Александр Петрович Сумароков 20 страница 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Александр Петрович Сумароков 20 страница

Поиск

Искусство поэзии Державина сродни живописи. Художник оперирует цветами, оттенками, ракурсами, знает толк в прихотливой игре света. Державин чувствовал, что всё это можно перенести в стихи. Его и в жизни более всего поражало сочетание несочетаемого.

«Где стол был яств, там гроб стоит» — незабываемый образ, построенный на ощущении контраста. Щуплый, невзрачный на вид старик — и непобедимый полководец, преодолевший Альпы. Всё это — Суворов, любимый герой Державина. Снова — впечатляющий контраст внутреннего и внешнего.

Остроумие Державин превратил в поэтический дар. В лучших его стихах непременно найдутся две-три строки, ставшие крылатым афоризмом. «Осёл останется ослом, хотя осыпь его звездами», «Умеренность есть лучший пир», «Отечества и дым нам сладок и приятен», «Учиться никогда не поздно», «Чрезмерна похвала — насмешка!» или — вслушаемся! — «Жизнь есть небес мгновенный дар». И прочее, прочее, прочее. Эти фразы нас выручают каждый день. Державин не уступит в афористическом остроумии ни Крылову, ни Грибоедову — умел сказануть на века. А ведь в лиро-эпическом жанре блистать остроумием сложнее, чем в басне или комедии.

На поэтических высотах он не терял практической сметки — пожалуй, такое возможно было только в XVIII веке. Крупным крепостником Державин так и не стал, но был патриархальным барином, который не забывал, что именно от крестьян зависит его благополучие… Хозяйничал он умело. В 1800 году в ответ на жалобы крестьян — Державин писал управляющему: «Вы от меня поставлены управлять деревнями; то и просить должно было прежде у вас милости, буде работы и поборы тягостны, и я надеюсь на вашу справедливость и хорошее устройство, что вы с одной стороны не отяготите их и приведёте в разорение, а с другой не оставите пещися о приращении моих доходов, держася умеренности по пословице, чтоб волки были сыты и овцы целы, о чём вас прошу усерднейше». Это слова умудрённого политика со сложившимися принципами, которые подчас переходят в окаменелые предрассудки — но без предрассудков нам и сахар не сладок.

Державин всегда испытывал недостаток в деньгах — даже в благополучные годы. Не был скопителен, тратил всегда чуть больше, чем следовало. Был щедрым благотворителем, легко прощал долги.

При этом не выжимал из крестьян все соки. Например, в 1793 году в родные казанские поместья Державина прибыл важный человек — управляющий оренбургскими владениями поэта Онисим Иванович Перфильев (простонародный однофамилец родовитого генерала). Строгий, энергичный, готовый землю грызть, чтобы отличиться перед хозяином.

Он доложил Державину, что крестьяне Бутырей, Кармачей, Сокуров ленивы и казанские имения почти не приносят дохода. Крестьяне ссылаются на неурожаи, но это ложь! Они скрывают урожаи! Перфильев предлагал и для острастки, и для экономической пользы переселить половину крестьян под Оренбург. Державин нисколько не прогневался на «казанцев», не стал увеличивать их повинности и разрешил Перфильеву переселить лишь несколько самых бедных семей.

Обыкновенная история: пока герой был молод и беден, его персона не интересовала художников. Нам почти неизвестен молодой облик Державина (как и — Потёмкина, Суворова). На одном из портретов мы видим сравнительно молодого человека — и это изображение резко отличается от канонических работ Боровиковского. Эту картину художник Иван Смирновский создал в 1780-е годы. Перед нами сорокалетний поэт — полный сил, вдохновенный, открытый. В его лице можно прочесть даже ребячливую наивность — хотя Державин в то время был тёртым калачом и уже успел написать, например, такие стихи:

 

Утешь поклоном горделивца,

Уйми пощёчиной сварливца,

Засаль подмазкой скрып ворот,

Заткни собаке хлебом рот, —

Я бьюся об заклад,

Что все четыре замолчат.

 

Это «Правило жить» Державин сформулировал ещё до 1777 года. Неискушённый, восторженный, моложавый человек до такого бы не додумался.

Эффектный портрет Державина создал знаменитый Сальваторе Тончи. Пожилой господин с умным, цепким взглядом вольготно развалился перед нами в барской шубе. Гравюра с этого портрета украсила «Анакреонтические песни» — книгу, которой Державин гордился. У Тончи и впрямь получился анакреонтический дедушка: «седина в голову — бес в ребро». В подтексте — усталость от суетливой политики, от славы… Жихарев, будучи у Державина, пока поэт дремал, принялся рассматривать этот портрет. «Какая идея, как написан и какое до сих пор сходство!» «Портрет Тончи походил на оригинал как две капли воды», — вторит ему С. Т. Аксаков. Сам Тончи добавил к портрету изречение — подражание латинской мудрости: «Дельфийская душа и вера представлены справедливостью скалы, золотисто-красным рассветом и белым снегом».

Иван Дмитриев, увидев на картине Державина в пышной шубе, в раскрепощённой позе, сострил: «Тебя, верно, писали на станции». А Гаврила Романович в глубине души гордился столь непривычным, эксцентричным изображением, хотя и отдавал должное парадным портретам, на которых его изображали при всех регалиях. К своим орденам и чинам старик относился с почтением: чай, не по счастливому случаю, не по фаворитству получены! За каждым — искренние порывы, нервы и польза государству.

Он любил русскую зиму, а южных зим не знал вовсе. Предшественники Державина почти не писали о зиме. Все классицисты преклонялись перед Античностью, а греческие зимы — это вам не «с белыми Борей власами». Державинская зима торжествует бурно, весело:

 

В убранстве козырбацком,

Со ямщиком-нахалом,

На иноходце хватском,

Под белым покрывалом —

Бореева кума,

Катит в санях Зима.

 

Это из того самого «Желания зимы», которое посвятил Державин бесприютному бродяге Захарьину. Не от морозов ли русская бодрость, позволяющая побеждать врагов на поле брани?

Разве можно представить себе без зимнего убранства «Евгения Онегина»?

 

Опрятней модного паркета

Блистает речка, льдом одета.

Мальчишек радостный народ

Коньками звучно режет лёд —

 

это сказано с державинской непосредственностью.

Нет, зима у Державина далеко не всегда весела и благодатна. Всё-таки это суровое время года, когда умирают цветы и хлеба, когда крестьяне едва не голодают. Но как опрятны заснеженные улицы, как тепло у огня в скромном дворце отставного министра:

 

И под арфой тихогласной,

Наливая алый сок,

Воспоём наш хлад прекрасный:

Дай зиме здоровье Бог!

 

Державин обратился к «бессмертному Тончию» с прихотливым стихотворным посланием, в котором, как в лучших его стихах, мы найдём несколько откровенных признаний.

«Придворным стихотворцем Державин никогда не был и не мог быть», — категорически уверяет Я. К. Грот. Это утверждение можно оспорить, но лучше уточнить. Да, Державин не желал становиться удобным для сильных мира сего одописцем. Он энергично и смело боролся за власть, за влияние. Но, безусловно, после «Фелицы», а тем более — после оды «На взятие Измаила» Державин приблизился к императрице и регулярно преподносил ей свои сочинения. Не раз он исполнял «заказы» Екатерины, Зубова, Потёмкина — и воспевал в стихах актуальные политические свершения и события из жизни царской семьи. В этом смысле Державин был придворным поэтом. Но он держался как влиятельный политик, а не «карманный поэт» — и общество воспринимало его как относительно независимую инстанцию. Как своенравного барина!

 

ПРЕЗИДЕНТ КОММЕРЦ-КОЛЛЕГИИ

 

1 января 1794 года Державина назначили президентом Коммерц-коллегии. Он в это кресло не рвался, видел себя преемником Вяземского, генерал-прокурором.

Как и его друг-приятель Львов, Державин и впрямь был не чужд коммерции. Презренный металл в его карманах не задерживался, но добывать золото он умел, как ловкий и предприимчивый старатель. В почтении к сибирским сокровищам Державин был последователем Ломоносова. Хотя северные и восточные окраины России Гаврила Романович знал, по большей части, понаслышке. Только к Званке привык под старость лет — но это не Сибирь и не суровый север, а славянский край, давным-давно обжитый русскими.

Екатерина в те времена пустых и случайных назначений не допускала. Исключение из этого правила составляли только фавориты, к которым Державин отношения не имел. Попытаемся разгадать умысел императрицы — чего она ожидала от Державина во главе Коммерц-коллегии. Сам Державин назвал Коммерц-коллегию «постом, для многих завидным и, кто хотел, зажиточным». То есть достаточно было пожелать — и обогащения не минуешь. Как правило, чиновники воруют по одной причине: у них есть возможность воровать. Державина финансовые искушения не одолевали.

Войны и амбициозные проекты — геополитические, просветительские — истощали казну. Могущество и международное влияние России росло, бюджет вроде бы тоже рос, но и опасных прорех в нём насчитывалось немало. Державин не мог не знать об этом — и амбиции его разгорались. С новых высот он намеревался спасать Отечество от повального мошенничества, от глупой расточительности. На любом посту Державин мгновенно наживал врагов. Новыми опасными противниками президента Коммерц-коллегии стали генерал-прокурор Самойлов, управляющий казённой палатой Алексеев и директор таможни Даев.

Тяжко заболел казавшийся престарелым (было ему за шестьдесят!) Александр Вяземский. Его кресло уже считалось вакантным, и Державин, как уже было сказано, метил в генерал-прокуроры. Императрица и Зубов в личных беседах намекали ему, что такое назначение не за горами. По существу, Державин уже целый год исполнял обязанности, схожие с генерал-прокурорскими, он досконально изучил работу Сената… Когда Зубов стал советоваться с ним — кого бы назначить генерал-прокурором? — Державин насторожился.

Он подробно рассказал об этом в «Записках»:

 

«Императрица автору, когда он был при ней статс-секретарем, приказала делать на все сенатские мемории примечания, и ежели что усмотрит несправедливое или несогласное с законами, то докладывать ей по причине, что тогда генерал-прокурор кн. Вяземский, будучи тяжко болен параличом, не мог отправлять своей должности. Но когда частые примечания ей наскучили, тогда она приказала только прочитывать их сенатским обер-прокурорам, чтоб они, ежели найдут их правильными, новые бы от сенаторов испрашивали резолюции и ошибки поправляли; но когда они не согласятся и останутся при своих мнениях, тогда бы оставлял их по их воле, но только бы у себя имел им записку. Таким образом, продолжались сии примечания почти целый год; но когда в один день автор ей читал дела, то она сказала: „Нет, надобен мне новый генерал-прокурор, старый ослабел“; поглядев на автора лицом примечательным, пресекла разговор. На другой день поутру, часу в 9-ом, любимец ее гр. Зубов прислал к автору лакея с записочкой, чтоб он поскорее ехал во дворец; но как автор тогда занемог и принимал лекарство, то и не мог сего сделать, а приехал уже на вечер. Гр. Зубов, отведши его на сторону, сказал, глядя на него пристально, что императрица намерена уволить старого генерал-прокурора от службы и сделать на место его нового; то кого бы он думал? Автор, не показав нимало своего желания к тому, хотя отправлял уж почти год должность генерал-прокурора, делав замечания на мемории Сената, которые по большой части уважались обер-прокурорами и сенаторами, ответствовал, что это состоит в ея величества воле, кого ей угодно. Граф сказал: „Хорошо, поезжайте домой и приезжайте завтра ранее“. По приезде граф сказал: „Выбран, братец, генерал-прокурор“. — „Кто?“ — „Граф Самойлов“. И тотчас после сего позван был автор к императрице; она спросила его: „Что, записывал ли ты свои примечания о сенатских ошибках, как я тебе приказывала?“ — „Записывал“. — „Принеси же завтра ко мне их“. Записки представлены; она, их приняв, оставила несколько дней у себя; потом, призвав его, отдала оные ему обратно с апробациею, ея рукою написанною, сказав: „Отдай их новому генерал-прокурору и объяви от меня, чтоб он поступал по оным и во всех бы делах советовался с тобою“. Вскоре после того позван был к ней гр. Самойлов, то есть новый генерал-прокурор; возвратясь от нея, подошёл к автору и сказал, что ея величеству угодно, чтоб он по своей должности с ним обо всем советовался; то он и надеется от него дружеского пособия. Автор откланялся и вследствие того был несколько раз приглашён на совет генерал-прокурора; но как в некоторых мнениях не соглашались, а генерал-прокурор отдался руководству подьячих, или, лучше сказать, правителю своей канцелярии, человеку не великого разума и сведений, но упрямому, то и произвёл он между графом и автором ссору. По сей причине, сколько императрица ни желала, чтоб под лицом генерал-прокурора отправлял генерал-прокурорскую должность автор, но сие не имело своего действия и истина должна была открыться, показав слабость руля государственного правления, т. е. генерал-прокурора».

 

Вот и новая обида: у Державина спрашивали совета, многозначительно кивали — а на следующий день пришло известие о назначении А. Н. Самойлова. Новый генерал-прокурор был племянником Потёмкина. Недавно — после Ясского мира — его осыпали наградами: Самойлову тогда выпала честь стать «вестником богов». К тому же императрица хотела поддержать его, отвлечь от траурных мыслей: за один год Самойлов потерял любимого отца и великого дядю. Но Самойлов привык сражаться с оружием в руках, а не вникать в чьи-то жалобы. Он умел солидно представительствовать на переговорах, которые Россия вела с позиций силы, но презирал волокитную юриспруденцию и ничего не понимал в индустриальной и хозяйственной рутине.

Императрица удостоила Державина очередной аудиенции. Она захотела ознакомиться с его работой, с его записями по поводу сенатских ошибок. Рапорты Державина обрадовали Екатерину: дельно, логично… «Отдай их новому генерал-прокурору и объяви от меня, чтоб он поступал по оным и во всех бы делах советовался с тобою». Это, безусловно, знак недоверия к Самойлову. Можно подумать, что его назначили генерал-прокурором из уважения к памяти великого Потёмкина. Но Александр Николаевич Самойлов отнюдь не был неоперившимся птенцом. Почти ровесник Державина (на год младше), ставший графом в годы потёмкинского фавора, он прошёл с боями обе екатерининские Русско-турецкие войны. Под командованием дяди штурмовал Очаков, под командованием Суворова — Измаил. Боевой генерал с честными орденами на груди, горделивый и неуступчивый.

А Державин, окрылённый после беседы с императрицей, счёл себя эдаким теневым генерал-прокурором. Самойлов поначалу был вынужден следовать советам недавнего кабинет-секретаря императрицы. В такой ситуации им нелегко было сохранить добрые отношения. Тем более что Самойлова по уши затянуло в тяжбы, связанные с наследством князя Таврического.

Когда Державин чувствовал свою правоту — переубедить его было невозможно. Он впадал в буйную неуступчивость. Вот, например, капитан Шемякин купил в Саратовской губернии земли, некогда принадлежавшие блистательному Потёмкину. Давным-давно туда переселились три тысячи малороссов. Возник спор: считать ли их крепостными? Шемякин утверждал, что после бунта, когда этих малороссов усмирили, они дали подписку повиноваться Потёмкину. Выходит, крепостные!

С Шемякиным согласился Завадовский. Но Державин возглавил сенатское меньшинство. Он убеждён: малороссы подписали бумагу не по доброй воле, но «чрез многие побои и истязания». А значит, эти земли принадлежали князю Таврическому незаконно. Крестьян надлежит вернуть казне, они — не собственность Шемякина. Державин намеревался спорить по этому поводу с обер-прокурором и требовал, чтобы последний передал ему свою речь для основательной подготовки критических замечаний. Обер-прокурор Башилов не соглашался, разгорелся жёсткий спор. Державин ночами не спал — и всё из-за саратовских малороссов, которых он в глаза не видал, а пуще — из упрямства. «По обыкновенной моей участи ожидаю неприятностей. Прежде всего, скажут: какой вздорный и неспокойный человек! вот опять новую завёл историю!» И впрямь, второго такого неспокойного сенатора поискать.

Самойлов, конечно, встал на сторону Башилова. Но Державин снова и снова требовал, чтобы его протесты письменно фиксировались, чтобы ему дали возможность посоревноваться с Башиловым в красноречии. Державин даже рискнул расположением Зубова, решился и ему досаждать этой тяжбой.

Екатерину вполне устраивал Самойлов — она ставила его куда выше покойного Вяземского. А тут ещё очень некстати объявился граф Мочениго со своей благодарностью…

В «Записках» Державин вспоминал: «Словом, вступив в президенты Коммерц-коллегии, начал он сбирать сведения и законы, к исправному отправлению должности его относящиеся. Вследствие чего хотел осмотреть складочные на бирже анбары льняные, пеньковые и прочие, а по осмотре вещей, петербургский и кронштадтский порты; но ему то воспрещено было, и таможенные директоры и прочие чиновники явное стали делать неуважение и непослушание; а когда прибыл в С.-Петербург из Неаполя корабль, на коем от вышеупомянутого графа Моцениго прислан был в гостинцы кусок атласу жене Державина, то директор Даев, донеся ему о том, спрашивал, показывать ли тот атлас в коносаментах и как с ним поступить; ибо таковые ценовные товары ввозом в то время запрещены были, хотя корабль отплыл из Италии прежде того запрещения и об оном знать не мог. Но со всем тем Державин не велел тот атлас от сведения таможни утаивать, а приказал с ним поступить по тому указу, коим запрещение сделано, то есть отослать его обратно к Моцениго. Директор, видя, что президент не поддался на соблазн, чем бы заслепил он себе глаза и дал таможенным служителям волю плутовать, как и при прежних начальниках, то и вымыслили Алексеев с тем директором клевету на Державина, которой бы замарать его в глазах императрицы, дабы он доверенности никакой у ней не имел». Потянулись нити очередной интриги… Вот уж клевета, так клевета. Он сроду не принимал подарков, которые можно счесть за взятки. Он тут же приказал отослать криминальный атлас назад в Италию — но кляузникам достаточно лишь повода. Заговор против Державина, по-видимому, возглавил петербургский вице-губернатор Иван Алексеевич Алексеев. Злополучный атлас задержался в России, а государыня, увы, поверила доносу.

За контрабанду полагалось суровое наказание. Державин в ужасе попытался воздействовать на императрицу, но оказался перед закрытыми дверями. Тогда он бросился к Зубову, но и у него не встретил понимания. Спастись от постыдной экзекуции не удалось, нужно было пройти и через этот позор. Проклятый атлас был сожжён публично, на площади перед Коммерц-коллегией, под барабанный бой! Правда, лично Державин при этом не присутствовал, но фамилия его произносилась.

Земля уходила из-под ног. Державин разочаровывался в той, кого воспевал горячо и умело. Эта рана никогда не затянется: после «атласного дела» любую похвалу Екатерине Державин станет снабжать оговорками, а в стихах воспевать нехотя, без прежнего жара.

Когда стало ясно, что борьба за власть над таможней проиграна, — Державин сник. Не вникнув в таможенные дела, невозможно заботиться о торговом балансе, о валютных курсах… В Коммерц-коллегии президент трудился без прежнего жара. Разрабатывал тарифы, погружался в следственные дела, связанные с банками, но боевого настроя не демонстрировал. Не раз выпрашивал у императрицы отпуск — но находились неотложные дела: «Отставить немудрено, но пускай сначала завершит новый тариф». Награду за тариф — золотую табакерку с бриллиантами с грамотой, подписанной рукой императрицы, Державин получит уже после смерти Екатерины. Для Державина это была третья столь заметная награда: сначала — шкатулка за «Фелицу», позже — за измаильскую оду и вот, наконец, монархиня по достоинству оценила его управленческие способности.

Гаврила Романович несколько оживился, когда началось расследование махинаций в Заёмном банке — председателем комиссии назначили Завадовского, который в том банке директорствовал. Состоял в комиссии и Державин — он-то и взялся за дело. Откуда вместо растраченных ассигнаций в банковских закромах взялась резаная бумага? Оказывается, главным мошенником был не стрелочник и не кассир, который во всём признался, а… граф Завадовский! По его распоряжениям в особых сундуках — вне кладовой! — в банке держали колоссальные суммы. Узнав, что Державину удалось докопаться до этой истины, граф то ли сказался больным, то ли впрямь тяжело занемог — и решительно не намеревался отвечать за каверзы кассиров… А перед этим из банка в дом графа спешно перенесли какие-то сундуки… Императрица назвала Державина «следователем жестокосердым». Он таковым и был. А Фелица относилась к чиновничьему воровству снисходительно. Главное — чтобы дело всё-таки двигалось. И не сказал бы, что в эпохи, когда в России с коррупцией боролись жёстко, политические и социальные результаты оказывались на порядок лучше екатерининских.

 

ГЕОГРАФИЧЕСКИЕ ФАНФАРОНАДЫ

 

 

Но мы ещё дойдём до Ганга,

Но мы ещё умрём в боях,

Чтоб от Японии до Англии

Сияла Родина моя.

 

Павел Коган

 

Мне так уже надоели эти географические фанфаронады наши: от Перми до Тавриды и проч. Что же тут хорошего, что мы лежим в растяжку, что у нас от мысли до мысли пять тысяч вёрст, что физическая Россия — Федора, а нравственная — дура.

П. А. Вяземский

 

Невозможно представить себе (а тем более — понять) политику России екатерининского времени без идеи освобождения Константинополя. Купола Царьграда были мечтой, которая придавала смысл войнам, интригам, дрязгам. Ради мечты можно терпеть лишения, идти на жертвы.

Вот лишь один исторический анекдот, увековеченный Фуксом.

Случились у Суворова: Дерфелвден, австрийский генерал Карачай и ещё некоторые, служившие с ним в турецкую войну. Граф начал с Карачаем говорить по-турецки; тот отвечал ему с великим трудом, извиняясь, что позабыл. Наконец, после многих разговоров, спросил он: «Зачем не взяли мы тогда Константинополя?» Карачай отвечал, смеючись, что это было не так-то легко. «Нет, — возразил Суворов, — безделица! Несколько переходов при унынии турков — и мы в Константинополе; а флот наш — в Дарданеллах». Тут остановили его Карачай и Дерфельден напоминанием о трудностях пройти их. «Пустяки, — отвечал он, — наш Елфинстон в 1770 году с одним кораблём вошёл туда; не удостоил их и выстрела; посмеялся этой неприступности музыкою на корабле и возвратился, не потеряв ни одного человека. Знаю, что после барон Тот укрепил Дарданеллы. Но турецкая беспечность давно привела их в первобытное бездействие. Прочитайте описание о сих Дарданеллах Еттона, бывшего долгое время английским резидентом при Порте Оттоманской, и вы разуверитесь. Наш флот там был бы. Но миролюбивая политика, остановившая его паруса и руль, велела ветрам дуть назад».

Державин стал певцом российской экспансии, которую подчас связывали с амбициями Потёмкина. Хотя неутомимый князь Таврический был великим реалистом и грандиозную программу раздробил на несколько более скромных и достижимых задач. До сих пор нет-нет да и вспомнят политики о «Завещании Петра Великого». Это — мистификация, поддельный документ, с помощью которого французы и англичане могли обосновать приступы русофобии. Но в хорошей фальшивке ложь следует перемешивать с истиной с фармацевтической точностью. Под некоторыми тезисами «Завещания Петра Великого» подписались бы и Державин, и Екатерина, и Суворов, и Потёмкин: «Вместе с Австрией теснить турок. Провозгласить себя защитником православных в Речи Посполитой, Венгрии и Оттоманской империи с целью дальнейшего подчинения этих держав». Всё так и было.

Наследие Западной и Восточной Римских империй и империи Карла Великого сказалось на имперском мышлении Средневековья, когда за каждым королевским троном виделся реальный или воображаемый трон более высокого сюзерена, императора. Пережитком тех представлений о геополитике стала символическая «Священная Римская империя Германской нации», которую разрушит Наполеон — яростный строитель нового, постреволюционного имперского порядка. К этому времени европоцентризм уже сформировался как националистическая идеология, доказывавшая превосходство европейцев над иными народами, которые пригодны только для обслуги белых господ. Английская колонизаторская политика (а её история богата на кровавые расправы) в этом смысле аналогична агрессивным движениям революционной Франции и Наполеона. Запоздалым — и наиболее агрессивным — проводником европейского расизма был Гитлер, фанатично веривший в превосходство немецкого солдата над «недочеловеками». Как верили воины Дария во всесильного Ахурамазду. Блестящую пародию на экспансионистские фантазии монархов оставил Франсуа Рабле: вспомним один из ключевых эпизодов истории про Гаргантюа — войну с королём Пикрохолом, мечтавшим завоевать весь мир.

Наполеон открыто культивировал гордость, болезненное самолюбие и честолюбие — и подавал тем самым весьма заразительный пример тысячам эпигонов «великого человека». «Тебе, Боже, небо, а мне — вся земля» — эти горделивые слова Наполеона многое объясняют в природе тех, кто стремится к мировому господству.

И всё-таки не будем демонизировать грёзу о мировом господстве. Как часто именно она вытягивала народы из гибельной трясины гнилого прозябания. Влекла к открытиям, вдохновляла — и не только на кровопролитие. Полномощная власть сильной руки в истории куда чаще прекращала смуту и убийства, чем провоцировала их.

В чём же секрет впечатляющей победительности самых отчаянных и заносчивых завоевателей? Ведь в послужном списке каждого из них триумфов больше, чем поражений. Каждого встречали цветами в захваченных странах, каждому вручали ключи от городов и бухались в ноги целыми государствами… В анализе этого феномена не обойтись без гипотез Л. Н. Гумилёва, без учения о пассионарности. Но хотелось бы обратить внимание на роковую слабость, заложенную в грешной природе человека, которой сполна умели пользоваться неистовые завоеватели. Известно, что подниматься по лестнице куда труднее, чем спускаться по ступенькам. И заставить себя сопротивляться агрессору, принимать смерть «за други своя» — это усилие, на которое способны не все люди и не все народы. Поэтому, как правило, народы и царства уступают инициативе агрессора — как Франция в 1940-м. Именно этим объясняются фантастические успехи завоевателей — от Кира Великого до Гитлера. Если бы Франция сопротивлялась отчаянно, если бы её армия была готова умереть за родину, а народ поднял бы «дубину партизанской войны» — немецкая военная машина надолго бы застряла на родине генерала Бонапарта. Но всегда легче сдаться на милость победителю, выторговывая более удобное положение под властью новой империи. Случаи отчаянного, всенародного сопротивления сильному агрессору в истории нечасты — именно потому у самых успешных завоевателей создаётся впечатление собственной всесильности. Им кажется, что они крепко и властно держат под уздцы судьбы мира. Они, как Александр Македонский, уже готовы вознестись на небо и сравняться с богами. Особенность русской культуры в том, что свободолюбие народа в нас развилось сильнее, чем личное эгоистическое свободолюбие. В России с захватчиками борются до последней капли крови. А те, кто под различными предлогами идёт на компромисс с агрессором или вступает с ним в тактические союзы, — в народной памяти остаются предателями. Поэтому и Карл Шведский, и Наполеон, и Гитлер похоронили свою удачу и надежду на мировую гегемонию именно в русских снегах. Самопожертвование во имя государства в критический момент — вот высшая доблесть русского народа. Но в российской национальной мифологии почему-то не нашлось места завоевательным порывам, без которых не бывает великих держав.

Державин не сомневался: Россия усиливается. Кто способен потягаться с ней? Франция? Но это государство, каких-нибудь 100–200 лет назад грозно нависавшее над Европой, растрачивает силы в революционных метаниях. Англия? Британцам удалось создать огромную колониальную империю, это серьёзный соперник на долгие годы. Но нет в них русской бодрости, да и армия слабее нашей! Приструнить Китай, Индию или североамериканские колонии — дело техники. На сие способны и британцы, и русские.

Державин видел преимущества самодержавной системы, которую взнуздал великий Пётр. Воля государя, воля полководцев — эта сила сокрушит любую преграду. Верил в русского солдата — самого терпеливого на свете. Непобедимого. Куда там пруссакам или османам! И безбожные французишки пошумят — да и угомонятся, поплатившись за кровавые шалости.

России суждено властвовать над миром. Сказывают, что в пророчествах Святых Отцов сказано и про Босфор с Дарданеллами, и про Иран с Индией. Всюду будет править Русь православная. Державин не был одержимым фанатиком этих идей, но время от времени они его вдохновляли.

Любая война в чьём-то представлении является священной.

Претенденты на мировую гегемонию всегда объясняют свою экспансию «благовидными предлогами». С древнейших времён самыми популярными объяснениями вторжения были религиозные мотивы (противника обвиняли в святотатстве) или обвинения намеченной жертвы в клятвопреступлении или тайном коварстве… Именно так начинались войны между двумя гегемонами классической Эллады — Афинами и Спартой. Они обвиняли друг друга в преступлениях перед богами — в том числе давних, мифических. Но основная стратегическая задача для всех очевидна: влияние, ресурсы, политический и торговый приоритет. А мистический флёр полезен не только для самооправдания. Мотивы «священной войны» вдохновляют, сплачивают массы, пробуждают фанатизм, без которого невозможно вести затяжную войну, полную тягот и перенапряжения сил. Державин не боялся подчёркивать мотив религиозной борьбы: ведь это, в представлении солдат, — едва ли не основной нерв экспансии. «Магомета ты потрёс!» — восклицает он после победы над Блистательной Портой. Царьград пока ещё не освобождён — но разве это свершение кажется невероятным? Даже после буйного Петра сохранился в России дух потомков Даниила Александровича — князей Московских, которые наращивали могущество медленно и неуклонно. Вот и Екатерина не любила авантюрную штурмовщину. Сначала — Дунай и Кубань, потом — Кавказ, потом — Иран и освобождение славянских народов, а уж после всего — столица империи, Константинополь. Кстати, Державин нечасто упоминал Царьград в одах. Но всегда имел в виду эту стратегическую цель.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-27; просмотров: 58; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.014 с.)