсив мой. — Е. И.), необгонимая тройка несешься...» Такого петуха дала, что с донским и не срав­нить.

 Итак, три пособия, с которыми  иду на урок: художе­ственная книга, старенький учебник, где даты, биографии, обзоры, — и ученическая тетрадь: обычно в виде двойного листка, иногда нескольких, соединенных скрепкой. Вот и зесь инструмент, необходимый для работы. Здесь, каза­лось бы, и точку поставить, но, видимо, заинтриговали листочки, да еще со скрепкой.

 Бумаги всегда должно не хватать! Из долгих наблю­дений вывел эту истину. В каждом потенциально живет писатель. Значит, и в школьнике, если он не испугался... тетради, где за строчку не вылезай, за поля — тоже. И вообще не вылезай. На то и тетрадь. Обернутая в кальку или прозрачную пленку, она как монумент пустых, над­менно и молчаливо торжествующих страниц, настолько беленьких и чистеньких, что и прикоснуться-то к ним, ис­пачкать — совестно. А как прикоснуться, не испачкав? Взгляните на черновики «Онегина» — жуть! А тут и бук­вы поправить нельзя, не то что слово или строчку вписать. Значит, снова вырывай лист, переписывай. Смотришь — и всю тетрадь распотрошил: начатых листов — много, закон­ченного — ни одного. Не писанием, а чистописанием за­нимаемся, потому и не расписаться. Маяковский даже на папиросной коробке писал... А учитель: «Только в тетра­ди! Только в тетради!» Понятно, инспектору показывать. Вот, мол, какие (!) темы и как часто (!) и как чисто (!) пишем. Чисто бывает, когда списываешь! Вот тут-то и по­является «грязь»— нравственная, которая, к сожалению, не пугает. Главное — тетрадочку показать. Воспитываем не талантливых и умных, а «умеренных и аккуратных», ловкачей, как грибоедовский Молчалин. После голову ло­маем: как бороться с приписками? Очень просто — иско­ренить списывание. Не тетрадь, а вырванный из нее чистый листок отныне ляжет на парту, домашний стол. Пи­ши! И  марай  как

 

хочешь! Но так, чтобы можно было по­нять. Старайся уложиться на одном. Не получится — бери другой, мало —  следующий! Хоть всю тетрадь! И вот оно чудо: листка-то, оказывается, недостаточно. И второго, третьего... А помарок все меньше и меньше. Где-то и вов­се нет. Теперь соберем листы, пронумеруем (какой-то, может, и перепишем), соединим скрепкой и — сдадим. Учи­телю! Не обидится, потому что понимает, какая чистота нужна.

Я ведь тоже пишу. Следовательно, кое-какие секреты  знаю. Самые удачные абзацы рождались на клочках бу­маги. Когда думаешь не о том, как и что сказать, а как бы уместить все то, что вдруг попросится из души. Иногда  боковыми, а то и круговыми стрелками обозначу, где искать продолжение мысли, для которой не хватило мес­та. Когда думаешь о «месте», а не о том, что еще (!) вы­жать из себя, дефицита в мыслях не бывает. И думается, и пишется. Вот почему листок мудрее тетради, а клочок — листа! Как пишут ребята на уроках друг другу записки — проследите! В считанные секунды клочок бумаги запол­няется текстом. И каким! По стилю и мысли — сам Лер­монтов или Чехов. Отвлекающие и потому сосредоточи­вающие факторы способствуют этому. Во-первых, чтобы учитель не заметил; во-вторых, не упустить то важное, что в уроке; в-третьих, чистого места — самый мизер, а сказать вон сколько надо. И — сказывается. Но когда и бумаги вдоволь, а жестким, авторитарным «не меньше» указан объем, тут же и зацикливаешься. Об «объеме» думаешь, упуская суть, а с нею — слова и в итоге спо­собность двигаться к объему. Не пишешь, а маешься. То погодой, то тем, что якобы не.доспал, то еще чем-то оправдываешь пустую руку, хоть и держишь ручку со всеми наборами паст. Мои главные психологические уста­новки, снимающие шоки, страхи, зажимы:

    Сочинение пиши, как записку приятелю.

    Размер и качество бумаги выбери сам.

    Любая помарка — не просчет, а находка!

    Радуйся, когда не пишется, ибо ищешь лучшее.

    И одна строчка — текст.

Важный штрих. Пишем на одной стороне листа. Смысл? Чтобы иметь возможность, если что-либо упустил или не­досказал, поставить «см. об» (смотри  на обороте) и допи­сать фразу, абзац. Иногда — переписать набело особенно замаранные места и даже всю страницу. Черновик и беловик —  в

 

одном листе! Пишем разными пастами. Отдель­ные слова, фразы взамен перечеркнутых — только красной или зеленой. Скажут: не слишком ли расточительны в бумаге, если на одной стороне? Где экономия? Эконо­мия—немалая. Во-первых, ни одного скомканного листа (отпадает такая необходимость: не нервами, а каранда­шом и пастой пишем). Во-вторых, пусть неравномерно, но лист исписывается с обеих сторон. В-третьих, то, о чем сказано выше: черновики, т. е. двойной расход бумаги, не нужны. Свой нелегкий поединок с тетрадью, на кото­рую так часто падали горькие капли ребячьих слез, мы выиграли! Секрет прост: помоги, а не помешай малень­кому человеку раскрыться в больших возможностях. Встань на его место, пойми и прими, как себя.

Чтобы не одним листком, а несколькими высказаться, немалую роль играет тематика сочинений:

Последний опыт Базарова... («Отцы и дети»).

«Два берега — у одной реки...» («Гроза»).

    Как со дна, а не с поверхности брать художественную деталь («На дне»).

    Когда ребята пишут эти темы, то тишина нарушается шелестом вырываемых (а не разрываемых) листов. Бы­вает, и такую тему дам: «Трудности — когда пишу сочи­нение». Анализируя собственные помехи, просчеты, ребята во многом одолевают их.

      Начинающий — начинай с себя! — наш девиз, когда бе­ремся за бумагу и ручку. Робковатому даю шутливый совет: что посмеешь, то и пожнешь! Консервативному и многословному иная подсказка: «Н» да «К» — выйдет наверняка!. Понимает: новизна и конкретность — основа успеха. Одержимому творчеством — и вовсе необычный совет: пиши, будто книгу. Обязательно нужно видеть, как ее раскупают. И ты знаешь, почему и за что, и от стра­ницы к странице это «почему» и «за что» усиливаешь.

 Итак:

 

                  Перед тобой на письменном столе

                  Немым вопросом белый лист бумаги...

 

Не бойся! Твои знания намного шире его формата, а уме­ния придут уже с первой строчкой.

 

ГОЛОСА УРОКА

 

 Издавна люди задают вопрос: счастье — что это та­кое? Для избранных, многих или для всех оно? Какими дорогами и как идти к нему?

 

Следовать чьей-то уже найденной формуле или искать свою, утверждаясь в ней? Возможно ли счастье, замешанное на подлости, когда не мучит тревога за «левые» двери, «черные» ходы (сквозь которые прошел сам и провел своих), за «друзей», ис­пользованных как строительный материал и уже ненуж­ных? Как ни рядись потом в доброго отца, нежного, заботливого (и даже ученого!) мужа, гостеприимного хо­зяина,— из того, что отнято у других, своего не выст­роишь.

    ...Об этом и еще о многом размышлял в тот день, когда, замещая урок, давал шестиклассникам сочинение: «Счастье — что это такое?» Среднее звено любой школы — самое любопытное. Переходное! Скажут — что думают. С тем и уйдут в следующий класс. Как же понимают счастье те, кто вчетверо и более моложе нас? Нас, которых кос­нулась война? Соберу листки и завтра прокомментирую. Это будет урок о счастье — по страницам... Не хуже клас­сических откроют они мне путь к ученику.

         

 «Счастье для меня — хорошо поработать на уроке и получить хорошую оценку. Но дело даже не в оценке, а в том, что хорошо потрудилась...»

          

 Именно в этом. Если добрая школьная привычка — хо­рошо поработать не для оценки! — сохранится и станет потребностью, нормой жизни, своеобразным критерием всех дел и начинаний, то, поверь, Юля, счастье не отвер­нется от тебя даже в горькую минуту, от которой никто не застрахован. Устойчивость, гуманизм, доброта во многом  реализуются через нашу работу. Не всякую, конечно, а ту, которая стала мастерством. Человеколюбие, если хочешь, — высшая степень такого мастерства! Нет его—  нет и любви.

   

«Счастье — когда на земле мир, когда здоровы твои родители и, конечно, когда здоров ты сам».

 

      Согласен. Если бы не эгоистическое «конечно», кото­рым ты, Слава, невольно ставишь себя и над родителями, которых несомненно любишь, и над всеми, о которых искренне печешься. Живя другими, любя и ценя их, иногда надо уметь забыть о себе. Не так ли?

 

«Счастье — когда у тебя хорошая мама, которая учит тебя хорошему, но ругает. А мы не должны обижаться. И еще когда есть сестра или брат».

 

      Что ж, это так. Но я бы не стал делить матерей на плохих и хороших.

 

Каждая хороша! Во-первых, тем, что есть: твоя, единственная; во-вторых, даже если в чем-то и не такая, какой бы хотелось ее видеть, — все равно учит тебя  хорошему. И правильно, что мы не обижаемся, ког­да мама  ругает. А вот желание иметь сестру или  брата, чтобы ощутить всю полноту счастья, мне очень понятно. Но согласись, Наташа, иногда и чужой человек роднее родного.

 

«Счастье бывает свое и чужое. Свое обязательно будет, если радуешься чужому, потому что...»

 

К сожалению, объяснения не очень убедительны. Но сама формула верна. Иной потому только и несчастлив, что счастлив кто-то. Суть, однако, не в этом. Ценя бла­гополучие других, радуясь ему, в чем-то даже и приум­ножая его, ты по-особенному связан с людьми: бескоры­стно! Душа чиста и свободна от зависти, кривотолков, интриг. Счастье мудрецов! До конца ощутить и понять его в самой ранней юности едва ли возможно, но думать о том, что оно есть, говорить об этом и приближаться к нему — значит формировать в себе мудрость.

 

«Учиться всему хорошему, разбираться в жизни, уничтожать плохих и подлых людей — в этом счастье».

 

Нет, дорогой автор, ошибаешься. Уничтожать людей, как жуков-короедов, думаю, нельзя. Иначе вместе с ними и себя уничтожим: нравственно. Жестокость — плохой со­ветчик и вершин счастья не открывает. К тому же абсо­лютно плохих людей, коли уж «разбираться», нет. Всегда отыщется что-то такое, что можно и надо спасти. И это что-то, когда оно замечено и спасено, становится и твоим духовным достоянием. Позиция активного борца мне как учителю понятна и дорога, но бороться нужно не против человека, а за него. Учиться всему (!) хорошему — зна­чит спасать хорошее и в плохом.

            

«Без чистой совести счастье невозможно, каких бы денег и ра­достей ни нахватал...»

 

Шестиклассник, а мыслишь — как Лев Толстой. Все не впрок, когда не по совести! Не сейчас, так потом ска­жется, и в итоге поймешь: нахватал-то много, а потерял еще больше.

 

«Никогда не задумывалась над этим. Живу — и счастлнва! А по­чему — не знаю...»

Завидное состояние. Но я все-таки за то, чтобы знать. Другого способа

 

удержать  счастье  нет. Безмятежные настроения тем и опасны, что рождают бездумность. Отсю­да — и незащищенность. Знать, почему тебе сейчас хоро­шо, трудом пытливой души уразуметь глубинные истоки счастливых мгновений — это идти навстречу счастью, а не плестись за ним, пока оно не отвернется. К беспечным и легкомысленным фортуна капризна. Думаю, Света, сог­ласишься со мною. Тем не менее искренно завидую тебе: в тринадцать лет еще можно не знать, почему ты сча­стлив.

        

«Счастье — это удовлетворение всех твоих желаний, не только объективных, но и негативных (себе во вред)».

 

А вот это, что называется, «шедевр». Противопоста­вить объективное негативному может лишь большой охот­ник до громких слов, не понимая их значения. Нет, живем мы во благо, а не против себя! Негативное, как и все отрицательное, неодобрительное, неблагоприятное, нелест­ное и т. д., надо искоренять безжалостно. И более того — контролировать, чтобы и малейших ростков не дало. Сами знаете, как растут сорные травы. Чуть помедлил — и доб­рый плод, ради которого с таким усердием вскапывал землю, зачах, пропал. И еще. Все, что себе во вред, это и другим во вред. Отцу, матери, например. Потому и хо­дим в школу, чтобы не стать жертвами «негативного».

«Кто хочет стать счастливым, должен постоянно работать над собой, преодолевать свои недостатки...»

Над собой, свои... А вот тургеневскому Базарову хо­телось еще и с «другими возиться». По-настоящему пре­одолеваешь себя, когда кому-то помогаешь. В одиночку, сколько бы ни работал над собой, хорошим не станешь. Человек—кузнец своего счастья. Это так. Но куется-то оно с расчетом на другого. Согласна?

 

«Мне жаль тех людей, у которых все есть: магнитофон, крос­совки, джинсы... Разве в этом счастье?»

 

Ну почему же — и в этом. Я не за то, чтобы меньше хотелось. Тем не менее ты права, Марина. Вещи не долж­ны превратить нас и наш дом в некую рекламу стереоти­па. Их ценность не в цене и не в количестве, а в том, что они помогают нам. Но для этого надо определить себя как меру вещей, чтобы не стать их рабом, проще говоря, потребителем. В твоем высказывании, Марина, есть и дру­гое положительное зерно: счастье не в том, чтобы иметь желаемое (и — успокоиться!), а чтобы постоянно достигатьего. Это процесс, движение, борьба. Только надо знать, куда, во имя чего и с кем идешь, за что борешься.

 

 

«Счастье — если у человека складывается личная жизнь, но об этом не любят говорить, хотя так думают все. Предпочитают гово­рить о труде, работе, любимом деле. А любовь разве не нужна? Когда друг друга любят — это счастье».

 

Конечно. И не только личное. Общество тоже заинте­ресовано, чтобы мы любили друг друга. Но будем откро­венны: «личное» иной раз может и не сложиться, сколько бы ни старался. Что тогда? Если любимого не заменит любимое дело — чем жить? Надеюсь, автор-инкогнито пой­мет теперь, почему многие не только «предпочитают» го­ворить о труде, любимой профессии, но и думают так,  поглубже заглядывая в жизнь.

 

«Счастье — если рядом люди, которые понимают тебя не только
умом, но и душой...»          

 

Многие мечтают об этом. Непонятых вокруг еще не­мало. Почему? Отвечу. Всяк  рассчитывает на понимание только (!) себя. Другого, дескать, кто-то другой поймет. А ведь понимание рождается пониманием! Душа — ду­шою! Насущную проблему «не только, но и...» решать, очевидно, надо с себя. Не так ли? Ну, а если так, окажись в числе именно тех людей, о которых мечтаешь.

 

       «Счастье — когда вокруг всем хорошо и ты занимаешься люби­мой работой».

 

Поздравляю, Ира! Не всякому десятикласснику уда­ется сказать так: просто, весомо, коротко. Поначалу хо­тел прокомментировать... А зачем? Говорить о  ясном — только запутывать его. Есть, однако, маленькое сомне­ние: может ли «всем» быть хорошо? Помоги разобраться в этом.

 

«Я думаю, «счастье» имеет множество значений. Счастье — это когда...»

 

И дальше более десятка всевозможных «когда». Тут и друзья, которых, «к счастью», как выразилась Лна, у нее много; и цветы гладиолусы, что обычно ей дарят на день рождения; и серьезное дело, которое по-серьезному доверяют... А вывод такой: чем больше у счастья «значе­ний», тем его больше и тем оно значительнее. Но я бы не измерял счастье набором того, этого, другого, а выде­лил бы главное, без чего (при наличии остального) не рискнул бы назвать себя счастливым. Для меня счастье — самовыражение в деле. Тогда имеют смысл друзья, цветы и прочие «когда».  Значит  ли  это,  что  я

 

абсолютно прав? Просто, как и ты, Лена, высказываю свою точку зрения. Высказываю и мучаюсь тем временем другой проблемой. Не все сочинения, к сожалению, удастся прокомментиро­вать. В некотором смысле это и хорошо, так как многие высказывания в комментариях не нуждаются. Но есть та­кие, которые требуют раздумий.

«Для меня счастье — когда я смеюсь!» — пишет Надя. Пожалуйста, смейся, хохочи. Только не забывай и о пуш­кинской формуле счастья: «жить... чтоб мыслить и стра­дать». К веселому, беззаботному смеху иного шутника или хохотуньи порой так хочется добавить частицу гого­левской или щедринской «смешинки».

            

«Я, да и не только я, а все мы, — обобщает Аня, — хотим голу­бого, пушистого, сочного неба».

 

Так уж и все? Лично мой вкус «пушистого» не при­нимает. Да и «сочного». То, о чем  хотела рассказать в своих картинах и образах моя юная, с пылким и смелым воображением импрессионистка, не совсем удалось.

Кстати, «небо» почти в каждом сочинении как непре­ложное условие, вне которого ни свое, ни чужое счастье невозможно. Лучше нас, взрослых, ребята увидели небо, отраженное в страницах... Строчками бесхитростных отк­ровений они выразили свою и общую любовь (и — тревогу, тревогу!) за небо, которому доверилась Земля.

Войти в новый класс—все равно что выйти в откры­тый космос. Столько риска, неожиданностей. Здесь тем более нужна связь с «кораблем», т. е. с ребятами. Один из способов обеспечить эту связь — наполнить урок их голосами. Сперва  —  неслышными, когда пишут; затем громкими, когда их комментируешь.

 

УРОК С ЛИСТА

 

Восьмые классы — самый уязвимый возраст. Выбор профессии, становление личности, любовь... Столько проб­лем наваливается разом — на одного! До школы  ли? Впро­чем, и до нее: класс-то выпускной. Даже если и не в де­вятый, приличное свидетельство не помешает. Есть ведь и такие ПТУ, где, как в институте, конкурс. Словом, жизнь восьмиклассника тревожна, непредсказуема. Не оттого ли именно в этом возрасте число правонарушителей еще ве­лико?

Но школе, где я работал, признаться, повезло. Восьми­классники жили

 

 

дружно,  учились в общем неплохо. Мно­гие уже в сентябре, не дожидаясь мая, выбирали профес­сию — не затем, чтобы «убежать» из школы, а поскорее определиться в работе, которая нравилась. Класс не раз­бивался, на группочки, парочки, непонятные личности... Как пришли в школу первоклашками, узнав и приняв друг друга, так и учились бок о  бок все годы. Да и жили рядом, иногда несколько человек в одном доме. Стано­вилось грустно, что раньше времени разойдутся дороги тех, кого накрепко связала школа.

Этот выпуск был особенным. Из трех переполненных восьмых классов с трудом набрали два тощеньких девя­тых. Остальные, точно сговорившись, подали заявления в ПТУ. В отличие от прошлых лет, когда школа охотно отпускала слабеньких, озорных, оставляя прилежных и сильных, картина резко менялась. Едва не половина ре­бят, ушедших из школы, по успеваемости и поведению была на хорошем счету, а из тех, кто остался, далеко не каждый радовал. Иные, прямо скажем, производили се­ренькое впечатление. Это и послужило поводом к перво­му сентябрьскому сочинению. Хотелось, с одной стороны, получить кое-какие «откровения», а с другой — продол­жить профориентацию, которая нередко заканчивается в среднем звене.

«Что бы я посоветовал самому себе, окажись не в девятом классе обычной школы, а, как многие мои сверст­ники, в ПТУ?»

Вот такую тему с интригующим «если бы» предложил ребятам. Каждый как бы со стороны взглянет на себя. Мысленно окажется среди тех, кто ушел, но мог бы и остаться, а он вроде как ушел, но на самом деле остался. Смущает длинная формулировка? Напрасно. Есть темы, требующие медленного осмысления. Только так и разбе­редишь душу.

Итак, посоветуй — себе, друзьям, начавшим новую жизнь, рядом с профессией, учителю, который обязан знать сложности той среды, куда уходят его питомцы. Неболь­шой стопкой весомо легли  на мой стол все те же, порой небрежно вырванные листки. По мотивам ученических раздумий в этот раз напишу сочинение, с которым позна­комлю ребят, делая соответствующие сноски на мысли и даже отдельные слова, которые заимствовал у них. Пусть видят и свой немалый труд в моем, и поймут, что по-настоящему интересен лишь тот учитель, которому по­могает ученик. Акцентировать эту помощь — еще важнее, чем прибегать к ней, и  одну  из

 

своих задач вижу именно в этом. Мое «сочинение», как догадывается читатель, ко­нечно же, станет обучающим уроком. Для того и пишет­ся. Наполнить рассказ достоверными ссылками на учени­ка — это уже совсем по-иному воспитывать его — соучас­тием, сотворчеством, сомыслием. Где-то сознательно пре­увеличиваю его помощь, формируя потребность в ней. Мерой такой помощи, а не только успеваемостью оцени­ваю учебную и гражданскую активность школьника, его социальную, нравственную позицию.

Приглашаю, читатель, на свой урок-сочинение, с кото­рым познакомлю в отрывках. Как от первого шага рож­даются шаги и затем дорога, так и от первой — ученичес­кой! — строчки исповедь учителя.

«Наша судьба часто зависит от того, с кем ты рядом. Кого выбираешь в спутники жизни? Не ошибись, выби­рая!»— пишет Валерий Н. Хорошо, почти афоризмом ска­зано. Действительно, все, что вокруг, — наши спутники. Особенно — работа! Не ошибись ни в самом выборе, ни тем более в сроках. Нигде так быстро не летит время, как в юности. Жаль, что не всегда понимаем и откладываем «на потом» все, что надо решать и решить уже сейчас, сегодня.

«На тех, кого поманило ПТУ, их сверстники да иногда и взрослые смотрят как на второсортный материал. Слаб «головой» — устраивай жизнь «руками» — иди по пути наименьшего сопротивления», — пишет Анатолий С. А вот мы, с интеллектом и терпением, наполним свою жизнь интересами высших чувствований и устремлений. Не ос­ваивать, а осмысливать и обобщать будем черновой труд массовых профессий, дадим «сознание» работающим «ру­кам», поведем за собою тех, кто не пожелал идти сам. До предела уменьшим собственную зависимость от людей и обстоятельств духовным приоритетом, «продиктуем» все, что интересно и выгодно нам.

Глядя на иного «первосортного» интеллектуала, не­вольно вспоминаешь Лермонтова:

 

                    Так тощий плод, до времени созрелый,

                    Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,

                    Висит между цветов, пришлец осиротелый,

                    И час их красоты — его паденья час!

До высших проявлений духа надо созреть! Чтобы не частично и тем более не убого, а в полной мере и на всю жизнь самоутвердиться в «духовной» профессии. Я  за  цветы,  в  которых  неторопливо  и  полновесно

 

 

вызревает плод, а не за тощую, жалкую скороспелку. Тем не менее рядом с профессией надо оказаться именно в тот момент, когда ничто другое рядом быть уже не может и не долж­но. Тогда нет проблемы: оставаться в школе или пойти в училище? Но бывает, что оно позвало нетерпеливым же­ланием поскорее освободиться от опеки родителей, учи­телей. И тут нельзя не вспомнить другого поэта — К. Вя­земского, чью строчку, кстати, Пушкин взял эпиграфом к «Онегину»: «И жить торопится и чувствовать спешит». А если таких вот жаждущих «чувств» и «жизни» в иной группе половина и больше? Какое влияние окажут они на серьезного, мастеровитого паренька, которого всерь­ез поманила профессия? Тоже проблема, и не только нравственная. Знакомы случаи, когда именно по этой и только по этой причине родители отговаривали сыновей и дочерей от ПТУ. Училище пугало «средой», которая, как и всякая среда, как, впрочем, и отдельный человек, ни­кем и никогда не может быть до конца проконтролиро­вана. Что главное для школы? Успешно состыковать два экзамена: выпускной и вступительный. Без задержки, точ­но с этажа на этаж, перевести своего питомца из школь­ного класса в вузовскую аудиторию. Совсем в ином ка­честве предстает это «главное» в ПТУ, где школу сов­мещают с профессией как основным (!) занятием, ставя акценты на техническом, производственном аспекте обу­чения. Нужность гуманитарного, ощущаемая всеми, здесь еще острее, тревожнее. Происходит как бы двойная на­кладка: того, чего мало, становится еще меньше. Но ну­жен ли гармоничному обществу негуманитарный специа­лист? Очевидно, и это кое-кого удерживает в школе, в то время как душа исподволь тянется к ремеслу, почувство­вав призвание.

 

«Чего хочется больше всего, когда вот-вот получишь паспорт? Самостоятельности! Не показной, а настоящей. Ни от кого не зави­сящей. Школа, конечно, учит нас такой самостоятельности, но дает нам право на нее — училище. Самостоятельным можно назвать того, кто сам за себя постоит, т. е. знает себе цену. А как ты узнаешь, если нет настоящего дела? Дело, в котором я хочу «проверить» себя, пока не имеет ни училищ, ни техникумов. Я одновременно и с теми, кто ушел, потому что понимаю их, но и с теми, кто остался; у них, как и у меня, своя мечта».

 

Молодец, Тамара! Во-первых, потому, что не делишь людей на обыкновенных и особенных и себя не причис­ляешь к разряду последних. Во-вторых, психологически угадана наиглавнейшая потребность юношества —

 

взрос­леть духовно через реальную конкретику социально по­лезного дела. Всякому — кто бы он ни был — непременно нужен успех в избранной профессии. Себя как полноцен­ную личность человек обретает главным образом, а может быть, и только на фундаменте профессионального мастер­ства. Оно  в конечном счете — и наше отношение к людям, потому что свой труд мы отдаем им. Очень верно истол­ковано Тамарой многократно употребляемое слово «само­стоятельность»: «сам» за себя постою. Но чтобы стоять, нужна опора, почва. В обычном, физическом смысле  — это земля, а в духовном — работа. Престижная она или обык­новенная, важно не это, а то, что ты выбрал ее сам, вле­чением души, и по этой причине она не может не быть творческой. Сочинение Тамары далеко не ровно по мысли, тем более не безупречно по грамотности, и, однако, с удо­вольствием ставлю «отлично».

«Скажу честно, есть ребята, которые, поступив в ПТУ, в душе
боятся его. Ведь там много «уличных», с которыми лучше не свя-
зываться. Одни курят, другие... В общем, подальше от них. Чуть что
всей толпой одного измолотят. А пожалуешься — добавят. Не хочешь
быть белой вороной, веди себя, как они: безобразничай. Все равно
ничего и никому не докажешь. А вот я бы — доказал. Только волки
да шакалы живут стаями, а люди коллективом, чтобы помогать, а
не вредничать. Если кто-то «лучше», пусть будет примером, а не
жертвой. В своей группе я бы навел порядок. Пришел учиться - учись, мутить воду и портить жизнь другим — не дам. Но моя меч­та — окончить школу, поступить в физкультурный институт и рабо­тать тренером».

Если бы все спортсмены рассуждали так, как Костя, наверное, всюду был бы порядок: на улице, в парке, электричке. Ты прав, людям нужно кое-что доказывать. Не в этом ли жизненно активная позиция? Коль попал в новую «среду», пусть в чем-то и она подчинится тебе, а не только ты ей. Но... из компании закадычных прияте­лей, что сильны числом, а не умом, а тем более из «стаи» неуправляемых озорников создать дружный коллектив не просто. Тут мало отваги, крепких мускулов, обостренного чувства справедливости. Навести порядок  — это не при­пугнуть, а перевоспитать. Впрочем, кого-то можно и надо припугнуть, но основная работа — нравственная, чело­вечья, где приходится терпеливо и не в одиночку доби­ваться своего. Как-нибудь на досуге, Костя, полистай «Разгром» А. Фадеева. Маленький, невзрачный и физи­чески слабый (в сравнении с тобой!) Левинсон, однако, наводит «порядок» в разношерстном, анархичном парти-


занском отряде исключительно силой духа, наглядностью «правильного человека». А Семен Давыдов из «Поднятой целины» — загляни и туда! В отличие от Нагульнова, не наганом и наскоком, а партийным словом организует  ху­тор не менее разношерстный, чем отряд Левинсона, соз­дает «среду», в которой не ужиться ни лодырям, ни рва­чам, ни тем более белоказачьей контре.По внешнему виду Давыдов полная противоположность Левинсону. Балтий­ский матрос, слесарь, он производит впечатление своей необычайно крепкой, коренастой, точно из металла выли­той фигурой. И однако не «фигурой», а умом и выдерж­кой завоевывает он симпатии. Я это к тому, чтобы не преувеличивать физического фактора там, где главным образом необходим человеческий. Достаточно ли ты готов к этому? К духовной работе с «трудным» человеком? То, что не боишься его, — великолепно. Но сможешь ли до­казать свою правоту средствами Левинсона, Давыдова? «Лучший», как ты сам пишешь, должен быть примером, а не жертвой. Кстати, великолепная мысль.

          

«Став ученицей ПТУ, я по-прежнему считала бы себя школьни­цей. Обучаясь профессии, училась бы, как и раньше, на «хорошо» и «отлично». Может, после захочу поступить в институт? Значит, к этому надо быть готовой. И потом, иначе, хуже, чем всегда, я просто не могу учиться — класс это или группа, или что-то другое. Мне нравится читать книги, узнавать людей, спорить о жизни. Пер­вое, что делаю, когда уезжаю из дома на дачу или к подруге, беру с собой книгу, и длинная дорога кажется короткой, незаметной. Не понимаю тех, кто скучает. Просто они не любят читать».

 

Да, книга, а вернее, наше отношение к ней — критерий многого. В конце концов даже не то важно, что и как мы читаем, а другое — читаем ли? Уходя из дома и приходя домой, не забываем ли о книге? Мне симпатичны люди, читающие книгу в электричке, автобусе... Но в то же время и настораживают. Что ищут и находят в ней? С какой целью открыли? Всегда хочется спросить об этом. Если книга всего лишь укорачивает путь, то какая бы она ни была, хоть Вильям Шекспир или Лев Толстой, пользы мало. Не дороги, что лежат между нами, а рас­стояния, отделяющие нас друг от друга, должна укора­чивать книга! Ради этого стоит открыть ее даже в пере­полненном автобусе, одной рукой ухватясь за поручень, другой держа саму книгу. Та и другая рука дает «опо­ру», устойчивость, исключая «помехи» в совместном и по­рой не очень удобном движении.

Скажу   по секрету:   читаю   немного.   Зато  многие  годы по многу раз

 

перечитываю. Не просто так, а по «зада­нию», которое буквально на каждом шагу дает нам жизнь. Волей-неволей берешься то за «Онегина», то за «Войну и мир», а то и за самую что ни на есть школь­ную «Как закалялась сталь». Под зонтиком в проливной дождь иной раз ищешь страничку, которая «ответит» на то, чем встревожен. А когда ее, страничку, не находишь ни там, ни здесь, ни в этой книге, ни в другой, тогда начинаешь подумывать о своей книге, которую, мо­жет, никогда и не напишешь, тем не менее мысленно уже начал писать. Дорожу книгами, которые перечиты­ваются бесконечно. Каждая — как справочник нравствен­ных проблем, «каталог» острых жизненных ситуаций, а еще, по выражению древних, своеобразная «аптека ду­ши», которой, к сожалению, разучились лользоваться, рас­считывая на таблетку, сигарету... Чем в особенности сим­патичен Рахметов («Что делать?»)? Мудрым отношением к своей домашней библиотеке, где собраны в основном «капитальные» книги, т. е. те, которые перечитываются, с которыми надо работать. Духовное всеядство чуждо Рахметову. Свой эстетический вкус он  воспитал не на количестве книг, часто похожих одна на другую, а муд­рым, неторопливым проникновением в страницы подлинно великого шедевра, что разом является и достоянием, и вехой культуры.

Сейчас, когда веду разговор именно о такой книге, в моем портфеле — более тридцати раз читанные «Отцы и дети» Тургенева, которого вот-вот начнем. И знаешь, Га­ля, на что хочется получить ответ? Фигура Базарова мыс­лилась как «трагическая». С какого момента, вернее, с какой страницы мы начинаем угадывать это? Печатью трагедийности отмечены судьбы многих литературных ге­роев: Гамлета, Чацкого, Печорина, Катерины, Раскольникова, Нагульнова... Независимо от эпох, характеров, ситуаций и т. д., хочется понять какие-то общие законо­мерности, т. е. глубже заглянуть в человека. И, понятно, в связи с этим в мастерскую писателя-художника, по-раз­ному окрашивающего тонами трагедийности своих люби­мых героев. Словом, от книги пойти к книгам и дальше — к литературе как искусству слова. Но такой путь возмо­жен, когда, прочитав книгу, возвращаешься к ней. Что-то новое, неразгаданное обязательно откроется. Да вот. На месте Базарова, покрываясь красными пятнами тифозной инфекции, зная, что вот-вот начнет бредить, не всякий, наверное, пожелает увидеть ту, которую любит, а увидев —  «так близко», и вовсе забыть о себе. Думаю страстным(!)

 

 

желанием последней встречи Базаров каким-то чудом задерживает неотвратимые процессы распада в собственном организме. А после недолгого свидания с Анной Сергеевной почти тотчас начинает бредить: уми­рать. Вот уж поистине схватка со смертью за последний короткий миг встречи с женщиной, пусть не любившей, но любимой. Останься Базаров в живых, он бы не стал ее преследовать, как П. Кирсанов свою княгиню. И если бы не приближающаяся неумолимо смерть, ни за что не послал бы за нею. Знает ли об этом Анна Сергеевна? Конечно. Иначе не приехала бы. Эгоистичная, холодная — нашла бы повод «опоздать», не тревожа себя зрелищем смерти, к тому же небезопасным. Вместе с тем приез­жает. Мужеством, душевной красотой Базаров, быть мо­жет, на какое-то мгновение разбудил в ней, самовлюблен­ной аристократке, некое ответное чувство. Как бы то ни было, но его любовь побеждает и смерть, и эгоизм, и светское высокомерие. «Живите  долго...» — говорит он женщине, которая измучила его, в некотором роде стала виновницей беды. Но тем и прекрасна любовь, что всей душой желает нам «жизни» — долгой, счастливой, не ко­рит за то, что осталась безответной, а теперь уже и от­ввергнутой — той жизнью, которую завещает... «Послушай­те... ведь я вас не поцеловал тогда...» — неужели можно думать об этом у самого края «темноты»? Верить ли Тур­геневу? Верить, верить. В своем чувстве Павел Петро­вич — великодушен, Базаров же — велик! Теперь, надеюсь, без меня поймете, почему о любви Кирсанова к княги­не Р. рассказывает целой главой (!) его племянник Ар­кадий, а о любви Базарова к Одинцовой — автор?

Я рад, Галя, что импульс к такому откровению, не­сколько, может быть, затянутому, дала мне именно ты своей фразой: «Став ученицей ПТУ, я по-прежнему счи­тала бы себя школьницей». Учиться или доучиваться, тем более кое-как, — нет такой проблемы. Учиться!!! Жаль, что не сказала о другом. Какой должна быть домашняя библиотечка, допустим, юноши, решившего подружиться с металлом? Лично мне она видится (как и всякая до­машняя библиотечка) небольшой, но вместительной, где, между прочим, рядом с «Героем нашего времени» по праву стоит и скромная брошюра «Кузнец с Урала» (из рубрики «Герои труда»). В одном ряду с «Железным по­током» Серафимовича и «Как закалялась сталь» Остров­ского — «Прогрессивная технология металлообработки...», «Станки с программным управлением...».   Не   будет   курье­зом,  если   по   соседству  с    известной

 

диссертацией Н. Г. Чер­нышевского «Эстетические отношения искусства к дейст­вительности» окажется и недавно вышедшая книга «Ра­бочие диссертации «Красного выборжца», рассказываю­щая о научном и творческом поиске новаторов производ­ства. Такая библиотечка символизирует духовный облик сегодняшнего рабочего, в жизни которого художественная и техническая литература, умственный и физический труд неразрывны. В. Маяковский не случайно заканчивает свою поэму «Хорошо!» строчкой:

 

                Славьте

                            молот

                                     и стих землю молодости.

 

Не дожидаясь десятого класса, подумаем: почему не серп и молот, всем знакомая символика, а «молот и стнх» по воле поэта становятся эмблемой обновленного мира?

...Урок-сочинение подходил к концу. Но профориента­ция— продолжается... В десятом соберем всех «слесарей» (Клещ — «На дне», Власовы — «Мать», Давыдов — «Под­нятая целина» и т. д.) и о каждом поговорим. А там, смотришь, героем урока станет целая рабочая семья: «Журбины» В. Кочетова. Сочинение, что начали ребята, а продолжил я, будем писать до «последнего звонка». Теперь же поставим многоточие...

 

ПОСТОЯННЫЙ ОБМЕН

 

По-разному ходим в школу. Кому-то только улицу пе­рейти, даже не застегнув пуговиц на пальто; другой с противоположного конца города час, а то и полтора все­ми видами транспорта добирается, хотя под боком школа-новостройка и буквально уговаривают, как капризного ар­тиста, взять классы, а льготы — любые. Но нет, поутру снова втискиваешься в нагретый от людской толчеи ав­тобус и — едешь, едешь в свою школу. Радуешься, что она не напротив, а где-то на краю. За час-полтора о мно­гом передумаешь, и длинная дорога вдруг становится ко­ротким путем — к ученику. Ведь едешь иногда с одним уроком, а приходишь  — с другим. Впрочем, «другой» не­редко остается в черновиках, набросках. Тоже хорошо. Значит, что-то не связалось, не сомкнулось, еще и еще надо подумать.


И вот снова еду: комментировать «Товарищу Нетте, пароходу и человеку». В памяти перебираю строчки:

 

...встрететь я хочу

                        мой смертный час

так,

как встретил смерть

                                товарищ Нетте.

Со всеми подробностями  поведу разговор о внезапном, трагическом «как». А дальше... А дальше  размечтался. Не собрать ли в один урок такие вот «часы»? Базаров («Отцы и дети»), Мармеладов («Преступление н наказа­ние»), Михаил Власов и Егор Иванович («Мать»), Фро­лов («Разгром»), Давыдов («Поднятая целина») и т. д. С одной стороны, урок повторения, а с другой — разго­вор, имеющий особое значение. Познать истинный смысл жизни и свое место в ней, подлинные, а не мнимые цен­ности, себя как уникальное и потому общезначимое су­щество —  могут лишь те из нас, кто время от времени задумывается о неизбежности этого «часа». Да, мы вос­питываем оптимистов. Но — не бездумных, по-животному влюбленных в жизнь, которую до них и за них во всех загадках и тайнах осмыслил кто-то, и остается только жить да радоваться. Бездумный оптимист — явление жут­кое, бесплодное и не столь уж  редкое. Есть в этом и вина школы. Анализируя все часы и дни, кроме смертных, она упростила и даже выхолостила сложную работу с чело­веком. Воспитала бойкого, безоглядного, вездесущего и везде сующегося потребителя, у которого якобы «в запа­се вечность». Старшеклассники порой скептически удив­ляются тому, чем всерьез мучались известные им персонажи: какими-то приметными и неприметными «следами», «Тулонами». А внутренние  монологи — ну зачем они здо­ровому человеку?! Да и без «диалектики души» тоже прожить можно, потому как некоторые совсем не имеют ее — души, и ничего, преуспевают. Онегину с Ленским просто нечем заниматься, вот и спорят по вечерам о вся­кой ерунде:

 

                     ...Плоды наук, добро и зло,

                     И предрассудки вековые,

                     И гроба тайны роковые,

                     Судьба и жизнь...

Пьер и Болконский тоже  хороши! Ну чего, скажите, ищут, когда и так все есть: дом, деньги, связи.  Или  чеховский  Туркин,  т. е.  нет,  Старцев?  Что

 

 

плохого в том, что копит деньги? Вот полнеть действительно не надо. Впрочем, ес­ли аппетит хороший, стоит ли отказывать себе? Чичиков, конечно, мерзавец, обманывает государство! Но, с другой стороны, положительный товарищ, потому что обманывать Николая I — прогрессивно. Чацкий, что и говорить умный; поменьше бы болтал, так и «уголка» искать не надо: везде хорошо. Правильно говорил Есенин...

Так, держась за поручень автобусной стойки, обду­мывал урок о «часах», находил ему и себе оправдание. Нельзя «оптимизировать» за счет неглубоких, примитивных  прочтений книги, которая в некоторых случаях воз­действует на ученика еще сильнее, чем жизнь. И потом: один из аспектов урока литературы — оставить человеку его (!) тайну, не уподобить компьютеру, роботу и т. д. Тем не менее урока этого пока (!) не будет. А может, и никогда. Не потому, что «смертей» многовато. Отсутству­ет стержень. Повторить — это ведь не механически соб­рать материал, отыскав повод, а разрозненные факты соединить структурой. Где она? Поищем, конечно, но не сейчас. А сейчас — еще раз хорошенько обдумаю урок, который по плану.

 

          За кормой лунища.

                                        Ну и здорово!

 

И опять мысленно ухожу куда-то в сторону, на этот раз к другому уроку, озарившему проблеском неожиданной ассоциации.

 

              ...а за солнцами улиц где-то ковыляла

              никому не нужная дряблая луна —

 

тоже строчки Маяковского, в которых пушкинская боль за луну:

 

              Но нынче видим только в ней

              Замену тусклых фонарей.

 

Стоп! стоп! Почему в стихах о Нетте непременно нуж­на луна? И в знаменитом разговоре с Пушкиным («В небе вон  луна такая молодая...»)? В поэме «Хорошо!» она фигурирует несколько раз («Ночь — и на головы нам луна»; «штыки от луны и тверже и злей...») и в стихах о загранице. Где еще и с какой целью присутствует таин­ственная спутница ночи? Пока это только заготовка, ве­точка этого урока, но будет ли другой? Возможности, ко­нечно, не упустим, но и торопиться не резон.

Снова возвращаюсь к Нетте. «Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь жи­вым примером...» Горьковскне строчки,

 

 

пожалуй, сделаю эпиграфом к уроку. Под пером Маяковского Нетте разом и песня, и пример. Не захотел, как Уж, спрятаться, когда на рассвете черные маски ворвались в дипкупе. «Смерт­ный час» встретил, как Сокол. Может, и их когда-нибудь соберу в один урок — «ужей» и «соколов». Ползучее, скользкое нередко торжествует; высокое, одухотворениое столь же часто гибнет. Почему уходят Катерины и оста­ются Варвары; умирают Базаровы и преуспевают Арка­дии; гибнут Болконские и откровенно ликуют увешанные орденами и звездами Друбецкие, Берги, Курапгаы; по­падают под пули бесхитростные Морозки и, как мокрушки, выскальзывают из цепких холодных рук смерти голу­боглазые Мечики; подставляют свою грудь пулемету Да­выдовы и очень уютно устраиваются в председательских кабинетах Поляницы; по нечаянности будто бы ломают себе шеи Столетовы и безбедно; доживают свой век Гасиловы; блаженствуют Чичиковы и — мучаются бессильным желанием «воскресить» их духовно надломленные Гого­ли? Почему? Не попытаться ли объяснить себе и ребятам эту более чем странную закономерность? «Пускай ты умер... всегда ты будешь живым примером».  Не раз был свидетелем, как Молчалины, Чичиковы, Гасиловы, устраи­ваясь в жизни и устраивая своих, ставили в пример Чац­ких, Давыдовых, Столетовых...  Вот, мол, как надо! Но подавать пример и ставить в пример — не одно и то же.

«Черновик» урока, однако, полностью не вырисовы­вался. Не все было ясно в тех обобщениях, какие выстраи­вала память. Как-нибудь в другой раз поразмышляю, ибо следующая остановка — моя.

                                                                    Да, учитель живет уроками. Теми, что уже прошли, и другими, которые предстоят. Но можно жить и теми, которых не было. Острее застав­ляют они ощутить и пережить уже состоявшиеся. Каким мне представляется портфель словесника, я уже писал. А вот какой должна, быть его работал полка или шкаф? По одну сторону (говорю о своей полке) грудой теснятся уроки, расписанные в тематических планах; по другую — в тощих, езде не разбухших от времени папках вызрева­ют замыслы. Обе стороны взаимодействуют. Ведь уроки, как и люди, делятся между собой всем, чем богаты. То замысел отдаст часть своего материала давно готовому уроку, и он станет ярче, глубже; то, наоборот, урок  нео­жиданно наполнит собою замысел, и тогда  рождается  новое. Когда у словесника, как у писателя или ученого, есть свои черновики и беловики и между ними постоян­ный обмен, с уверенностью скажу, каким путем и куда  он идет: творческим! к ученику!

 

Мы умеем и любим говорить о прототипах того или  иного персонажа, отыскивать ему аналоги, двойники в тех  книгах, с которыми работаем. Но есть ведь и живые, реалъные двойники, с которыми иной раз лицом к лицу встретишься: вон  он — сидит напротив. Оставить его за рамками урока или вместе с персонажем позволить войти  в класс? Проблема.

Пусть Гоголь не относится к числу писателей, которые легко придумывали сюжеты. Зато сколько сюжетов может подарить сам! Его помещицу Коробочку (коль уж ныне работаю в педклассах) когда-нибудь раскрою в не­ожиданной роли, скажем, учительницы литературы, мето­диста и даже повыше. Вот уж и похохочем, и поплачем!

Да, учитель живет уроками и потому не боится длин­ных дорог.

 

УГОЛ ЗРЕНИЯ

 

Путь к ученику... Это и беседы, семинары, лекции, кон­сультации со своими коллегами о сложностях нашей ра­боты с теми, кто шумной ватагой каждодневно наполня­ет школьные классы. Свои они или чужие — все равно наши, общие, потому что — дети, ребята. Беседы по проб­лемам воспитания и обучения средствами литературы ка­сались не только аспектов «как лучше», «как надо», но и того, чего делать нельзя и вовсе опасно, когда поль­зуешься инструментом художественного слова. Кое-что приходилось доказывать все той же гиперболой, подчас забавной, утрированной.

Не секрет, что некоторые из выпускников школы, став честными тружениками, хорошими друзьями, верными за­щитниками наших идейных и нравственных убеждений, не обрели, однако, устойчивости  перед... бутылкой вина. Откуда это? — спрашиваем мы себя. Как и многое, все оттуда же, с урока! Притом самого любимого: литерату­ры, которой всему дает душу. Листая страницы худо­жественных шедевров, не так и не о том зачастую раз­говариваем с ребятами. Их память цепко удерживает все, мимо чего вскользь, скороговоркой, надеясь быть во всем и всеми понятым, проходит словесник. А порой (чего уж тут) он и сам нехотя сеет смутные намеки, догадки.


«...Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку пить: не такой день...» — говорит Тимохин Болкон­скому («Война и мир»). Отказ солдат от водки накануне Бородинского сражения трактуется иной раз чуть ли не как подвиг, равный самой  битве. Подумать только — от­казались! Вот это солдаты! А ведь как русский выпить любит. Но когда Отечество в опасности... Тут же и ли­рическое отступление: а зачем солдату водка-то, тем бо­лее накануне!? Значит, нужна. Помогает, значит. Вот то-то и оно. Увлекшись (теми же солдатами, которые все-таки отказались), забываем опытом народа оценить сте­пень «помощи» хмельного перед решающим боем, поду­мать, почему произошло это в батальоне Тимохина, под­чиненном Волконскому. Забываем и на этом уроке, и на другом...

Что каждый день делает лирический герой Блока? Верно: употребляет. «Влагу терпкую, таинственную». Тут-то и является ему Незнакомка, когда «души излучины пронзило терпкое вино». Сюжетно и композиционно как будто оправданы строчки: «Я знаю, истина в вине». И каждый сидящий в классе отныне знает это, вспоминая «пройденное». Пушкин-то мифического Вакха славил в окружении верных друзей («Подымем бокалы, содвинем их разом!»), а вот Блок — в одиночестве. Другая эпоха. В одиночку или в окружении — где же больше «истины»? Если опираться на факты...

Звонко прочитав строчки Маяковского «Лучше уж от водки умереть, чем от скуки», словесник раскрывает за­мысел, историю создания стихотворения. Но замечает ли, как ученик надолго погружается во внутренний монолог: «Верно! Ох, как верно! Недаром школьный водопровод­чик дядя Боря... Знает толк, хоть и не читал Маяков­ского...»

    Хмельное закрадывается и в приемы обучения грамот­ности. Иной словесник мигом объяснит, в каких случаях злополучное «пол» пишется через черточку и вместе. Пол-листа, пол-лепешки — не очень убедительно. То ли дело  — пол-литра! Оживут, встрепенутся. Хоть и сомни­тельный прием, а действует. Особенно если и дальше сохранить тон: пол-литра, скажем, через черточку, а вот полбутылки почему-то вместе. Ну-ка, почему?! Стоит ли удивляться, если на «огоньки», которые в особенности лю­бят восьмиклассники (переломный возраст!), нет-нет да и проникнет с лимонадной этикеткой бутылка довольно сомнительного вида. И вспыхивает «огонек»...


Досадно, но именно на уроках литературы силой ху­дожественного слова нехотя навеваем поэзию на бочку старого, доброго вина, что припас Тарас Бульба на чер­ный день, на онегинские бокалы, которые «жажда пpocит залить горячий жир котлет», на шампанское, что «страшно пили» Раневские, а Лопахин только потому не пил, что дорого (бережлив купчина!), и на блоковскую «черную розу в бокале», и на есенинские бутылочные «пробки» которыми поэт «душу свою затыкал». Тут кстати (а скорее некстати) и реплика Сатина: «Когда я пьян... мне  все нравится». Поэтический цикл «питейных» подробностей замыкает триумфальный штрих из «Судьбы человека», где Андрей Соколов, не закусывая (вот как надо), выпивает стакан, другой... И — ничего! Потому что из народа! Правда, шнапс совсем не то, что наша водка. А уж водку-то Соколов умел пить, когда шофером работал..,

«Поэзия застолья» (с грибками, огурчиками, охлаж­денной «Русской» и т. д.) прочно вошла в субботний обиход  отдельных семей, а в понедельник на уроке из-за легкомысленного подхода учителя к художественному тек­сту школьник ощутит некую моральную поддержку отцу, дяде, двум тетям, слезно певшим «про ямщика», который на почте служил и все время просил: «Налейте! Налей­те!» Ну как тут не родиться ассоциациям: вино, мол, не помешало некрасовским мужикам сохранить и ясность, и бойкую остроту ума. Пьяненькие, они иной раз скажут такое забавное словечко... У Гриши-то Добросклонова мать почему умерла раньше, а отец живет? С вином не расставался! Оно-то и смывало горечь. А жена? Все при­нимала к сердцу, лишь этого не принимала. Зато Матре­на Тимофеевна умеет и поработать, и в баньке попарить­ся, и лихо сплясать, и... чарку опрокинуть. «Пьешь водку, Тимофеевна?» — спрашивают мужики. «Старухе — да не пить?» — отвечает она. Значит, выпить можно? Не одной, конечно, зато и не по одной, а со всеми и как все. Лич­ная жизнь, бывает, так сложится... Сам учитель говорил, когда «Грозу» разбирали: у Катерины нет выхода, а у Тихона есть —  кабак! Да и в «Маленьких трагедиях» этот... которому скучно... советует: «Открывай шампан­ского бутылку». А Пушкин в ссылке тоже ведь как хотел выпить! «Где же кружка?» И чего это мама отца ругает, что тот... Пушкин-то вон как! Может, в этой са­мой кружке есть что-то спасительное? Или Раскольников? Полгода размышлял: убивать, не убивать... А как зашел в распивочную  да  налили  ему стакан  пива  (всего-то),  вдруг  и  прояснилось.

 

 

Базаров тоже хорош. Нигилист, все отри­цает! А сам? Поехал к Кукшиной, чтоб на ее счет шам­панского... Шампанское, значит, не отрицает. Ради него и Кукшину, эту дуру набитую, терпит. А Лермонтов? До полночи готов был любоваться «на пляску с топаньем и свистом под говор пьяных мужичков». С этого, можно сказать, и начиналась для него Родина.

...Конечно, многое здесь утрировано. Но кусочек горькой, тревожной правды, несомненно, есть. Подобные раз­думья ребят вполне возможны, коль скоро семья дает повод, а школа не скупится на примеры. А сколько их, примеров-то, и опричь школы. «Бе-ез-дельни-и-к, кто с нами не пьет», — не кто-нибудь, народный артист укоряет по радио. А кино? Там даже сами учителя... из графина! («Доживем до понедельника»).

Так как же все-таки с «бокалами», «стаканами», «круж­ками», «графинами», «бочками», с которыми школьники сталкиваются на страницах художественных книг? Стыд­ливо обходить «питейные» сцены? Это не всегда и воз­можно, а по большому счету — и не нужно, если ты Вос­питатель. Ведь пушкинское действительно гениальное «где же кружка?« — некий символ приобщения поэта не к «хмельному», конечно же, а к русскому, простонародному. «Сердцу будет веселей» не оттого, каким количеством «аи», «клико» или «бордо» заполнена кружка, а от самой кружки как атрибута того мира, к которому принадлежа­ла няня и — духовно — сам поэт. Ведь не желание вку­сить пьяного веселья, а тревога за свою приумолкшую «подружку», такую же ветхую, как и домик, в котором они приютились, подсказала сердцу поэта простое, лишь в исключительных случаях приемлемое «народное сред­ство». Но если с годами меняется сам народ — его при­вычки, обычаи, взгляды, умирают, стало быть, и те тра­диции, которые когда-то имели реальную почву. Смешно, в самом деле, сегодняшней бабушке, с высшим образо­ванием, занимающейся аэробикой, посещающей театры, выставки, — в минуту уныния или плохого настроения по-пушкински бесхитростно и душевно предложить: «выпь­ем». Тут уж дело не в бабушке, а в тебе самом, а бабуш­кА —  только повод. Один и тот же «зимний вечер» — с вьюгой, мглою, но — разные эпохи, значит, и разные сред­ства, с помощью которых мы поднимаем свое настроение. Не последнюю роль здесь играет книга, природа, стади­он. Наконец, наше умение верно понять и... не принять отжившую традицию.


Расширенным комментарием, быть может, даже и коротким отступлением от урока надо информировать об этом школьников. Иначе дважды повторенное в живом, эмоциональном ключе «Выпьем, добрая подружка... где же кружка?» кем-то из самых впечатлительных и доверчивых воспримется буквально, и в скучный зимний вечер, покрытый снегом и мглою, кто-то вдруг и впрямь заспешит за тем «весельем», от которого утро бывает мрачнее вечера. В последнее время (и об этом тоже нужно сказать) алкоголизм сильно «помолодел». А ведь ничто так не размывает нравственные устои личности, особенно юной, как вино. Выпитое лишь раз, оно держится в организме много дней. Держится и – держит: повторным желанием вернуться к тоиу кратковременному, совсем не пушкинскому, а очень горькому веселью, потому что у иных эти возвраты становятся болезненной потребностью, а точнее – следствием нарушения биохимических процессов в нервной системе.

И бочка старого доброго вина, приберегаемая Бульбой, менее всего рассчитана на примитивное опьянение уставших и павших духом воинов. Тут иная грань все той же исторически отжившей традиции: в данном случае чаркой вина засвидетельствовать верность запорожскому братству, причаститься к вере, какая движет Бульбой и его сподвижниками, по-своему отпраздновать предстоящий и для многих, возможно, последний бой с ляхами; наконец (и это тоже существенно), живительным глотком вина приободрить уставших от жестоких схваток, потерь и крови, горестно сникших воинов. Пушкинское «сердцу будет веселей» здесь, в сущности, имеет то же значение: не напиться и даже не выпить, а воспрянуть духом. И это совсем не та «бочка», какую из милости выставляет обделенным и обманутым строителям дороги толстый, присадистый и прижимистый купчина («Железная  дорога»), чтобы пьчным, одурманивающим весельем создать иллюзию праздника, торжества, своей щедрости. Разумеется, каким бы ни было вино в той и другой бочке, в каких бы дозах ни употреблялось и каким бы целям – высоким или низким – ни служило оно, говоря сегодняшним языком – это яд. И воинам, и строителям, и поэтам, как доказывает наука, в любых дозах и в любых ситуациях хмельное – плохой помощник. Бесбашные минуты «веселья» заканчиваются (всегда!) безутешной расплатой. Не сказать об этом решительно и веско, упомянув по ходу урока о стаканах, кружках и бочках, все теми же отступлениями  и даже остановками — значит стереть соедини­тельную черточку в учебно-воспитательном процессе, про­игнорировав вторую его часть.

 

Да и с некрасовскими мужиками не так все просто. Задумавшись над истинными причинами своего положе­ния,  они в конечном счете трезвеют в самом прямом и сим­волически-обобщенном смысле. Ну чем не повод (не 5— 10 минут, как обычно, а целый урок) побеседовать с клас­сом о неожиданной и столь обнадеживающей метаморфо­зе. На пути к новой жизни хмельное вдруг становится полной  помехой, чем-то инородным. Даже «охочие до во­дочки» братья Губины осознают это. Сказочное ведро с ви­ном включено в повествование неспроста. Во-первых, до­казать, что из семи мужиков-странников только двое (!) пристрастны к пагубному зелью, да и те братья. Во-вто­рых, по мере развития действия  представить  сперва  не­нужным, затем нелепым, а после и вовсе вредным, злове­щим этот сказочный дар скатерти-самобранки. Смешным и жалким кажется некрасовским странникам недавнее заблуждение: «придет печаль великая, как перестанем пить». В действительности не печаль, а просветление, а с ним и осознание своего гражданского долга наполняет их ум и сердце. Героев Некрасова отныне и навсегда «пьянит» вдруг открывшаяся перед ними во всей своей безмерной широте и со всеми заботами и тревогами ма­тушка-Русь. Значит, чем шире распахивается перед нами окружающий мир, тем духовнее, сознательнее наше внут­реннее «я», тем меньше эгоистически-безрассудного же­лания хоть на миг «отключиться» от жизни, притупить ее остроту чаркой вина.

«Два запоя» — так однажды сформулировал тему урока по роману Горького «Мать», чтобы сопоставить (и про­тивопоставить!) отца и сына Власовых в аспекте их отно­шения к спиртному. Первый (старший) после ужина «ста­вил перед собой бутылку водки». Второй (сын) выклады­вал на стол книги. Два кровно родных человека, живу­щие, казалось бы, рядом, а на самом деле — в разных эпохах: отец запоем пьет, сын читает запоем. «Может, водочки купить?» — предложила однажды мать, когда у Павла собрались друзья. «Нет, это лишнее!» — слышит в ответ. Насущным для героев Горького становится книга, а из любимых напитков — чай, который иногда — за жар­кими разговорами — остывает...

«Романтика водочки» вновь разрушена не медицинским «вредно», «опасно» и т. д., а гражданским — «лишнее».


Но абсолютно лишней она становится опять же в том случае, когда человек, подобно Павлу Власову, живет большими духовными запросами, ищет в жизни путь, созвучный времени, а не подражает слепо отжившим привычкам «отцов».

Никто, разумеется, не обяжет словесника комментировать строчки Есенина:

 

                Пускай бываю иногда я пьяным,

                Зато в глазах моих прозрений дивный свет...

 

Тем не менее, разрушая  нейтралитет пассивности, своей и многих, он изберет и прокомментирует именно эти строчки. Покажет, каким жестоким, безжалостным бывает зачастую в судьбах людей это, казалось бы, невинно-винное «иногда». У скольких и в душе, и в глазах навсегда загасило оно «прозрений дивный свет». Можно и в открытую  задать вопрос: устранить ли вообще из нашей жизни это  «иногда», или?.. Ведь даже одна рюмка может перечеркнуть счастливейшие дары жизни: любимую работу, мудрую книгу, верного друга, добрую девушку... И вот уже на уроке дана оценка — строгая, бескомпромиссная. Кто-то, впрочем, отмалчивается. Пусть. Лишь бы задумался. Чем раньше придет к ребятам житейская мудрость, тем больший иммунитет психологической невосприимчивости  к  хмельному понесут они в жизнь, тем больше шансов не на словах, а на деле расширить круг их интересов и общения, чтобы у кого-то он не замкнулся трагически на поисках «третьего» возле магазинного прилавка.

Школа обязана дать бой, открытый и умелый, за абсолютно(!) трезвую голову. Не только на классных часах, родительских и комсомольских собраниях. Прежде всего — на уроках литературы! Именно здесь нужна непрерывная  просветительная работа над общей культурой молодого современника, воспитанием в нем высокой духовности. Кому же, если не учителю-словеснику, с помощью книг рассказать о том, как, пользуясь всеми дарами жизни, «до дней последних донца» сохранять и сохранить в себе Че-  ловека. Нужен большой философский разговор о высоком,  личностно значимом, о нашей человеческой вере в разумное, рациональное, наконец, разговор об ответственности за тех, кто сменит нас и кому мы обязаны дать здоровую жизнь. Чехов, кажется, сказал: «В понятие культуры входит и способность утешить себя». Отнюдь не примитивными средствами, какими пользуются иные, собираясь в подворотнях и закутках: дескать, не пригубив, не  отхлебнув,  скованности,  усталости  или,  как  еще  говорят,  «застрессо-

 

 

ванности» не устранишь. Нелегкой способности утешить себя, как, впрочем, и непростому умению радоваться, не прибегая к бутылке, надо учить и учить на уроке, исполь­зуя жизненный опыт литературных героев. Возьмем того же Давыдова из «Поднятой  целины». Измученный прома­хами в работе, Лушкой, диверсиями врага, тоской по род­ному Краснопутиловскому заводу, любимому слесарному делу, и глотка хмельного «не употребил», хотя в прош­лом бывалый матрос даже зуба лишился «по пьяному де­лу». «Дюже выпитый» белогвардейский офицер Половцев проигрывает Давыдову и здесь. Об этой удивительной грани образа рабочего-ленинца говорить надо в первую очередь и на таком же уровне, на каком раскрывается его верность рабочему классу, партии. Трудом души, чуткой и внимательной ко всем сложностям жизни, дать развер­нутую нравственную оценку тому, что особенно дорого в рабочем человеке, понимающем, сколь коварно, а значит, вдвойне опасно хмельное.

Осторожно — школа! С этих позиций необходимо про­читать учителю-словеснику (и не только ему) знакомые ребятам литературные шедевры; дать однозначную, бес­компромиссную оценку двуликому — озорному и цепко-ухватистому — Бахусу, невольному герою многих книг. В школьную программу охотно включил бы сегодня «По­единок» Куприна. На судьбе умного и доброго Назанского во всех нюансах показал бы ужасную трагедию: гибель духовно незаурядного человека в той самой «посудинке», которая в обиходе принимает нередко волшебные очерта­ния. Тут и узорчатый хрустальный фужер на тонкой и длинной, как у аиста, ноге, и переливающаяся всеми от­тенками радуги изящная рюмка с расширенным основа­нием, и крохотные (опять же хрустальные) кружечки, бо­чоночки, из которых просто грех не выпить, настолько уми­ляют... Пусть читатель сам дорисует  облик той «посудин­ки», в которой когда-то утонул Мармеладов, увлекая за собой жену и детей, и в которой (всяк на свой манер) то­нут знакомые или близкие нам, чаще всего хорошие лю­ди. В какие бы формы, этикетки и дозы  ни рядился ми­фический Вакх, его расчет убийственно прост: сейчас ты меня держишь за «горлышко», а завтра — я тебя! Завтра и, возможно, навсегда — как взял Мармеладова, мужа Ра­невской, Михаила Власова, Сатина...

Не худо бы собрать в печальную галерею всех литературных героев-алкоголиков и обстоятельно рассказать о судьбе каждого из них тем, кто начинает жить.

        

 

За многие годы школьной работы в полной мере убедился: детских проблем как таковых нет, все проблемы  — взрослые! Все! А потому воспитание взрослых — будь то отец или мать, производственный мастер или... учитель литературы — самый верный путь к формированию здоровой детской души.      

 

ТАКАЯ УЖ НАША РАБОТА

 

Из Останкина прямо с поезда — на экзамен. Героиня вечера Наташа Кочкова, та самая, что поставила все точки над «и» в нашей путанной учительской полемике, сознавая, что мы (она, я и ребята) на верном пути, от волнения и счастья всю ночь играла на гитаре и пела. Наскоро сготовив ребятам утренний кофе, поминутно позевывая, я изрядно волновался за Наташу. Хватит ли у нее сил на шестичасовое сочинение? Сможет ли оправдать свое неизменное «отлично» в ситуации, прямо скажем, экстремальной. Доказать взыскательным оппонентам, а теперь еще и ассистентам, всей экзаменационной комиссии, что литературное знание, когда оно есть и когда глубокое, как и математическое, помех не знает! Ну чем не проверка метода, которым обучаю? И всего, что знаю и умею? Иногда, может быть, и полезно таким вот способом провериться: с корабля на бал! Только «балл» в этот раз писался с двойным «л» — экзамен!

Наташа села за первую парту, чтобы не сомневались... И даже кого-то попросила уступить ей место. На экзаменах мои ребята не борются за последние, средние парты. Даже слабенькие с базаровской «надменной» гордостью выбирают первую, гарантируя себе и нам «чистую» победу. Наташиным сочинением, не делая скидок на ситуацию, наверняка поинтересуются мои недоброжелатели, задетые ее «излишне интеллектуальным» (как выразился один из них) выступлением в Останкине. Какая-либо помощь с моей стороны исключалась начисто еще и по той причине, что класс — педагогический: нельзя! К тому же Наташа в перспективе — словесница. Да и сам я, веря в нее, не хотел подходить к ней. И однако то и дело поглядывал с тревогой и всякий раз видел склоненное над партой милое, умное и особенно в эту минуту прелестное личико, хотя и бледное, усталое. Без уступок и натяжек комиссия единодушно поставила ей «отлично».  Тот  самый  по-настоящему  настоящий  экзамен  на все аспекты

 

духовной врелости, в том числе и на умение выдать максимум в сложных условиях, состоялся успешно. Был очень доволен Наташей, но не собой. Чувство знакомое учителю: не остался ли в долгу перед теми, кого учил? Все ли, всегда ли делал как надо?

                                                                   ...Выпускной вечер 307-й школы проходил в актовом зале Технологического института. С высоких стен смотрели на нас знакомые силуэты великих ученых. Это — обязывало. Напутственное слово говорил с кафедры. Четыре десятых класса вместе с родителями, гостями битком заполнили зал. Где-то у самой кафедры в третьем ряду среди педагогических ребят сидела счастливая Наташа, повзрослевшая в своем нешкольном, праздничном платье. К «слову» готовился, как к уроку, да это и будет урок, только с кафедры. Говорил о том, как трудно... быть учителем. Из «остаточных» эмоций, что обычно шлейфом тянутся за нами, самая горькая — был ли на уровне тех, кто доверился тебе? Если нет, значит, «недостача». Переучет нужен, нужна ревизия. Идя за нами, ребята не ведают собственных уровней. А ведь у кого-то из них (пусть не во всем, во многом и уж наверняка в чем-то) он выше, чем у тебя. На свой или его уровень ориентироваться? Вот о чем нередко думаешь на пути к ученику... по дороге домой. Загадочная у нас, словесников, профессия. Иной раз  ничего особенного не сказал, а получили — много и многие; бывает, и о том, и об этом и так, и эдак говоришь, а в итоге ерунда какая-то, жалкая мелочишка...

О многом еще и очень важном говорил я в тот вечер. На то он и вечер, который, вопреки поговорке, бывает иногда мудренее утра, если живешь целым днем. И — годом, жизнью. Закончил же словами Горького.

«Человек —  вот правда!» Но всякий ли поднялся и поднял  другого  до этой правды? Ответим на этот главный вопрос — своей работой, судьбой.

 

ЗВОНКИ ОДНОГО УРОКА

Все годы жил неучтенной, незапланированной нагрузкой —  общением с учеником. Даже уходя в отпуск, был связан с ним. В дни, когда мои знакомые, друзья безмятежно отдыхали на пляжах, пробовали первую клубнику, ранний картофель, я шел на урок.

Ленинградская  молодежная  газета  «Смена»   ввела   новую   рубрику,

 

получившую широкую популярность: «Теле­фон доверия». Социологам, актерам, педагогам предлага­лось подежурить с 17 до 20 часов у телефона и ответить на вопросы. Анонсом газета знакомила своих читателей с теми, кому можно довериться. Выбор пал и на меня — и в самое неподходящее время. Июль. Я напряженно ра­ботал над книгой. Даже обычные телефонные разговоры были помехой. Ни лишних сил, ни времени... А тут трех­часовой и крайне ответственный разговор: ведь на каж­дый звонок надо ответить как на единственный: мудро, неторопливо. Возможно, и отказался бы, но... По телефо­ну доверия могли позвонить мои ученики, сегодняшние, вчерашние... Спросить о том, о чем в классе, даже с глазу на глаз, не спросишь. Упускать такую возможность, не ви­дя друг друга, поговорить, нельзя. Мой путь к ученику те­перь продолжит телефон. Мысленно и себе позвоню, спро­шу, кто я: учитель литературы или педагог, шагнувший за рамки предмета?

И вот я в редакции. Немым вопросом изогнутая теле­фонная трубка. Посмотрел на часы: до начала... И тут же раздался звонок... Короткие гудки. Еще звонок, и снова —  короткие. Уж не разыгрывают ли? Выяснилось — не про­биться. Наконец, голос. Мой первый «абонент» сразу же дал мне работу. Пятнадцатилетняя Н. спрашивала, как строить отношения с человеком, которому 20 лет? Оба меч­тают в будущем создать семью. Допустима ли разница в пять лет? Советую: обо всем рассказать родителям и познакомить их с «избранником». Пусть то же сделает и он. Разница в пять лет не помеха, более того — желанна, но для какого возраста? Когда тебе еще только 15, думать надо о другой «разнице»: почему твои одногодки учатся, выбирают профессию, волнуются над книгами, а ты уже строишь «отношения», «семью». Не рано ли?

Еще звонок.

- Добрый вечер. Меня зовут Света. Я на два месяца остаюсь в городе. Подруги все разъехались. Мне скучно, не знаю, чем заняться...

- Чем заняться? Миром, который вокруг. Пусть по­други уехали, но город, люди, небо, солнце остались. По­пробуй: «Остановиться, оглянуться и рыжим солнцем за­хлебнуться, как будто виделись сто раз, себе навстречу по­вернуться, не спрятаться, а потянуться к дождю лицом. Последний раз живем. И первый!..» Ладно?

- Это телефон доверия? Здравствуйте! До вас никак не дозвониться! У меня вопрос. Мне 23 года. Мужчинам нравлюсь, только у  меня  свои  мерки.

 

Хочется видеть ря­дом красивого, сильного человека, а не робкого и безволь­ного, каких сейчас много. Ведь это на всю жизнь...

- Допустим, вы очень красивая, просто мадонна! Но на вас обратил внимание весьма обычный, даже невзрач­ный человек, еще и покраснел вдобавок. Постарайтесь быть к нему внимательной. Такие люди нуждаются в под­держке, а получив ее, могут раскрыться совершенно не­ожиданно. Часто именно они — неловкие, незаметные, за­стенчивые —  и есть «на всю жизнь»! Вспомните «Войну и мир». Анатоль Курагин — красавец, но пустой и холод­ный. А Пьер Безухов неуклюж, внешне непривлекателен, но он-то и есть личность. Пересмотрите немного свои взгляды и, уверен, встретите свою «половинку».

   - Здравствуйте, меня зовут Лена, я студентка универ­ситета. Недавно встретила своего бывшего соседа по пар­те. Проговорили семь часов подряд. За это время мы не вспомнили  ни одного учителя. Как же так могло полу­читься?

- Добрый вечер. Мне 19 лет. С детства не люблю ли­тературу, хотя понимаю, что много от этого теряю. Под­скажите, как и что читать?

     Последний вопрос был самый короткий, зато и самый трудный. Кто-то знакомым голосом спросил:

- А какими вы хотели бы видеть своих учеников? Так закончился наш трехчасовой разговор на тему: «И жизнь, и книги, и любовь...»

Много лет жил без телефона, не испытывая в нем осо­бой потребности. А вот теперь мне он нужен. Организо­вать «Службу доверия» можно и не в редакции, а у себя дома, скажем, по субботам с 17 до 19, что я и сделал. Мой коллега, ученик, его родитель  — всякий, кто доверяет мне и для кого мои слова весомы, не называя себя, может спросить о чем угодно.

 

УВАЖАЯ, УМНОЖАТЬ

 

Улица, на которой живу, расположена между двумя станциями, а точнее, ветками метро. По-разному доби­раюсь до центра, где находится школа. Могу ехать (и дол­гое время ездил) левой веткой остановками «Академиче­ская», «Политехническая», «Технологический» и даль­ше —  «Кировский завод», «Автово»... Одним словом, тех­ническая ветка. Наивно, быть может, но все чаще и чаще сворачиваю теперь вправо, на свою гуманитарную ветку, где мелькают станции  «Черная речка»,  «Горьковская»,

 

«Невский проспект»... Над каждой размышляю, в особен­ности над одной...

Еще студентом знал: Он — «начало всех начал». Затем понял: не только в литературе, музыке, живописи и т. д., но и в педагогике.

Однажды разбирал с восьмиклассниками знаменитый «Памятник».

 

                    И долго буду тем любезен я народу,

                    Что чувства добрые я лирой пробуждал,

                    Что...

 

Уже на первом «что» дружно застряли. Мне и ребятам вдруг стало ясно, о чем и как вести речь. В пушкинском триединстве — чувства... лира... пробуждал — на первом плане стояли мы: люди! Говоря сегодняшним языком, объект, инструмент, технология впечатляли мудрой рас­становкой акцентов. Стихийно возникло задание: какие же «чувства добрые» оставила в наследство нам «грему­чая» лира Пушкина? В каких строчках с особенной силой и глубиной ощущаем мы высоту его Гуманизма и то по­истине волшебное, неповторимое искусство слова, о кото­ром с восторгом, хоть и шутливо, писал Маяковский: «Му­за ловко за язык Вас тянет».

Так, в сущности, от одной строчки много лет назад ро­дилась моя педагогическая концепция. И сегодня (благо­даря Пушкину) мне не надо перестраиваться: все годы оставался как есть. Не скрою, иногда лира была лишь поводом, а технология мимолетным эпизодом урока. Все крупнее, масштабнее вырисовывались нравственные аспекты знаний. Но даже в этом «иногда» меня по-своему поддерживал Пушкин, не считавший свое искусство само­целью, иначе не сказал бы: «Душа в заветной лире мой прах переживет...» Все-таки «душа», а не система изобра­зительных средств и тем более не их «раскладка», выда­ваемая нередко за самое что ни есть современное (!) ли­тературное образование, — основа урока. Разбирая на «струны», «скрепы», «винтики» сладкозвучную лиру Пуш­кина, лиру, которую нужно слушать, а не разбирать, мой коллега-«профессионал» и впрямь чем-то уподоблялся Дантесу: разобранная лира, как и убитый поэт, молчит!

Методисты упрямо доказывали: лира важнее души! Информация — чувств; предмет — ученика! Аргументы по­рой звучали убедительно, монографично, и я начинал сом­неваться: то ли делаю, туда ли иду? В такие минуты снова обращался к Пушкину. Человек — первоценность мира. И —

 

 

главный предмет искусства. По самой сути своей оно «прикладное», ибо служит человеку, тому насущному, кровному, через что, собственно и лежит наш путь в культуру.  Но  даже работая с Пушкиным (!), словесник не верил ни ему, великому, ни времени, в котором живет, ни школьникам, «подсказавшим», как надо работать с ними, и — одним шедевром (книгой) заслонял красоту и мудрость другого, по-своему тоже уникального шедевра: ученика!

Да, одной культурой перечеркнуть другую — это разом уничтожить обе. К сожалению — конечный результат многих словесников, доверившихся «ложной мудрости». Книга, обращенная к себе самой, будь то «Гамлет», «Онегин», «Разгром», всерьез даже учителя не волнует, если он, конечно, не потерял интереса к реалиям жизни, к тем тридцати, что наполняют класс не просто физическим присутствием, а пытливым ожиданием отклика на свое, нерешенное. Схоластическая филология — школьная она или вузовская, уже сделала свое дело. Оттеснила, образно говоря, на одну сторону улицы книгу, на другую — читателя, а посередине — шествует неведомо куда ученый. Разобраться в книге легче, нежели в человеке. Да в ней уже и разобрались. А вот человек, в отличие от книги, ради которого, собственно, и пишется книга, по-прежнему не только не прочитан, но даже и не открыт. Он уподобился фону, на котором испытываются всевозможные «поли». Отсюда и идея педагогической «полифонии» на уроке, где все сразу и ни о чем говорят и в итоге идут домой опустошенными. Называется это еще «обменом мнений». Сегодняшнему школьнику уже не скажешь: прочитайте текст, завтра будем «обмениваться». Приходится так строить урок, чтобы вызвать само это желание — прочитать! Оно поважнее «обмена», ибо является фундаментом мыслительной, эмоциональной, речевой активности. А на пустом месте вряд ли имеет смысл чем-либо обмениваться. Разве что недоброжелательными взглядами, когда ученику предлагают высказать мнение о непрочитанной книге.

Между прочим, что больше всего огорчало и мучило «позднего» Есенина, умом и сердцем осознавшего величие социальных перемен?

 

                       И песни новые

                        По-старому поем...


Уныл и однообразен мотив нашей педагогической песни. Ведь как рассуждаем. Если урок литературы (!), то и за­нимайся литературой: «духовной летописью», «бесценным достоянием», нетленными «документами», непревзойденны­ми «памятниками»... Бери школьника за руку — и к па­мятнику! Упрямится? Найдем управу — на то и школа! Знаешь, что о Пушкине Белинский сказал? Вот то-то. Си­ди и помалкивай. И ты тоже, и ты, а уж ты-то... Кто вы вообще есть перед «солнцем поэзии»?

Но кому нужно такое «солнце», которое слепит и мно­гое  мешает увидеть. Ну да, был у Пушкина культ Дома, Пенатов, Семьи. Но и мы, слава богу, не из барака и даже не из коммуналки. И нечего пугать заглавными буквами! Кому нужен «памятник», рядом с которым сиди и помал­кивай, потому как кто ты есть. Но ведь ты есть, есть! Ре­альный, неметафорический. Верно: Онегину — трудно, а нам легче? В какую эпоху ни живи, ежели человек — все  равно трудно. Кто в этом разберется? Поможет, посове­тует? Онегин-то — фигура! Типичный представитель! С эволюцией! А ты вроде как никого не представляешь. Вот станешь «фигурой»...

Так, учтя все факторы, кроме человеческого, словесник вынужден (!) «ломить» и «гнуть» в самой чувствительной сфере — эстетической. Конечный результат закономерен. Пылятся на полках «летописи», зарастают чертополохом «памятники», теряются в сутолоке дня «документы» веч­ности, а всякому иному внутреннему миру все откровен­нее противопоставляют свой — маленький, но суверенный. Возникает не просто горькое, досадное, но и социально опасное противоречие. Великий Октябрь повернул челове­ка к человеку, человека к самому себе, признав его наи­высшей ценностью. Но воспринял ли он всем сердцем от­крывшееся ему духовное достояние?! В частности, школь­ную книгу? Оттого и «обсуждают» ее на сегодняшнем уро­ке, не читая и даже не видя.

Два школьных наставника (размышляю на ветке, по которой еду) учитель и учебник ныне не помогают друг другу, а, дублируя, мешают, чем-то напоминая Чичикова и Манилова, когда они разом входили в дверь, сильно при­тиснув один другого. Так и словесник с учебником: идя в класс, образно говоря, застряли в дверях, и на уроке — ни того, ни другого. Творческий принцип: духовное — уро­ку, учебное — учебнику дает мне возможность  неторопли­во обдумать с ребятами, предположим, строчки из «Цы­ган»:


               Примись за промысел любой;

               Железо куй иль песни пой

               И села обходи с медведем.

 

 Без «промысла» — нельзя. Даже если богат и неза­висим, как Алеко. А сколь мудро пушкинское «или». За­зорного труда нет. Не можешь руками, промышляй пес­ней. И однако не с песен, а с железа начинает свои муд­рые наставления старый цыган...

 На Пушкина всегда хватало часов, потому что он — везде, в каждой теме. Даже в этой: «Не остановите ча­сы...»— где идет разговор о белоночной (!) душе Раскольникова, разорвавшего свою связь с миром. К сожале­нию, все меньше и меньше читают Пушкина и все боль­ше — о нем. Есть книги талантливые, интересные. Но мы — читаем самого Пушкина! Те «прекрасные порывы», о ко­торых писал он в начале XIX столетия, убежден, явятся фундаментом человекоформирующей работы и в XXI веке.

 Давно положил за правило: уходя с урока, украдкой спросить себя: какую Мысль оставил ребятам? Какое Чувство пробудил? Людей или учеников видел за парта­ми? Учил литературе или тому, чему учит нас сама Лите­ратура? Если только литературе, то не есть ли это своеобразная приписка к невыполненной работе — нравст­венной? Смешно, право, игнорируя Марину или Сашу как примитивные миры, тревожиться о «духовных летописях народа». Народ не безликая масса, а человек, причастный к истории, живущий в каждом из нас. Ослабив или утра­тив ощущение конкретного (!) человека, мы обрываем и свою связь с духовностью, летописями, народом, сподобясь кликушам и демагогам, наводящим «хрестоматийный глянец» на нерешенные проблемы нравственного воспита­ния. Как бы ни пугали со стороны «морализаторством», «назойливой этической заданностью», «упрощенным социологизаторством», отваживался и отваживаюсь вклю­чить в урок живую, реальную судьбу ученика,  ибо что может быть упрощеннее равнодушия к нему и позиции, когда не тревожит его судьба? Возможно, культура как таковая начиналась не с этой тревоги, но ее высоты — всецело от нее. Ее и наши, учительские: пробуждать чув­ства в том же качестве и объеме и с таким же усердием, с каким добываем сегодня точные знания. Умножать, а не только уважать человека в человеке — цель и пафос урока литературы, обращенность к ученику — стержень нашей работы. Неизменно волнуют три вещи: хочу, чтобы был интересен ребятам; чтобы не «подвел» их, когда будут поступать в вуз; чтобы в трудную минуту жизни огляну­лись  на  меня,

 

 

вспомнили уроки (!) и обрели желанную поддержку. Мне нужна именно такая — помогающая, а не цветочно-сентиментальная память.

На правой ветке родилась и стала бесспорной для ме­ня истина: голова — любит систему, душа — глубину. Меж­ду прочим, «душа» и «свобода» — два любимых слова Пушкина, часто повторяемых им. Особой ценностью ста­новится сегодня это эфемерное, невесомое и, однако, су­ществующее — душа. Рассказывать о ней — мало; до нее нужно добираться: пробуждать, побуждать. Есть вещи, которые никогда не «вычислить» уму, если не поможет душа — пониманием того, над чем работает ум.

«Литература — искусство слова, а не кухня для нрав­ственных разговоров», — услышал однажды. Заблуждение. Нельзя из литературы делать что-то одно. Она многооб­разнее любого другого предмета. Это — и «кухня», где всегда тепло и уютно, и  «комната», в которой каждому найдется  удобное место, и «дворец», куда торжественно идешь  сам и зовешь за собою, и «храм» науки... Искусст­во словесника в том и состоит, чтобы позвать во все «угол­ки», которые открывает нам книга. Эстетика и этика — как сестры-близнецы: не всегда различишь. И высказы­вание Белинского: что художественно, то нравственно — адекватно, в сущности, чеховскому: прекрасно то, что серьезно. Не упустить бы только и не упростить, а уплот­нить это «серьезное» как основу эстетического — вот над чем стоит подумать любителям «чистой» словесности.

В сентябре 1987г. авторитетная комиссия под предсе­дательством А. Г. Алексина знакомилась с работой Науч­но-исследовательского института по художественному вос­питанию. В ее состав был включен и я. Невольно оказался рядом с яркими, интересными людьми: писателем А. Г. Алексиным, художником Б. М. Неменским, филосо­фом Н. И. Киященко...

- То, что вы делаете на уроках, — сказал Борис Ми­хайлович Неменский, — не только проблема школы, педа­гогики. Всего искусства: вынуть «каменный топор из скла­док современного платья». Топор бесчувствия, равноду­шия, жестокости. Говоря иначе — социальной инертности  жуткой отрешенности от ключевых проблем времени. То­пор этот и впрямь пострашнее топора Раскольникова.

Никто, даже из числа уважаемых мною ученых, так просто и здраво не связал (живым нервом метафоры!) пе­дагогику и искусство  в  неразъемную глобальную Нравственную проблему века. Художники острее многих  видят

 

 

жизнь. Да, вынуть камень из-за пазухи современного (цивилизованного, эрудированного, образованного и т. д.) человека — это помочь ему (при его-то знаниях!) состояться в том «серьезном» духовном качестве, о котором говорил Чехов.

Из рабочей поездки в Москву сделал вывод: школьному учителю, в особенности словеснику, да еще творческому, ищущему, необходимо хоть раз поговорить по душам с видным деятелем литературы, искусства, науки. Одна реплика иногда точно прожектором высветит весь путь, по которому многие годы интуитивно, на ощупь идешь. За такой репликой, право, стоит совершить путешествие из Петербурга в Москву в горячую сентябрьскую пору, когда от школы и шага сделать нельзя. При  чем тут Пушкин? Ну, хотя бы  при  том, что не пулей Дантеса, а «каменным топором» был убит он. Под этот «топор» легли и Лермонтов, и Есенин, и Маяковский... Многие.

Нет, мы далеки от шукшинского «крепкого мужичка», что за одну ночь трактором разворотил средневековый храм-красавец. Но мы также далеки и от тех, кто, поклоняясь храмам, ставит культуру выше людей. Довольно же, в самом деле, задрав голову, восхищенно любоваться куполами (слишком удобная и безмятежная позиция), займемся-ка лучше человеком, ибо нет другого способа поднять его голову к высотам прекрасного и защитить именно те памятники, которые дороги нам. Вдумаемся в само слово «человек». Чело-век. Не в том ли задача, чтобы высокие, средние, низкие лбы, воплотившие ту или иную меру ума, обратить в «чело», излучающее свет разума? Техническое ускорение адекватно предполагает и нравственное, а применительно к уроку литературы — и вовсе коренную перестройку. В отличие от своих рьяных поклонниц, слишком высоко поднявших голову, Шукшин понимал, какие последствия ожидают нас, когда трактором управляет обученный, но социально и нравственно не разбуженный, а значит, и эстетически  незрячий человек.

Если инфантилизм, нравственная глухота, невоспитанность и прочие беды поколения достойны меньшего внимания, чем знаменитые эволюции Онегина, Болконского, Пьера и т. д., то, простите, за свое ли дело взялись? «Массированные» удары нужны сегодня не только по текстам изучаемых книг, а в связи с текстом — и по тому негативному, что есть в жизни и в разной степени выражено в учениках. Ни малейшего просчета в том, чтобы на   художественное   произведение,  будь  им  «Онегин»  или «Война и мир»,

 

взглянуть еще и как на арсенал нравственных идей, созвучных времени. Союз страниц и сердец — не от­сюда ли?

Полная правда, цельный человек, пушкинское «про­буждать»— три вершины урока, которые хочется поко­рить. Словеснику нужна особая, синтезированная  культу­ра. Некий сплав книги, жизни, науки — на духовной осно­ве! Интеллектуальную насыщенность урока всецело опре­деляю этой формулой. И другой нет. Другими должны быть мы сами. Кто-то из нас чуть больше увлечен «жиз­ненным», аспектом; иной — «книжным», эстетическим; а кто-то тех же результатов добивается «наукой». Но при  разности  акцентов, влечений, пристрастий основа-то все-таки единая: воспитательная. Интенсифицировать учеб­ный процесс в массовой школе на какой-либо иной основе невозможно, точно так же как воспитывать культуру кни­ги устаревшими представлениями об уроке.

                                                              ...Когда поутру в гулком тон­неле метро электричка стремительно мчит меня в школу и голос объявляет: «Осторожно! Двери закрываются. Сле­дующая станция «Черная речка», — знаю: мой вагон ос­тановится рядом с Ним и двери в этот раз (или только кажется) закроются  чуть  медленнее, осторожнее. Жизнь великих, как и сама история, не обрывается. Впереди сле­дующие остановки. Но белый январский снег, впитавший «праведную кровь» Поэта, будет всегда пламенеть в алых тюльпанах, напоминая о той безмерно огромной цене, что платит человечество в лице своих лучших сыновей за долгий, тернистый путь к «тропе народной». Не зарастет она ни бурьяном, ни чертополохом людской неблагодар­ности, ибо доброта, чем бы она ни утверждалась — лирой, уроком, — бессмертна, потому что в ней наша духовная сущность, все то, без чего нет нас самих, а есть только скалы, волны, небеса...

Люблю свою ветку: гуманитарную. События последних лет показывают, что проблемы человечества с развитием техники не разрешились, а, напротив, стали острее, глуб­же. «Я улетал с Земли — как дитя  технического прогрес­са, а возвратился на Землю — гуманистом», — сказал аме­риканский астронавт Э. Митчелл (Советская Россия. — 1987.—10 сент.). Делаю все возможное, чтобы, не улетая, мы поняли это.

Приемлю в конце концов обе ветки. Та и другая сим­волизируют (дерево-то   одно!)   два   взаимосвязанных    прогресса:    технический  и

 

нравственный. Не так уж они и далеки друг от друга. Более того — соприкасаются: на моей есть станция «Электросила», а на той, что слева, технической, — «Пушкинская». Кстати, перед самым «Тех­нологическим институтом», где всегда выхожу, независи­мо по какой ветке еду. Обе работают на «Технологичес­кий институт». Тем не менее выбрать нужно — свою.

 

ГЛАВНОЕ ОБРАЗОВАНИЕ

 

Без желания  переделать  мир нет учителя. Однако самое трудное для него — это вырастить себя, ибо каждый из нас — мы сами, а не кто-то. Отсюда формуле «я как все» предпочел изначально «я как я». Лучшего способа утвер­дить престиж и актуальность предмета, который веду, пожалуй, и нет. Ведь школьник учится в зависимости от того, как он относится к учителю. Значит, не с предмета (методики, программы, концепции и т. д.), а  с того, кто мы есть сами, начинается  наш  путь к ученику. Не рассуж­даю, как иные: вот вооружат новейшим методом и все пой­дет как надо. Нет, не пойдет. Потому что не методом, тем более чьим-то, а собственным духовным «Я» следует воору­житься. Личность не уповает на хорошие учебники, про­граммы, материальную оснащенность и т. д., а, сделав ставку на себя, изо дня в день решает многие проблемы. Информацию получает из первых рук  — из собственных; понимает: сколько бы минут (!) ни говорили на уроке и какие бы важные проблемы ни затрагивали, если не было секундной (!) вспышки, не было и урока; глубину ищет не в содержании, а в скрытой сути, которая (если это художе­ственная книга) может быть и на поверхности, т. е. на первой-второй странице...

Спросим себя, что важнее: любить ученика или знать, как с ним работать? Конечно, чтобы знать, надо любить. И тем не менее — знать! знать! знать! Не только умом, но и сердцем поймем тогда, что урок — прежде всего Встре­ча, т. е. общение, а уж потом предмет, методика... У всяко­го ли и на каждом ли уроке бывает эта встреча — живого с живым? Не отодвигаем  ли ее заботами об успеваемо­сти— и той, что в журнале, и другой, которую требует про­грамма? Ох уж эта успеваемость с неизменным набором и подсчетом то огорчающих, то радующих отметок. Может, отметки, как и зарплату, выдавать два раза в месяц? Ре­бенок — самый думающий человек на земле, если ему не мешать. Сколько вопросов себе и нам  задает,   когда   раскован,  свободен.  Моя   методика   в  первую очередь

 

решала эту проблему — изыскивала способы  расковать  детскую душу, снять напряжение, страхи. А то ведь до курьеза доходит: ученик  — хороший, книга — хорошая, учитель — хороший, а урока как пытливого поиска и читателя, который рож­дается на уроке, — нет. Чтобы не стать «механизатором» от педагогики, выдающим поточную продукцию, издавна и сразу уяснил для себя: ученик — не отштампованный на конвейере «болтик». Унифицированная, да еще интенси­фицированная уравниловка не дает ответа на вопросы, которые втайне от всех задает самому себе ученик: кто я та­кой? зачем я? где мое место в жизни? и есть ли оно? И школа в большей степени, чем семья, обязана ответить на эти вопросы. Мастером человековедческих наук, вла­деющим книгой и психологией, — так бы я определил учи­теля-словесника, которого не мыслю без индивидуальной работы с классом. К ученику отношусь недвусмысленно:  пусть не получится Моцарт, пусть (хотя стараюсь, чтоб получился), лишь бы не стал Сальери — злодеем, претен- дующим на гения. А посему важным считаю не то, кого, куда и скольких выпустил, а сколько вернулись обратно — ко мне, в школу, в ту пору юности, которая, по словам Гоголя, щедро наполнена «человеческими движениями».

Моя эволюция как учителя-духовника, каждый шаг в своей работе соотносящего с нравственными категориями, складывалась непросто и, в сущности, выражена тремя этапами. Поначалу придерживался формулы: от предме­та — к человеку; затем пошел дальше: от человека – к  предмету; ныне обе формулы синтезировались: от чело­века — через предмет — к человеку! В промежуточном зве­не формируется «ученик» как школьник. Литература, та­ким образом, стала для меня почвой, куда высаживаю юные ростки; родником, утоляющим жажду; книгой мудрости, способной защитить от многих неверных ша­гов. Часто, размышляя о том, как учить и научить всех, боялся упустить другой аспект: как воспитать всех? Кем-то хорошо сказано: по-настоящему знает камень не тот, кто его раздробил и познал тайну структуры, а тот, кто из него храм сотворил. Дробя камни, помним ли о храме? Иной словесник готов весь урок «дробить», скажем, эти строчки «Онегина»:

 

                     В своей глуши мудрец пустынный,

                     Ярем он барщины старинной

                     Оброком легким заменил;

                     И раб судьбу благословил.


И — начинается... Почему раб, а не мужик или крестья­нин? Затем, точно на уроках истории, долго выясняет раз­ницу между оброком и барщиной. После берется за син­таксис... Не только Онегин, но и учитель в классе — «мудрец пустынный», поскольку ни урока, ни человека на уроке, ни даже Пушкина в Пушкине нет. Зато потуги «барщины ста­ринной», присвоившей себе чужой интеллект и «камни дробящей» в куски, бесспорны и очевидны. Не по этой ли причине художественная книга живет в основном до V класса, пока не попадет в руки «мудрецов». Тут-то и приходит ей конец: выдели идею, разбей на части, подбери  цитаты... Ну что ж, подбирать будет, читать — ни за что. И это тем прискорбнее, что русская  классика, на мой взгляд, — основа духовной перестройки школы. Глубинным интересом к человеку научит она преподавать и иные предметы, а емкостью художественного образа как уни­версального ключа потеснит схемы, штампы, ныне запол­нившие собой даже гуманитарные дисциплины.

Опасная тенденция поставить предмет над человеком ныне модернизируется. В качестве базовой модели снова предлагают не взаимодействие личности с личностью (учи­теля и ребенка) на духовной основе, а взаимодействие книги с литературой на фундаменте школьного (?) литера­туроведения.

Ныне много спорят о программе, обходя того, кому ад­ресована она, — ученика. Точно не ведают, что в каждый данный момент нужным и значимым может оказаться именно то, что программой отодвинуто на несколько лет. Между тем ждать некогда. Жизнь современного ученика не менее динамична, чем жизнь общества, и откладывать на потом все то, что нужно сейчас, — вроде как оттолкнуть руку, протянутую за помощью. Здесь, как мне кажется, безотказен принцип «гибкой программы» — одна из воз­можных моделей перестройки урока литературы. В чем его суть? В традиционном  преподавании — и это одно из тяж­ких наследий формализма — духовное содержание книги целиком подчинено внешним атрибутам эпохи, литератур­ного направления, исторического периода и т. д. Практи­ческий опыт, однако, говорит, что книга не заключена сама в себе, в эпохе или этапе. Она принципиально разомкнута. Всеми своими страницами открыта  живой душе, распах­нута в мир, современна каждой эпохе и каждому в ней. В разных классах одна и та же книга, во-первых, может и должна сказать разное;  во-вторых,  оставаясь, как и прежде, в литературе, т. е. в школьном  курсе,  она  не  поджидает  своей  очереди,  а  работает  теми

 

 

страницами, кото­рые востребованы сегодня. Придет черед, и вплотную зай­мемся самой книгой — явлением искусства, этапом лите­ратуры. Принцип «гибкой программы», которым давно и с успехом пользуюсь, позволяет, с одной стороны, учитывать интересы предмета, с другой — возрастные особенности ученика — человека. И тут, вопреки историзму, соседями могут оказаться Пушкин и Горький, Аввакум и Маяков­ский, и не только оказаться, но и нравственно помочь. На­пример, в «Преступлении и наказании», «Войне и мире», «Поднятой целине» есть страницы, которые обязательно надо успеть (!) прочитать в переломном возрасте — вось­микласснику, выбирающему себя и свое, пути, которыми пойдет. Сколь прямыми и долгими будут они, в огромной степени зависит от страничек, которые прокомментировать надо. Фактор своевременности в работе с учеником — наи­важнейший, и гибкость принципа, следовательно, в том и состоит, чтобы сделать литературу не отвлеченным объек­том преподавания, а инструментом воспитания.

 

ДОКАЗАННАЯ ТЕОРЕМА

Заключительное слово



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 56; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.196 (0.053 с.)