Quot;товарищи, Дайте новое Искусство. . . " 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Quot;товарищи, Дайте новое Искусство. . . "

Поиск

"МОЯ РЕВОЛЮЦИЯ"

 

"Моя революция" - искренняя и точная формула внутренней готовности поэта к ее приятию. Воспитанием, обстоятельствами жизни, средой, опытом партийной работы и направлением поэтического развития Маяковский был подготовлен к тому, чтобы принять Октябрь, чтобы стать поэтом революции.

Эти слова сейчас легко и привычно произносятся - поэт революции. Жизненный и творческий подвиг Маяковского состоит в том, как он стал поэтом революции.

Россия - на протяжении XIX и начала XX века - переживала значительные исторические события, вносившие перемены в социальную структуру общества, оказывавшие влияние на общественные и эстетические идеалы, но ни одно из них не может сравниться с Великой Октябрьской социалистической революцией, ни одно из них не вызвало такой решительной перемены во всем строе жизни и такой поляризации литературных сил, такой неготовности большинства писателей воспринять новые идеалы.

Великие революционные потрясения, как показывает опыт, могут на некоторое время нарушить и задержать развитие искусства, так случилось в России. Задержка была кратковременной и предшествовала периоду его бурных поисков в совершенно новых условиях, искусство переживало свою революцию, оставаясь искусством, но радикально меняясь и обновляясь, выражая готовность воспринять идеалы социальной революции и служить народу.

Литература, несмотря на большие потери, уход многих писателей в эмиграцию, прежде других искусств повернулась лицом к революции. Не сразу, не вдруг она улавливала ее созидательные идеи, не сразу и не вдруг находила способы их отражения, но развитие ее должно было пойти и пошло, в русло революционного обновления жизни, литература должна была стать и становилась частью общего революционного процесса. В этой общности, однако, не было похожих судеб, не было похожих путей и не было похожих трудностей.

Горький с его огромным запасом жизненного и революционного опыта, преодолевший свои расхождения с большевиками и Лениным дооктябрьского периода, и тот далеко не всегда верно ориентировался в сотрудничестве с Советской властью. Приходилось преодолевать многие сомнения, силу инерции, привычки.

Радовался переменам Блок, но он увидел в революции прежде всего разрушительную стихию. В первые дни революции произошла их встреча с Маяковским. О ней рассказано в статье "Умер Александр Блок". Эпизод встречи вошел в поэму "Хорошо!".

В статье Маяковского встреча описана так:

"Помню, в первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед Зимним костра. Меня окликнули. Это был Блок. Мы дошли до Детского подъезда. Спрашиваю: "Нравится?" - "Хорошо", - сказал Блок, а потом прибавил: "У меня в деревне библиотеку сожгли".

Вот это "хорошо" и это "библиотеку сожгли" - было два ощущения революции, фантастически связанные в его поэме "Двенадцать". Одни прочли в этой поэме сатиру на революцию, другие - славу ей".

Встреча эта символична, Маяковский очень эффектно претворил ее символику в 7-й главе поэмы "Хорошо!". Пустынный ночной Петроград, по-осеннему сумрачный, "виденьем кита туша Авророва", пулеметные очереди, костры в сумерках - и эта встреча.

И вот - с одной стороны, - "Лафа футуристам, фрак старья разлазится каждым швом". С другой тоже "Очень хорошо". Но - "Кругом тонула Россия Блока... Незнакомки, дымки севера шли на дно, как идут обломки и жестянки консервов". Но - "мрачнее, чем смерть на свадьбе" - про библиотеку. Маяковский в поэме заострил сюжет с библиотекой, придал ему более жесткий оттенок отчуждения, чем в статье.

При всем уважении к личности Блока, при всей любви к его поэзии, Маяковский оставался максималистом, когда стоял вопрос об отношении к революции. Тут он мерил своей меркой: "Принимать или не принимать". Но эта мерка была слишком жесткой для многих других. Блок и так совершил жизненный и поэтический подвиг, провозгласив свое "хорошо" во славу революции.

Чтобы утвердить себя как поэта нового времени, мало было одного сочувствия революции или даже попыток как-то практически, делом помочь ей. Такие попытки, кроме Блока, были и у Клюева, и у Белого, и даже у Вячеслава Иванова. Никто из них не создал ничего подобного или близкого по духу поэме "Двенадцать". Масштаб личности, провидческая мощь таланта вывели Блока на путь революционного действия.

Несмотря на искреннее желание "быть настоящим", а не "сводным сыном - в великих штатах СССР", - мучительно переживал дуализм в своем сознании Сергей Есенин.

  

Я человек не новый!

Что скрывать?

Остался в прошлом я одной ногою,

Стремясь догнать стальную рать,

Скольжу и падаю другою.

  

Есенин искал возможности быть полезным новой революционной власти. Со всем пылом, например, он, совместно с Клычковым, Герасимовым и Н. Павлович, работал над сценарием революционного содержания "Зовущие зори". Совместно с Клычковым и Герасимовым написал "Кантату", которая была специально приурочена к открытию мемориальной доски в честь павших героев революции работы С. Коненкова и исполнялась 7 ноября 1918 года в присутствии В. И. Ленина. Однако вживание Есенина в революционную действительность шло мучительно, со срывами.

Перед поэзией, как и перед искусством вообще, революция открыла неизведанное поле деятельности. Куда и на что направить свои силы? Маяковский решил сразу.

"Пошел в Смольный". Он и в день Октябрьского восстания был в Смольном. Не случайно, конечно. Видел Ленина. Сам факт биографии говорит о многом. Всероссийский ЦИК, через объявления в газетах, попытался собрать в Смольном деятелей литературы и искусства Петрограда, чтобы предложить провести ряд мероприятий, необходимых для молодой, только что возникшей Советской власти, но откликнулось на этот призыв всего несколько человек - и среди них Блок и Маяковский" Это было через неделю после Октябрьского восстания.

Революция оказала решающее влияние и на других поэтов, принявших ее не всегда сразу. "Переворот 1917 года был глубочайшим переворотом для меня лично", - признавался В. Брюсов. Подобные признания позднее делали и А. Ахматова и Н. Тихонов и другие поэты.

Однако это еще не означало, что каждый из них быстро находил формы сотрудничества с Советской властью. В том числе и наиболее динамичный, наиболее деятельный - Маяковский. Поиски форм сотрудничества шли и со стороны Советской власти.

Идейное и творческое размежевание интеллигенции в ходе революции обозначилось так резко, что объединить ее не удавалось даже на, казалось бы, такой бесспорно общей платформе, как охрана памятников культуры.

"Ярость непонимания доходила до пределов, - это характеристика самого Маяковского. - Не помню повода, но явилось чье-то предположение, что я могу с какой-то организационной комиссией влезть в академию {В академию художеств}. Тогда один бородач встал и заявил:

- Только через мой труп Маяковский войдет в академию, а если он все-таки пойдет, я буду стрелять.

- Вот оно, внеклассовое искусство!" - замечает по этому поводу Маяковский. Он же приводит другие примеры.

На многочисленных собраниях, совещаниях царит полный разнобой.

"Кто-то просит прислать охрану в разрушаемую помещичью усадьбу: тоже-де памятник и тоже старина.

И сейчас же О. Брик:

- Помещики были богаты, от этого их усадьбы - памятники искусства. Помещики существуют давно, поэтому их искусство старо. Защищать памятники старины - защищать помещиков. Долой!"

По-детски наивен Ф. Сологуб:

"Революции разрушают памятники искусств. Надо запретить революции в городах, богатых памятниками, как, например, Петербург. Пускай воюют где-нибудь за чертой и только победители входят в город".

Футуристы заявляют свои амбиции на создание нового искусства.

Попробуй сразу определиться в этом разброде, когда одни требуют создания комиссии по охране памятников старины, а другие - по планомерному разрушению...

И так случилось, что всем сердцем принимая революцию, приветствуя новую власть и призывая вступить с ней в контакт, Маяковский первое время оказывается не у дел.

В середине декабря он приехал в Москву, поселился в номерах "Сан-Ремо" и прожил в Москве всю первую половину 1918 года. Выступил здесь в Политехническом на "Елке футуристов", затем с чтением поэмы "Человек", читал стихи в цирке, на открытии кафе "Питтореск", участвовал в турнире на "Избрание короля поэтов" - тоже в Политехническом.

В конце января состоялся вечер "встречи двух поколений поэтов", он проходил на квартире поэта В. Амари. На вечере присутствовали К. Бальмонт, Вяч. Иванов, Андрей Белый, Ю. Балтрушайтис, Д. Бурлюк, В. Каменский, И. Эренбург, В. Ходасевич, М. Цветаева, Б. Пастернак, А. Толстой, П. Антокольский, В. Инбер, индусский поэт Сура-варди и другие.

Какой ковчег!

Но соединение крайностей - представителей состарившихся уже течений и "дерзателей" - привело к неожиданным результатам - к признанию "стариками" футуриста Маяковского крупным талантом.

В интервью, данном Асееву, Бурлюк вспоминаем: "Начался вечер речью Вяч. Иванова, призывавшего к выявлению тех реальных ценностей, которые, очевидно, были скоплены футуристами помимо их программных... выступлений, столь ожесточенных и привлекавших в то же время критику и публику.

Далее краткое слово произнес Д. Бурлюк, указавший на то, что вечер этот явился важным и интересным именно потому, что на нем впервые встречаются два литературных поколения, причем здесь, несомненно, происходит исторический турнир, на котором хотя и подняты дружественно забрала, но вечные соперники впервые лицом к лицу видят друг друга...

После этих выступлений последовало чтение стихов. Владимир Маяковский читал свое новое произведение "Человек"...

Едва кончил Маяковский - с места встал побледневший от переживаемого А. Белый и заявил, что он даже представить себе не мог, что в России в это время могла быть написана поэма, столь могучая по глубине замысла и вынолнению, что вещью этой двинута на громадную дистанции" вся мировая литература и т. д."

Хвалебное слово, обращенное знаменитым символистом к Маяковскому, произвело на присутствующих настолько сильное впечатление, что после окончания этого сплошного дифирамба почти все обратились с аплодисментами не к оратору, а к Маяковскому.

"Случай сталкивал на моих глазах два гениальных оправдания двух последовательно исчерпавших себя литературных течений. В близости Белого, которую я переживал с горделивой радостью, я присутствие Маяковского ощущал с двойной силой. Его существо открывалось мне во всей свежести первой встречи", - писал об этом Б. Пастернак.

Со многими подробностями запечатлелся этот вечер в памяти молодого тогда поэта Павла Антокольского.

Он, например, утверждает, что Маяковский, Каменский и Бурлюк пришли с опозданием, объяснив его тем, что добирались с другого конца города с какого-то выступления.

Маяковский читал после Каменского.

"Он встал, застегнул пиджак", протянул левую руку вдоль книжной полки и прочел предпоследнюю главу "Войны и мира". Потом отрывки из поэмы "Человек". Я слушал его в первый раз. Он читал неистово, с полной отдачей себя, с упоительным бесстрашием, рыдая, издеваясь, ненавидя и любя. Конечно, помогал прекрасно натренированный голос, но, кроме голоса, было и другое, несравненно более важное. Не читкой это было, не декламацией, но работой, очень грудной работой шаляпинского стиля: демонстрацией себя, своей силы, своей страсти, своего душевного опыта".

Слушали все его со вниманием, но - с разным отношением. А. Толстой, как только кончил Маяковский, бросился обнимать поэта. Ходасевич был зол. После пылкой речи Андрея Белого слово взял Бурлюк:

- Что ж, Володя, нас признал такой поэт, как Борис Николаевич... - начал было с издевкой, но Маяковский только слегка повел на него бровями, слегка скосил глаза, и Бурлюк немедленно притих, ушел в угол и закурил трубку.

А в застолье, после первой же стопки поднялся Бальмонт и прочитал только что написанный, посвященный Маяковскому сонет:

  

Меня ты бранью встретил, Маяковский...

  

Сам Маяковский вспоминает еще две строки из этого экспромта:

  

И вот ты написал блестящие страницы,

Ты между нас возник как некий острозуб...

  

Насчет "брани" - это воспоминание о том, как Маяковский "приветствовал" Бальмонта после его возвращения из-за границы в Россию в 1913 году.

Сонет Бальмонта был выдержан в духе примирения и доброжелательства. И когда Бурлюк снова попытался задраться на кого-то из гостей, Маяковский еще раз одернул его. Антокольский почувствовал в нем желание быть корректным в этом втайне враждебном ему доме: так держат себя победители.

Маяковского теперь некоторые критики и поэты принимала как бы вне футуризма, независимо от него. Критик Вяч. Полонский в самом конце 1917 года писал о футуризме:

"Смолкли барабаны футуризма. Школа литературных "низвергателей" оказалась сама низвергнутой безжалостной рукой времени. Остался один Маяковский, но не потому, что был футурист, а потому, что, в противовес своим соратникам, оказался обладателем выдающегося поэтического дарования. Первая "большая" книга его - "Простое, как мычание" - лишь на немногих произвела хорошее впечатление. "Война и мир", недавно выпущенная в свет, покажет, вероятно, и многим хулителям Маяковского, что в его лице мы имеем крупного поэта".

Автор статьи, как и Репин, и Горький, отделяет Маяковского от футуризма, и это несмотря на то, что скандальная слава поэта, раздувавшаяся прессой, целиком связывалась с вечерами и выходками футуристов.

Тем не менее футуризм как явление литературной жизни не перестал существовать. Маяковский вошел в революцию и принял ее как футурист. Уже в начале 1919 года он пишет стихотворение "С товарищеским приветом, Маяковский", где славит годовщину отдела ИЗО Наркомпроса, возглавлявшегося футуристами и левыми художниками, и даже восклицает: "Сотую - верю! - встретим годовщину", - но при этом "наказ" его футуристам недвусмыслен: "Пусть хотя б по капле, по две ваши души в мир вольются и растят рабочий подвиг, именуемый "Р_е_в_о_л_ю_ц_и_я". Надо только уточнить: Маяковский заблуждался, числя себя правоверным футуристом.

После Октября футуристы стали разнообразить свою деятельность, приспосабливая ее к новым условиям, так как оказались на авансцене художественной жизни. Почему это случилось? Символисты и акмеисты (наиболее влиятельные течения в литературе) оказались не готовы принять революцию. Имажинисты кричали: "Долой государство!" - требуя отделения искусства от государства. А футуристы, по крайней мере, левые футуристы, - в большинстве своем приняли революцию и изъявили готовность сотрудничать с Советской властью. Этим объясняется и поначалу покровительственное отношение к ним Луначарского, и руководящее положение футуристов в издании газеты "Искусство коммуны".

Единственной, пожалуй, соперничающей силой выступали пролеткультовцы, которые ожесточенно нападали на футуристов, на Маяковского, хотя по отношению к культурному наследию прошлого стояли на одних позициях. Они резко отвергли попытку Маяковского сблизиться с ними, считая, что создателями новой пролетарской литературы могут быть только пролетарии по происхождению, но не интеллигенты.

Пролетарских писателей оберегали от вредного влияния "интеллигентов" их заботливые литературные няни. В брошюре "Пролетарская поэзия" В. Фриче писал:

"Если поэты, вышедшие из рабочей среды, хотят создать в самом деле пролетарскую и по духу и по форме поэзию, они должны идти не к интеллигенции, не к поэтам - профессионалам буржуазного прошлого, а назад, к своей стихии, в свою среду, назад к массам, к пролетариату, на заводы и фабрики. Они должны перестать быть _т_о_л_ь_к_о_ поэтами - пусть они будут снова прежде всего работниками, пролетариями, и лишь на досуге также творцами, художниками слова".

Эту же мысль высказал В. Плетнев в статье "На идеологическом фронте". Его фразу о том, что пролетарский художник будет одновременно и художником и рабочим, В. И. Ленин охарактеризовал одним словом: "в_з_д_о_р". Однако вульгарно-социологический подход к литературе и был основой прямо-таки остервенелых нападок пролеткультовцев на Маяковского, выражавших ему классовое недоверие.

Маяковский же, как ни был далек от футуризма в основном направлении своего творчества, продолжает называть себя футуристом и активно пропагандировать футуризм. В начале февраля 1918 года он выступает в Политехническом с речью: "Наше искусство - искусство демократии". Вместе с Бурлюком и Каменским участвует в издании "Газеты футуристов". Вышел только один номер этого издания, но он достаточно ясно показывает амбиции ее издателей в "Декрете N 1 о демократизации искусства", в "Манифесте летучей федерации футуристов" и в "Открытом письме рабочим", написанном Маяковским.

В высказываниях и декларациях Маяковского, в его действиях в это время, с одной стороны, видна инерция футуристических забав молодости, а с другой - путаница во взглядах на искусство, недооценка культурного наследия. Но видно также и искреннее стремление к демократизации культуры. В "Декрете N 1 о демократизации искусства" говорится: "Пусть улицы будут праздником искусства для всех"...", "Все искусство - всему народу!"

Но под всем искусством футуристы все-таки разумели свое искусство. Развешивая картины на Кузнецком мосту, расклеивая стихи, как афиши, на стенах домов, они наивно полагали, что таким образом перевернут художественное сознание революционного народа. И вместе с этим участвовали в играх по избранию "короля поэтов", потом - по "низложению короля".

В первом случае - это было в Политехническом, под председательством знаменитого клоуна Владимира Дурова - в турнире на титул "короля поэтов" участвовал Маяковский и занял второе место, уступив "королевское" звание Северянину. "Часть аудитории, желавшая видеть на престоле г. Маяковского, еще долго после избрания Северянина продолжала шуметь и нехорошо выражаться по адресу нового короля и его верноподданных", - говорится в отчете одной из газет.

Маяковский был уязвлен. И, конечно, не без его участия, и снова в Политехническом, был устроен другой вечер под лозунгом: "Долой всяких королей". "Низложение короля" происходило при участии неизменных партнеров - Каменского и Бурлюка.

Маяковский был уязвлен не тем, что его не избрали "королем поэтов". Для него в это время неприемлем был Северянин, который олицетворял собой "чирикающую" поэзию и неоднократно служил мишенью едких нападок Маяковского. Публика на первом вечере в Политехническом в основном состояла из поклонников Северянина, и, естественно, отдала ему свои голоса. После вечера Лев Никулин сказал Маяковскому, что ловкий делец, импресарио, пустил в обращение больше ярлычков на право голосования для поклонников Северянина, чем было продано билетов.

Маяковский явно повеселел:

- А что ж. Так он и сделал. Он возит Северянина по городам. Представьте себе - афиша "Король поэтов Игорь Северянин"!

Наступило время устной, звучащей поэзии. В Москве основным пристанищем Маяковского и футуристов стало "Кафе поэтов", организованное В. Каменским в Настасьинском переулке, в бывшей прачечной. В вечерней и ночной Москве, где в то время не ходили трамваи и лишь большие улицы освещались редкими фонарями, только в центре можно было надеяться собрать публику. И она шла в "Кафе поэтов", разнородная, поначалу в основном буржуазно-мещанская.

"Кафе поэтов" представляло собой длинную низкую комнату с земляным полом, усыпанным опилками. Дощатая загородка отделяла переднюю, вход прикрывал груботканый занавес. Посреди комнаты - деревянный стол. Такие же кухонные столы, покрытые серыми кустарными скатертями, у стен. Вместо стульев низкие табуретки.

Стены комнаты вымазаны черной краской. Бесцеремонная кисть Бурлюка изобразила на них распухшие женские торсы, многоногие лошадиные крупы, бессмысленные надписи, искаженные строки стихов: "Доите изнуренных жаб!", "К черту вас, комолые утюги!"

Кафе поначалу субсидировал московский булочник Филиппов, баловавшийся стихами, которые он издал анонимным сборником "Мой дар". Потом кафе откупил "футурист жизни" и ловкий делец В. Гольцшмидт, который был известен тем, что "ездил по городам, произносил с эстрады слова "о солнечном быте", призывал чахлых юношей и девиц ликовать, чему-то радоваться и быть сильным, как он. В доказательство солнечного бытия он почему-то ломал о голову не очень толстые доски" (Л. Никулин).

Откупив кафе, проповедник "солнечной" жизни внедрил в него сестру-певицу, младшую сестру насадил в кассу, а мамаша заняла свое место за буфетной стойкой. Видимо, такой поворот дела приносил больше дохода "футуристу жизни", чем ломание досок о голову.

Постоянным партнером Маяковского по выступлениям в кафе был Сергей Спасский. Выступали также Каменский, Бурлюк, некая оперная певица, "поэт-певец" Климов. Этот ходил по кафе, накрашенный до отвращения, размахивая настоящим кадилом. Шепелявящий, взвизгивающий, завитой, он любил напустить на себя таинственность.

Публика собиралась поздно, вспоминает Спасский, чаще после окончания спектаклей в театрах. Маяковский и Бурлюк появлялись, когда уже зал наполнялся и когда выступали певец и певица, Спасский, кто-то из молодых. Вечер шел скучновато.

Но вот входит Маяковский. Кепка заломлена на затылок, он ее не снимает. На шее большой красный бант. Держится так, будто забрел сюда просто поужинать. Приглядываем свободное место. Кажется, везде занято? Есть стол на эстраде, можно сесть за нега.

- Сегодня с утра не жрал - выступал одиннадцать раз. Поэтому заказываю одиннадцать конских порций, - говорит официанту.

На самом деле ему подают дежурное блюдо. А выступать, конечно, приходится и в двенадцатый раз...

"Иногда с ним рядом и Бурлюк. Подчас Бурлюк и Каменский отдельно. Маяковский не замечает посетителей. Тут нет ни малейшей игры... Он явился провести здесь вечер. Если им угодно глазеть, - что ж, это его не смущает. Папироса ездит в углу рта. Маяковский осматривается и потягивается. Где бы он ни был, он всюду дома. Внимание всех направляется к нему.

Но Маяковский ни с кем не считается... И это для многих обидно. Многим хочется выказать остроумие. По столикам перебегают замечания. Бурлюк взвешивает - дать им ход или нет.

Особенно обидно тому, кто чувствует свое право на внимание. Кто сам, например, артист. Маяковскому следует его знать. Такое безразличие унизительно...

И вдруг Маяковский обернулся.

Он даже поздоровался с артистом, и тот польщенно закивал головой. Закивали головами и другие, ловя благорасположенность Маяковского. А тут поднялся Бурлюк и самыми нежнейшими и трепетными нотами, с самым обрадованным видом делится с публикой вестью:

- Среди нас находится артист такой-то. Предлагаю его приветствовать. - Ограниченная коробка кафе не вмещает его массивного голоса. Вот извлечена балетная пара - и без соответствующих костюмов покорно силится себя проявить. Немного упрямится белесый, безбровый Вертинский, ссылаясь на отсутствие аккомпаниатора. Он мнется под все сгибающим взглядом Маяковского, и, наконец, замирает, сжав кисти протянутых вперед рук. Картаво, почти беззвучно декламирует, знакомя публику со свежим, еще не пущенным в продажу изделием:

  

Ну, конечно, Пьеро не присяжный поверенный,

Он печальный бродяга из лунных гуляк,

И из песни его, даже самой умеренной,

Не сошьете себе горностаевый сак.

  

А вот двинулась цирковая ватага. Или Хмара из Художественного читает "Пир во время чумы".

Бурлюк не ослабляет руководства, умело приноравливаясь к посетителям. Если налицо Виталий Лазаренко, - пущена в ход тема "Футуристы и цирк". Если пришел кто-нибудь из Камерного театра, - готов диспут о "Короле-Арлекине"...

Маяковский читал в заключение. Наспорившаяся, разгоряченная публика подтягивалась, становилась серьезной. Еще слышались смешки по углам. Маяковский оглядывал комнату:

- Чтоб было тихо... Чтобы тихо сидели. Как лютики...

На фоне оранжевой стены он вытягивался, погрузив руки в карманы. Кепка, сдвинутая назад, козырек резко выдвинут надо лбом. Папироса шевелилась в зубах, он об нее прикуривал следующую. Он покачивался, проверяя публику поблескивающими прохладными глазами.

- Тише, котики, - дрессировал он собравшихся".

Это из воспоминаний Спасского, который не один вечер наблюдал такие сцены.

Начинает Маяковский главой из "Человека", сценой вознесения на небо. Начинает как обычный разговор, даже как-то пошучивая, улыбаясь при этом и пожимая плечами:

- Посмотрим, посмотрим.

...Важно живут ангелы, важно.

  

Один отделился,

и так любезно

дремотную немоту расторг:

"Ну, как вам,

Владимир Владимирович,

нравится бездна?"

И я отвечаю так же любезно:

"Прелестная бездна.

Бездна - восторг!"

  

Снова прямой свидетель Спасский:

"И публика улыбается, ободренная шутками. Какой молодец Маяковский, какой простой и общительный человек, как с ним удобно и спокойно пройтись запросто по бутафорскому "зализанному" небу.

Но вдруг повеяло серьезностью. Рука Маяковского выдернута из кармана. Он водит ею перед лицом, как бы оглаживая невидимый шар. Голос словно вытягивается в длину, становясь протяженным, непрерывным. Крутое набегание ритма усиливает, округляет его. Накаты голоса выше и выше, они вбирают в себя всех слушателей. Это значительно, даже страшновато, пожалуй. Тут присутствуешь при напряженной работе. При чем-то, напоминающем по своей откровенности и простоте процессы природы. Тут же присутствуешь при явлении большего, ничем не заслоненного искусства. Слова шествуют в их незаменимой звучности... И слушатели, растревоженные, затронутые в самом своем личном, кат бывает всегда при встрече с подлинной поэтический правдой, тянутся, подчиненные Маяковским, благодарят его безудержной овацией".

Дальше он читает в зависимости от настроения: "Оду революции", отрывки из "Облака", заглядывая в записную книжку, читает только что написанное: "Вот иду я, заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм". А иногда, под настроение, весело, с задором читаются стихи сатирические.

Выступления Маяковского проходят шумно и интересно. "Маяковский - блестящ и умея... - откликается "Театральная газета". - Он не возражает несчастным "одонтологам", забредшим в "Кафе поэтов", - ловким боксерским приемом он просто делает им knock-out - "отшибает им орган дыхания". У него четырехугольный рот, из которого вылетают не слова, а гремящие камни альпийского потока... Ему к ляпу бы властвовать над стихиями..."

Кроме "бывших", заглядывали сюда красногвардейцы из взвода охраны Ссудной казны, находившейся поблизости в Настасьинском же переулке, заглядывали и анархисты, обосновавшиеся по соседству на Малой Дмитровке, в здании бывшего Купеческого клуба.

У анархистов был свой и довольно роскошный ресторан в здании, погреба с вином, и сюда, как прежде к Яру, наезжали поужинать различные прожигатели жизни. Здесь устраивались махинации с награбленными драгоценностями. Когда анархистами наскучивало у себя, они наносили визиты в "Кафе поэтов", там было веселее, там можно было на людях покуражиться. Визиты эти иногда заканчивались скандалом. Один такой скандал с участием Маяковского описан в романе Льва Никулина "Московские зори".

В разгар вечера в "Кафе поэтов" пожаловали четыре анархиста во главе с вожаком, одетым в черную рубаху, сразу двинулись к эстраде. Вокруг них образовалась пустота, только красногвардейцы из взвода охраны Ссудной казни остались сидеть на своем месте. Один из анархистов, пьяный жирный мужчина во фраке, влез на эстраду, присел к фортепьяно и - воспользуемся страничкой романа Льва Никулина - прохрипел:

- Новые куплеты на злобу дня.

Ударил по клавишам и, кашляя, запел:

  

Мать послала сына Мишку,

Разудалого мальчишку,

Лет ему всего лишь пять, -

Раз за хлебом постоять...

  

Он подпрыгнул на стуле, забарабанил по клавишам...

  

Комиссаров нам не треба,

Дайте лучше с маслом хлеба.

Мишке минет двадцать лет,

Мишке скажут - хлеба нет! -

  

гримасничая и пришепетывая, пел мужчина во фраке.

- К черту его! Кто позволил этому типу здесь гадить?

Голос был такой силы, что головы повернулись к дверям.

На пороге стоял высокий, худощавый, стройный человек. Он был коротко острижен, но волосы чуть отросли и оттеняли высокий лоб, в углу большого рта торчала папироса, - от этого еще резче на лице выступила гримаса отвращения. Привлекательны были глаза: большие, с синеватыми белками, они горели гневом и точно светились.

- Что такое? - поднимаясь с места, сказал вожак. - Что такое?

И поднялась суета. Насмерть перепуганные господа и дамы протискивались к дверям... Жирный куплетист спрыгнул с эстрады и тоже метнулся к выходу. Человек, прогнавший куплетиста с эстрады, не торопясь продвигался вперед. Теперь в глазах его уже не было гнева, а скорее задумчивость. Не оглянувшись, он прошел мимо анархистов, и когда поднялся на эстраду, все загрохотало. Красноармейцы стучали прикладами о пол, потом стали оглушительно бить в ладоши. Он остановился у самого края, заложил за спину руки и стоял, расставив ноги, о чем-то задумавшись. Потом вынул изо рта папиросу, погасил ее о каблук и негромко сказал:

- Читаю "Революцию".

Вдруг пронзительно закричала женщина. Вожак анархистов вскочил на стол. В поднятой руке блеснула вороненая сталь. Но в то же мгновение край стола поднялся кверху, стол покосился, хрустнуло дерево, и вожак скатился на пол.

- Ах, вот как! - поднимаясь с пола, завизжал вожак и рванулся вперед, но его удержал рыжий детина в черкеске... Анархисты, огрызаясь, пробирались вдоль стены к выходу. В дверях случилось вроде свалки, двери открылись настежь, и уже на улице хлопнул револьверный выстрел.

- Читаю "Революцию".

И опять все повернулись к эстраде. Человек на эстраде стоял в той же позе, расставив ноги, чуть усмехаясь. Затем усмешка исчезла, и он сразу показался старше на несколько лет. Он начал негромко, сдерживая мощь своего огромного голоса:

  

Разлился по блескам дул и лезвий

рассвет.

Рдел багрян и долог.

В промозглой казарме

суровый

трезвый

молился Волынский полк.

  

Вступление звучало строго и торжественно, как эпическое повествование. А затем поэт просто и душевно, как бы обращаясь к каждому, кто его слушал, рассказывал, что было в февральские дни и ночи семнадцатого года. Ритм стиха часто и стремительно менялся, и от неожиданной смены его, от колдовской силы голоса люди вздрагивали и снова сидели оцепенев, превратившись в слух..."

Это не романная выдумка, а действительный факт. И хотя аудитория в "Кафе поэтов" стала меняться, среди посетителей появились матросы и красногвардейцы, Маяковский недолго оставался доволен своими выступлениями. Сначала он пишет в Петроград: "очень милое и веселое учреждение". А уж через месяц: "Живу как цыганский романс: днем валяюсь, ночью ласкаю ухо. Кафе омерзело мне. Мелкий клоповничек".

1 мая 1918 года Маяковский прощался с Москвой уже в кафе "Питтореск". Об этом извещала кричащая афиша:

"Только друзьям! Кафе Питтореск (Кузнецкий мост, 5). Среда, 1 мая нов. ст. Я, Владимир Маяковский, прощаюсь с Москвой 1) Я произнесу в честь друзей моих великолепную речь "Мой май". 2) Ольга Владимировна Гзовская прочтет мои стихи "Марш" и др. 3) Блестящие переводчики прочтут блестящие переводы моих блестящих стихов: французский, немецкий, болгарский. И наконец: 4) Я сам прочту стихи из всех моих книг: "Война и мир", "Облако в штанах", "Человек", "Простое как мычание", "Кофта фата". По окончании меня можно чествовать. Билеты (500) в кафе Питтореск от 3 до 7 час. вечера ежедневно и у меня (если встречусь). Билеты бесплатно. Начало в 7 1/2 вечера".

Что это - футуристический маскарад?

Не совсем. Маяковский говорил на этом вечере о революции, о роли поэта в революции, с гордостью сказал, что недавно впервые читал на заводе, и рабочие понимают его. Но публика - в основном состоящая из тех, кто не торопился принять революцию, - слушала поэта недоверчиво, настороженно.

В кафе была не та революционная аудитория, которую искал Маяковский. На призывы футуристов в их газете, на обращение Маяковского никто не откликается. Появившийся однажды в кафе Луначарский, прослушав выступления, покритиковал футуризм, и это тоже не прошло бесследно для Маяковского.

В метаниях, в поисках самого себя, в поисках творческого действия - Маяковский оказался в кино.

- Я никому и никогда не завидовал. Но мне хотелось бы сниматься для экрана, - сказал он однажды с эстрады. - Хорошо бы сделаться этаким Мозжухиным.

В кафе как раз присутствовало семейство Антик, владельцы кинофирмы "Нептун", обожавшие Маяковского. Отец семейства заметил:

- У него замечательная внешность для экрана. Он мог бы сделать блестящую карьеру.

На внешность Маяковского обращали внимание и актеры драматических театров. Но кроме "фактуры", было в нем еще что-то, что на сцене и на экране ценится не меньше, если не больше. Юрий Олеша увидел "необыкновенной силы и красоты глаза"... То же самое увидел Валентин Катаев: "прекрасные грозные глаза". И обаяние, огромная и притягательная сила, какое-то магнитное поле. Тот же Олеша: "Я был молод, когда познакомился с Маяковским, однако, любое любовное свидание я мог забыть, не пойти на него, если знал, что час этот проведу с Маяковским".

И Маяковский получил приглашение сниматься в кино.

Он сам написал сценарий - перекроил на русский лад лондоновского "Мартина Идена", сделав из главного героя этого романа футуриста. Маяковский любил этот роман. Видимо, поэтому Бурлюк часто называл молодого Маяковского то Мартином Иденом, то Джеком Лондоном. И может быть, еще потому, что Маяковскому, как и Лондону и его герою, приходилось с великим трудом пробивать себе путь в литературу.

Картина называлась "Не для денег родившийся", главным персонажем был поэт из народа Иван Нов. Его роль исполнял Маяковский.

И еще он сыграл главную роль в фильме "Барышня и хулиган".

О содержании первого из фильмов рассказали участники картины и зрители. Воспользуемся воспоминанием В. Шкловского. Вот что он рассказал о ленте "Не для денег родившийся".

"Иван Нов спасал брата прекрасной женщины.

Потом начиналась любовь к женщине. А женщина не любила бродягу. Тогда бродяга становится великим поэтом, он приходит в кафе футуристов... читает стихи Бурлюку. Он читает:

  

Бейте в площади бунтов топот!

Выше, гордых голов гряда!

Мы разливом второго потопа

перемоем миров города.

  

Дней бык пег.

Медленна лет арба.

Наш бог бег.

Сердце наш барабан.

  

И, как тогда на бульваре Маяковскому, Бурлюк говорит Ивану Нову: "Да вы же гениальный поэт!"

И начиналась слава, и женщина приходила к поэту. Поэт в накидке и цилиндре. Он надевал цилиндр на скелет, покрывал накидкой и ставил это все рядом с открытым несгораемым шкафом.

Шкаф был набит гонорарным золотом до отвращения. Женщина подходила к скелету, говорила:

- Какая глупая шутка!

А поэт уходил. Он уходил на крышу и хотел броситься вниз.

Потом поэт играл револьвером, маленьким испанским браунингом, вероятно, тем самым, которым поставил точкой пулю.

Потом Иван Нов уходил по дороге".

Печать одобрительно отозвалась об актерских пробах Маяковского. В одной из газет говорилось, что он "обещает быть хорошим характерным актером".

Хотя Маяковский невысоко оценивал фильмы, в которых снимался ("Сентиментальная заказная ерунда..." - вот его позднейший приговор), тем не менее и здесь, в кинематографе, проявилась еще одна сторона его художественной одаренности. Идея фильма "Не для денег родившийся" кладет трагический отблеск на судьбу самого Маяковского.

Кинематограф ненадолго увлек Маяковского. Хотя вполне возможно, что он иногда подумывал об актерской карьере. Ведь он позднее хотел сыграть Базарова, но Мейерхольд отказал ему...

В ноябре, то есть сразу после революции, на заседании Временного комитета уполномоченных Союза деятелей искусств, Маяковский заявил, что "нужно приветствовать новую власть и войти с ней в контакт".

В конце ноября Владимир Владимирович активно выступает на заседаниях коллегии отдела изобразительных искусств Наркомпроса, в частности, по вопросу о журнале, о газете "Жизнь искусства". Здесь он делегируется на все организационные собрания по поводу создания литературного отдела. В это же время принимает участие в обсуждении издательской деятельности, работе художников в кинематографе, многих других вопросов. Ведет переговоры с Наркомпросом об организации издательства "Асис" (Ассоциации социалистического искусства).

Дело в том, что в отделе ИЗО оказались близкие Маяковскому художники - Татлин, Малевич, Альтман, Школьник. В Наркомпросе работали Пунин и Штеренберг. Это была довольно удобная позиция для представителей нового искусства в их борьбе со "стариками", и они пользовались этим, правда, не всегда успешно, ибо Луначарский, хоть и покровительствовал им, но сдерживал лихие наскоки на музеи, на классическое искусство (Малевич в статье "О музее" предлагал "сжечь все эпохи" и устроить "аптеку", в которой хранить пепел).

Не без участия и даже инициативы Луначарского, у которого в это время сложились особенно близкие отношения с Маяковским, Владимир Владимирович привлекался к деятельности Наркомпроса по разным линиям. Помимо отдела изобразительных искусств, театрального отдела, он приглашался заведовать литературным отделом журнала Наркомпроса, а в 1919 году некоторое время штатно работал сотрудником литературно-художественного подотдела Отдела изобразительных искусств Наркомпроса.

В этой разнообразной, но достаточно хаотичной деятельности Маяковский все-таки не нашел своего места.

И для Советской власти, для деятельности Наркомпроса тоже все было внове, шли поиски форм сотрудничества с художественной интеллигенцией, привлечения ее на свою сторону. Поиски шли по всем направлениям: как сохранить культурное наследие, как сделать его подлинно народным достоянием, то есть возбудить к нему хозяйский и в то же время зрительский, читательский, - художественный интерес народа; где, как и какие произведения литературы печатать; какой репертуар предложить театрам; какой должна быть современная живопись и скульптура, где и как ее демонстрировать...

Все эти вопросы вставали перед новой властью, когда она отражала яростное наступление контрреволюции, когда в стране уже занимался пожар гражданской войны. Антанта жерлами пушек ощерилась на молодую Республику Советов. Но и в этих условиях искусству и литературе, вопросам культурной политики уделялось внимание. Ленин и большевики смотрели вперед, они понимали, что нельзя строить новое общество, не готовя почву, не создавая одновременно новой, социалистической культуры, опирающейся на великие достижения культуры прошлого, на ее демократические традиции.

Ленинский принцип партийности литературы - уже в условиях победившей революции - приобретал, должен был приобрести более действенный характер. Большевики не могли не воспользоваться литературой и искусством как средством воздействия на массы. Это понимали и проницательные умы прошлого. Почти за сто лет до Октября, когда во Франции рухнула Реставрация, а "народ и поэты собрались шагать рядом", критик и исследователь литературы Сент-Бев писал: "литература отныне - часть общего дела, она готова бороться вместе со всеми...". Ленин в начале нашего века определил точно - часть "общепролетарского дела". Пролетариат в Октябре 1917 года взял власть в свои руки. Простая логика звала к действиям в этой области. Но как действовать - этого пока никто не знал. Формы практических действий, как и в других частях "общепролетарского дела", вырабатывались на ходу. Активное участие в формировании политики партии в практике культурного строительства принимали такие выдающиеся соратники Ленина, как Луначарский, Крупская, Фрунзе, Бубнов и другие.

Организационно вопросами культуры занимался Народный комиссариат до просвещению, который возглавил А. В. Луначарский, человек разносторонне одаренный, энциклопедически образованный, увлекающийся. И его личные качества тоже сыграли немалую роль в привлечении художественной интеллигенции на сторону революции.

Луначарский активнейшим образом, и не усилиями только аппарата Наркомпроса, а лично включается в жизнь искусства, неоднократно выступает по поводу Пролеткульта, внося коррективы в его деятельность, о репертуаре театров, о футуристах, пишет предисловия к пьесам, обозрения театральных постановок, участвует в диспутах, присутствует на чтении новых пьес, на поэтических вечерах...

Пафос деятельности Луначарского, поддержанной В. И. Лениным, состоял в том, чтобы приблизить искусство и литературу к политике партии, привлечь на свою сторону, заразить революционными идеями ту часть художественной интеллигенции, которая колебалась и не находила себе места в борьбе народных масс за переустройство общества, чтобы помочь созданию молодой, нарождающейся социалистической культуры.

Два таких человека, как Маяковский и Луначарский, просто не могли не встретиться в первые же послереволюционные - даже не годы - месяцы, и они встретились, сблизились, сотрудничали, расходились, спорили и снова сближались. Это были отношения истинно творческих людей.

Стремительное развитие революции ставило перед всем обществом такие задачи, которые нам сейчас, с высоты исторического времени, кажутся простыми, а тогда, в пылу перемен, когда многих захватила стихия разрушения, даже вопрос о культурном наследии, об отношении к нему вызывал резкую полемику. Кстати говоря, именно этот вопрос, точнее, разный подход к его решению, а также претензии футуристов выступать в искусстве от лица власти, вызвал первое охлаждение в отношениях между Маяковским и Луначарским.

Отдел изобразительных искусств Наркомпроса выпускал еженедельную газету "Искусство коммуны", где, как уже говорилось, видную роль играли футуристы. Встревоженный позицией газеты по отношению к культурному наследию прошлого, Луначарский публикует в ней статью "Ложка противоядия", в которой говорит о том, что определенная "школа" (футуристы) не выражает позиции государственной власти. "Разрушительные наклонности" по отношению к культуре прошлого он усмотрел и в стихотворении Маяковского "Радоваться рано".

Луначарского не могли не смущать амбиции футуристов, поддерживаемые Маяковским. Попытка присвоить право считаться "государственным" искусством, то есть каким-то образом монополизировать деятельность в сфере литературы, живописи, театра и музыки, диктовать свои условия, свое эстетическое законодательство вызвали отповедь Луначарского. Полемика на этом не прекратилась.

Обнаружились сложности и творческого порядка. "Стихов не пишу, хотя и хочется... написать что-нибудь прочувственное про лошадь", - сообщает Маяковский в одном из писем. В 1918 году он действительно написал менее десятка стихотворений, но среди них: "Хорошее отношение к лошадям", - одно из самых проникновенных в лирике поэта, приоткрывающих глубину его сострадания к боли, любви ко всему живому на земле; "Ода революции" - слава ей ("о, четырежды славься, благословенная!-"); "Приказ по армии искусства" - программное ("Улицы - наши кисти. Площади - наши палитры") и самое знаменитое - "Левый марш".

Ситуация в это время создалась такая, что футуристы оказались под перекрестным огнем ожесточенной критики, и этому немало способствовало их назойливое представление себя как единственных создателей "государственного искусства". Всякие иные притязания отвергались с порога. "Лишь футуристическое искусство есть в настоящее время искусство пролетариата", - писал Н. Альтман.

Единства среди футуристов, однако, не было. Часть из них (кубофутуристы) стояли за автономию искусства (естественно - футуристического), другая часть, в основном левые художники и теоретики, занявшие руководящие должности в отделе ИЗО Наркомироса, пыталась организационно вести дело так, чтобы на практике осуществить тезис: "Футуризм - государственное искусство" (Н. Пунин). Но и этого мало, тот же Н. Пунин, занимавший пост товарища председателя коллегии ИЗО, характеризовал футуризм как особое мировоззрение, утверждая, что он "есть поправка к коммунизму", пытался представить его впереди коммунизма.

Столь непомерные амбиции вызвали справедливую критику и со стороны пролеткультовцев, и со стороны независимых критиков. Для критиков из враждебного лагеря футуризм был прекрасным поводом для идеологического поношения Советской власти.

Самым решительным и в чем-то последовательным противником, соперником футуризма выступал Пролеткульт. Эта массовая организация в первые годы Советской власти собрала под свои знамена до полумиллиона участников самодеятельных кружков, студий, клубов и т. д. Разумеется, масса людей, обнаружившая тягу к искусству, к творчеству, в подавляющем большинстве не осознавала мелкобуржуазных "теорий" руководителей движения (А. А. Богданова и других), нигилистически отвергавших культурное наследие, выдвигавших лозунг создания "чисто пролетарской" культуры.

Критика футуризма пролеткультовцами подогревалась их собственными намерениями главенствовать в создании новой культуры и решительным неприятием футуристического самодовлеющего формотворчества. С этих позиций в их критике футуризма было немала вполне разумных аргументов. Уязвимой же была эта критика в двух моментах: в положительной программе, опиравшейся на пролеткультовские догмы, и в конкретной оценке творчества наиболее талантливых деятелей левого искусства, в первую очередь Маяковского. Устраивая футуристам вселенскую смазь, поэт И. Садофьев, например, всех их называл "примазавшимися к революции".

Подобное обвинение левым (как пристроившимся к революции) бросал и В. М. Фриче, ее разделявший идей Пролеткульта. С нескрываемой злобой нападали на левых художников - уже с иных позиций - некоторые критики из враждебного лагеря. Редактор журнала "Книжный угол" В. Р. Ховин, до революции сам принадлежавший к группе эгофутуристов, и после Октября ратует за футуризм, но - какой! Свободный от большевистской идеологии, не сути антибольшевистский. Он клеймит футуристов, "бегущих за победной колесницей большевизма". Больше всех доставалось Маяковскому. Но из этого журнала велась "стрельба" и по Пролеткульту, и по Блоку, Есенину, Горькому, как по недвусмысленным сторонникам Советской власти.

По левому искусству наносил чувствительные удары журнал "Вестник литературы", вокруг которого группировались писатели и критики буржуазно-дворянского толка. Манипулируя цитатами из заумных стихов Крученых и Каменского, критики этого журнала даже как бы "защищали" от футуристов культурные интересы пролетариата. На самом же деле их раздражало сотрудничество левых с Советами.

Если еще добавить к этому, что против "футуризма и футурья" яростно ополчились имажинисты, то из этого краткого и схематического наброска все-таки может возникнуть представление о сложности литературной ситуации, в которой оказался лидер левого искусства Маяковский после революции. Ситуация была для него не такой уж неожиданной, ведь и прежде были схватки боевые... "Выпады критики, конечно, мало действовали на него, он знал им цену..." - утверждает Б. Эйхенбаум. Пока еще мало действовали.

Главным произведением 1918 года для Маяковского была пьеса "Мистерия-буфф", над которой он работал летом, на даче под Петроградом (в Левашове). Маяковский во что бы то ни стало хотел закончить пьесу и поставить ее к первой годовщине Октября.

Первое чтение пьесы состоялось 27 сентября в присутствии Луначарского, режиссеров и художников, друзей. Как шутил Маяковский, окончательно утвердил хорошее мнение о пьесе шофер Анатолия Васильевича, который сказал, что ему понятно и что до масс дойдет.

Однако к оценке шофера отнесся серьезно, так как обращал свою пьесу прежде всего к народным массам и хотел быть понятым ими. Луначарский не только после чтения, но и публично хвалил пьесу, в которой выражены подлинно революционные чувства.

Тут же было решено, что пьеса должна быть поставлена к годовщине Октября. Маяковскому хотелось, чтобы его произведение увидело свет рампы на большой сцене, в исполнении профессиональных артистов. Но все оказалось не так просто. Впрочем, Маяковский и не надеялся, что будет легко осуществить постановку столь необычной для традиционного театра пьесы, в которой действуют с_е_м_ь_ _п_а_р_ _ч_и_с_т_ы_х_ (абиссинский негус, индийский раджа, турецкий паша, русский купчина, китаец, упитанный перс, толстый француз, австралиец с женой, поп, офицер-немец, офицер-итальянец, американец, студент), с_е_м_ь_ _п_а_р_ _н_е_ч_и_с_т_ы_х_ (трубочист, фонарщик, шофер, швея, рудокоп, плотник, батрак, слуга, сапожник, кузнец, булочник, прачка и эскимосы: рыбак и охотник), а кроме того - дама-истерика, черти, святые, вещи (машина, хлеб, соль, пила, игла, молот, книга и др.), _ч_е_л_о_в_е_к_ _п_р_о_с_т_о. Место действия - вся вселенная, ковчег, Ад, Рай, Земля обетованная; пьеса показывает борьбу идей, столкновение классов.

Еще не народился, не утвердил себя новый, революционный театр, да, собственно, и не было для него основы - драматургии. Хотя была мечта о новом театре, были проекты его создания.

Несмотря на наивно-лубочный фасад, прямолинейные сентенции, "Мистерия-буфф" была первой заметной пьесой революционного содержания.

Библейский сюжет в революционной пьесе! Впрочем, тут нет ничего удивительного! Новая драматургия, как и литература вообще, только создавалась, традиционная выразительность казалась ее создателям неадекватной грандиозным событиям революции и именно поэтому они нередко обращались к мифологии. Отсюда и "Мистерия-буфф". Мистерия - великое в революции, буфф - смешное в ней. Так объяснял автор.

Символика ее не имеет никакой религиозной окраски, она целиком зиждется на основе революционной современности и аллегорически изображает события революции, ибо потоп - это не что иное как революция, земля обетованная - коммунистическое общество.

Маяковский настойчиво ищет возможности поставить свою пьесу к годовщине Октября. Ему помогают друзья, помогает Луначарский, предложивший прочесть и поставить ее в Александрийском театре. "Но там, где Мельпомены бурной протяжный раздается вой, где машет мантией мишурной она пред хладною толпой..." - да, там, в знаменитом храме Мельпомены "Мистерию-буфф" встретили прохладно. Завораживающее, великолепное чтение Маяковского шло при всеобщем молчании, некоторые даже покидали актерское фойе во время чтения. Длительное молчание сопровождало и конец читки. Лишь во время перерыва Л. Жевержеев, присутствовавший там, слышал наряду с явным возмущением и насмешками по поводу содержания пьесы реплики отдельных актеров: "Здорово читает!", "Какой из него вышел бы актер!", "Какой благодарный и естественно поставленный голос!"

 Иронически улыбаясь, Маяковский выслушал несколько реплик о невозможности в короткий срок осуществить постановку, о том, что пьеса скорее подходит для постановки молодой труппе, выслушал резюме-отказ председательствовавшего на обсуждении заведующего труппой Д. X. Пашковского, сдобренный несколькими комплиментами по его адресу. Мельпомену не прельстило пестрое мельтешение странных персонажей "Мистерии", к тому же выкрикивающих какие-то революционные лозунги.

"Театра не находилось. Насквозь забиты Макбетами, - вспоминает Маяковский. - Предоставили нам цирк, разбитый и разломанный митингами.

Затем и цирк завтео М. Ф. Андреева предписала отобрать.

Я никогда не видел Анатолия Васильевича кричащим, но тут рассвирепел и он.

Через минуту я уже волочил бумажку с печатью насчет палок и насчет колес.

Дали музыкальную драму.

Актеров, конечно, взяли сборных.

Аппарат театра мешал во всем, в чем можно и нельзя!"

А как собирали актеров!

В нескольких газетах Петрограда поместили "Обращение":

"Товарищи актеры. Вы обязаны великий праздник революции ознаменовать революционным спектаклем. Вами должна быть разыграна "Мистерия-буфф", героическое, эпическое и сатирическое изображение нашей эпохи, сделанное Владимиром Маяковским. Приходите все в воскресенье 13 октября в концертный зал Тенишевского училища... Автор прочтет "Мистерию", режиссер изложит план постановки, художник покажет эскизы, а те из вас, кто загорятся этой работой, будут исполнителями. Центральное бюро по устройству Октябрьских торжеств предоставляет все необходимые средства для осуществления мистерия. Все к работе! Время дорого! Просят являться только товарищей, желающих принять участие в постановке. Число мест ограничено".

На "Обращение" откликнулось довольно много желающих, не - как выяснилось, это были в подавляющем большинстве не актеры, а публика вообще, которую привлекло имя Маяковского, предвкушение чего-то необычайного, остренького, может быть даже скандального. Для участия в спектакле не без труда удалось отобрать несколько десятков молодых людей, в большинстве своем любителей, и нескольких безработных актеров.

Как и во время постановки трагедии "Владимир Марковский", на этот раз тоже, уже в ходе работы над спектаклем и даже накануне премьеры, исчезали некоторые исполнители, и Маяковскому в конце концов самому пришлось сыграть две роли - Человека просто и Святого в картине "Рая".

Но многих исполнителей (в основном это были студенты) работа над постановкой пьесы постепенно увлекла. Правда, текст усваивался трудно. Пришлось сменить пять исполнителей, чтобы добиться осмысленного произнесения строк:

  

Я - австралиец.

Все у нас было.

Как то-с:

утконос, пальмы, дикобраз, кактус...

  

Каждый из них почему-то непременно делал ударение на частице "то", притягивая рифму к слову "утконос", а не к слову "кактус". Маяковский ярился, кричал, разъяснял, начитывал сам, словом, работал вместе с режиссером и часто за режиссера. Его энтузиазм зажигал исполнителей, они стали проникаться идеями "Мистерии", начинали понимать и все более уверенно читать, цитировать в разговоре друг с другом стихи. С восхищением слушали, как на репетициях Маяковский читал во втором акте монолог Человека просто, стараясь потом подражать поэту или перенимая его манеру. Однако читать под Маяковского или, тем более, как Маяковский, было невозможно.

Немало энергии потребовала организационная работа. Маяковский бегал по театральным цехам, выбивал ассигнования в финансовых комиссиях, улаживал какие-то человеческие и деловые споры, помогал художнику К. С. Малевичу с декорациями, занимался монтировкой сцены. Он понимал: без его самого непосредственного и энергичного участия спектакль не состоится.

А состояться должен! И именно 7 ноября 1918 года, в первую годовщину Октября.

За несколько дней до премьеры появилась составленная и разрисованная Маяковским афиша:

"7, 8 ноября н/с мы, поэты, художники, режиссеры и актеры, празднуем день годовщины Октябрьской революции Революционным спектаклем". Афиша обещала зрителям показать: "Ад, в котором рабочие самого Вельзевула к чертям послали", "Рай", где происходит "крупный разговор батрака с Мафусаилом". Наконец, обещала зрителям показать: "солнечный праздник вещей и рабочих".

Спектакль был показан в театре Музыкальной драмы. В литерной ложе - нарком Луначарский, который перед спектаклем произнес слово. Переполненный зал гудит в ожидании необычного представления. Где-то в темноте зала сосредоточенно-напряженный Блок. Наконец, в установившейся тишине звучат трагические слова пролога:

  

Это об нас взывала земля голосом пушечного рева.

Это нами взбухали поля, кровями опоены.

Стоим,

исторгнутые из земного чрева

кесаревым сечением войны.

  

Голос семи пар нечистых. Они "раздирают" занавес (символ разрушения традиций старого театра), и взору зрителей предстают фантастически разукрашенные полотна Малевича, "нечистые" в костюмах, напоминающих собою театральные костюмы персонажей французской комической оперы (Маяковский был недоволен ими). Голоса актеров звучат неуверенно, пластика невыразительна, декорации словно мешают им. И все же, при всей неотлаженности спектакля в целом и неумелости актеров чувствуется в них энтузиазм искателей, приобщившихся к новому, революционному искусству, и этот энтузиазм передается в зал.

Однако первая постановка "Мистерии-буфф" имела скорее символический, чем театральный успех, как первый революционный спектакль на русской сцене.

В. Мейерхольд, который вместе с Маяковским осуществлял постановку, впоследствии объяснял, что "спектакль готовился вразброд", что главным образом приходилось "преодолевать препятствия организационного порядка". Тем не менее Мейерхольд, оказавшись в 1919 году на территории, захваченной белыми, был посажен в тюрьму за то, что он "ставил празднества в честь годовщины Октябрьской революции, в том числе кощунственную... "Мистерию-буфф" Маяковского".

Маяковскому же опыт ее постановки помог лучше понять театр, его законы, особенности сценического искусства. В конце двадцатых годов, к созданию истинно новаторских и в то же время сценически более выразительных пьес "Клоп" и "Баня" он пришел обогащенный театральным опытом двух своих первых пьес-трагедий "Владимир Маяковский" и "Мистерии-буфф". Что же касается более широкого резонанса, то опыт первой постановки "Мистерии" во многом помог постановке массовых, театрализованных зрелищ, которые осуществлялись в те годы - "Взятие Зимнего дворца", "Блокада России", "Огонь Прометея" и др.

Имеет значение и театральный фон, на котором шла "Мистерия-буфф". В день ее премьеры, в годовщину Октября в Александрийском театре шел "Вильгельм Телль" Шиллера, в Мариинском - "Фенела" Обера и в Михайловском - скучная дореволюционная пьеса Т. Майской "Над землей". "Мистерия" в этом ряду прозвучала как вызов.

Революционный пафос "Мистерии-буфф" кое-кому пришелся не по вкусу. Известный уже нам Ховин назвал пьесу "футуристически-большевистским трюком Владимира Маяковского". В газете "Жизнь искусства" на постановку ее немедленно откликнулся некто А. Левинсон, писавший, что пьеса и спектакль вызывают "подавляющее чувство ненужности, вымученности совершающегося на сцене". Рецензент отказал автору и создателям спектакля в самом главном - в искренности их чувства, в искренности отношения к тем идеям, которые они стремились воплотить. Это был рассчитанный, подлый удар.

Маяковский обратился по этому поводу с открытым письмом к наркому Луначарскому, требуя общественного суда над Левинсоном и редакцией газеты "за грязную клевету и оскорбление революционного чувства", справедливо усмотрев в их выступлении "организованную черную травлю"...

Письменный протест в печати против статьи и в защиту Маяковского выразила группа литераторов и художников. А. В. Луначарский в той же "Жизни искусства" ответил на письмо Маяковского, заявив, что выступление Левинсона покоробило "не только непосредственно или косвенно задетых лиц, но и всех, кому эта статья попалась на глаза..." {Небезынтересно заметить, что, будучи в эмиграции, после смерти Маяковского, Левинсон опубликовал злобный пасквиль, оскорблявший память великого поэта. Пасквиль этот вызвал возмущение прогрессивных художников и писателей Франции. Под одним из протестов стояло более двадцати их подписей. Луи Арагон квалифицировал выпад Левинсона как "оскорбление поэзии".}

И все же, при всех недостатках скороспелой постановки "Мистерия-буфф" стала предвестием революционного обновления театра, взволновала чуткие души. Недаром Блок кратко, но весьма эмоционально записал в дневнике: "Празднование Октябрьской годовщины. Вечером с Любой - на мистерию-буфф Маяковского в Музыкальной драме. ПРАЗДНИК. Вечером - хриплая и скорбная речь Луначарского, Маяковский, многое. Никогда этого дня не забыть".

Критика не оставила пьесу в покое и после премьерного бума. "Мистерия" или "буфф"? - задает вопрос Иванов-Разумник (1919). И отвечает: "ни мистерия" ни "буфф". Может быть, "буфф", заменяющий "мистерию".

Что его раздражает? "Слово имеет смысл!" - вот до какой измены самому себе дошел футуризм, когда-то бывший революцией формы, - пишет Иванов-Разумник, - пришла внешняя революция - и он застегнул на все пуговицы свой официальный признанный мундир". Вот! Его раздражает также уличная лексика "Мистерии", он противопоставляет Маяковскому Есенина и Клюева, сочувственно цитируя стихи последнего: "Маяковскому грезится гудок над Зимним, а мне - журавлиный перелет и кот на лежанке..."

Иванову-Разумнику вторит Эренбург: "Где прежний озорник в желтой кофте, апаш с подведенными глазами, обертывающий шею огромным кумачовым платком?" В "Мистерии" Эренбург увидел "неистовый гимн взалкавшему чреву...".

Не нравилась не только пьеса, не нравилось направление творческого развития Маяковского.

В новой постановке 1921 года, в Первом театре РСФСР, в Москве, пьеса имела сценический успех, но к этому мы еще подойдем.

Новая драматургия в первые годы после революции очень робко и с трудом пробивала дорогу на сцену, и, можно себе представить, каким важным импульсом к отражению революционного действия и к поискам новой выразительности стала постановка "Мистерии". Игорь Ильинский, молодой и еще не имевший признания театральной Москвы актер, писал позднее: "Роль в пьесе Маяковского как бы _о_ж_и_в_и_л_а_ меня, наделила ощущением прелести современных, простых, сегодняшних, искренних интонаций и заставила почувствовать силу таких средств". Роли классического репертуара и прежде имели прекрасных исполнителей, роли же современников давали молодым актерам большие возможности для творческого самораскрытия.

Маяковский еще вернется к драматургии, вернется потому, что ему природой, талантом было предназначено проявить себя художником театра. Художником-новатором. Вернемся и мы к этим замечательным, полным энтузиазма и в то же время драматическим страницам его жизни...

Во время гражданской войны Маяковский выступает в рабочих клубах и партийных школах, в матросском клубе, на диспутах о новом искусстве, выступает с чтением стихов, с политическими речами, говорит о путях развития революционного искусства.

Человек такого темперамента - да еще в такое время! - он не мог заниматься только литературным творчеством. Как раз пишет он сравнительно немного. Но среди стихотворений, написанных в это время, - "Владимир Ильич" - к пятидесятилетию В. И. Ленина. Оно имеет огромное значение. Это стихотворение стоит у самых истоков поэтической Ленинианы. Уже в начале ощущается внутренняя установка на глубокую народность характера Ленина: "Я знаю - не герои низвергают революций лаву. Сказка о героях - интеллигентская чушь".

Так кто ж такой - Ленин?

На этот вопрос полнее, ярче, поэтически выразительнее Маяковский ответит в поэме "Владимир Ильич Ленин" и в поэме "Хорошо!". Здесь он лишь подступает к образу Владимира Ильича и заключает стихотворение очень важным признанием:

  

Я

в Ленине

мира веру

славлю

и веру мою.

  

Поэтом не быть мне бы,

если б

не это пел -

в звездах пятиконечных небо

безмерного свода РКП.

  

Как видно из этих строк, политическая, классовая, партийная позиция Маяковского не оставляла места никакой двусмысленности. Это-то как раз и приводило в бешенство некоторых "не вычищенных", не упускавших случая досадить поэту, вывести его из равновесия, скомпрометировать любым способом. Маяковский в борьбе с этой накипью был прям и определенен. Это в устных выступлениях он мог одной репликой сразить неосторожно вступившего с ним в спор подбросившего "ехидный" вопросец недоброжелателя. В стихах же масштаб, и - размах во всю мощь, убийственный удар по дряни, ибо - "страшнее Врангеля обывательский быт". "Дрянь пока что мало поредела", - напомнит он, хорошо понимая, как трудно "переделать" жизнь.

"Не вычищенные" мешали Маяковскому напечатать "Советскую азбуку" - политические эпиграммы. Эта вещь была напечатана в пустующей типографии Строгановского училища самим Маяковским, которому помогали приятели.

Не упускали случая нанести удар поэту и литературные противники, в том числе и бывшие футуристы, менявшие эту обветшалую одежду на якобы новую, а на самом деле столь же ветхую - имажинистов. Шершеневич, намекая на Маяковского, высокомерно разглагольствовал о том, что некоторые поэты занялись "версификаторством политических стишков". "Фельетонными стишками", вкладывая в это определение также уничижительный смысл, называл ростинские плакаты Маяковского А. Мариенгоф.

О. Мандельштам осуждал Маяковского за то, что он обращает свое творчество к совершенно поэтически неподготовленному слушателю. Даже идеологи Пролеткульта (А. Богданов) выступали против "граждански-агитационного" содержания поэзии.

Маяковский не поколебался в верности избранного им пути. Подхваченный волной революционного энтузиазма, он даже не часто отвлекался на полемику со своими противниками и недоброжелателями. Он делал свое дело с твердым убеждением, что это полезно революции. Будь это агитационные стихи, плакаты, реклама - что угодно.

Пафос активнейшей жизнедеятельности нашел прекрасное поэтическое выражение в стихотворении "Необычайное приключение". Поэт обращался к художникам, писателям, музыкантам - своим коллегам по искусству, - стремясь вовлечь их в ту же атмосферу, которая царила вокруг него. В "Приказе N 2 армии искусств" звучит призыв: "Товарищи, дайте новое искусство - такое, чтобы выволочь республику из грязи!"

В эти годы (1919-1920) идет работа над поэмой "150 000 000". Но энергия действия ищет других выходов. Маяковскому хочется видеть ее ощутимый социальный, политический результат, ведь печатать новые произведения было вообще чрезвычайно трудно, а книги - тем более.

Выступления в различных аудиториях тоже не дают Маяковскому полного удовлетворения, скорее даже обнажают исчерпанность своих возможностей. Хотя выступает он часто, ибо в то время устраивалось множество самых разнообразных устных дискуссий, особенно в Доме печати в Москве.

Дом печати (ныне Дом журналистов) в то время играл большую роль в объединении интеллигенции. Здесь собирались журналисты, писатели, актеры, художники, музыканты, проводились бесчисленные дискуссии, читалась лекции и доклады, стихи, устраивались театральные представления, камерные концерты. Атмосфера дома, хотя и полная дискуссионной горячки, располагала к знакомству, сближению, взаимопониманию.

Маяковский здесь бывал чуть ли не каждый вечер, и редкая дискуссия проходила без его участия. Он посещает лекции, например, о теории относительности, его увлекает не только эта теория, но и личность Эйнштейна.

В большой аудитории Политехнического Всероссийский союз поэтов устроил "Литературный суд над современной поэзией". Главный интерес диспута, который разгорелся на "суде", был в споре Маяковского с имажинистами, в уничтожающих нападках его на поэзию Шершеневича, в полемике с Есениным. "Суд" шел под председательством Брюсова.

Из воспоминаний Л. Сейфуллиной мы знаем о появлении Маяковского в зале. Как он вступил в полемику, с каким блеском и остроумием нанес свой первый удар! Продолжим ее воспоминания: "Он быстро пошел по проходу на сцену и заговорил еще на ходу:

- Товарищи! Я сейчас из камеры народного судьи! Разбиралось необычайное дело: дети убили свою мать".

Такое заявление способно насторожить аудиторию, внести в зал драматическое напряжение.

А Маяковский, уже стоя на сцене, хорошо видный и слышный всем, продолжал:

"-В свое оправдание убийцы сказали, что мамаша была большая дрянь. Но дело в том, что мать была все-таки поэзия, а детки - имажинисты".

Эффект потрясающий. Имажинисты обескуражены. Публика хохочет.

"Валерий Брюсов несколько раз принимался звонить своим председательским колокольчиком, потом бросил его на стол и сел, скрестив на груди руки.

Но, пресекая смех и враждебные выкрики и одобрительный дружеский гул, Маяковский грозно и веско говорил о страшном грехе современной русской поэзии, о том, что советская поэзия не смеет, не должна и не может быть аполитичной".

Затем в дискуссию включился присутствовавший на вечере Сергей Есенин. Между ним и Маяковским началась пикировка, оба - один перед другим - читали стихи, стараясь привлечь аудиторию на свою сторону. Ведь оба были прекрасные чтецы. "Усмирил" аудиторию Маяковский, это он умел делать лучше, чем взрывной, чрезвычайно эмоционально возбудимый Есенин.

Но ни диспуты, ни поэтические вечера не давали, как в прошлом, в предвоенное время, ощущения творческой самоотдачи. И Маяковский идет на какое-то время работать в Наркомпрос, затем - в качестве лектора - в Первые государственные свободные художественные мастерские. Видимо, и эта работа не приносит удовлетворения: ни тут, ни там Маяковский надолго не задерживается.

В издательстве ИМО - "Искусство молодых" - Маяковский издал книгу "Ржаное слово" - своеобразную хрестоматию футуристической литературы. Вместе с "Ржаным словом" пошла в набор и "Мистерия-буфф". А в Наркомпрос - докладная записка с изложением условий издания книг издательством ИМО, затем - список подготовляемых к изданию еще десяти книг, среди которых книги Каменского, Хлебникова, Пастернака, - но и "Теория футуризма", "Практика футуризма".

Как ни расходился с футуризмом в своей поэтической практике Маяковский, - организационно, теоретически он не мог с ним порвать. Не порывая же, естественно, и в поэзии подпадал под власть футуристического формотворчества. Оно сказалось на первой редакции "Мистерии-буфф", на поэме "150 000 000", на стихотворении "Наш марш", которое не понравилось В. И. Ленину в исполнении артистки О. В. Гзовской на концерте в Кремле.

Владимир Ильич тогда, по свидетельству Гзовской, спросил: "Что это вы читали после Пушкина? И отчего вы выбрали это стихотворение? Оно не совсем понятно мне... там все какие-то странные слова". Гзовская постаралась объяснить непонятные слова из стихотворения так, как ей объяснял их Маяковский. Владимир Ильич сказал на это: "Я не спорю, и подъем, и задор, и призыв, и бодрость - все это передается. Но все-таки Пушкин мне нравится больше, и лучше читайте чаще Пушкина".

В защите футуризма ("Эту книгу должен прочесть каждый") Маяковский все-таки не вполне последователен. С одной стороны, он искренне говорит о том, что молодые поэты России (футуристы) нашли духовный выход в революции и, стало быть, служат ей, а с другой - снова говорит о слове, о венке слов как цели поэзии, ее главной идее.

И это при том, что в стихах, в поэме "150 000 000", над которой работал, Маяковский выступает как идейный борец за революцию. Он беспощадно высмеивает "Альманах поэзоконцерт" ("Шесть тусклых строчил, возглавленные пресловутым "королем" Северяниным, издали под этим названием сборник ананасных, фиалочных и ликерных отрыжек"). Дает недвусмысленную оценку книге Эренбурга "Молитва о России": "Скушная проза, печатанная под стихи. С серых страниц - подслеповатые глаза обремененного семьей и перепиской канцеляриста. Из великих битв Российской Революции разглядел одно:

  

Уж матросы взбегали по лестницам:

"Сучьи дети! Всех перебьем!"

  

из испуганных интеллигентов".

Не проявляя последовательности в отношении к футуризму, как литературному течению, Маяковский в то же время дает принципиальную оценку другим литературным явлениям, оценивает их с позиций революционного искусства.

В начале марта 1919 года, получив комнату в Лубянском проезде в доме ВСНХ (ныне проезд Серова, Государственный музей В. В. Маяковского), поэт окончательно перебирается из Петрограда в Москву. Москва стала столицей Советского государства, сюда переместился и организационный центр культурной жизни страны, здесь жили мама и сестры, с которыми эти годы Владимир Владимирович переписывался, навещал их во время своих приездов в Москву. Теперь визиты к ним стали более частыми, хотя и нерегулярными. Нежно привязанный к матери, он не забывал и сестер, но бурная литературно-общественная, издательская и клубная жизнь захлестывала, мешала регулярному общению. Бывало, если не мог навестить сам, давал поручения сестре Ольге. Как-то в начале 1920 года, узнав, что Александра Алексеевна нездорова и не имея времени тут же заехать к ней, оставляет записку Ольге: "Страшно беспокоюсь за мамочку... Сейчас же поди на Сухаревку и купи маме от меня: 2 ф. белого хлеба, 1 ф. масла... 2 ф. манной...".

В другой раз устраивает маме отдых в Одессе, шлет телеграмму: "Дорогая мамочка очень прошу ехать мягким вагоном Одессу послал телеграфно десять червонцев Володя". Беспокоится в Париже: "Телеграфируйте немедленно подробно мамино здоровье".

Живут в архиве эти трогательные свидетельства прочного семейного родства, сыновней привязанности, хотя вся его жизнь - с 1915 года - это жизнь вне семейного уюта, семейного тепла, обихода... Лишь младшая сестра, Ольга Владимировна, работавшая на Главпочтамте, заглянет в комнатенку-лодочку на Лубянке, благо тут недалеко, наведет порядок, подштопает носки - вот и весь домашний обиход.

В Петроград он теперь ездит по делам издательства ИЗО. Поддерживаемый Луначарским, Маяковский развернул бурную издательскую деятельность. В марте сдает в набор второе издание "Мистерии-буфф", второе издание поэмы "Война и мир", и "Собрание сочинений В. Маяковского (25 листов)". Заключает договор с Центропечатью на второе издание поэмы и пьесы.

К книге "Все сочиненное Владимиром Маяковским" он написал краткое предисловие "Любителям юбилеев". "В этой книге все сочиненное мною за десять лет", - говорится в предисловии. Отсюда идет датировка творческой деятельности Маяковского - с 1909 года. Хотя "Все сочиненное" начиналось со стихотворений, написанных в 1912 году, тем не менее, написанные в Бутырках, потерянные и никогда нигде не публиковавшиеся стихи как бы имелись в виду. С них поэт начинал.

В предисловии сделано примечательное заявление: "Оставляя написанное школам, ухожу от сделанного и, только перешагнув через себя, выпущу новую книгу".

Мечтавший о театре будущего, а в театре - о будущем, Маяковский в это время носился с идеей поставить 1 мая "Мистерию-буфф" на Лубянской площади, намеревался сделать это силами театральной молодежи. Его горячо поддерживали учащиеся Государственных художественных мастерских, но некто в первомайской комиссии заявил, что пролетариат пьесы не поймет, и пьесу сняли с репертуара.

Поэт был частым гостем в художественных мастерских ВХУТЕМАС. Он был своим человеком среди студентов, выступал с лекциями, участвовал в митингах, дискуссиях на разные темы искусства, в поэтических вечерах - один и вместе с Каменским. Полемизируя с Луначарским в 1920 году по поводу театра, Маяковский утверждал, что "три четверти учащихся левые" (имея в виду художественные мастерские).

"Левые" течения в изобразительном искусстве после революции набирали силу и оказывали большое влияние на молодежь. Революция отсеяла и некоторых футуристов, наглядно обнаружив социальную и идейную неоднородность этого течения в искусстве. Левые футуристы или, по Маяковскому, "коммунисты-футуристы", приняли революцию. Но и эта группа, как показали время и события, тоже была неоднородна. Однако вместе с левыми художниками они составили влиятельную силу в культурной жизни после Октября. Не случайно Маяковский в письме к Луначарскому, продолжая полемику, называет имена Якулова, Кузнецова, Кончаловского, Лентулова, Малютина, Федорова - "различных толков футуристов" и замечает: "Ведь все эти люди - единственные из деятелей искусства, работающие все время с Советской властью..."

Хоть и с оговоркой, но напрасно Маяковский привязывает всех к футуризму. Но это - в пылу полемики, уже защищая от Луначарского футуризм, который стал раздражать Анатолия Васильевича. Положение Луначарского вообще было сложным, в некоторых случаях ему приходилось отделять свою позицию как критика от позиции наркома. И просто удивительно, с каким тактом и с каким блеском выходил он из запутанных ситуаций. Это не значит, что у Луначарского не было ошибок. Были. Да и не могли не быть в этом полуразрушенном здании культуры! Его поправлял Ленин. Луначарский поправлял себя сам. И делал это опять-таки умно и тонко.

Маяковского он приметил и выделил сразу, как приметил и приблизил тех левых художников, которые без колебаний стали на сторону Октября. И что скрывать, покровительствовал им, покровительствовал футуристам. Надо же было с чего-то начинать и с кем-то работать ("...других художников под руками у нас не было"), чтобы привлечь художественную интеллигенцию к сотрудничеству с Советской властью. И были человеческие привязанности.

Да вот еще что надо иметь в виду: при первой же очной встрече с поэтами-футуристами в "Кафе поэтов" в Москве Луначарский выступил с анализом их творчества, покритиковал и предостерег от ошибок. Не все и не до конца извлекли уроки из его критики.

Прежде всего, конечно, никогда и ни при каких обстоятельствах Луначарский не поддерживал лозунги футуристов, отвергающие культурное наследие прошлого. А потом, с течением даже короткого времени, стал все более критически относиться к их экспериментам, "к штукам, к вывертам", к трюкам рекламного пошиба, эгоцентрическим выходкам. Относилось это и к Маяковскому, которого неизменно требовательно опекал, повторяя, что это "очень талантливый человек". А Маяковский подпирал футуризм своими произведениями, которые хвалил Луначарский и которые отнюдь не бессодержательны,- как раз не характерны для футуризма, не одобрялись правоверными футуристами. Корпоративный дух витал над Маяковским, сдерживал его поэтический темперамент, но уже не мог серьезно помешать формированию в нем художника революции.

Особые условия и особый путь развития русской революции, на что не раз указывал В. И. Ленин, предопределили и неизведанность путей развития революционного искусства. Тем не менее стихийные порывы, поиски новых путей шли в сближении с революцией, направлялись в русло служения ей. И конечно, этот процесс происходил не без влияния партии, не без влияния большевиков. Не случайно Маяковский в "Открытом письме А. В. Луначарскому" ссылается на то, что некоторые из названных им художников, работающих все время с Советской властью, еще и коммунисты.

И Маяковский ориентируется на политику партии, Советского государства. Когда он заявил, что все написанное оставляет школам, что уходит от сделанного, он имел в виду не только формальные достижения. Стремление перешагнуть "через себя" привело его в РОСТА (Российское телеграфное агентство), а затем в Главполитпросвет, где он работал над текстами и рисунками для "Окон сатиры" с октября 1919 года по январь 1922 года.

Однажды на углу Кузнецкого и Петровки Маяковский увидел двухметровый плакат - это было первое "Окно сатиры". Тут же пошел, предложил себя в агитотдел РОСТА. Второе "окно" уже делали вместе с художником М. М. Черемных. Потом были и другие художники: Лавинский, Левин, Моор, Нюренберг... Но темы и тексты - в огромном большинстве - принадлежат Маяковскому.

Что такое РОСТА? Это подведомственный ВЦИК, а затем Наркомпросу центр периодической печати, своеобразный агиткомбинат, с семьюдесятью местными отделениями. Здесь выпускалась газета для газет "АгитРОСТА" - со статьями, обзорами, заметками, фельетонами, стихами для перепечатки в периферийных изданиях, готовились "вестники" радио, плакаты, изобразительные материалы, в том числе и "Окна сатиры".

Вести с фронтов, о международных событиях доходили до народа, даже в столице, с большим опозданием. От ростинцев, в данном случае от плакатистов, требовалась "машинная быстрота" - телеграфное известие о фронтовой победе, бывало, уже через сорок минут висело на улице красочным плакатом, нередко опережая газеты.

  

ЮЖНЫЙ ФРОНТ

  

Не даром столько жизней отдано.

Товарищи! Сегодня Украина свободна.

  

ВОСТОЧНЫЙ ФРОНТ

  

Где Колчак? Неважен вид его!

Сидит посреди океана Ледовитого!

  

Работали почти без отдыха, в огромной подвальной комнате РОСТА, занимавшего магазин кондитерских изделий Абрикосова на углу Кузнецкого моста и Неглинной. Маяковский часто продолжал работать и у себя дома, в Лубянском проезде. В случае же особой срочности, ложась спать, клал под голову вместо подушки полено, чтобы не заспаться, пораньше вскочить и продолжать работу.

Трудясь до изнеможения, Маяковский и товарищам не делал ни малейшей скидки. Один из художников, Нюренберг, рассказал, как однажды, забыв о срочной работе, делал ее ночью дома, к утру написал около двадцати пяти листов, составлявших три ростинских "окна". Закончил работу утром и опоздал в РОСТА на целых два часа. Уже по дороге думал - Маяковский этого не простит.

- Маленько опоздал... - сказал он, кладя на стол плакаты. - Нехорошо... Сознаю...

Маяковский мрачно молчал.

- Я плохо себя чувствую, - вновь начал художник, - я, очевидно, болен...

- Вам, Нюренберг, разумеется, разрешается болеть... Вы могли даже умереть - это ваше личное дело. Но плакаты должны были здесь быть к десяти часам утра.

Взглянул на него, усмехнулся и добавил:

- Ладно, на первый раз прощаю. Деньги нужны? Устрою. Ждем кассира. Не уходите.

Требовательность и забота, дело и быт. К своим друзьям, товарищам по работе Маяковский мог быть заботливым, "безукоризненно нежным", но, когда вопрос касался дисциплины, не знал никакого снисхождения. Ведь это была архиважная политическая работа. Плакаты делались как срочные, немедленные отклики. Маяковский говорил позднее: "Диапазон тем огромен: агитация за Коминтерн и за сбор грибов для голодающих, борьба с Врангелем и с тифозной вошью, плакаты о сохранении старых газет и об электрификации".

Тематика была актуальной, сегодняшней, но в то же время и рассчитанной на длительный агитационный эффект. Р. Райт, например, которую Маяковский привлек для работы в РОСТА сначала как переводчицу некоторых плакатных текстов на немецкий язык (ко второму конгрессу Коминтерна), поручалось находить и писать тексты про Всевобуч, санитарию и гигиену, про детей, про сбор теплой одежды, ликвидацию неграмотности и т. д. Маяковский непременно просматривал их, неудачные тут же безжалостно рвал пополам и бросал под стол.

К конгрессу Коминтерна подписи и лозунги вышли на трех европейских языках. Причем переводы строго проверялись целой группой консультантов. Владимир Владимирович загорелся идеей изучить немецкий язык. Занималась с ним Р. Райт. Она признается в своей педагогической неопытности, но уверяет, что не знала человека более точного, верного своему слову, назначенному часу, чем ее ученик ("Шюлер", как называл себя Маяковский, обыгрывая первые познания в языке).

Маяковскому не удалось серьезно заняться языком, но, как вспоминает Р. Райт, уезжая в 1922 году в Германию, он собирался "разговаривать вовсю с немецкими барышнями". А из Берлина, перед отъездом в Париж, прислал своей учительнице открытку: "Эх, Рита, Рита, учили вы меня немецкому, а мне по-французски разговаривать". И опять-таки подпись: "Шюлер".

Французским Владимир Владимирович пытался заниматься уже самостоятельно, заставил как-то Лавута, во время поездки на пароходе по Черному морю, проверять его знания по русско-французскому словарю.

- Годик еще позаниматься, - говорил, - и буду прилично владеть. Мне это крайне необходимо. Ведь почти ежегодно бываю во Франции.

Зимой 1920/21 года все время уходило на плакаты, в РОСТА Маяковский не гнушался никакими, даже бытовыми темами, вплоть до рекламы, если считал, что это нужно для революции, для укрепления Советской власти. Но главной темой становился трудовой фронт, его успехи и задачи.

  

ВСЕ НА ПОМОЩЬ ДОНБАССУ

  

Вам голодно?

Вам холодно?

Помогите более вас голодающему и холодающему

шахтеру.

Шахтер даст вам уголь.

Уголь спасет вас от голода и разрухи.

  

Это один из бесчисленных плакатов, обращенных к народу, - помочь восстановлению народного хозяйства страны.

Сами по себе подписи - в стихах ли, в прозе ли - не производят того впечатления, которое они производили на плакате, вместе с рисунком. Дело в том, что плакат включал в себя несколько рисунков, последовательно раскрывавших тему. Иногда число рисунков доходило до 12. Деятельность Маяковского и группы художников в РОСТА отвечала той задаче, которую еще в 1918 году В. И. Ленин ставил перед Луначарским: украшать здания, заборы и другие места надписями революционного, пропагандистского содержания. Их плакаты тиражировались по трафаретам и выставлялись на вокзалах, в агитпунктах, в витринах пустовавших магазинов - словом, там, где они могли привлечь внимание публики. Часть тиража рассылалась в местные отделения РОСТА.

Не менее 85 процентов подписей к плакатам РОСТА и Главполитпросвета (а их предположительно было выпущено примерно 1600) сделано Маяковским. И при этом, учитывая только обнаруженные, найденные (одна четверть "окон" не найдена), установлено, что Маяковскому как художнику принадлежит свыше четырехсот плакатов. Поистине титаническая работа! Об этой работе Маяковского в беседе с вхутемасовцами одобрительно высказался В. И. Ленин, признав ее революционное значение.

Собирая для издания часть стихотворных подписей к плакатам текстов "Азбуки" и "Бубликов", поэт говорил: "Для меня эта книга большого словесного значения, работа, очищавшая наш язык от поэтической шелухи на темах, не допускающих многословия".

Вместе с тем это была замечательная школа политпросвета. Ведь темы подсказывались центральными газетами, Маяковский ежедневно внимательнейшим образом просматривал их, он был в курсе всех текущих событий и с полным пониманием поддерживал политику партии и Советского правительства. Школа РОСТА и Главполитпросвета стала и школой гражданской зрелости поэта. Здесь он проходил практику поэта-агитатора.

Ростинские и политпросветовские плакаты Маяковского теснейшим образом связаны с его драматургией и прежде всего с "Мистерией-буфф", над второй редакцией которой он работал одновременно с плакатами. Персонажи пьесы легко узнаются в персонажах "Окон РОСТА". Некоторые из них напоминают "нечистых" - рабочий с молотом, красноармеец с винтовкой, крестьянин с серпом; сатирически изображенные, напоминают "чистых", фигуры эксплуататоров-буржуа в цилиндре, белогвардейского генерала с саблей, царя с кнутом и виселицей... Традиция плакатности и тут и там питается от народного лубка. А кроме того, "Окна" питаются и народной песней, и частушкой, и раешником, и балаганным зазывом... Близость, даже родство поэтики пьесы поэтике плаката дает лишний повод сказать, что Маяковский во всех жанрах искал демократические, доходчивые формы выразительности и всей душой стремился к тому, чтобы быть понятным народу. Тут Маяковский сближался с Демьяном Бедным, стихи которого, еще до ростинских "окон", печатались в "Правде" и имя которого было хорошо известно в народе. Стихи Демьяна Бедного издавались небольшими книжечками, печатались в качестве листовок и таким образом попадали даже в белогвардейские войска.

В стихах Демьяна Бедного Маяковский видел правильно понятый социальный заказ и точную целевую установку, видел его близость к рабочим и крестьянам. В 1925 году, на Всесоюзной конференции пролетарских писателей, он весьма уважительно говорил о понятности Демьяна Бедного, о его политической полезности. Их сближал агитационно направленный пафос поэтической работы, и это особенно наглядно проявилось в годы гражданской войны. Демьян Бедный тоже ценил направление в творчестве Маяковского: "Его стихи вызывали ярость и озлобление во вражеском стане, а этого с меня вполне достаточно..."

Поэтика у того и другого, конечно, во многом различна, и тут вполне понятно сдержанное отношение Маяковского к Демьяну Бедному и Демьяна Бедного к Маяковскому. Сдержанность, а иногда и неприязнь подогревалась извне, так как "селекционеры" из РАППа титуловали Демьяна Бедного патриархом пролетарской поэзии, а Маяковскому навесили ярлык попутчика.

В. И. Ленин точно подметил слабость Демьяна Бедного, слабость, которая в какой-то мере происходила от его достоинства, от народности его стихов. Народность стала порою подменяться простонародностью, и вот на это-то обратил внимание Владимир Ильич в разговоре с Горьким: "Грубоват. Идет за читателем, а надо быть немножко впереди". О Маяковском, наоборот, можно сказать, что он забегал далеко вперед.

Наряду с работой в РОСТА Маяковский написал для студии Театра сатиры три коротких пьесы в стихах: "А что если? Первомайские грезы в буржуазном кресле", "Пьеска про попов, кои не понимают, праздник что такое", "Как кто проводит время, праздники празднуя (на этот счет замечания разные)". Маленькие пьесы Маяковского (это видно даже по их названиям) имели открыто агитационный характер, но это были пьесы - с характерами, с типами, с драматургическим конфликтом, они били в точно обозначенную мишень оружием сатиры.

Н. К. Крупская сказала об агитпьесах: "Надо учиться у Маяковского: его пьески коротки, чрезвычайно образны, полны движения и содержания..." Надежда Константиновна оценила их современный характер. Оценил и Луначарский.

На пути постановки агитпьес снова стали запреты, наркому Луначарскому пришлось по этому поводу обращаться в Рабоче-крестьянскую инспекцию. "Маяковский - не первый встречный, - писал он. - Это один из крупнейших русских талантов, имеющий широкий круг поклонников как в среде интеллигентской, так и в среде пролетариев..."

В поисках форм действенного, агитационного искусства, такого, "чтобы выволочь республику из грязи", Маяковский выступает с лозунгом п_р_о_и_з_в_о_д_с_т_в_е_н_н_о_й_ _п_р_о_п_а_г_а_н_д_ы_ _в_ _и_с_к_у_с_с_т_в_е, то есть практически предлагает использовать опыт РОСТА и Политпросвета, опыт плакатной агитации в более широком масштабе. Он предлагает создать научное бюро для исследования воздействия различных видов агитации, то есть делать то, чем в наше время занимается социология.

Это был отклик на призыв партии, ибо "Правда" опубликовала проект тезисов Главполитпросвета о производственной пропаганде. Несколько позднее было утверждено положение о Всероссийском бюро производственной пропаганды, а затем созвано Всероссийское совещание по производственной пропаганде, где Маяковский выступал с докладом от РОСТА.

Это и были первые шаги по пути к созданию Лефа (Левого фронта искусства), сначала как неоформленного течения в искусстве, а потом - журнала с тем же названием.

В поэзии Маяковский тоже уходит от абстракций "Нашего марша", ища и находя живые детали, знакомые интонации, образы нового времени, воспроизводящие конкретно-историческую действительность.

Выступая с инициативой производственной пропаганды средствами искусства, Маяковский, конечно же, искренне желал помочь партии и Советскому правительству в решении труднейших народнохозяйственных задач восстановительного периода, но в то же время он понимал, что в какой-то мере жертвует искусством ради практической пользы, наступает "на горло собственной песне".

Уже в то время, в первые годы революции, в нем выработалась жесткая самодисциплина, умение подчинять себя задачам государственной важности, и не только подчинять, но и пробуждать в себе ощущение внутренней необходимости _и_м_е_н_н_о_ _т_а_к_о_г_о, нужного общему делу, т_в_о_р_ч_е_с_к_о_г_о поведения. На диспуте о драматургии Луначарского, в ноябре 1920 года, на реплику о том, что поэта нельзя к чему-либо принудить, Маяковский ответил: поэта нельзя принудить, но сам он себя может принудить. Самодисциплина, самопринуждение, глубоко осмысленное, становится в_н_у_т_р_е_н_н_и_м_ _у_б_е_ж_д_е_н_и_е_м. От внутренней убежденности возникает и _в_н_у_т_р_е_н_н_я_я_ _п_о_т_р_е_б_н_о_с_т_ь_ написать то или иное произведение на актуальную тему. Узел единства завязывается только в том случае, когда художник глубоко, искренне, всем сердцем переживает ход событий, когда он хочет влиять на них.

Поэма "150 000 000", работа над которой началась в 1919 году, возникла на этой основе. Автор даже пытается скрыть свое имя, издав поэму вначале анонимно: "150 000 000 мастера этой поэмы имя", "150 000 000 говорят губами моими". Но такое "растворение" поэта в народе было уже излишним, искусственным, противоречило самой природе литературы как формы индивидуального творчества. Да и кто из читавших или слышавших Маяковского не узнал бы его с первых же строк поэмы!

Преследуемый репликами о непонятности и недоходчивости его произведений до пролетарских масс, Маяковский много выступает с чтением поэмы "150 000 000", читает "Мистерию-буфф". Один из мемуаристов, ходивший с Маяковским в Хамовнический район, был ошеломлен тем энтузиазмом, который вызвала у рабочих "Мистерия-буфф". Он утверждает: "Маяковский ходил тогда из района в район и читал рабочим свою пьесу в клубах, в кино, на уличных собраниях; он взял Москву приступом".

Надо полагать, что это обстоятельство сыграло немалую роль в том, что вторая постановка "Мистерии", о которой уже говорилось выше, имела успех.

Таким же образом поэт "пропагандировал" и поэму "150 000 000".

Он закончил ее к началу 1920 года. Изданию поэмы чинились препятствия. Были и объективные трудности. Сохранились письма Маяковского в коллегию Госиздата, раскрывающие факты волокиты и саботажа со стороны некоторых деятелей Госиздата при издании поэмы. Эти письма рассматривались на коллегии Наркомпроса.

Нельзя, конечно, считать, что везде Маяковскому противостояли скрытые враги, недоброжелатели. Были среди его противников и люди искренне не принимавшие, не понимавшие и, может быть, не прочитавшие его внимательно и оттого не принимавшие его новаторской драматургии, его опровергавших привычные вкусы стихов, поэм. Но нельзя не брать в соображение и тех постоянных, сопутствовавших ему на протяжении всей жизни змеиных укусов, злобных нападок, цель которых просматривается хорошо - лишить поэта социальной почвы, внушить читателям недоверие к нему, поколебать в нем собственную веру в правоту дела, которому он служил, и в правоту его творческих принципов.

С этим не раз придется встречаться Маяковскому. Ведь мелкие выпады, а иногда и открытая вражда досаждали и не проходили бесследно для поэта.

"Мистерия-буфф" признается первой истинно революционной пьесой, за нее проголосовали представители ЦК РКП (б), МК РКП (б), ВЦСПС, Рабкрина, Главпо-литпросвета, которым автор читал пьесу, ее рекомендовали к постановке, о ней одобрительно отозвался нарком Луначарский, считая пьесу "крупным явлением в области нового, нарождающего театра", а какие-то люди твердят, что пьеса непонятна рабочим, что она чуть ли не вредна.

Аргумент о непонятности стихов Маяковского массам и будет чуть ли не главным аргументом его открытых и скрытых врагов, которые преследовали поэта до последних дней жизни.

С поэмой "150 000 000" Маяковский ездил в Петроград, где читал ее в Доме искусств. Слушавшая его в Москве, в Политехническом, Р. Райт так передает свое впечатление:

"Я уже слышала, как читал Маяковский дома, в РОСТА. Но Маяковский в тысячной аудитории уже не был просто поэтом, читающим свои стихи. Он становился почти явлением природы, чем-то вроде грозы или землетрясения, - так отвечала ему аудитория всем своим затаенным дыханием, всем напряжением тишины и - взрывом голосов, буквальным, неметафорическим, громом аплодисментов".

А в Петрограде, по словам К. Чуковского, публика "перла на Маяковского". Это было 4 декабря 1920 года. Среди слушателей были Дм. Цензор, Е. Замятин, С. П. Ремизов, Н. Гумилев, Г. Иванов, З. Венгерова, О. Мандельштам и другие.

Во время чтения, заметил Чуковский, многим импонировали те места, где Маяковский пользуется интонациями разговорной речи двадцатых годов. После чтения поэмы аплодисменты были "сумасшедшие".

В пьесе "Мистерия-буфф" в центр выдвигалась идея интернационализма, владевшая умами революционеров и всех сознательных пролетариев, она согласовывалась и перекликалась с идеей мировой революции. Национальные чувства, конечно, тоже осознавались, но больше во взгляде на прошлое, с опорой на него.

В "150 000 000" привлекает внимание патриотическая идея, в ней нашла отражение вера в Россию, в русский народ, поэма отразила собирание сил молодой советской литературы вокруг идеи России-родины, идеи, которую начали осознавать лучшие представители интеллигенции, ставшие на сторону Советской власти.

Блок в статье "Интеллигенция и революция" (1918) высказывает горячую веру в будущее своего Отечества, прошедшего через "бурю": "России суждено пережить муки, унижения, разделения; но она выйдет из этих унижений новой и - по-новому - великой". К национальной гордости взывает Блок, когда напоминает, что великие художники России - Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой - никогда не сомневались в великом будущем России, что они глубоко переживали чувство неблагополучия, они "погружались во мрак, но... они верили в свет".

С оглядкой на прошлое провидит будущее России и Валерий Брюсов. С оглядкой на времена татаро-монгольского нашествия, когда Россия стала щитом Европы, с оглядкой на "дни революции Петра"... И он обращается к интеллигенции с упреком, ибо его обращение адресовано к той ее части, которая испугалась революции, хотя прежде и гадала о гибели старой Европы. В стихах же о России другой тон:

  

Да, много ты перенесла,

Россия, сумрачной невзгоды,

Пока, алея, не взошла

Заря сознанья и свободы.

Но сила творчества - светла

В глубоких тайниках природы.

  

Не только стихом, пламенным словом, но и делом, всем своим опытом и знаниями образованнейшего человека включился Брюсов в практическую деятельность на культурном фронте, возглавив в Наркомате просвещения Отдел художественного образования.

Значительная часть интеллигенции, не поняв и не приняв революции, оказалась в стане эмиграции. Но принявшие революцию Блок и Брюсов тоже не были исключением. Метания, противоречия, "хождения по мукам" привели на сторону революции и других интеллигентов, как привели к ней Алексея Толстого, вернувшегося из эмиграции в Советскую Россию в 1923 году. Резко оборвав связи с эмигрантским окружением, еще находясь за границей, он написал "Открытое письмо Н. В. Чайковскому", деятелю белой эмиграции, где утверждал, что Советская власть - единственная реальная сила, защищающая свободу русского народа и отстаивающая независимость русского государства. Именно патриотическое чувство стало побудительным мотивом к возвращению Толстого из эмиграции на родину.

Сомнения и размышления Толстого нашли отражение в романе "Сестры", написанном еще в эмиграции. Инженер Телегин, стараясь понять ход событий в революции, ищет им объяснение в исторической хронике.

"Ты видишь... И теперь не пропадем... Великая Россия пропала! А вот внуки этих самых драных мужиков, которые с кольями ходили выручать Москву, - разбили Карла Двенадцатого и Наполеона... А внук этого мальчика, которого силой в Москву на санях притащили, Петербург построил... Великая Россия пропала!.. Уезд от нас останется - и оттуда пойдет русская земля..."

Подъем патриотических чувств в русском народе, вставшем на защиту завоеваний революции, охвативший и приблизивший к Советской власти лучшую часть интеллигенции, не шел в противоречие с политикой интернационализма, революционного братства всех народов России. В той же статье "Интеллигенция и революция" Блок с твердым пониманием сказал: "Мир и братство народов" - вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать".

А из белой эмиграции на Блока шли нападки, зачинщиком их оказался г-н Струве, выступивший в "Русской мысли" (январь - февраль 1921 г.). "Русская мысль" была полна идеями русского национализма, но, как сказал Блок, это было "не то". "Русская мысль" в издевательской статейке "Идея родины в советской поэзии" пыталась трактовать патриотические стихи, в том числе и поэмы Блока, с позиций религиозно-мистических, пыталась бросить тень на поэтов, принявших революцию, и, конечно, на саму революцию, на саму Советскую власть, якобы отменившую даже понятие Родины.

Эта беспардонная ложь опровергалась молодой советской литературой. И в том числе поэмой Маяковского "150 000 000". Уже первоначальное название ее напоминает о патриотической сути произведения - "Былина об Иване". Оно прочитывается как напоминание о героическом прошлом, о славной героической истории русского народа.

Иван в поэме Маяковского - это былинный богатырь, воплощающий в себе Россию в ее историческом бытии и, конечно - в первую очередь - силу и мощь молодого Советского государства. Революция - это движение масс, это "сто пятьдесят миллионов людей", это "сотни губерний, со всем, что построилось, стоит, живет в них, все, что может двигаться, и все, что не движется, все, что еле двигалось, пресмыкаясь, ползая, плавая, - лавою все это, лавою!"

В то же время революционная "лава" при всей ее разнородности, это уже не та стихия, которая раздувает "мировой пожар" в "Двенадцати" Блока. "Частицей мозга" ее увиден Совнарком, "раскачивающим сердце" - Ленин. Иван в поэме представляет ту силу, которая с_о_з_н_а_т_е_л_ь_н_о повернула на путь революции, он представляет стопятидесятимиллионный народ России, совершивший невиданный в истории переворот. Он горд своей страной. Он горд Россией!

Мечтая о будущем без национальных границ и разделений, мечтая о коммунизме, Маяковский не забывал, что национальные традиции живы и в них видел питательную почву культуры.

В 1926 году в статье "Подождем обвинять поэтов" он съязвил по поводу А. Грина, сказав, что в одном из книжных магазинов Баку встретил книги Анри де-Ренье, Локка, Дюамеля, Маргерита и др., и добавил: "Русский, так и то Грин. И по возможности с иностранными действующими и лицами и местами". Основой основ культуры Маяковский считал русский язык. В стихотворении "Нашему юношеству" он призывал: "Товарищи юноши, взгляд - на Москву, на русский вострите уши!"

"Иностранщина из учебников, - негодовал Маяковский, - безобразная безобразность до сих пор портит язык, которым пишем мы".

У литературы, после Октября, появился новый читатель, пока еще только овладевавший грамотой, только приобщающийся к словесности. Его художественное сознание основывается более всего на фольклорных традициях. Может быть, поэтому народно-поэтическая традиция оказывала такое сильное влияние на литературу - на прозу и на поэзию. И для Маяковского, который был далек от каких-либо стилизаций, эта традиция стала наиболее близкой в его грандиозном по масштабу замысле, и в соединении с плакатной символикой, тоже восходящей к фольклору, в соединении с разговорной лексикой, она создавала ту своеобразную стилистику, в которой уживались, иногда прочно сплавлялись былина и раешник, ораторская речь и лозунг.

Перед Маяковским теперь острее, чем прежде, встал вопрос о доступности стихов массовой аудитории. И тут - оглядка на фольклор, еще более пристальная, чем прежде, и отсюда - былинный размах поэмы, и частушечные ритмы, формы раешника, устных пародий на церковное богослужение... Поэма Маяковского одновременно и масштабная эпическая картина, и фантастическая сказка. В то время как пролетарские поэты в своих революционно-романтических устремлениях не могли оторваться от поэтики символизма и акмеизма, зависели от нее, Маяковский стремился проникнуть в художественное сознание народных масс.

Кто еще мог тогда столь простецки сказать в стихах: "- Ничего! Дойдем пешкодером!" Или: "Королевская улица" - по-ихнему - "Рояль-стрит?"? Весьма немногие. Не упрощение ли? Нет. "Корявый говор миллионов" искал выхода и в поэзии.

Маяковский хотел, чтобы поэма "150 000 000" звучала как голос стопятидесятимиллионного народа, поэтому он - на первом издании - и не поставил своего имени. Но авторское присутствие - активное, с голосовым напором и с первых же строк - выдает личность волевую, склонную к лидерству, выделяющуюся из массы.

Казалось бы, фольклорные мотивы, в соответствии с замыслом, должны были придать поэме простоту и доступность, демократичность, свойственные устно-поэтическому творчеству народа. Маяковскому это и удалось в тех ее фрагментах, где сказочные образы и мотивы проявились особенно выразительно. Однако в ряде мест поэма все-таки переусложнена метафорической деталировкой, характерной для поэтики футуризма. Недаром Маяковский вновь, в "150 000 000" воздает хвалу футуристам, выставляет их пролагателями путей в будущее для новой культуры.

Критика тех лет была разноречивой. Поэма вызвала поток статей и рецензий, среди которых заслуживают внимания похвалы В. Брюсова и М. Кузмина. Многих настораживали в поэме футуристические наскоки на культурное наследие, как и вообще раздражали амбициозность футуристов, их претензии на первенство в строительстве новой культуры.

Ленинская политика уважительного, бережного отношения к культурному наследию была ясно выражена еще в первых декретах Советской власти, принятых в 1918 году, - в декретах по сохранению культурных ценностей как народного достояния. Была национализирована Третьяковская галерея, приняты постановления об охране библиотек и книгохранилищ, о признании научных, литературных, музыкальных и художественных произведений государственным достоянием, постановление об издании сочинений русских классиков, об установке монументов русским писателям-классикам. Футуристы же посягали на культурное наследие, тщась заменить его собой. Поэма "150 000 000" подтверждала причастность Маяковского к футуризму, которую он сам не только не отрицал, но даже афишировал. Именно поэтому поэма резко не понравилась Ленину.

Можно предположить, что футуристические наскоки Маяковского на классику подогревались, провоцировались той частью критики, которая именно классикой побивала Маяковского. К. Чуковский, например, в статье "Ахматова и Маяковский", противопоставляя двух поэтов, отводит Ахматовой роль наследницы русской классической поэзии, а Маяковский оказывается "вдохновенным громилой", который призван "не писать, а вопить".

Поэзия Маяковского между тем уже завладевала умами молодежи. Приехавший в Москву поступать в университет В. А. Мануйлов, будущий известный ученый-филолог, услышал, как юноши и девушки, взявшись за руки, шли по мостовой и скандировали "Левый марш". Эти стихи можно было услышать не только на Моховой, Остоженке и Пречистенке, где жили студенты, но и на Божедомке, в Марьиной роще, в Лефортове, у Соломенной сторожки...

Споры о Маяковском возникали не только на его выступлениях. Устраивались диспуты и даже "вечера-митинги", посвященные творчеству поэта. Один такой "вечер-митинг" в огромном зале Народного собрания в Чите, запечатлевшийся в памяти П. Незнамова как образ кипящего котла, продолжался около шести часов!

Маяковский выходил к массовому читателю.

 

 

  

 

1920 год. Гражданская война, контрреволюция, разруха и голод. А Маяковский начинает "работать" поэму о будущем "через 500 лет" и вместе с тем хочет показать "образец" будущего творчества!

Сейчас трудно даже представить, сколько всевозможных и самых неожиданных вопросов стояло перед опаленной огнем революции и гражданской войны или еще совсем зеленой молодежью, которой предстояло творить новое искусство. Никому не известные молодые теоретики и пророки провозглашали новые школы, направления, соперничая между собою. Возникали и свергались одни авторитеты, на смену им выдвигались новые. Во всем этом молодежи надо было разбираться, и она, не без ошибок и заблуждений, разбиралась, ибо велико было желание создать такое искусство, чтобы эхом разнеслось во времени.

В такой ситуации и возникает замысел поэмы, он отражает также то огромное впечатление, которое произвела на Маяковского теория относительности. Речь идет о поэме "Пятый Интернационал". О рождении замысла рассказал Р. Якобсон: "Весной 1920 года я вернулся в закупоренную блокадой Москву. Привез новые европейские книги, сведения о научной работе Запада. Маяковский заставил меня повторить несколько раз мой сбивчивый рассказ об общей теории относительности и о ширившейся вокруг нее в то время дискуссии. Освобождение энергии, проблематика времени, вопрос о том, не является ли скорость, обгоняющая световой луч, обратным движением во времени, - все это захватывало Маяковского. Я редко видел его таким внимательным и увлеченным. "А ты не думаешь, - спросил он вдруг, - что так будет завоевано бессмертие?" Я посмотрел изумленно, пробормотал нечто недоверчивое. Тогда с гипнотизирующим упорством, наверное знакомым всем, кто ближе знал Маяковского, он задвигал скулами: "А я совершенно убежден, что смерти не будет. Будут воскрешать мертвых. Я найду физика, который мне по пунктам растолкует книгу Эйнштейна. Ведь не может быть, чтобы я так и не понял. Я этому физику академический паек платить буду". Для меня в ту минуту открылся совершенно другой Маяковский: требование победы над смертью владело им. Вскоре он рассказал, что готовит поэму "Четвертый Интернационал" (потом она была переименована в "Пятый") и что там обо всем этом будет... Маяковский в то время носился с проектом послать Эйнштейну приветственное радио: "Науке будущего от искусства будущего".

"Пятый Интернационал" остался незаконченным. Из восьми задуманных частей написаны лишь две. Может быть, поэтому даже в капитальных трудах о Маяковском эта поэма по большей части не удостаивается особого внимания. Возможно, это происходит и оттого, что в первой части "Пятого Интернационала" снова дает себя знать нечеткое отношение к культуре прошлого и слишком самоуверенно заявляются претензии на то, чтобы именно его автора называть "социалистическим поэтом". А. В. Луначарский, прослушав поэму, сурово заключил, что это чистая публицистика.

- Что я могу поделать? - возразил Маяковский. - Ведь я принадлежу не к пушкинской школе, а к некрасовской.

 Реплика о некрасовской школе - не пустой звук. Уже само по себе признание "школы", да еще классической, - жест со стороны Маяковского многозначительный. И конечно, важно то, что это жест в сторону Некрасова, поэта ярко выраженного гражданского темперамента. Серьезная критика уже тогда указала на некоторые общности у этих поэтов - в первую очередь стилистическую - и объединила их в борьбе против "чистого искусства".

Однако, школа - школой, а футуристические замашки эхом отдаются в поэме. Дискуссии об отношении к культурному наследию не утихали в течение нескольких лет после революции. В выступлении В. И. Ленина на III съезде комсомола вопрос этот, казалось бы, разъяснялся с предельной четкостью, однако рецидивы нигилизма и верхоглядства, чванливого отрицания какой-либо иной культуры, какого-либо иного искусства, кроме пролетарского (футуристического, имажинистского, конструктивистского...), долго давали себя знать. И особенно в этом отличались футуристы.

Да что футуристы!

А. Фадеев даже в 1929 году выступил под лозунгом "Долой Шиллера!", характеризуя его как "лакировщика" буржуазной действительности. В 1929 году!

А в начале двадцатых - во имя нашего завтра - многие горячие головы готовы были пожертвовать чем угодно из культурного наследия, что хоть как-то связывалось ими с жизнью господствующих классов. Лозунг: мы наш, мы новый мир построим! - понимался слишком утилитарно.

Что же касается претензий на первенство в создании нового социалистического искусства, то и это в поэме - лишь отголосок всеобщей дискуссии.

Отрицая значение культурного наследия для нового общества, для будущего, необходимо было предложить что-то взамен, и тут выяснялось, что все группы, течения, все теоретики искусства имеют разное представление о том, какой должна быть новая культура и кто ее должен творить. Заявок оказалось предостаточно. Футуристы заявляли себя громче всех, и Маяковский, как их бесспорный поэтический лидер, поддерживал эти амбиции.

К 1921 году положение футуристов, стоявших в центре левого искусства, сильно пошатнулось. Дело в том, что теперь они уже не занимали руководящих постов в отделах Наркомпроса, а критика футуризма как эстетического течения становилась все более основательной, принципы его - все более уязвимыми. Прижатый к стенке, футуризм не хотел сдавать позиций и был еще достаточно агрессивен.

Лишь немногие трезвые голоса (Н. Асеев) заговорили о роли мировоззрения, о пафосе революции, связывая с этим в первую очередь творчество Маяковского. Поэма "Пятый Интернационал" безусловно может служить аргументом в разговоре, начавшемся много лет назад.

Фантазия поэта превращает лирического героя поэмы в людогуся, поднявшего голову над лесами, а затем, "раскрутив шею", вознесшегося еще выше, откуда земля - "капля из-под микроскопа". И вот отсюда, чуть ли не из астральной высоты, видится Россия, в которой "остатки нэпа" чернеют "ржавинкой", видны "землетрясения" революций по всему земному шару, и вот уже "это разливается пятиконечной звездой в пять частей оторопевшего света", вот уже "вся земная масса, сплошь подмятая под краснозвездные острия, красная, сияет вторым "Марсом".

Фантазию Маяковского породило время. Удивительное время, когда люди - тысячи, миллионы людей, ощутившие себя хозяевами земли, устроителями собственной жизни, поднимали из разора страну в уверенности, что лелеемая в мечтах, обещанная им в награду за все муки и страдания коммуна - вот она, у ворот, и что близок, совсем близок день, когда пролетариат всей земли последует их примеру - совершит мировую революцию.

Подгоняя мечту, в разных районах страны люди стали объединяться в коммуны, тащили свой скарб в помещичьи усадьбы, усаживались за общий стол, объединяли скот, все немудрящее хозяйство, наивно полагая, что таким образом, минуя экономические и социальные предпосылки, они в один прыжок перепрыгнут пропасть.

Наивную веру этих людей по-своему разделяли и отнюдь не наивные романтики... И тем более примечательна, тем более обращает на себя внимание концовка второй части поэмы, где выражено страстное желание мира на земле: "Хоть раз бы увидеть, что вот, спокойный, живет человек меж веселий и нег".

Мир и покой, когда можно радоваться просторам, тишине, облачным нивам, когда "Земшар сияньем сплошным раззолочен, и небо над шаром раззолотонебело", - вот конечная мечта. Она выражена абстрактно, как воплощение идей великих утопистов - Фурье, Роберта Оуэна, Сен-Симона, - она представляется некой Федерацией Коммун Земли, но это мечта о мире, спокойствии, счастье для всего человечества. Возможно, что именно такую жизнь, жизнь без войн и насилия, хотел показать Маяковский в третьей части поэмы. В конце второй части он обещает рассказать о "событиях конца XXI века".

  

В августе 1921 года умер Александр Блок.

Еще недавно, в мае, он был в Москве, выступал с чтением стихов. Маяковский слушал его - с сочувствием, с грустью... Небольшая разница в возрасте между ними - тринадцать лет, - а в иное время может показаться огромной. Так Маяковскому творчество Блока (и стало быть, его короткая жизнь) представилось целой поэтической эпохой.

На смерть Блока Маяковский тотчас же отозвался статьей, в которой признал его огромное влияние на всю современную поэзию.

"Некоторые до сих пор не могут вырваться из его обвораживающих строк - взяв какое-нибудь блоковское слово, развивают его на целые страницы, строя на нем все свое поэтическое богатство, - пишет Маяковский. - Другие преодолели его романтику раннего периода, объявили ей поэтическую войну и, очистив души от обломков символизма, прорывают фундаменты новых ритмов, громоздят камни новых образов, скрепляют строки новыми рифмами - кладут героический труд, созидающий поэзию будущего. Но и тем и другим одинаково любовно памятен Блок (курсив мой. - А. М.)".

В этом высказывании заложена вся драматургия взаимоотношений двух великих поэтов. Ведь и со стороны Блока отношение к Маяковскому можно охарактеризовать как отношение к чему-то чуждому, даже враждебному (с точки зрения символиста), но привлекающему своею новизной, загадочностью, энергией, демократизмом (с точки зрения человека независимого).

Приходит на память одно высказывание Блока 1818 года: "...пора перестать прозевывать совершенно своеобычный, открывающий новые дали русский строй души. Он спутан и темен иногда; но за этой тьмой и путаницей, если удосужитесь в них вглядеться, вам откроются новые способы смотреть на человеческую жизнь". Как бы ни претили Блоку футуристические эстрадные выходки Маяковского, он почувствовал в нем поэта, способного по-новому смотреть на жизнь, и выделил среди прочих. В отличие от тех, кому адресован упрек в "прозевывании" русского строя души. Маяковский же, самый яростный хулитель символизма, находивший уничижительные слова для многих признанных его метров, не только не позволил себе какого-либо выпада против Блока, но, почти с юношеских лет, был влюблен в его стихи, бесконечно цитировал их, часто читал наизусть "Незнакомку".

А сказанное Маяковским во время войны, в 1914 году: "Стать делателем собственной жизни и законодателем для жизни других - это ль не ново для русского человека..." - не перекликается ли со словами Блока о "русском строе души"?

Блок-поэт вошел не только в жизнь, но и в поэзию Маяковского, постоянно ощущавшего его присутствие.

Во время последнего приезда в Москву, после одного из выступлений Блока в Политехническом (он выступал там дважды), на следующий день, встретив Льва Никулина в столовой на Большой Дмитровке, Маяковский спросил у него:

"- Были вчера? Что он читал?..

- "Возмездие" и другое.

- Успех? Ну, конечно. Хотя нет поэта, который читал бы хуже...

Помолчав, он взял карандаш и начертил на бумажной салфетке две колонки цифр, затем разделил их вертикальной чертой. Показывая на цифры, он сказал:

- У меня из десяти стихов - пять хороших, три средних и два плохих. У Блока из десяти стихотворений - восемь плохих и два хороших, но таких хороших мне, пожалуй, не написать.

И в задумчивости смял бумажную салфетку".

Маяковский понимал, какого масштаба поэтическое явление представляет собою Блок, и, конечно, ему глубоко импонировало то, что он "честно и восторженно подошел к нашей великой революции": этим Маяковский как бы еще раз выверял свое отношение к поэту.

На первом вечере в Политехническом он тоже слушал Блока, который "тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме...". Маяковский добавляет: "...дальше дороги не было". С этим можно было бы согласиться, если смотреть на будущее от стихов о прекрасной даме или о цыганском пении в 1921 году. Если же вести отсчет от "Скифов", от "Двенадцати" - вывод должен быть другим.

Маяковский, прощаясь с Блоком, воздавая дань памяти великому поэту, думал о будущем. Через год статью о Велимире Хлебникове, также написанную в связи со смертью поэта, он закончил выкриком: "Живым статьи! Хлеб живым! Бумагу живым!" Он думал о создании нового искусства.

При всем резком внешнем различии до революции их сближало нечто очень существенное. Их сближала полная душевная отдача в неприятии старого буржуазного миропорядка. Блок: "И вечный бой! Покой нам только снится Сквозь кровь и пыль..." Маяковский: "...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя". Маяковский обращается к людям, предсказывая приход революции, для них он готов принести себя в жертву, стать знаменем новой жизни. Блок свой нравственный долг перед Россией, перед народом ее воспринимает как историческое предназначение. Есть разница между ними, об этом замечательно сказала И. С. Правдива, в статье "Спор поэтов": "...там, где Блок говорит - "Нет!", Маяковский восклицает - "Долой!"

Разная проявленность, разная активность социального поведения. Она легко объясняется средой, воспитанием, обстоятельствами жизни, даже возрастом. Блок говорил: "Мы путь расчищаем для наших далеких сынов". Маяковский расчищал путь для себя и для сегодняшних людей, призывая: "В атаку, фабрики! В ногу, заводы!" Добавим: поэтому он торопился сам, торопил время и события - до конца своих дней. И мечтал - уже в конце двадцатых: "...пусть только время скорей родит такого ж, как я, быстроногого".

После Октября Блок по-новому ощутил ритм истории, его красногвардейцы из "Двенадцати" нагнетают этот ритм, превращая движение истории в бурю, в "мировой пожар". И поэмой "Двенадцать", "Скифами", статьями послеоктябрьских лет, поднимавшими самые жгучие вопросы, владевшие тогда умами интеллигенции, вопросы об отношении к революции, о судьбах культуры, Блок показал, что он сделал для себя исторический выбор, понял историческую правоту тех, кто свершил революцию. И дальнейший путь для него открывался отсюда - от гениальной поэмы "Двенадцать".

Маяковский ошибся, сказав, что Блок не сделал выбора - славить ли "хорошо" или стенать над пожарищем; он ошибся, сказав, что дальше у Блока дороги не было. Но он не ошибся в своей любви к Блоку, составившему целую поэтическую эпоху, в высочайшей оценке его творческого наследия.

Александр Блок был самым выдающимся представителем символизма, Владимир Маяковский - футуризма. Оба они не укладываются в прокрустово ложе этих течений. Нет ли закономерности в том, что большой талант всегда выше, значительнее, богаче любых программных установлений, любых течений! И нет ли закономерности также и в том, что большой талант интуитивно постигает историческую правду, как бы извилисто и иногда в противоречии с этой правдой ни складывалась его судьба!

О таких закономерностях дает повод думать жизнь и творческая судьба Блока и Маяковского, стоявших у истоков советской поэзии. Они по-разному понимали характер революции, по-разному представляли перспективы ее развития, но они - оба - сердцем приняли ее, служили ей.

Среди людей, с которыми жизнь так или иначе, в дружбе или в споре, в сподвижничестве или в борьбе, сводила Маяковского, Блок может быть назван в числе двух-трех, оставивших глубокий след в душе поэта. Прав Валентин Катаев: Маяковский любил Блока... Блок был совестью Маяковского. Об этом нельзя забывать.

В середине сентября 1921 года в Москве прошел слух о смерти Ахматовой. Вот что писала ей Марина Цветаева:

"Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимее. Скажу Вам, что единственным - с моего ведома - Вашим другом (друг - действие!), среди поэтов, оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафе поэтов. Убитый горем - у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана радостью известия о Вас..."

Маяковский мог вдрызг критиковать стихи Ахматовой за их камерность, но цену ей, как поэту, знал хорошо.

...Кончилась гражданская война, Маяковский еще некоторое время рисует плакаты и делает подписи к ним, переориентировавшись почти целиком на внутреннюю тематику ("Что делать, чтобы не умереть от холеры?", "Берегись сырой воды", "Берегите трамвай!", "Основа экономической политики - товарообмен" и т. д.). По заданию Главполитпросвета он пишет тексты к нескольким плакатам о новой экономической политике.

Предпринимаются попытки организационно оживить футуризм. Но для этого нужно как-то обновить вывеску. Дело оказалось несложным: Комфут! Ассоциация коммунистов-футуристов. Не по партийной принадлежности, а по отношению к партии коммунистов, к новой власти. 13 января 1921 года - первое организационное собрание Комфута.

Вопросы на этом собрании были поставлены широко. Для проведения текущей работы создаются группы по ИЗО (Иванов, Равдель, Храковский, Штеренберг), по ТЕО (Бебутов, Ган, Мейерхольд), по ЛИТО (О. Брик, Маяковский), по МУЗО (Кушнер), по ФОТО-КИНО (О. Брик). Создается также комиссия по производственной пропаганде, в которую вошли Аркин, Кушнер, Маяковский и Храковский, и комиссия для предварительной разработки теоретических положений о коммунистическом быте (!) в составе Л. Брик, О. Брика и Малкина.

Комфут выдавал себя за "культурно-идеологическое течение" "внутри партии". Партия, однако, не признала за ним права представлять ее комфутским "культурно-идеологическим течением". Последний протокол заседания бюро Комфута от 23 января еще напоминает о попытках вести какую-то организационную работу, но оно было настолько не представительным (О. Брик, Л. Брик, Кушнер и Малкин), что скорее говорит о провале затеи, чем о продлении жизни Комфута.

Однако из Комфута вылупилась идея "производственной пропаганды в искусстве". С докладами на эту тему уже в конце 1921 года выступили Маяковский и О. Брик, Несколько раньше развернулась ожесточенная борьба вокруг "Мистерии-буфф". На одном из диспутов вопросу был сформулирован прямо: "Надо ли ставить "Мистерию- буфф".

Пьеса была поставлена в новой редакции, освобожденной от абстрактности, усиленной введением конкретных черт своего времени. Поставили спектакль В. Мейерхольд и В. Бебутов. На репетицию к ним однажды попал С. М. Эйзенштейн. Оказавшись в здании театра, он увидел режущий свет прожекторов, нагромождение фанеры и станков, людей, дрожащих от холода в нетопленом помещении. Его поразили странно произносимые стихи: словам как будто одного ударения было мало, они рубились двойными ударами. К режиссеру яростно подходит гигант в распахнутом пальто, это - Маяковский, он произносит грозную тираду, чем-то недоволен... В то же время, перед самым спектаклем, Маяковский в буквальном смысле слова выполняет обязанности то ли рабочего сцены, то ли помощника режиссера, делает по указанию Мейерхольда черновую работу.

В ходе репетиций Маяковский и Мейерхольд постоянно советовались друг с другом. Молодой Ильинский счастлив тем, что получил роль Немца, которую тут же выучил наизусть, счастлив, что Маяковскому нравится, как он читает свой монолог.

И опять, как в Петрограде, при первой постановке "Мистерии", Маяковский сам работает с художниками Киселевым, Лавинским и Храковским. На сцене уже выстроена половина "земного шара", мостки к нему и помосты вокруг. За двенадцать дней до премьеры Маяковский с Мейерхольдом заменяют Ярона, популярного опереточного артиста, Ильинским - на роль Соглашателя. Сочли, что Ярон вносит в новый стиль спектакля традиционную опереточность.

В ходе репетиций иногда даже экспромтом Маяковский сочиняет новые реплики, что-то меняет в тексте пьесы.

В "Мистерии" упоминалась Сухаревка (московский рынок), но как раз во время репетиций этот рынок по распоряжению Советской власти был закрыт. Ильинский сказал об этом Маяковскому:

- Сухаревки уже нет, она вчера закрыта.

- Ничего, смиренный инок. Остался Смоленский рынок, - тут же ответил Маяковский с нижегородским выговором на "о".

- Смоленский рынок тоже вот-вот закроют, - заметил кто-то из актеров. - Там каждый день облавы.

- Каков рынок, одна слава. Ежедневно облава, - отреагировал Маяковский.

Обе эти реплики тут же были даны соответствующим по характеру персонажам пьесы.

Премьера спектакля состоялась 1 мая, и на этот раз она была приурочена к празднику. Поставленная в духе уличного театра, балагана, "Мистерия" произвела на зрителей огромное впечатление.

Занавес на сцене не закрывался. Рабочие сцены на глазах зрителей переставляли декорации, тут же находились режиссер и автор пьесы. Все это было более чем необычно, не всеми сразу воспринималось и в то же время сближало публику со сценой, с тем, что происходило на ней уже в спектакле. Недаром Д. А. Фурманов, отметив свежесть и новизну постановки "Мистерии", интерес к ней публики, достоинства и недостатки ("Здесь нет отделки, отшлифовки, внешней лакировки... Зато здесь много силы, крепкой силы, горячей веры и безудержного рвения"), в конце концов делал вывод: "Это новый театр - театр бурной революционной эпохи..." Луначарский назвал "Мистерию" одним из лучших спектаклей сезона.

"Мистерия-буфф", особенно во второй редакции, близка традициям народного театра, представлений на площадях, в людных местах. Не противоречит этой традиции и агитационность пьесы, ее политическая тенденция, наглядная символика отвлеченных понятий (например, реплика: "одному - бублик, другому дырка от бублика. Это и есть демократическая республика", - иллюстрировалась в спектакле соответствующими наглядными символами). А такие мистериальные формы, как, например, картина "Ада", нередко встречались в спектаклях русского балаганного театра.

Кому-то, например, пришла в голову мысль пригласить для участия в спектакле известного циркового артиста Виталия Лазаренко. Может быть, Маяковскому, который был хорошо с ним знаком. Для сцены ада, но его предложению, была сделана воздушная трапеция. Сцена выглядела так: над огромной дверью висел плакат: "Без доклада не входить". По ту и другую стороны двери стояли на карауле черти. На воздушной трапеции, удобно устроившись, раскачивался еще один "черт" - Лазаренко. Луч красного прожектора придавал ему зловещий вид. Воздушный "черт" выделывал такие гимнастические трюки, что публика только ахала...

После премьеры, дружески обнимая Лазаренко, Маяковский сказал: "Хорошо!.. Чертовски хорошо!"

Патетика и буффонада, героическое и смешное, цирк и реалистический театр органически сочетались в пьесе Маяковского.

Замысел пьесы был подсказан Маяковскому задуманным летом 1917 года спектаклем петроградского Народного дома. Там было решено поставить как спектакль политическое обозрение, текст для него заказали Маяковскому. А в автобиографии поэта замысел "Мистерии-буфф" отнесен к августу 1917 года. Нардомовский спектакль не состоялся, по-видимому, помешали июльские события, но идея революционной пьесы-обозрения захватила Маяковского. Октябрьская революция подсказала основной сюжет, "чистые" и "нечистые" из мифических персонажей обрели черты революционной реальности. А главным персонажем пьесы выступает Человек.

Вспомним: в трагедии "Владимир Маяковский" главную "партию" вел Поэт, он выступал как пророк и как утешитель. А в "Мистерии" - Человек просто. Во второй редакции - Человек будущего. Он ничем не выделяется среди людей и не занимает ведущего места как действующее лицо, но он выражает их чаяния, он разоблачает нагорную проповедь, он выражает идею бунта и провозглашает революционную правду, указывает путь к "земному раю".

Новаторской чертой пьесы стало появление коллективного героя, ибо "нечистые" - это и есть обобщенный образ восставшего народа, массы, в которой пробудилось революционное сознание. Такой пьесы современный Маяковскому театр не знал. И не только в России.

Разумеется, пьеса Маяковского написана не в полном отрыве от традиций. Критика совершенно справедливо напоминала про древний эпос, связь с ним пути "нечистых" в поисках земли обетованной (сказания о странствиях: "Одиссея" Гомера, "Энеида" Вергилия, а также "Лузиада" Камоэнса). Близко к нам - это, конечно, странствия в поисках правды некрасовских мужиков ("Кому на Руси жить хорошо"). Но Маяковский решительно переосмысливает эти традиции, пронизывая "Мистерию" пафосом революционного переустройства мира.

Чтобы понять, сколь неукатанным, сколь насыщенным противоборством, непониманием или враждебным неприятием был путь Маяковского, надо упомянуть о том, что вторая постановка пьесы тоже не обошлась без борьбы.

Уже в конце репетиций комиссия Московского губполитпросвета во главе с К. И. Ландером вынесла решение: "ввиду огромных затрат и вредоносности пьесы, таковую прекратить", а театр закрыть. Группа литераторов (в их числе А. С. Серафимович) обратилась с письмом в ЦК РКП (б), в котором содержалась резкая критика пьесы Маяковского. Это тоже была попытка помешать постановке. Состоялся даже традиционный диспут на тему: "Надо ли ставить "Мистерию-буфф"?" Резолюция гласила: надо. В борьбу за пьесу включился Луначарский. А Маяковский пригласил на чтение пьесы товарищей из ЦК и МК, из Рабкрина (Рабоче-крестьянская инспекция), которые прекрасно приняли пьесу. Перед самой премьерой была еще одна попытка снять спектакль, и снова его создателям пришлось обращаться в МК...

Премьера спектакля прошла триумфально. Театровед А. Февральский, присутствовавший на ней, пишет, что исполнение "Интернационала" с новым текстом Маяковского в финале было покрыто восторженной овацией. Зрители бросились на сцену и буквально вытащили из-за кулис автора, режиссера, актеров. Маяковского и Мейерхольда подхватили на руки и стали качать.

Так было после первого представления "Мистерии". Но это не означало полного и безоговорочного признания спектакля. В нем были недостатки постановочного характера, не все исполнители прониклись духом пьесы, уловили ее стиль. Однако большая часть публики и на следующих представлениях с энтузиазмом реагировала на то, что происходило на сцене. Ей нравилась политическая острота многих эпизодов, нравилось узнавать прототипов и реальную подоплеку событий, то есть то, что как раз вызывало протест другой части публики. Меньшевичка Перемешко была оскорблена тем, что Маяковский окарикатурил представителя ее партии, и на этом основании выступила вообще против постановки пьесы.

Письменный опрос зрителей показал, что и демократическая часть публики не полностью приняла спектакль, некоторые зрители заявили о "непонятности" его формы, но решительно поддерживали политическую направленность. Публика другой классовой принадлежности высказала свое отрицательное отношение как раз к содержанию.

Споры о спектакле выходили и на страницы газет. Футуристическая оболочка, приданная ему на сцене, все-таки мешала более полному контакту с массой зрителей.

"Мистерия-буфф" шла в театре сто раз. И три раза феерическим зрелищем на немецком языке в цирке, в дни Третьего конгресса Коминтерна.

Перевод "Мистерии" на немецкий язык делала Р. Райт. Это был слегка сокращенный вариант, с новым прологом, обращенным к делегатам конгресса.

"Редактировал" перевод, обогащал его делегат конгресса, писатель и режиссер Рейенбах. Для постановки по всем театрам искали актеров, говоривших по-немецки, и они с восторгом откликались на это предложение. Ведь речь шла о выступлениях перед делегатами конгресса Коминтерна, представителями рабочего класса многих стран мира. Репетировали по ночам, после окончания спектаклей в своих театрах, репетировали с огромным увлечением и опять-таки нередко при участии самого Маяковского.

Успех был полный. Особенно бурно реагировали на происходящее на сцене немецкая и австрийская делегации. Автора, как водится в таких случаях, долго вызывали. Он вышел необычно смущенный, чтобы благодарным поклоном ответить на приветствия столь непривычной для него и столь уважаемой публики.

Постановку в цирке осуществлял другой режиссер - А. М. Грановский. Он задействовал в спектакле 350 актеров, придав ему характер массового феерического зрелища. Для художественной интеллигенции Москвы, проявившей большой интерес к этой постановке, были показаны две официальные генеральные репетиции, проходившие с большими антрактами, ночью, после окончания спектаклей в театрах. Репетиции шли в переполненном цирке на Цветном бульваре. В антрактах актеры прогуливались вместе со зрителями в просторных фойе цирка и обсуждали постановку. В обсуждениях участвовал и Маяковский.

А на одном из спектаклей присутствовал К. С. Станиславский. По свидетельству участника постановки С. М. Михоэлса, свежесть, стремительность, ритм спектакля захватили его.

"На фоне идущей "Мистерии" продолжалась моя борьба за нее", - писал Маяковский несколько лет спустя, перед новым этапом борьбы уже за новые пьесы. Причем борьба иногда носила очень подлый характер со стороны его противников, с расчетом вывести Маяковского из равновесия любым способом. В течение многих месяцев, например, ему не платили гонорар за пьесу, возвращали заявление со словами:

- Не платить за такую дрянь считаю своей заслугой.

Поэт потерял полтора месяца на разговоры об издании и два с половиной месяца на "хождение за заработной платой" и после этого обратился в юридический отдел профсоюза.

Маяковский жаловался в письме к Н. Ф. Чужаку: "Здесь приходится так грызться, что щеки летают в воздухе... Для иллюстрации шлю копию моего заявления в МГСПС о Госиздате. 25 числа будет дисциплинарный суд... Не считайте изложенное в заявлении за исключение: таких случаев тыщи. Со "150 000 000" было так же, если не хуже. Месяцев 9-10 я обивал пороги и головы. Уже по отпечатании была какая-то "ревизия" и "выемка": кто, мол, смеет печатать такую дрянь, когда на Немировича-Данченко бумаги не хватает! "Ну, батенька, и подвели же вы нас!" - сказал мне руководитель Госиздата, а потом утешил, сказав, что, по-видимому, с вами ничего не будет".

25 августа действительно состоялся дисциплинарный товарищеский суд при отделе труда, и МГСПС разбирал жалобу Маяковского на Госиздат. Суд принял постановление, очень характерное для общественных отношений начала двадцатых годов. Он постановил немедленно уплатить гонорар Маяковскому, а также признал виновными членов коллегии Госиздата Д. Вейса и И. Скворцова-Степанова и лишил их права быть членами профсоюза в течение шести месяцев с объявлением выговора в печати.

Госиздат обжаловал приговор.

8 сентября дисциплинарный товарищеский суд (дистовсуд) пересмотрел дело: И. Скворцов-Степанов был оправдан, а Вейсу была поставлена на вид недопустимость проявленного им небрежного отношения к своим обязанностям. Членами профсоюза они остались.

Только по рассмотрении иска на двух заседаниях суда при МГСПС поэту был выплачен причитавшийся ему гонорар, и он "свез домой муку, крупу и сахар - эквивалент строк".

Здесь, пожалуй, надо сделать небольшое отступление. Первоначальный приговор суда не имел под собой юридической основы, и на это, в связи с другим аналогичным делом, обратил внимание В. И. Ленин. Для Ленина важен был, конечно, юридический прецедент, компетенция дисциплинарного суда, а не иск Маяковского или другого человека по аналогичному делу, и он как юрист, как Председатель Совнаркома, проявил заботу об упорядочении и соблюдении законодательства.

Но для врагов Маяковского представился уникальный случай: Ленин недоволен "делом Госиздата", где фигурирует имя Маяковского! И журналист Л. Сосновский, один из самых яростных очернителей поэта, публикует фельетон "Довольно маяковщины". Фельетон грубый, оскорбительный, обвиняющий Маяковского в халтуре, в стяжательстве, в получении "фантастических гонораров" и т. д. Фельетон был опубликован как раз в день пересмотра судом дела, но суд, несмотря на это выступление, удовлетворил законное требование поэта об оплате его труда.

А удар все-таки был нанесен. Подлый. И горько, конечно, что привычный ко всякого рода злобным выпадам Маяковский все же должен был кого-то уверять, кому-то доказывать: "Труд мой любому труду родствен", - и жаловаться на износ души...

Не случайно он в это время сетует Асееву: "Вы просите песен, их нет у меня... Полтора года я не брал в рот рифм (пера в руки, как Вам известно, я не брал никогда)". Плакаты отнимали все время.

К сожалению, не состоялась встреча Маяковского с В. И. Лениным. Б. Ф. Малкин получил согласие Ленина послушать "Мистерию-буфф" в чтении автора, так как предполагалось поставить пьесу для X партсъезда. Затем было решено подождать постановки. Но спектакль не был поставлен к партсъезду (март 1921-го): премьера состоялась 1 мая.

По окончании гражданской войны оживилась культурная жизнь не только в столицах, но и по всей стране. Одна за другой - в бесчисленном количестве - появлялись группы и группочки, объединения, ассоциации, "центры", заявлявшие миру о своем присутствии шумными декларациями, платформами, программами, лозунгами. Некоторые из них претендовали на то, чтобы монопольно представлять искусство Страны Советов и ее культуру в целом (Пролеткульт).

Особой пестротой течений и группировок выделялась поэзия. В 1918 году в Москве был создан Всероссийский союз поэтов под председательством В. Каменского (затем его сменил на этом посту В. Брюсов). Маяковский вместе с Брюсовым, Бурлюком и Шершеневичем входил в состав правления. Первоначальный состав союза - около восьмидесяти членов - дробился на множество группировок! Тут были неоклассики, реалисты и неореалисты, неоромантики, символисты, акмеисты, неоакмеисты, футуристы и неофутуристы, центрифугалы, имажинисты, экспрессионисты, презентисты, акцидентисты, ктематики, беспредметники, ничевоки, "поэты вне школ", иллюзионисты, инструменталисты... Так и напрашивается строка Маяковского: "кто их к черту разберет!" Да и разбирались ли сами, - по крайней мере, некоторые - объединившись вдвоем-втроем в некую группу, скажем, иллюзионистов, не путали ли поэзию с цирком, с эстрадой?..

Маяковский язвил:

- Каждая группа - три трупа.

Не однажды похороненный, в том числе и самим Маяковским, футуризм среди этих групп выделялся завидной активностью.

А союз поэтов как организация вел между тем большую работу по учету и оказанию помощи своим членам в столице и на местах, заботился об издании книг, о гонорарах. В. Брюсов, который с 1920 года возглавил союз, проявил недюжинную энергию и организаторский талант. Активно действовало петроградское отделение союза поэтов, во главе которого стояли сначала Блок, а потом Гумилев и - после Гумилева - Садофьев, Тихонов.

Однако некоторые организационные меры, имевшие успех в издательском, материальном плане, не могли объединить поэтов на идейно-творческой основе. Тут царила невероятная чересполосица. И кстати говоря, в этой ситуации заложено одно из объяснений, почему Маяковский все еще цеплялся за футуристический фургон.

Маяковский, конечно, видел и понимал, насколько поверхностны, иногда просто примитивны программные установки и декларации других группировок. Сам же Маяковский был лишь на пути к той идейно-творческой платформе, которая еще не нашла своего оформления, которой необходимо было время и опыт, чтобы отлиться в четкие формулы программы. Футуризм же был ближе, понятнее, с ним связаны первые успехи да и само поэтическое рождение Маяковского. А кроме того, будучи человеком общественным, он все-таки оставался внутренне одиноким, к тому же постоянно подвергался нападкам с разных сторон и поэтому нуждался в постоянном общении с людьми, более или менее близкими ему. Среди футуристов были те, с кем его связывали многие годы дружбы.

А с некоторыми связывала и творческая близость. С Асеевым, например, который в книгу "Совет ветров", изданную в 1922 году, включил только стихи, рожденные революцией и связанные с нею, считая и даже объяснив это в предисловии, что все ранее написанное менее значительно, а вот это и есть настоящая первая книга.

Под флагом демократизации шло развитие литературы и искусства после Октября вопреки мрачным предсказаниям перепуганных революцией интеллигентов, что-де России ныне на много лет суждено жить без художественной литературы, ибо иссякли все родники художественных переживаний, художественной мысли и творческого вдохновения...

На деле оказалось иначе: революция действительно пробудила к творчеству миллионы трудящихся, пробудила в них сознание собственных сил и возможностей применить эти силы для устройства новой жизни. Люди из народа, из среды рабочих, крестьян, потянулись к художественному творчеству. Начиная как сельские и рабочие корреспонденты с коротких заметок, информации, статей и фельетонов, они затем начинали писать стихи, прозу, стали заниматься художественным творчеством. Так пришли в литературу Всеволод Иванов, Дмитрий Фурманов, Алексей Сурков...

Их путь тоже не был выверенным, но эти писатели из народа, прошедшие школу жизни, революционной борьбы, развивались без заметных срывов и колебаний, твердо ступив на почву реалистического искусства. Щедрую дань блужданиям в потемках как раз отдали те писатели, те поэты, которые или прежде соприкасались с литературой, или, пробуя свои силы, сразу попали в мельтешение школ и декларации послеоктябрьских лет.

Октябрь провел черту размежевания в среде художественной интеллигенции. За чертой оказались те, кто открыто не принимал революцию, и, те, кто пытался поставить себя "над схваткой", показать свою неуязвимость, полную незаинтересованность в происходящем. Однако стихи В. Ходасевича, написанные им в 1921 году:

  

Мудрый подойдет к окошку,

Поглядит, как бьет гроза, -

И смыкает понемножку

Пресыщенные глаза, -

  

лишь внешне демонстрировали равнодушие к событиям революции, к "буре", на самом же деде они выдают неприятие революции.

Далеко не все, кто остался по эту сторону черты отчуждения, проявляли полное сочувствие революции и готовность сотрудничать с Советской властью, и даже не все, кто готов был сотрудничать с Советской властью, знали и понимали, как это надо делать, и потому предлагали иногда самые фантастические проекты.

Самым крупным организационным центром после Октября в области культуры (помимо Наркомпроса) был Пролеткульт. Он стремился объединить и направить в нужном направлении художественное творчество масс. Самому понятию "художественное творчество" иногда придавалось слишком расширительное значение. Поэтому неудивительно, что к 1920 году в России только в студиях Пролеткульта занималось 80 тысяч человек. Пролеткульт располагал большими по тем временам издательскими возможностями, выпускал различные альманахи, сборники. Причем альманахи и сборники и даже журналы издавались не только в Москве и Петрограде, но и во многих областных городах.

Несмотря, однако, на большую просветительскую и культурную работу, которую вел Пролеткульт в массах, пробуждая и поддерживая их интерес к художественному творчеству, он остается организацией классово замкнутой и потому творчески ограниченной. Поэты-пролеткультовцы настаивали на классовой исключительности в сфере искусства, в сфере культуры и шли в решительное наступление на всех "непролетарских" художников, без разбора отвергая Блока, Бальмонта, Маяковского...

Пролеткульт и футуристы одинаково претендовали монопольно, в государственном масштабе представлять новое искусство. "Футуризм и пролетарская культура - вот два сфинкса, смотрящие друг на друга и вопрошающие: кто ты? От ответа, какой дадут эти литературные направления, зависит их судьба. Одно другое должно уничтожить", - писал редактор пролеткультовского журнала "Грядущее" П. Бессалько.

Жизнь распорядилась иначе. Тому и другому направлениям суждено было остаться эпизодами в истории литературы, так как общее для них отречение от культурного наследства, кастовость одних и анархическое своеволие других, рационализм в подходе к искусству, к творчеству не могли обещать сколько-нибудь широкой перспективы.

В письме ЦК РКП(б) "О пролеткультах" (1920) была дана принципиальная критическая оценка извращений марксистско-ленинских принципов в культурном строительстве. В постановлении говорилось, что "далекие по существу от коммунизма и враждебные ему художники и философы, провозгласив себя истинно-пролетарскими, мешали рабочим, овладевши пролеткультами, выйти на широкую дорогу свободного и действительно пролетарского творчества".

Вожди Пролеткульта (А. Богданов и другие) отделяли пролетарскую культуру от политики, утверждали чуждую искусству "коллективистическую" идею творчества. Крестьянские поэты противопоставили поэзии Пролеткульта отрицание города, машинизированного быта, утверждали духовное превосходство деревни над городом. Выходило нечто потешное из этой междоусобицы: "А мы просо сеяли, сеяли" - "А мы просо вытопчем, вытопчем".

Впрочем, Пролеткульт отнюдь не отталкивал некоторых крестьянских поэтов и даже предоставлял им страницы своего журнала "Грядущее", откуда Николай Клюев обращался к народу с призывом стекаться "на великий, красный пир воскресения!".

С обретениями и потерями искали продолжение творческой судьбы поэты, сделавшие главный выбор - идти по одному пути с революционным народом, - Сергей Городецкий, Владимир Нарбут, Анна Ахматова, Велимир Хлебников, Николай Асеев, Василий Каменский, Николай Тихонов. Понадобилось время - иным сравнительно краткое, иным - немалое, чтобы глубоко осознать себя и свое место в новом обществе.

Поэзия в первые послереволюционные годы существовала как бы "за занавесом" (выражение В. Брюсова). Если в предвоенное время в России выходило в месяц до тридцати сборников стихов, то в эти годы издание поэтической книги было редкостным событием. Зато вечера, диспуты о поэзии проводились часто, шумно и - во многих местах - в кафе, клубах. В Москве Большой зал Политехнического музея постоянно привлекал афишами, в которых нередко ощущался привкус сенсационности. На 17 октября 1921 года афиша предлагала вечер "всех поэтических школ и групп", а на 19 января и на 17 февраля 1922 года вечера "чистки современной поэзии". На первом из них - под председательством В. Брюсова - были объявлены выступления неоклассиков, неоромантиков, символистов, неоакмеистов, футуристов, имажинистов, экспрессионистов, презентистов, ничевоков, эклектиков...

"Когда дело дошло до футуристов, - писала одна из газет, - публика потребовала Маяковского, имя которого значилось в программе... Шершеневич выступил с программой имажинистов. В середине его речи произошел инцидент. Появляется Маяковский. Аудитория требует, чтобы он выступил. Шершеневичу приходится слезать со стола, куда в свою очередь взбирается Маяковский. Но вместо футуристических откровений он заявляет, что считает сегодняшний вечер пустой тратой времени, в то время как в стране разруха, фабрики стоят, и что лучше было бы создать еще один агитпункт... чем устраивать этот вечер..." Эти слова вызвали протест публики, которая пришла слушать поэтов. Маяковскому не давали говорить и в то же время не отпускали со сцены, пока он не начал читать "150 000 000".

Маяковский выступает почти на всех диспутах о литературе, о театре, о живописи. Особенно много их проводилось в Доме печати. Журнал "Экран" по этому поводу заметил: "Маяковский всегдашний и постоянный из вечера в вечер гвоздь... В дискуссиях о театре он ратует за новый репертуар". "Пока у нас нет новых пьес, нам не нужно и нового театра. Будут пьесы - будет и театр". В дискуссиях о литературе утверждает, что "крепнет и крепнет" новая литература. В поэзии дает высокую оценку произведениям Асеева и Пастернака.

В приемах полемики, по выражению обозревателя "Театральной Москвы", Маяковский "бывает неприятно груб", хотя тут же ему находится оправдание: "...но когда подумаешь, каким ангельским терпением надо обладать, чтобы дискуссировать с потомственными почетными мещанами от искусства, слова осуждения замирают на устах".

В самом конце 1921 года в Москву, "из дальних странствий" приехал Хлебников, и 29 декабря четверо старых друзей - Маяковский, Каменский, Крученых и Хлебников - вместе выступили на рабфаке ВХУТЕМАСа. "Там уже слышали, - вспоминает Крученых, - что Хлебников это гений, поэтому, когда он читал, в аудитории царила абсолютная тишина и спокойствие. Хлебников читал великолепно, как мудрец и человек, которому веришь. В тот вечер все четверо имели большой успех..."

Однако время устной поэзии кончалось. Занавес над поэзией поднимался. И лишь в 1922 году, когда началось печатание всего написанного в предшествующее пятилетие, стало ясно, что стихов сочинялось много, что русская муза отнюдь не почила в безмолвии. Всем захотелось быть услышанными, увиденными, прочитанными.

В статье "Вчера, сегодня и завтра русской поэзии" Брюсов писал: "Истинно современной будет та поэзия, которая выразит то новое, чем мы живем сегодня. Но подобная задача, перенесенная в область искусства, таят в себе другую, распадается на две. Надобно не только выразить новое, но и найти формы для его выражения".

Большинство молодых поэтов, вероятно, тоже понимали это, понимали скорее интуитивно. Брюсов сформулировал задачу, обозревая пятилетний путь развития советской поэзии. К числу "прекраснейших явлений пятилетия" он отнес стихи Маяковского: "их бодрый слог и смелая речь были живительным ферментом нашей поэзии". Брюсов как раз и рассматривает, анализирует те новые формы, в которых Маяковский писал о современности, о революции и "на иные темы", он подмечает в стихах плакатность - "резкие линии, кричащие краски", ритмическое разнообразие, новую рифму, вполне соответствующую свойствам русского языка и входящую в общее употребление, речь, соединяющую простоту со своеобразием, фельетонную хлесткость с художественным тактом.

 Но тут же Брюсов указал, что эти особенности и даже достоинства стиля Маяковского порою превращаются в свою противоположность, становятся недостатками, что простота порой срывается в прозаизмы, что иные рифмы слишком искусственны, что плакатная манера не лишена грубости. И указал также на опасность внешнего подражания Маяковскому. Очень важен вывод Брюсова о том, что роль русского футуризма (которую он переоценивал), может считаться... законченной.

Хаотическая разноголосица в поэзии начала двадцатых годов иногда мешала расслышать свежие голоса истинно талантливых поэтов, им волей-неволей приходилось выбирать себе какое-то амплуа и рядиться в одежды неоклассиков или инструменталистов, центрифугалов или презентистов... Может быть, поэтому назревала, потребность разобраться, что же происходит в поэзии.

Ответом (весьма, правда, своеобразным) на эту потребность явилось устройство двух вечеров в большой аудитории Политехнического - "Чистка современной поэзии" - в начале 1922 года.

Слово "чистка" в общественной жизни тех лет звучало как разоблачение, как форма открытого разбирательства, открытой дискуссии с равными возможностями для обвинения и защиты. В конце концов, вопрос стоял так: нужен ли тот или иной поэт новому времени, соответствует ли он новому строю мыслей, которым живет Советская Россия...

Конечно, в самой формуле "чистки" содержалась возможность скандала, и оба вечера носили этот привкус, тем более что публике самой было предложено путем голосования, то есть простым поднятием рук, решать вопрос: "разрешить" поэту писать стихи и дальше или "запретить" ему это делать. Инициатором "чистки", конечно, был Маяковский.

Сейчас мы сказали бы: такие вопросы одной дискуссией и большинством голосов не решаются. Но тогда...

Об одном из вечеров, первом, состоявшемся 19 января 1922 года в Политехническом, сохранилась запись в дневнике Д. А. Фурманова. Из этой записи следует, что "Маяковский положил в основу "чистки" три самостоятельных критерия:

1) работу поэта над художественным словом, степень успешности в обработке этого, слова; 2) современность поэта переживаемым событиям; 3), его поэтический стаж, верность своему призванию, постоянство в выполнении высокой миссии художника жизни..."

В записи, судя по дальнейшему рассуждению Фурманова, соблюдена последовательность критериев Маяковского. Инерция футуристического подхода сказывается в нем: формальная работа над слогом поставлена на первое место и на второе - содержание, отражение современности в поэтическом слове.

Маяковский критиковал тех, кто пользуется завядшими рифмами и мертвыми размерами, и выставил требование обновлять слово, оживлять, мастерски объединять его с другими - и старыми и новыми словами.

Следующая запись Фурманова прочитывается и как его оценка и как запись выступления Маяковского. Есть места, которые явно принадлежат автору записи:

"Второй критерий, пожалуй, еще более серьезен, еще легче поможет нам разобраться в истинных и "примазавшихся" поэтах: это их современность. Вот тема, которая вызывает бесконечные споры! Вот дорожка, на которой схватываются в мертвой хватке поэты старого и нового мира! В сущности, вопрос этот есть коренной вопрос о содержании и об основе самой поэзии - для нас, революционеров, такой ясный, самоочевидный вопрос.

Можно ли и теперь воспевать "коринфские стрелы" за счет целого вихря вопросов, кружащихся около нас? Часть аудитории, правда небольшая, стояла, видимо, за "коринфские стрелы"... Но властно господствовала и торжествовала совсем иная идея - о подлинной задаче художника: жить новой жизнью современности, давать эту современность в художественных образах, помогать своим творчеством мучительному революционному процессу, участвовать активно в созидании нового царства".

Характер записи, между прочим, красноречиво говорит о том, что и Маяковского, и аудиторию, и Фурманова больше других волновал вопрос о содержании, о направлении творчества поэта, что выдвижение на первый план работы над словом было формальной данью футуризму. Волнение Маяковского, когда он говорил о современности поэзии, передавалось залу, зал, в свою очередь, возбуждал темперамент поэта, и, конечно, тут под горячую руку, досталось А. Ахматовой - за "комнатную интимность", Вяч. Иванову за "мистические стихотворения" и за "эллинские мотивы". Досталось также А. Адалис, группе ничевоков и другим.

Есть также свидетельство А. Крученых о том, что Маяковский обрушился на многочисленные поэтические группочки, якобы аполитичные и интимные, а на самом деле явно буржуазно-мещанские, резко критиковал Ахматову, Ходасевича, Шершеневича, Сологуба. Несколько сочувственных слов сказал о Есенине, который присутствовал в зале, несмотря на решение имажинистов блокировать "чистку".

Оппонентом Маяковского на вечере выступал Эм. Миндлин, который тоже написал свои воспоминания. Существенна в них для восстановления более или менее полной картины и, главное, атмосферы вечеров такая деталь: безбилетная часть публики, теснившаяся в проходах, на полу перед эстрадой и на самой эстраде, в ожидании выхода Маяковского обменивалась едкими репликами с той частью публики, которая открыто негодовала по поводу "очередного балагана Маяковского". Какое, мол, право он имеет "чистить" поэтов: его самого давно надо вычистить из поэзии!..

А в публике, среди красноармейских шлемов, курток мехом наружу, кожанок и шинелек, мелькают лица почтенных литературоведов, артистов: любопытство и их привело сюда, хочется посмотреть, послушать, возмутиться прилюдно этим "глумлением над поэзией".

Нетопленая аудитория Политехнического нагрета дыханием сотен людей. И, кстати, полное преобладание мужского пола. (Женская половина общества тогда как-то не проявляла большого интереса к дискуссиям.)

Но вот зал постепенно стихает. На сцене появляются поэты, добровольно пришедшие на "чистку". Это малоизвестные или совсем неизвестные молодые люди, завсегдатаи кафе. Появление Маяковского зал встречает громом аплодисментов, улюлюканьем, возгласами: "долой!", "да здравствует Пушкин!"

Маяковский в строгом темном костюме, при галстуке. Он произносит вступительное слово, излагает принципы "чистки" и приступает к самой "чистке". Покончив с известными поэтами, переходит к молодым, сидящим на сцене. Каждый из них встает, читает стихи, как правило, слабенькие. Маяковский несколькими остроумными репликами "уничтожает" эти стихи и выносит предложение - запретить писать - навсегда или на три года, чтобы дать возможность исправиться. Публика потешается, шумит, голосует.

Это развлекательная часть.

Юные поэты, почти исключительно опять-таки мужского пола, не очень переживали. Только остроумие и ораторское искусство Маяковского склонило аудиторию проголосовать за Алексея Крученых, который тоже выступил здесь на предмет "чистки".

После Крученых на эстраду вышли три резко дисгармонирующие с демократической аудиторией зала фигуры поэтов-ничевоков. Все трое в высоких крахмальных воротничках и белых накрахмаленных манишках, в элегантных черных костюмах, лаковых башмаках, у всех волосы сверкают бриллиантином. На груди выступавшего впереди ничевока поверх манишки красный платок, заткнутый за крахмальный воротничок.

"В зале поднялся вой. Однако по мере того как ничевок с красным платком на груди читал манифест... вой и шум в зале стихал. Как ни потешны были эти три ничевока, кое-что в их манифесте понравилось публике. Одобрительно приняли заявление, что Становище ничевоков отрицает за Маяковским право "чистить" поэтов. Но когда ничевоки предложили, чтобы Маяковский отправился к Пампушке на Твербул (то есть к памятнику Пушкину на Тверской бульвар) чистить сапоги всем желающим, вой и шум снова усилились. Враждующие между собой части публики объединились против ничевоков. Одна часть была возмущена выступлением ничевоков против Маяковского, другая тем, что они посмели назвать памятник Пушкину "Пампушкой".

О ничевоках было принято предложение Маяковского: "Запретить им в течение трех месяцев писать стихи, а вместо этого бегать за папиросами для Маяковского".

Не всех подряд чистил Маяковский на вечерах "чистки". Несмотря на взаимные полемические наскоки, исключение, конечно же, составил Есенин. Был похвален Николай Асеев. Из всех сподвижников Маяковского по футуризму Асеев в своем творчестве, без всякого сомнения, был наиболее близок современности.

Вся творческая деятельность Маяковского в это время (1921-1922) опрокидывает футуристические и пролеткультовские доктрины о независимости искусства от политики. А отказаться от футуризма словесно он не может. Встретив на лестнице в "Известиях" художника П. Радимова, который в то время был занят организацией АХРР (Ассоциация художников революционной России), Маяковский, поздоровавшись, предложил:

- Радимов! Делайтесь футуристом!

Вербовал сторонников.

В выступлении Маяковского на диспуте о "Живописи быта" присутствовавший там Ф. Богородский почувствовал какое-то сожаление о том, что он бросил заниматься живописью. Живопись жила в Маяковском неугасающей страстью. Плакаты и реклама не могли ее утолить. Смешные фигурки собачек, кошек и слоников говорили, иногда кричали о том же, о чем говорилось или не договаривалось в письмах, где поэт рисовал их.

А по поводу футуризма шло наступление на Луначарского. Его зазвали на квартиру к Брикам 1 мая 1922 года. Тут были Маяковский, Хлебников, Пастернак, Крученых, Асеев, Каменский... Всем Комфутом "нападали на Луначарского... он только откусывался" (Н. Асеев).

Как ни дружны были Маяковский с Луначарским, - и дома у Анатолия Васильевича встречались, и сражались на зеленом поле бильярда: для старшего из них, Луначарского, в домашней или клубной обстановке младший был просто Володя, - но ни тот, ни другой не отказывали себе в "удовольствии" поспорить друг с другом, когда дело касалось искусства, литературы, принципов понимания и подхода к ним.

На обсуждении спектакля "Великодушный рогоносец" Кроммелинка, поставленного Мейерхольдом, чрезвычайно резко оцененного в печати Луначарским, Маяковский выступал против Анатолия Васильевича и защищал спектакль настолько эффектно, что "каждая реплика... вызывала бурю в зале". Г. Крыжицкий вспоминает, что "это была блестящая расправа - как первоклассный борец он положил противника несколькими ударами на обе лопатки".

Это Луначарского, выдающегося полемиста! Но и от Луначарского Маяковскому доставалось...

А в критике между тем продолжались споры о Маяковском. И поводов к этому было немало.

"Маяковский до сих пор продолжает называть себя футуристом... - писал один из критиков, - значит, он исчадие буржуазного гниения, значит, он "непонятен"... И хотя в "Мистерии-буфф" он не только не "непонятен", но даже простонароден, хотя это изображение нашей эпохи клокочет революционностью, чувство личной обиды за былую желтую кофту заглушает все - даже преданность революция и охрану ее интересов".

Возможно, подобному отношению к Маяковскому способствовало и то, что некоторые соратники поэта по футуризму, например, группа в составе А. Крученых, И. Зданевича, И. Терентьева и других, открыто выступали против содержательности, против "безносой тенденциозности и чересчур носатой, кроваво-поносной сюжетности" поэтического творчества, провозглашали школу зауми "пределом поэзии".

С другой стороны, Маяковского и близких к нему футуристов упрекали в том, что они "взволнованно топчутся в московской передней большевизма".

Газетные выступления Маяковского вызывали одобрение литературных соратников и резкое неудовольствие противников. Даже в "Известиях", где, казалось бы, после отзыва Ленина могли установиться благоприятные отношения, Маяковского по-прежнему недолюбливал редактор Стеклов. Впрочем, они даже не общались, так как недолюбливание было взаимным. Молва гласит, что длинные известинские передовицы "стекловицами" назвал не кто иной, как Маяковский. И он же сказал в стихотворении "Мелкая философия на глубоких местах": "А у Стеклова вода не сходила с пера".

Но Стеклов был поколеблен, хотя и устроил Литовскому скандал: "Кто редактор: я или вы?" Похвала Ленина заставила его иначе посмотреть на Маяковского. Обсуждая с Литовским вопрос, кому бы заказать стихи для отдела "Маленькие недостатки механизма" о борьбе с бюрократизмом, он сам назвал Маяковского:

- Давайте попробуем вашего шарлатана... Маяковского...

"- Только вы бы ему сказали, чтобы он не ломал так свои строчки, а то слово - строчка, слово - строчка... Кстати, товарищ Литовский, заключите с ним договор по десять копеек золотом за строчку. Хватит с него!"

Договор был действительно заключен" (Из воспоминаний О. Литовского).

На страницах "Известий" появились многие острые сатирические произведения Маяковского и на внутренние и на внешнеполитические темы, такие, например, как "Моя речь на Генуэзской конференции". "Речь" представляет собою отклик на проходившую в это время в Генуе (Италия) международную конференцию по экономическим и финансовым вопросам с участием представителей Советской России. Империалистические державы пытались навязать молодому истощенному войнами Советскому государству кабальные условия соглашения (в том числе - уплату царских долгов), но советская делегация отвергла эти притязания.

Отбрасывая "дипломатическую вежливость товарища Чичерина" (руководителя советской делегации), поэт с величайшей гордостью говорит о силе и международном авторитете своей страны, о том, какою ценой за это заплачено и кто кому должен платить за разор и за смерть тысяч людей, за расстрелянных и заколотых, за зверства и голод... Обращаясь к "министерской компанийке", Маяковский гневно спрашивает:

  

Вонзите в Волгу ваше зрение:

разве этот

голодный ад,

разве это

мужицкое разорение -

не хвост от ваших войн и блокад?

  

Вопрос звучит как обвинение.

"Баллада о доблестном Эмиле" - веселая и злая сатира на Вандервельде, лидера бельгийской рабочей партии, социал-оппортуниста, одного из руководителей II Интернационала. Эмиль Вандервельде по профессии адвокат. В 1922 году он приезжал в Москву на процесс правых эсеров для защиты подсудимых. Этот факт и послужил толчком к написанию "Баллады".

В печати и устно Маяковский не раз выступал в пользу голодающих Поволжья. Об одном из выступлений "Правда" (21 февраля 1922 года) писала:

"Устроенный в Доме печати в воскресенье 19 февраля во время спектакля "американский аукцион" книг и автографов с участием В. Маяковского прошел весьма успешно. Выручено в общей сложности с аукциона и права выхода из Дома печати около 40 000 000 рублей (это было в период девальвации. - А. М.). Книга Маяковского "Все сочиненное Вл. Маяковским" прошла за 18 900 000 р., автограф присутствовавшего в зале М. Литвинова за 5 250 000 р., за выступление с чтением стихов С. Есенина было собрано 5 100 000 р. Все деньги переданы в губернскую комиссию помощи голодающим при Главполитпросвете".

На книге "Все сочиненное Владимиром Маяковским", которая продавалась на другом аукционе, была надпись автора:

  

Отдавшему все для голодных сел

Дарит Маяковский свое "Все".

  

Выходя на сцену во время выступлений, Маяковский заявлял, что прочтет новую вещь лишь в том случае, если публика хорошо пожертвует в пользу голодающих. О том же кричат плакаты с текстами Маяковского: "Товарищи! Граждане! Всех бороться с голодом зовет IX съезд Советов", "Надо помочь голодающей Волге!"

Маяковский написал стихотворение на острейшую тему - с длинным названием - "Спросили раз меня: "Вы любите ли нэп?" - "Люблю, - ответил я, - когда он не нелеп". Курс партии на укрепление связи рабочего класса с трудовым крестьянством в переходный от капитализма к социализму период через проведение новой экономической политики не всеми был понят правильно. Некоторые увидели в нэпе сдачу революционных позиций, чуть ли не измену революции.

Новая экономическая политика и последовавшее за ней оживление мелкобуржуазных элементов в обществе вызвали в некоторой его части упадочные и даже панические настроения. Они проникли и в среду писателей. Затосковали, всполошились поэты "Кузницы". Серой, будничной, обрастающей тиной мещанского благополучия нэповской действительности они противопоставляют пафос и героику революции, гражданской войны. Даже близкие Маяковскому поэты испугались нэпа. Хлебников незадолго перед смертью вспоминал Пугачева, готовясь поднять бунт против нэпманов: "Эй, молодчики-купчики, ветерок в голове! В Пугачевском тулупчике я иду по Москве!" Николай Асеев, в поэме "Лирическое отступление", с горькой иронией спрашивал: "Как я стану твоим поэтом, коммунизма племя, если крашено - рыжим цветом, а не красным, - время?!"

Неприятие нэпа заходило довольно далеко, оно происходило из одностороннего взгляда на нэп, из взгляда на его оборотную сторону, что собственно и предвидел В. И. Ленин. И эта, вторая, отрицательная сторона нэпа увидена была и Маяковским. Не только увидена, но и глубоко внутренне переживалась им, что сказалось в поэме "Про это".

Но поэт увидел и понял в нэпе главное - то, что это явление временное, что нэп дает возможность учиться, бороться за социализм не винтовкой, а знанием и опытом, ибо "так сидеть и "благородно" мучиться - из этого ровно ничего не получится".

В противоположность Асееву, Хлебникову, Багрицкому и другим, он настроен оптимистично: "Мы еще услышим по странам миров революций радостный топот".

Нэп не раз отзовется в творчестве Маяковского, газетная работа первых лет революции станет нормой творческого поведения поэта, разовьет сатирическую струю в его творчестве, составит значительную часть "кавалерии острот" - этого любимейшего рода оружия в его богатом арсенале.

...Лирическая стихия в творчестве Маяковского прорвалась поэмой "Люблю", законченной в феврале 1922 года. Поэмой о любви. Она так и называлась поначалу -"Любовь". Поэмой о себе. О детстве ("Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное"). О юности ("Меня вот любить учили в Бутырках"). О своих "университетах" ("А я боками учил географию..."). О наступлении зрелости ("Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лежа")...

Завязь лирического "я", обнаружившая себя в трагедии "Владимир Маяковский", разрывавшая тесноту грудной клетки в "Облаке" ("И чувствую - "я" для меня мало"), здесь, в поэме "Люблю", разрослась "громадой": "громада любовь, громада ненависть". И рядом с гиперболическими образами страсти, поднимающими любовь на недосягаемую, нечеловеческую высоту, приближающими ее к романтике абстракций, - трогательная покорность, нежность прирученного зверя, проникновенный лиризм в строках:

  

Флоты - и то стекаются в гавани.

Поезд - и то к вокзалу гонит.

Ну, а меня к тебе и подавней

- я же люблю! -

тянет и клонит.

Скупой спускается пушкинский рыцарь

подвалом своим любоваться и рыться.

Так я

к тебе возвращаюсь, любимая,

мое это сердце,

любуюсь моим я.

  

Поэма "Люблю" - раскрепощение сердца в суровое, напряженное время классовых битв, раскрепощение от плакатов и агитационных стихов и закрепощение в любви, признание в этой его закрепощенности, раскрывающее глубину натуры поэта. Такое раскрепощение не означало отказа от стихов злободневных, просто поэт окунулся в лирическую стихию, близкую его дарованию, выразил то, чем жил в это время помимо своей общественной, политической деятельности...

Когда в стране оживилось издательское дело, Маяковский проявляет предприимчивость, организует издательство МАФ (Московская - в будущем международная - ассоциация футуристов). Для этой цели заключается договор с ВХУТЕМАСом, имевшим учебную типографию.

В издательстве МАФ вышли двумя изданиями поэма "Люблю" и сборник "Маяковский издевается". Самое примечательное событие, связанное с издательством МАФ и ВХУТЕМАСом, - договор на издание полного собрания сочинений в четырех томах. Для первого тома собрания Маяковский написал автобиографию "Я сам", которую потом (для госиздатовского собрания сочинений) дополнил, доведя до 1928 года. Однако договорные обязательства ВХУТЕМАСом не были соблюдены, Маяковский писал заявление об аннулировании договора, издание затянулось, вышло в двух томах - сначала второй, потом - первый. Собранию сочинений Маяковский дал общее название "13 лет работы".

Летом 1922 года Маяковский жил на даче в Пушкине, часто бывая по делам в Москве. Сюда пришла скорбная весть о кончине (28 июня) Велимира Хлебникова. Болью в сердце Владимира Владимировича отозвалась потеря учителя, поэта, прекрасного, бескорыстного товарища.

"Во имя сохранения правильной перспективы, - писал Маяковский в статье "В. В. Хлебников", напечатанной в "Красной нови", - считаю долгом черным по белому напечатать от своего имени и, не сомневаюсь, от имени моих друзей, поэтов Асеева, Бурлюка, Крученых, Каменского, Пастернака, что считали его и считаем одним из наших поэтических учителей и великолепнейшим и честнейшим рыцарем в нашей поэтической борьбе".

Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников стоял у истоков российского футуризма и был в нем одной из самых ярких и творчески самобытных фигур. Маяковский не случайно назвал его "Колумбом новых поэтических материков".

Выходец из интеллигентной семьи, Хлебников тем не менее был абсолютно равнодушен ко всякому бытоустройству. Учился он в Казанском, а затем в Петербургском университете, но большую часть взрослой жизни провел в странствиях, принципиально считая свободу от постоянного быта необходимым условием творческого поведения.

Утопист, мечтатель, Хлебников все-таки не был отгорожен от жизни. После Октября, и даже раньше, во время первой мировой войны, он вполне ощутил ее горячее прикосновение, которое возбудило желание высказаться. Но он по-прежнему жил неустроенно, к рукописям своим относился крайне небрежно, по-прежнему был обуреваем утопическими идеями - искренне верил, например, в переустройство Вселенной на новых началах, вообразив себя неким мессией, тайновидцем, которому открылись числовые законы времени. Например, в результате своих вычислений Хлебников спрашивал: "Не следует ли ждать в 1917 году падения государства?"

Хлебников с его постоянными чудачествами был неудобен в быту, и люди, близкие ему, в том числе поэты, отнюдь не всегда старались прийти на помощь, когда он остро нуждался в приюте, в питании.

Как-то уже после революции один московский врач и его жена поселили поэта у себя - напротив своей квартиры, в пустовавшей лечебнице. Выдали ему стол для работы, нашли книги (даже книги самого Хлебникова, которых он никогда не имел). Обеспечили полный пансион. Начали "приручать".

Но чрезмерные заботы хозяйки, хоть и искренние, хоть и исполненные доброжелательства, в конце концов вызвали внутреннее сопротивление Хлебникова, и он, вечный пилигрим, замыслил побег. И осуществил его.

Бытом Хлебникова была безбытность, он мог ночевать у дорожных знакомых, в сарае, в стогу сена, где угодно, он мог не есть сутками и при этом не терять оптимизма.

В Харькове, после революции, он жил в какой-то полутемной комнате, куда влезал через разрушенную, без ступенек, террасу. Звал своих друзей в гости к знакомым на дачу ("Должно быть, накормят"). Дачные знакомые не радовались его приходу, не покормивши, отправляли спать на сеновал. Хлебников и тут не унывал: "Пойдем по лесу. Вскипятим воду на костре, из болота... Будет суп... из микроорганизмов". Об этом вспоминает Рита Райт.

Таков он был в жизни, этот повелитель мира (Велимир), "председатель земного шара", на тридцать седьмом году закончивший свою жизнь в деревне Санталово Новгородской губернии.

Таким его знал Маяковский.

В январе 1922 года он сообщает в письме к Л. Ю. Брик: "Приехал Витя Хлебников: в одной рубашке! Одели его и обули. У него длинная борода - хороший вид, только чересчур интеллигентный". Маяковскому однажды удалось устроить платное печатание его рукописи (Хлебников сам никогда этим не занимался). "Накануне сообщенного ему дня получения разрешения и денег я встретил его на Театральной площади с чемоданчиком, - пишет Маяковский.

"Куда вы?" - "На юг, весна!.." - и уехал.

Уехал на крыше вагона; ездил два года, отступал и наступал с нашей армией в Персии, получал за тифом тиф. Приехал обратно этой зимой, в вагоне эпилептиков, надорванный и ободранный, в одном больничном халате".

Кстати говоря, он и в Персию поехал, чтобы найти новые слова, новые звуки. Этот "Урус-дервиш" мог пойти за пролетающей вороной, оказаться в деревушке и лечить там маленьких рахитиков, бедных кривоногих уродцев, больных волчанкой, стригущим лишаем, сифилисом, малярией... Ему верили, его принимали везде, его благодарили, кормили, благословляли. После этой поездки он и сам заболел и уже - неизлечимо.

"Поэт для производителя", поэт для поэтов - эта характеристика Маяковского, может быть, излишне замкнута, при всей высокой оценке творчества Хлебникова, она все же неполна, ибо в наследии поэта, особенно послеоктябрьском, есть произведения, которые привлекают не только словесным экспериментом, но и серьезным содержанием и которые находят своего читателя не только среди "производителей". Но Маяковский видел в нем прежде всего поэтического учителя, мастера-экспериментатора, создателя "периодической системы слова".

Хлебников был близок Маяковскому исследовательской страстью к слову, вдохновенными фантазиями о будущем, просто человеческой талантливостью. Кроме серьезного увлечения наукой, он еще неплохо рисовал. А рисование, живопись, можно сказать, были характерным отличием поэтов-футуристов. Бурлюк, Маяковский, Хлебников, Каменский, Крученых, прозаик Елена Гуро - все они в разной степени были одарены талантом изобразительности. Не связывается ли отчасти и с этим футуристическое пристрастие к предметности слова...

Маяковский видел в Хлебникове (и таким воспринимал его) поэта и человека - нераздельно, высоко ценил в нем бескорыстие, подвижничество, образованность, творческий дух, полет фантазии... Хлебников, старший по возрасту почти на десять лет ("Между мной и Маяковским 2809 дней..." - вычислил он), признанный Маяковским своим поэтическим учителем, со временем и сам испытал заметное влияние "ученика". Он был потрясен "неслыханной вещью" - "Облаком в штанах". И с того времени в его стихах появляются реминисценции из Маяковского, упоминания имени поэта. Хлебникову даже хотелось быть похожим на Маяковского, близостью с ним он гордился. Бывая в Москве, специально ходил к Брикам в Водопьяный переулок, надеясь встретиться там "с Володичкой". Очень искренне и как-то по-детски непосредственно выразил поэт свою любовь к Маяковскому в таких стихах:

  

Кто меня кличет из Млечного пути?

А? Вова!

В звезды стучится

Друг! Дай пожму твое благородное копытце!

  

Хлебникова пытались поссорить с Маяковским уже на пороге смерти. А в августе 1922 года, вскоре же после смерти поэта, близкий ему человек обратился к Маяковскому с письмом, в котором обвинял его в присвоении рукописей покойного. Это вздорное, бездоказательное письмо попало в руки ничевоков и было опубликовано в их издании "Собачий ящик".

Маяковский не унизился до полемики, хотя на протяжении нескольких лет разные окололитературные людишки пытались отравлять его вечера и выступления оскорбительными вопросами насчет хлебниковских рукописей.

А дело обстояло так. Весной 1919 года Маяковский поручил Р. Якобсону редактировать Собрание сочинений Хлебникова и передал ему ряд рукописей поэта. Издание это не состоялось, и Якобсон все материалы передал на хранение в архив Московского лингвистического кружка, о чем есть письменное свидетельство секретаря кружка Г. О. Винокура. До 1924 года рукописи хранились в сейфе архива и затем были переданы Г. О. Винокуру и В. Силлову, автору первой библиографии Хлебникова, который доказал беспочвенность обвинений, предъявленных Маяковскому. Точка в этой истории была поставлена, но понадобилось проявить и силу характера и достоинство, чтобы, располагая неопровержимыми доказательствами своей "невиновности", выжидать, когда истина помимо него откроется людям.

В памяти потомков живет статья Маяковского о Хлебникове - благодарная дань памяти поэта и человека, оставившего заметный след в его жизни, в творчестве. Маяковский никогда не оставался должником, это было противно его натуре. Может быть, щедростью своей души, заботливым и нежным отношением к своим близким - маме, сестрам, - товарищам, соратникам он заполнял пустоту от полупонимания, полусочувствия, а иногда лишь подлаживания под понимание и сочувствие самого ближайшего окружения.

Впрочем, сочувствие - не точное слово, оно не подходит к Маяковскому. Не в сочувствии он нуждался, а в полной чистоте и искренности взаимоотношений, в полной отдаче себя - в любви, в дружбе, в товариществе, в общем деле. Верно кто-то сказал: великие люди ничего не делают наполовину. Далеко не все, кто окружал Маяковского, были способны на это. Некоторых из них как раз "половина" вполне устраивала как принцип взаимоотношений.

 

 

  

"Я ВЫХОЖУ НА PLACE DE LA CONCORDE"*

 

{* Площадь Согласия (фр.).}

К 1922 году, когда Маяковский впервые выехал за границу, послереволюционное размежевание художественной интеллигенции практически уже завершилось. Кто-то в Советской России еще выжидал момента или хлопотал о выезде, не успев это сделать вовремя, кто-то, окунувшись в болото эмиграции, ощутив его затхлое дыхание, добивался возможности вернуться на родину.

Поначалу эмигрантов на Западе привечали. Еще бы: из Советской России бегут лучшие люди, цвет интеллигенции, остаются одни лапотники, гибнет культура, цивилизация, а без культуры, без цивилизации - какое же государство!

В 1922 году на Западе эмиграцию уже больше для видимости держали в чести. И когда Маяковский пришел во французское консульство в Берлине за визой на поездку в Париж, то сотрудница консульства его спросила:

- Неужели вы вернетесь опять туда? - Она имела в виду Советскую Россию.

- Обязательно, - ответил он.

Всего Маяковский девять раз выезжал за границы Советской страны. Наиболее длительной была его поездка в Америку - в Мексику и Соединенные Штаты, по шесть раз он побывал в Германии и во Франции. Собирался совершить кругосветное путешествие...

Путешествия не были страстью Маяковского, хотя он, помимо заграницы, совершал множество поездок по стране. Он очень скучал вдалеке от дома, особенно за границей, где его общение с людьми сковывало еще и незнание языков. Но Владимир Владимирович сознавал, что поездки ему необходимы, и даже утверждал, что общение с новыми людьми, с живым миром почти заменяет ему чтение книг.

Первая поездка Маяковского за границу состоялась в мае 1922 года. Это была поездка в Латвию, в Ригу, где осела часть русской эмиграции. Буржуазная Латвия настороженно встретила советского поэта. Сразу после прибытия Маяковский попал под непрерывную слежку опытных филеров.

Маяковскому не разрешено было выступать с публичной лекцией, часть двухсполовинойтысячного тиража его поэмы "Люблю" (издательство "Арбейтер-хейм"), которую не успели развести по киоскам, была конфискована и уничтожена полицией. Только через пять месяцев после отъезда поэта из Риги русская газета "День" опубликовала интервью, данное им одному из журналистов.

В этом интервью Маяковский говорит о развитии искусства в Советской России, о футуристах, о том, что "мы все - революционеры-коммунисты", что расходимся, становимся противниками, "когда вопрос идет об эстетике...". Интервью рассчитано на пропагандистский эффект, но оно суховато, прямолинейно, Маяковский еще не научился выступать в этом жанре для незнакомого ему читателя. А устных выступлений в Риге, Ревеле и Ковно, как планировалось, ему не разрешили. Так что первая поездка за рубеж оказалась неудачной.

В стихотворении "Как работает республика демократическая?", написанном по возвращении на родину, Маяковский довольно зло высмеял буржуазные порядки, вкрапив туда и эпизоды с запрещением лекции, с конфискацией тиража поэмы, закончив стихотворение несколько неожиданной "моралью": "Зря, ребята, на Россию ропщем". Художественное оправдание "морали" в стихотворении есть: поэт попутно пускает сатирические стрелы по адресу "своей" бюрократии, но, в сравнении с буржуазной "демократией", она выглядит почти невинно. Вот откуда эта "мораль" в конце.

В октябре этого же года Маяковский едет в Германию, в Берлин. Правительство буржуазной Латвии, "обидевшись" на стихотворение "Как работает республика демократическая?", отказало Маяковскому в транзитной визе, и ему пришлось ехать в Германию через Ревель (Эстония), По этому поводу Маяковский заметил: "Я человек по существу веселый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем". Из Ревеля, на пароходе "Рюген", он отбыл в Штеттин, из Штеттина в Берлин.

20 октября в кафе "Леон" в Берлине (это было собрание Дома искусств) - впервые за рубежом родной страны - Маяковский предстал перед публикой как лектор, оратор и как поэт. На этом вечере, кстати, случай свел его с Игорем Северяниным, приехавшим сюда из Эстонии.

В Берлине в это время даже русских эмигрантов (а они буквально заполонили столицу Германии) озадачивал своими выходками Сергей Есенин. Он здесь находился вместе с Айседорой Дункан. Потерянный, неприспособленный к такой жизни Андрей Белый проводил время в кабаках, тосковал, пил вино. Готовился к возвращению в Советскую Россию Алексей Толстой, у которого Маяковский побывал в гостях вместе с Северяниным.

Газета "Накануне" сообщала, что во вступительном слове Маяковский бесцеремонно разделался с несимпатичными ему течениями русской поэзии и что более всего досталось имажинистам ("имажинятам"). Газета писала о поэме "150 000 000", что она "полна такого искрометного вдохновения, такой бичующей сатиры, что может смело выдержать сравнение с выдающимися творениями европейской поэзии... В цельности, в непосредственности, в непредвзятости, в смелых исканиях и творческом жаре - ценность Маяковского".

Поэт несколько раз выступал в Берлине, и Северянин ходил на все его выступления, ревниво следя за успехами своего бывшего, хотя и временного, соратника по футуризму и соперника в былой популярности. Они даже выступили вместе - в болгарском землячестве. И - не только. Северянин потом не без гордости вспоминал: "В день пятой годовщины Советской власти в каком-то большом зале Берлина (это было в полпредстве СССР. - А. М.) торжество. Полный зал. А. Толстой читает отрывки из "Аэлиты". Читают стихи Маяковский, Кусиков, Читаю и я "Весенний день..."

Северянин не случайно выбрал эта стихотворение для чтения в советском полпредстве в годовщину Октября. Написано оно в 1911 году, но прочитывалось в тот момент очень современно, выражая и ностальгическое чувство (воспоминание о молодости), и стремление к примирению ("Виновных нет: все люди правы в такой благословенный день!").

Дальнейшая судьба Северянина известна: эмиграция не принесла ему ни литературного успеха, ни счастья. Поняв свою глубокую ошибку, поэт повернулся лицом к России, к ее культуре, после восстановления в Эстонии Советской власти он проявляет активность, шлет в Москву и Ленинград письма, стихи. Его печатают. Однако война, фашистская оккупация прервали попытки творческого возрождения поэта. Больной, в полной безвестности и нищете он умер 20 декабря 1941 года в оккупированном Таллине и похоронен на общем кладбище. На могиле - его двустишие:

  

Как хороши, как свежи будут розы,

Моей страной мне брошенные в гроб!

  

Нельзя не обратить внимания на горделивый и непримиримый по отношению к писателям-эмигрантам тон, в котором выступал за границей Маяковский. Перед объединением российских студентов в Германии он говорил о том, что в Советской России растет интерес к поэзии у трудящихся, что симпатиями у них пользуются те поэты, которые идут с революцией и отражают в своем творчестве события последних героических лет. "Быть русским поэтом, писателем можно, только живя в России, с Россией. Пусть не думают въехать в Москву на белом коне своих многотомных произведений засевшие за границей авторы..."

Честно и твердо выраженная позиция всегда вызывает уважение, даже у противников или просто несогласных. Сочувственное отношение к Маяковскому во время его выступлений в Берлине объясняется и тем, что часть русской эмиграции, разуверившись в скором крахе Советской власти, начинала белее трезво оценивать ход событий, все больше, с интересом и даже симпатией следила за ходом событий в новой России. Да и народ Германии не испытывал к России враждебных чувств.

В стихотворении "Германия" Маяковский вспоминает первую мировую войну, разделившую ее народ с народом России, и высказывает свое к ней отношение ("Я от первых дней войнищу эту проклял, плюнул рифмами в лицо войне"). Поэт выражает революционную солидарность с теми, кто сеет, жнет, кует и прядет, высказывает твердую веру в их конечную победу.

В устных выступлениях он говорит об эмигрантской литературе: "Литература "Нэпского проспекта" (так прозвали одну из улиц Берлина из-за обилия русских эмигрантов. - А. М.) - бледна, скучна и бесцветна. Свет идет с Востока".

В Берлине Маяковский пробыл чуть более месяца и оттуда, не без труда получив визу, отправился в Париж.

Парижская неделя затмила берлинский месяц, хотя сам Париж его ничуть не смутил. По Большим бульварам он вышагивает так же по-хозяйски уверенно, как по Тверской в Москве. Маяковский посещает мастерские художников, художественные салоны и галереи, парижские театры, ищет встреч с писателями, художниками, композиторами, - здесь ему все интересно, он все хочет видеть, обо всем знать.

Разница в атмосфере жизни двух европейских столиц, и в том числе - артистической, литературной, художественной - была разительной. Уже при въезде в Берлин Маяковского поразила "кладбищенская тишь". Результаты "Версальского хозяйничанья" видны были повсюду, и наряду с этим - "страшная внутренняя разруха!". В Берлине острый глаз поэта подметил прежде всего социальные противоречия ("страшный рост спекуляции, рост богатства капиталистов, с одной стороны, и полное обнищание пролетариата с другой"), последствия войны ("Отбросы разрухи и обрубки бойни"), мощное забастовочное движение.

Совсем другим предстал Париж.

Насчет пролетариата и революционной работы Маяковский скажет несколько уклончиво: "Есть, конечно, но не это сегодня создает лицо буржуазного Парижа, не это определяет его быт". Париж озабочен тем, чтобы "Пуанкаре не помешали отдыхать на Версальских лаврах".

"Столица Франции!" Паломников всего мира притягивали к себе тайны парижского искусства. Великие художники рождались в провинции - умирали в Париже. Человек искусства, Маяковский буквально окунается в художественную жизнь Парижа и за неделю успевает так насытиться впечатлениями, что их потом хватило на книгу стихов и очерков.

В очерках о Париже Маяковский избирает условный прием, который ему позволяет вроде бы некоторую вольность в обращении с фактами, но, несмотря на условность, на введение Людогуся как первого лица (вспомните "Пятый Интернационал"), поэт берет на себя ответственность говорить о Париже серьезно.

После мрачного, "нищего" Берлина Париж ошеломляет его великолепием, сытостью, богатством, блеском золота и бриллиантов, безудержным весельем. Для поэта загадка: "Три миллиона работников Франции сожрано войной. Промышленность исковеркана приспособлением к военному производству... И рядом - все это великолепие!"

Цепкий взгляд Маяковского улавливает социальную схему, по которой живут парижане, по которой живут французы. Оказывается, здесь все, от премьер-министра Пуанкаре до консьержки, трудятся "над добычей золота" - "из Версальского договора, из Севрского, из обязательства нашего Николая". Трудятся все, но "урвать" достается не всем, и Париж начинает понимать: "Военной податью не проживешь". В Париж, полакомиться им, ринулись "доллароносные" американцы.

Маяковский любуется Парижем. Монпарнас - пристанище парижской богемы. Елисейские поля. Триумфальная арка. Воображение урбаниста Маяковского покоряет Эйфелева башня, удивительное инженерное сооружение. И он, языком поэта, ведет с ней "разговорчики", приглашает башню к нам, в СССР, в Москву. В стихотворении "Париж" слышится и ревность к тому, что не у нас есть такая башня, такое метро, и так хочется скорее обзавестись всем этим у себя, в Стране Советов...

В шутливом приглашении, с которым поэт обращается к Эйфелевой башне: "В блестеньи стали, в дымах - мы встретим вас. Мы встретим вас нежней, чем первые любимые любимых. Идем в Москву!" - скрыто страстное желание Маяковского шагнуть поскорее в завтрашний день, увидеть Россию в лесах новостроек, в торжестве индустрии.

Первый раз в Париже - глаза разбегаются, так многое хочется увидеть и услышать. Главное среди многого - художественная жизнь Парижа. Ведь "Париж в искусстве был той же Антантой. Париж приказывал, Париж выдвигал, Париж прекращал". И прежде всего - живопись. Кажется, самое престижное искусство во Франции. Огромное количество салонов, ателье, выставок. Еще учеником школы живописи, ваяния и зодчества он изучал искусство Франции, знал работы наиболее выдающихся художников. Он посмотрел на них через несколько лет.

Анна Ахматова, побывавшая в Париже до революции, поняла для себя, что парижская живопись съела французскую поэзию - стихи покупают только из-за виньеток более или менее известных художников. В 20-е годы мало что изменилось.

Все на своих местах, - отмечает Маяковский.

Только усовершенствование манеры, реже мастерства. И то у многих художников отступление, упадок.

"По-прежнему центр - кубизм. По-прежнему Пикассо - главнокомандующий кубистической армией.

По-прежнему грубость испанца Пикассо "облагораживает" наиприятнейший зеленоватый Брак.

По-прежнему теоретизируют Меценже и Глез.

По-прежнему старается Леже вернуть кубизм к его главной задаче - объему.

По-прежнему непримиримо воюет с кубистами Делонэ.

По-прежнему "дикие" - Дерен, Матис делают картину за картиной.

По-прежнему при всем при этом имеется последний крик. Сейчас эти обязанности несет всеотрицающее и всеутверждающее "да-да".

И по-прежнему... все заказы буржуа выполняются бесчисленными Бланшами. Восемь лет какой-то деятельнейшей летаргии".

Ожидание открытия, постановки новой живописной задачи, раскрытия "лица сегодняшнего Парижа" напрасно.

"Деятельнейшей летаргии" (замечательный своею парадоксальностью образ) Маяковский противопоставляет "новое слово" искусства, идущее из России. Он без колебаний, без оглядки на футуризм говорит о связи искусства с практической жизнью.

Заметил Маяковский в художественной жизни Парижа и то, о чем здесь знает каждый ребенок: "никто не вылезет к славе, если ее не начнет делать тот или иной торговец". Именно торговцы, купцы делают славу художникам. В их распоряжении целый штат рецензентов, критиков, которые обеспечивают рекламу, провозглашают очередного гения.

Мастерские художников - закулисная лаборатория, здесь, за дверью, диктует вкус купец. В мастерской Пикассо позволяют себе не принимать во внимание Делонэ, а тот, в свою очередь, может называть Пикассо "спекулянтом".

В мастерской Пикассо Маяковский приходит к выводу, что исканиям этого большого художника, дошедшего "до предела формальных достижений в определенной манере" и мечущегося из стороны в сторону, нет перспективы "в атмосфере затхлой французской действительности". Маяковский зовет его к монументальности:

- Почему, - спрашивает он, - не перенесете вы свою живопись хотя бы на бока вашей палаты депутатов? Серьезно, товарищ Пикассо, так будет виднее.

Пикассо молча покачивает головой.

- Вам хорошо, у вас нет сержантов мосье Пуанкаре.

- Плюньте на сержантов, - советует ему Маяковский, - возьмите ночью ведра с красками и пойдите тихо раскрашивать. Раскрасили же у нас Страстной!

Однако тень мосье Пуанкаре витала над Францией, воинственный вид его сержантов не вдохновлял на революционное или просто рискованное действие.

Делонэ Маяковский увлек рассказом о том, как у нас в России фантазия художников воплощается в раскраске, оформлении дома, даже квартала. Эта идея оказалась близка Делонэ, который не в моде, за которым купцы не охотятся, который может раскрашивать только дверь собственного ателье. Может быть, поэтому он испытывает тягу к Советской России и хочет обмениваться картинами?..

Не понравился Брак, он - в моде, самый "продающийся", то есть покупаемый купцами, балансирующий между Салоном и искусством. Не понравился не как художник, а потому, что ему "не до революции".

Понравился Леже. Понравился по-человечески ("вид настоящего художника-рабочего, рассматривающего свой труд не как божественно предназначенный, а как интересное, нужное мастерство..."). Понравился и как художник, пришлась по душе "эстетика индустриальных форм" и "отсутствие боязни перед самым грубым реализмом". И конечно - понравился "деловым" отношением к русской революции. Предложил на выбор - любые произведения - отвезти в подарок в Россию.

Не обошел вниманием Маяковский и русских художников, живших в Париже. О Гончаровой и Ларионове сказал что их здесь высокомерно замалчивают, хотя влияние того и другого обнаруживается в картинах французов, в том числе у Пикассо. У Гончаровой - десятки учеников, американцев и японцев. Талантливый Барт, "не согласившийся" после Октября идти против революции и не обладающий энергией пробивания и устройства, просто голодает, его картинами здесь никто не будет заниматься, их никто не купит.

Познакомившись с новейшей живописью Парижа, Маяковский приходит к выводу, который подтолкнет его к созданию теории производственного искусства. Он скажет в своих очерках о том, что начало двадцатого века в искусстве (в том числе и в поэзии) было подчинено разрешению исключительно формальных задач, что голый формализм дал все, что мог, то есть полностью исчерпал себя, что больше уже ничего открыть нельзя, и для Европы остается только приспосабливать результаты формальных завоеваний к удовлетворению потребностей буржуазного вкуса, вкуса Салона.

Дальнейшее развитие искусства он видит в том, чтобы приложить формальные открытия к жизни, к производству, к массовой работе, украшающей жизнь миллионов, а это возможно только в стране, "вымытой рабочей революцией". Решение задачи он видит в духе конструктивизма: "Это оформление, это - высшая художественная инженерия. Художники индустрии в РСФСР должны руководиться... эстетикой экономии, удобства, целесообразности, конструктивизма". Таким образом, искусству отводится роль чисто оформительская - монументальная пропаганда и дизайн. Ограниченная роль. И мы еще увидим, как идеи производственного искусства, стянутого обручами утилитаризма, будут мешать Маяковскому, отвлекать его от художественного творчества.

В Париже Маяковский-художник проявил исключительную энергию. Живопись не требует знания языка, она доступна глазу. Почему, например, он не рискует подробно говорить о французской литературе? Да потому, что он знает то, что хорошо известно в России по переводам. Кроме классики, это крупнейшие представители современной литературы - Франс, Барбюс, Роллан.

Но и внутрилитературная жизнь Парижа закрыта перед ним. Маяковскому хочется увидеть Анатоля Франса, Анри Барбюса. Франс в это время оказывается в Туре, Барбюс - в Петрограде. Ему называют Марселя Пруста ("Париж любит стиль, любит чистую, в крайности - психологическую литературу. Марсель Пруст - французский Достоевский..."). Но к Прусту удалось попасть только на похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж.

Маяковского представили Жану Кокто, моднейшему в то время писателю Франции, человеку весьма остроумному и достаточно самоуверенному. Возможно, что встречу с Кокто устроил театральный деятель Дягилев который еще в предвоенное время ставил балет "Парад" по его либретто, на музыку Э. Сати, в декорациях П. Пикассо. Поэтическому творчеству Кокто близки были тенденции кубофутуризма и дадаизма, разговор между ним и Маяковским шел о литературных направлениях, о школах и группировках. Переводчиком был Стравинский. О литературной жизни Парижа из одной беседы Маяковский ничего не узнал.

Маяковского-драматурга, Маяковского-актера влекло в театры Парижа. Здесь тоже удалось меньше, чем в живописи. Незнание французского языка затрудняло это знакомство, но некоторые общие наблюдения Маяковского в театральной жизни Парижа не лишены интереса.

Хоть Париж и гордился своей "Комеди Франсез", "Гранд-опера", театром Сары Бернар, но, учитывая, как говорит Маяковский, что "драма и, конечно, опера и балет России несравненно и сейчас выше Парижа", и что сами парижане предпочитают смотреть увеселительные, дразнящие воображение ревю-обозрения, именно на них и обратил поэт свое внимание. В течение года и даже больше такое представление ежедневно собирает полный театральный зал, и ежедневно этот зал захлебывается от восторга, проявляя пылкий, истинно французский темперамент. Здесь не надо ни над чем ломать голову, здесь просто необходимо отдаваться впечатлениям, наслаждаться, испытывать острые ощущения...

Маяковский побывал в трех таких театрах, и этого в общем-то достаточно, чтобы составить представление о вкусах публики, даже учитывая ее некоторое разнообразие: например, вкус махрового буржуа (театр Майоль) - представление с постепенным сведением на нет "количества одежи", с русским гопаком и призывом в конце есть, пить и любить на Монмартре; "разноцветный вкус" театра Альгамбра, где объединились благородный партер и блузная галерка, противоположно реагирующие на политические оттенки обозрения; "серый вкус" - ревю Фоли-Бержер, "театра мещан" - называет его Маяковский, некое смешение стилей и вкусов двух первых, восторг публики вызывает вид собственного быта, собственной жизни.

На концерты и музыкальные вечера Маяковский не рвался, с музыкой у него были "древние контры". После посещения фабрики пианол Плевель и композитора Стравинского, после исполнения Стравинским некоторых своих вещей ("Соловей", "Марш", "Испанский этюд", "Свадебка" и других), Маяковский не был потрясен. Ему ближе "дозаграничный" Прокофьев, с которым Маяковский встречался, которого предпочитал остальным, автор "стремительных, грубых маршей". Но он тут же делает оговорку: "Не берусь судить". Не под влиянием ли ленинской оценки "Прозаседавшихся" у категоричного и безапелляционного Маяковского появляется эта осторожность, уклончивость в суждениях об искусстве?..

С радостью замечает Маяковский здесь, в Париже, как в последнее время изменилось отношение к советским русским. "Красная паспортная книжечка РСФСР - достопримечательность, с которой можно прожить недели две, не иметь никаких иных достоинств и все же оставаться душой общества, вечно показывая только эту книжечку".

Немаловажное обстоятельство. Особенно если учесть, что при этом падает "уважение" к белогвардейской эмиграции, в которой Маяковский указывает на самых злобных ее представителей - Мережковского, Гиппиус и других, приводит несколько примеров, показывающих, как низко пал престиж эмиграции, как выродилась она нравственно.

Особый случай - с Мариной Цветаевой. С нею он встретился в Париже в один из более поздних приездов туда, и встреча эта имела - для Цветаевой - далеко идущие последствия.

Маяковский не очень жаловал Цветаеву, как поэта (хотя книга "Версты" ему понравилась), может быть, из-за эмигрантского статуса не желая вникать в творчество этой очень близкой ему по темпераменту, по натуре, по строю души поэтессы. Она же поняла, приняла и полюбила его сразу и безоговорочно.

Парижская встреча эхом откликнулась другой встрече, их последней встрече на родине, в апреле 1922 года, когда Цветаева собралась уезжать к обнаружившемуся в Праге, после двухлетней безвестности, мужу. Про ту встречу вспоминает Цветаева в парижской газете "Евразия", в открытом письме Маяковскому после его выступления 7 ноября 1928 года в кафе Вольтер:

"28 апреля 1922 года накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.

- Ну-с, Маяковский, что передать от вас Европе?

- Что правда - здесь".

Прервем этот газетный отклик, чтобы дать слово А. С. Эфрон, дочери Цветаевой, домыслившей содержание короткого эпизода. Маяковский, "усмехнувшись, пожал Марине руку и - зашагал дальше.

А она смотрела ему вслед и думала, что, оглянись он и крикни: "Да полно вам, Цветаева, бросьте, не уезжайте!" - она осталась бы и, как зачарованная, зашагала бы за ним, с ним.

Эта Маринина мысль вдогонку Маяковскому может быть сочтена "поэтической вольностью", романтическим всплеском и полнейшей несбыточностью, но - и потаенной глубинной правдой. Ведь отъездом своим она перебарывала ту половину себя, что навсегда оставалась в России, с Россией".

Как мы хотим очистить, обелить любимых нами людей из прошлого, если они в своей жизни делали какие-то опрометчивые шаги, совершая роковые поступки! Мы придумываем для них иные варианты, которые как будто опровергают ошибки, показывают их случайность, нелогичность... Но что было, того уж не исправить. Великий человек велик не только на горе, но и в яме.

Эмиграция стала трагедией для Цветаевой, душой она - и тут, конечно, права ее дочь - всегда оставалась в России, с Россией.

А вот что дальше говорится в ее письме-отклике на выступление Маяковского:

"7 ноября 1928 г. поздним вечером, выходя из Cafe Voltaire, я на вопрос:

- Что же скажете о России после чтения Маяковского? - не задумываясь ответила:

- Что сила - там".

Чем это для нее кончилось, можно узнать из письма Цветаевой от 3 декабря 1928 года.

"Дорогой Маяковский!

Знаете, чем кончилось мое приветствование Вас в "Евразии"? Изъятием меня из "Последних новостей", единственной газеты, где меня печатали - да и то стихи - 10-12 лет назад! (Нотабене. Последние новости!)

"Если бы она приветствовала только поэта Маяковского, но она в лице его приветствует новую Россию..."

Вот Вам Милюков - вот Вам Я - вот Вам Вы.

Оцените взрывчатую силу Вашего имени и сообщите означенный эпизод Пастернаку и кому еще найдете нужным. Можете и огласить.

До свидания! Люблю Вас.

Марина Цветаева".

Была еще одна встреча двух поэтов. По свидетельству А. С. Эфрон, весной 1929 года Маяковский по просьбе коммунистов выступал перед рабочими в маленьком кафе. Один из организаторов вечера пригласил в кафе Цветаеву и ее мужа С. Эфрона. Марина подошла к Маяковскому, познакомила его с мужем.

- Слушайте, Цветаева, - сказал Маяковский, - тут - сплошь французы. Переводить - будете? А то не поймут ни черта!

Марина согласилась... Маяковский называл стихотворения, в двух словах излагал содержание, она - переводила. Он - читал.

И конечно - вопросы и ответы.

Ни предыдущая, ни эта, последняя, встречи не примирили Маяковского с Цветаевой, его отношение к эмиграции не знало оттенков: кто не с нами, тот против нас. Цветаева, уже в 1932 году, написала блестящую статью "Эпос и лирика современной России", где наряду с дискуссионными местами содержится много проницательных суждений о Маяковском и где выражено искреннее восхищение его творчеством.

Цветаева же с ее проницательным умом высказывает мысль о родстве Маяковского и Пушкина: "Пушкин с Маяковским бы сошлись, уже сошлись, никогда по существу и не расходились. Враждуют низы, горы - сходятся". Надо ли говорить, как сама Цветаева хотела "сойтись" с Маяковским...

И еще один остроумный пассаж Цветаевой: "С Маяковским произошло так. Этот юноша ощущал в себе силу, какую - не знал, он раскрыл рот и сказал: "Я!" Его спросили: "Кто - я?" Он ответил: "Я: Владимир Маяковский". - "А Владимир Маяковский - кто?" - "Я!" И больше пока ничего. А дальше, потом, - все".

Теперь вернемся к парижским впечатлениям. Маяковский рассказывает о них в очерках, рассказывает с юмором, с улыбкой, не желая преступать грань очеркового жанра, свободного повествования и переходить на язык деловой публицистики, но и не притушевывает значительности того, о чем говорит. Да и вообще это было в стиле Маяковского - шутил он с самым серьезным видом, без улыбки, а о серьезных вещах часто говорил шутливо-иронически, не отпуская внимания слушающих или читающих.

Судя по всему, визит Маяковского в Париж и Берлин не прошел бесследно и для тех, с кем он встречался. Художник Ларионов писал поэту, вспоминая банкет, устроенный в его честь русскими и французскими художниками и редакцией журнала "Удар", что в Париже "идут разговоры о вечере и прочитанных стихах - Маяковский на втором слове".

Для Маяковского эта заграничная поездка имела огромное значение. Она хотя бы слегка приоткрыла перед ним западный мир, западное искусство и дала возможность сравнивать их с тем, что в это время происходило и делалось в Советской стране. Знакомства с деятелями искусств, с интеллигенцией выявили большой интерес к Стране Советов, к ее жизни, к ее искусству, и это укрепило в Маяковском веру в историческую правоту революции. И поэт впервые испробовал свой дар на "инородном" материале и в новом для себя жанре очерка.

Знакомство с жизнью Германии и Франции прибавило политической остроты взгляду Маяковского-поэта и обогатило его впечатлениями и материалом для создания "Маяковской галереи" - серии памфлетов на политических деятелей европейских стран, в которую вошли Пуанкаре, Муссолини, Керзон, Пилсудский, Стиннес, Вандервельде, Гомперс. Публицистический и сатирический дар Маяковского, его темперамент бойца, его полная безоглядная отдача злобе дня породили это весьма своеобразное явление, в котором решались не только политические, пропагандистские задачи, но и задачи поэтические. Создание сатирического памфлета-портрета требовало как раз соединения в поэтическом слове, в образе всех перечисленных качеств. Творческий итог оправдывал поездку, и в мае 1923 года начинаются хлопоты о новой заграничной поездке. Командировку дает Наркомпрос, Луначарский пишет в Наркоминдел о целях поездки Маяковского: "Они целесообразны с точки зрения... поднятия культурного престижа нашего за границей. Но так как лица, приезжающие из России, да притом еще с репутацией, подобной репутации Маяковского, натыкаются иногда за границей на разные неприятности, то я, ввиду всего вышеизложенного, прошу Вас снабдить Маяковского служебным паспортом".

Вопрос этот решился не сразу. В политической жизни произошли события, которые всколыхнули не только нашу страну, они заставили о себе говорить весь мир. В Лозанне 10 мая 1923 года был убит советский дипломат В. В. Воровский, а за день до убийства последовал провокационный ультиматум английского министра иностранных дел Керзона Советскому Союзу, угрожавший разрывом советско-английского торгового соглашения. По всей стране прошли многолюдные манифестации. И вот тут-то Маяковский вполне проявил свой общественный темперамент, тут он, естественно, не мог усидеть дома, не выйти вместе со всеми на улицу, не откликнуться на это событие стихом, гневным словом.

Он выступает на митингах около Большого театра, на Советской площади. "Правда", "Рабочая газета", "Рабочая Москва" сообщают о выступлениях поэта на митингах протеста.

"Силу гнева русского пролетариата против мировой буржуазии и фашизма сумел впитать в себя поэт Маяковский. Сильным, мощным голосом, раздававшимся во всю площадь, он прочел свое стихотворение "Коммуне не быть под Антантой".

Вся площадь вторила ему: "Коммуне не быть под Антантой! Левой, левой, левой!" - так писала о его выступлении "Рабочая газета".

Позднее Маяковский признавался Всеволоду Пудовкину, какое огромное волнение он испытывал, выступая перед многотысячной толпой. Это волнение передавалось и людям на площади и выливалось в "ревущее тысячеголосое "Левой!" ("Правда"). Выступал пламенный трибун, поэт - человек, способный зажечь сердца тысяч людей и повести их за собой.

А в печати вскоре появляется стихотворение "Воровский" (первое название - "Сегодня") - с ним Маяковский выступил на траурном митинге памяти советского дипломата на площади Свердлова; стихотворения "Керзон" и "О том, как у Керзона с обедом разрасталась аппетитов зона". В связи с публикацией стихов о Керзоне одна английская газета призывала привлечь Маяковского и журнал "Красная новь" к ответу за якобы клевету на английского министра.

Поездка поэта за границу, о которой хлопотал Луначарский, состоялась летом и в начале осени. 3 июля 1923 года он вылетел на аэроплане из Москвы в Кенигсберг вместе с Бриками. Сначала, около трех недель, Маяковский отдыхал во Фленцбурге, а затем, весь август - в Нордернее, на побережье Северного моря. Отдыхал и в то же время готовил для берлинского издательства "Накануне" сборник стихов "Вещи этого года (до 1 августа 1923 г.)", написал к нему предисловие, написал стихотворение "Нордерней". Позднее написано стихотворение "Москва - Кенигсберг".

Стихи не очень "шли". Может быть, сказывалась усталость, может быть, шло "накопление". По возвращении в Москву он пишет рекламные тексты для ГУМа, а с октября 1923 года и на длительное время - для Моссельпрома. Тем не менее в декабре Луначарский снова "снаряжает" Маяковского в командировку, и снова в Берлин. Состоялась она в апреле 1924 года. Маяковский едет с замыслом уже за границей хлопотать визу для поездки в США. Берлинская газета "Накануне" так и информировала читателей: "Проездом в Америку прибыл вчера в Берлин Владимир Маяковский". В этом же году Маяковский еще раз возобновлял попытку получить визу на въезд в США, будучи во Франции, и снова его попытка не увенчалась успехом.

Маяковский, однако, во время пребывания в Берлине не теряет времени попусту, он выступает в русских аудиториях, посещает редакцию журнала "Рабочая литература".

После первой встречи - с писателями, художниками и артистами, - где тоже были и немцы, Маяковский оставил по себе прекрасные воспоминания.

Вторая встреча имела обширную программу - это и разговор о новом течении в советской литературе Лефе (Левом фронте искусств), это и последние стихи, прочитанные поэтом, и отдельно выделенная сатира. Но вечер, по воспоминаниям одного из присутствовавших на нем, начался не совсем обычно. Маяковский начал свое выступление словами: "Прежде чем нападать на Советский Союз, надо вам послушать, как у нас пишут. Так вот - слушайте". И он превосходно прочел рассказ Бабеля "Соль".

Газета "Накануне" по достоинству оценила прочитанные поэтом стихи, написав, что они "скованы из стали в горниле русской революции", что поэт Маяковский - "большой талант, и его эволюцию от сданного им в архив желтокофточного футуризма к поэзии "Леф" никоим образом не поставишь ему в упрек". Что же касается Лефа, то, по сообщению той же газеты, Маяковский характеризовал его программу как стремление "идти рука об руку с мозолистыми руками рабочего", "укреплять в нем бодрость, веру в правоту Октября", наконец, что он и "сам старается слиться с созидающей работой, к которой зовет сегодняшний новый день Россию...".

Европейские маршруты, выступления Маяковского в западных столицах каким-то эхом отозвались и на Востоке. Ему предложили стать почетным членом "Ничиро - Соофукай" - Общества русско-японской взаимной помощи, несколько высокопарно по-японски называвшееся - "Краеугольный камень, соединяющий обе нации".

Поэт живо откликнулся на это предложение, но ему не удалось ни побывать в Японии, ни каким-то иным способом ближе познакомиться с японской культурой, и, как человек, помнящий о всех обязательствах и полуобязательствах, он потом, перечисляя свои "долги", вспомнит и про "вишни Японии", про которые "не успел написать".

Последней "заграницей" Маяковского перед самой длительной и самой богатой впечатлениями поездкой в Соединенные Штаты в 1925 году была еще одна поездка в Париж.

Такова уж слава этого города, что в каком бы состоянии ни была его артистическая, литературная жизнь, в ней все равно ищут некую новизну, изюминку, ищут то, чего нет нигде. По всей видимости, и в этот приезд в Париж у Маяковского была надежда увидеть здесь что-то новое, интересное и творчески перспективное, революционное в искусстве, но, увы, и на этот раз его ждало разочарование. Наверняка со слов Маяковского, который любил гиперболу, журнал "30 дней" написал: "А в Париже Маяковский чувствовал себя, как в глухом захолустье".

Однако гипербола "захолустье" могла быть вызвана и тем приемом, который советскому поэту оказала парижская полиция. Через несколько дней после приезда он получил из префектуры предложение покинуть Париж. Вместе со своей старой знакомой, Эльзой Триоле (младшей сестрой Л. Ю. Брик), которая жила в Париже и которая рассказала об этом инциденте, Маяковский идет в префектуру. В поисках какого-то важного чиновника он бродит по длинным заплеванным коридорам префектуры, производя страшный шум стальными набойками каблуков и тростью, которая цепляется за стены двери и стулья. Важный чиновник очень раздражителен, он привстает за столом, чтобы громким и яростным голосом убедительнее сказать о том, что господин Маяковский должен покинуть Париж в 24 часа.

Триоле объясняет чиновнику, что Маяковский не особенно опасен, потому что не говорит ни слова по-французски...

Лицо Маяковского, которому Эльза перевела свой разговор с чиновником, вдруг просветлело, он доверчиво посмотрел на раздражительного господина и произнес густым и невинным голосом:

- Jambon {Ветчина (фр.)}.

Господин перестал кричать, взглянул на Маяковского, улыбнулся и сказал:

- На сколько времени вы хотите визу?

Вопрос решило обаяние Маяковского и, очевидно, также чувство юмора, с которым он, по воспоминаниям Триоле, вышел из положения.

В письмах из Парижа Маяковский пишет, что ничего не делает (лишь в конце пребывания: "опять тянет на стихи - лирик!"), тем не менее все это время перед ним мелькает калейдоскоп лиц, выставок, картин... Он видел за это время "несчетное количество людей искусства, видел и самый Париж, с лица и изнанки..." (Триоле).

И все же какая-то ненаполненность ощущений, какой-то автоматизм, протокольный оттенок в визитах, встречах, даже в интервью. Маяковский был заряжен на поездку в Америку, и вот эта целеустремленность, разбивавшаяся о стену неясностей и проволочек, гасила другие желания, ослабляла присущую ему жизнедеятельность.

"Я уже неделю в Париже, - сообщает он в Москву, - но не писал потому, что ничего о себе не знаю - в Канаду я не еду и меня не едут, в Париже пока что разрешили обосноваться две недели (хлопочу о дальнейшем), а ехать ли мне в Мексику, - не знаю, так как это, кажется, бесполезно. Пробую опять снестись с Америкой для поездки в Нью-Йорк..."

И тут же: "Ужасно хочется в Москву", "...до чего же мне не хочется ездить, а тянет обратно читать свои ферзы!" (Стихи - нем.). И еще позднее, в стихах: "Но нож и Париж, и Брюссель, и Льеж - тому, кто, как я, обрусели".

Общее, наверное, это чувство для всех русских (да и только ли русских!) - уже через несколько дней самого увлекательного путешествия вдруг ощутить тоску по дому, по близким, по России, и прочувствовать это блаженство, испытанное нашими близкими и далекими предками и выраженное в прекрасном поэтическом афоризме, ставшем пословицей: "Когда ж постранствуешь, воротишься домой, и дым Отечества нам сладок и приятен". Маяковскому было хорошо знакомо это чувство, он не раз выражал его в стихах и в прозе.

И острее всего - в стихах о загранице. Где еще, в другом месте, у Маяковского, убежденного урбаниста, встретишь такие вот традиционно русские, щемяще ностальгические стихи, как эти:

  

Сейчас бы

в сани

с ногами -

в снегу,

как в газетном листе б...

свисти,

заноси снегами

меня,

прихерсонская степь...

Вечер,

поле,

огоньки,

дальняя дорога, -

сердце рвется от тоски,

а в груди -

тревога.

  

Хорошо про них сказал Ст. Лесневский: "Тут вспоминается многое: и пушкинские снега, и лермонтовские "дрожащие огни печальных деревень"... И конечно, Блок: "И невозможное возможно, дорога долгая легка, когда блеснет в дали дорожной мгновенный взор из-под платка, когда звенит тоской острожной глухая песня ямщика!.." Говоря словами Маяковского, это - "единой лирики лента".

Заботят поэта свои дела в Москве. Вот он и раздваивается, просит в письмах успокоить редакцию журнала, которой задолжал, сообщить, что по приезде напишет для него обещанное, волнуется по поводу выхода лефовского журнала настолько, что готов тут же прервать поездку ("Если для Лефа нужно, я немедленно вернусь в Москву и не поеду ни в какие Америки"). И еще: "Сижу в Париже, так как мне обещали в две недели дать ответ об американской визе. Хоть бы не дали, тогда я в ту же секунду выеду в Москву, погашу авансы и года три не буду никуда рыпаться..."

Маяковский все-таки не проявляет такого жадного интереса к артистической, художественной жизни и к быту Парижа, как в первый раз. "Здесь мне очень надоело", - пишет он через месяц пребывания в Париже.

В интервью, которое дал Маяковский газете "Ле нувель литерер", он сетует на недостаточно высокий уровень литературных связей между Россией и Францией за последние десять лет. Хотя, как это и до сих пор продолжается, в России о новейшей французской литературе знают гораздо больше, чем во Франции о русской. Маяковский предложил издавать популярную литературу: по-русски - о Франции, по-французски - о России, основать газету или журнал, где представители двух стран смогли бы обмениваться статьями по вопросам искусства и современности.

В другой газете интервьюер передает слова Маяковского о том, что Россия в настоящее время переживает эпоху литературного возрождения, что поэзия значительно расширила сферу своего воздействия, она трактует о самых важных вопросах, и сами массы призваны судить о ее достоинствах, так как стихи теперь читаются перед огромными толпами народа.

Два события во время этого визита в Париж произвели впечатление на Маяковского - это перенесение праха Жана Жореса в Пантеон и торжественное поднятие флага на здании Полпредства СССР во Франции.

Второе из этих событий имело большой международный отклик. 4 декабря 1924 года во Францию прибыл первый советский посол Л. Б. Красин. Приезд его привлек внимание парижской прессы, и Маяковский едва пробился сквозь толпу фотокорреспондентов и репортеров, чтобы попасть во двор посольства. А 14 декабря состоялось торжественное поднятие флага над зданием Полпредства на рю Гренель. Для Маяковского, поэта и гражданина Советского Союза, это был момент торжества, праздник души.

Перенесение праха Жореса в Пантеон вылилось в массовую демонстрацию. Видный политический деятель предвоенной Франции, социалист, блестящий оратор, страстный борец против колониализма и милитаризма Жан Жорес был убит 31 июля 1914 года, а его убийца, французский шовинист, был оправдан буржуазным судом.

Популярность Жореса в народных массах была огромна, и французское правительство, церемонией перенесения его праха в Пантеон - место погребения останков выдающихся деятелей Франции - решило нажить себе политический капитал, "спекульнуть на Жоресе", как скажет потом Маяковский. Во время шествия к Пантеону поэт слышал выкрики, которые ему переводила Эльза Триоле - об этом есть строки в стихотворении Маяковского.

Стихотворение "Жорес", написанное в Москве, уже по возвращении из Франции, подтверждает, что Маяковский хорошо понял и политическую подоплеку этого события, и настроения демократических масс, участвовавших в церемонии. С ними, французскими "блузниками", с французским рабочим классом выражает свою солидарность поэт в этом стихотворении.

В стихах парижского цикла Маяковский то и дело обращается к "домашним" делам (так же как и в письмах). К тому же ведь стихи эти были написаны уже в Москве, когда текущие литературные дела и литературные споры снова захватили поэта. И он включается во внутреннюю полемику стихотворениями "Город", "Верлен и Сезан", в какой-то мере стихотворениями "Notre-Dame" и "Версаль"...

И опять неожиданность: именно в стихотворении о Париже ("Город") пронзает чувство поэтического одиночества, оторванности от поэтических "тылов" в таких хорошо известных строках:

  

Мне скучно

здесь

одному

впереди, -

поэту

не надо многого, -

пусть

только

время

скорей родит

такого, как я,

быстроногого.

  

Нет, стихотворение не об этом, оно - о Париже, даже о двух Парижах: о Париже "адвокатов, казарм" и о Париже "без казарм и без Эррио {Видный французский политический деятель, в 1924 году возглавлял правительство страны.}".

Впрочем, сказано об этом как-то информативно, вроде лишь для того, чтобы выразить симпатию ко второму из них. И городской пейзаж, и красота Place de la Concorde, видимо, не вдохновили на этот раз Маяковского. Он весь где-то в "домашних" делах, в спорах, в обиде на нелепый ярлык "попутчика", которой навесили на него литературные недруги.

В стихотворении "Верлен и Сезан" промелькнул отголосок литературных споров и разговоров в Париже. Но тут же, и уж точно перед своими доморощенными идеологами искусства, видимо, продолжая какой-то спор, Маяковский отстаивает право поэта на свое "лицо", на творческую индивидуальность: "Поймите ж - лицо у меня одно - оно лицо, а не флюгер".

Это "уточнение" опровергает представление о Маяковском как о некоем высокой квалификации мастере, хотя и могущем возгораться, но более приспособленном выполнять заказы. Ложное представление. Все написанное Маяковским - от пылающих строк любви в поэме "Облако в штанах" до рекламы сосок - написано по велению души. Маяковский глубоко переживает и любовную драму, и конкуренцию государственной торговли с торговлей нэпманов.

Но нельзя ставить знак равенства между этими переживаниями. У поэзии всегда были и есть свои предпочтения, есть традиционно поэтические, вечные темы, но были и есть преходящие. Каждый поэт живет в своем времени, и оно, это время, кладет печать на его творчество, и потомки узнают о времени по стихам поэта (Маяковский предупреждал: "Я сам расскажу о времени и о себе"). Излишним полемическим подчеркиванием своей приверженности злобе дня, мостовой на Мясницкой (он, например, доказывал Луначарскому, что самое великое призвание современного поэта - в хлестких стихах жаловаться на дурную мостовую на Мясницкой улице), он укреплял позиции Лефа и, конечно, давал повод даже любившему его Луначарскому для упреков в утилитаризме, в принижении поэзии.

...Первые поездки за границу не вызвали большого желания к устным отчетам. Видимо, Маяковский считал, что убедительнее и полнее он это может сделать в очерках. В стихах, кроме обширной, щедрой красками, картины жизни на Западе, выкристаллизовалось, осветилось, по-новому проявилось патриотическое чувство. Как не понять его!

Я хотел бы

жить

и умереть в Париже,

Если б не было

такой земли -

М о с к в а.

  

  

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 50; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.097 с.)