quot;...ГЛАШАТАЙ ГРЯДУЩИХ ПРАВД" 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

quot;...ГЛАШАТАЙ ГРЯДУЩИХ ПРАВД"

Поиск

"ПОСЛУШАЙТЕ!"

 

"...Я сел учиться".

Хорошо сказать: учиться. Надо было еще решить, чему и как учиться. Тянуло к стихам, отсюда и первые пробы. Неудачные, сам это понимал. Хотя образное слово срывалось с языка иногда как-то стихийно, как тот экспромт-каламбур, которым Владимир наградил пристава Мещанской части. Увереннее себя чувствовал в рисовании, все-таки занимался с профессиональными учителями, и те поощряли его, находили способности.

Маяковский стал подумывать о профессиональной учебе рисованию. Да и для партийной работы, для более надежной конспирации нужно было иметь "вид". Он решил сдать экзамены по общеобразовательным предметам за пять классов Строгановского училища. Это было в январе 1909 года. Помешал второй арест. И все-таки Владимир не оставлял мысли об училище. В письме к сестре из Сущевской тюрьмы он перечисляет книги, которые потребуются для подготовки к экзаменам, и программу для готовящихся на аттестат зрелости. В тюрьме, добившись разрешения иметь при себе принадлежности для рисования, Маяковский отдается этому делу с энтузиазмом.

То же самое происходит и после третьего ареста, когда Маяковский, еще до перевода в Бутырки, находился в Мясницкой полицейском доме.

"Он сумел добиться разрешения заходить в мою камеру под тем предлогом, что он художник, - рассказывает В. И. Вегер. - Он рисовал карандашом, писал акварелью. Сохранился мой акварельный портрет, написанный тогда Маяковским в моей камере". Из старших товарищей по революционной работе Владимир рисовал еще Морчадзе (тоже один портрет сохранился).

После освобождения из тюрьмы во второй раз Маяковский, не прерывая партийной работы, решил поступить в Строгановское училище, где училась и сестра Людмила. Вот что она пишет об этом времени:

"В Строгановском училище Володя работал первое время интенсивно... Он... рисовал и лепил животных с натуры, занимался в обширной библиотеке... изучал русский лубок. Это принесло Володе пользу в его последующей работе над "Окнами РОСТА", плакатами, обложками и над эскизами к постановке "Мистерии-буфф"... Но прикладной характер Строгановского училища его не удовлетворял... Он стал говорить о поступлении в Училище живописи, ваяния и зодчества. Надо было хорошо подготовиться. Но средств не было".

Рисовал Малковский много. Высокий молодой человек в форменной тужурке Строгановского училища, с альбомом в руках, удивлял прохожих на улице, когда вдруг останавливался, пораженный видом, фигурой, лицом человека, начинал быстро набрасывать что-то карандашом в альбоме, бросая быстрый взгляд на "натуру". Рисовал во дворе, дома. Любил рисовать карикатуры. По карикатурам иногда некоторые знакомые узнавали себя, и на этой почве возникали маленькие конфликты.

Заметив влечение Маяковского к живописи, заведующий учебной частью училища П. П. Пашков посоветовал ему не тратить время на прикладное искусство, а поступить в Училище живописи и ваяния, но предупредил, что без подготовки туда поступить не удастся, что там очень серьезный конкурс.

А подготовку надо было пройти в специальных мастерских. Такие частные мастерские были тогда у Келина, Рерберга, Юона. Надо было позаниматься в одной из них. Помешал этому новый арест.

Уже после выхода из тюрьмы, когда созрело решение целиком посвятить себя искусству, Маяковский сначала - в течение трех месяцев - занимается в студии Жуковского, затем - надоело писать "серебренькие сервизики" - переходит к Келину. Про Келина сказал в автобиографии: "Реалист. Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся". И еще: "Требование - мастерство, Гольбейн. Терпеть не могущий красивенькое".

Все это и привело Маяковского к Келину.

Из краткой его характеристики стоит, выделить три момента, имеющие принципиальное значение уже для Маяковского-поэта: реалист, меняющийся, требование мастерства. "Меняющийся" - можно отнести к Келину и как к учителю, но в любом случае этот эпитет характеризует художника в творческой эволюции, в поиске. Эти три качества в полной мере присущи Маяковскому-поэту.

Но тут видны и живописные пристрастия Маяковского, его явная тяга к реализму, к рисунку, к портрету. Более всего в рисовании он любил портрет. Не случайно - Келин, ученик великого портретиста Серова, не случайно упоминание имени Гольбейна (Младшего), выдающегося художника эпохи немецкого Возрождения, тоже портретиста (монография о Гансе Гольбейне с тех пор хранилась в семье Маяковских).

После нескольких месяцев учебы в студии Келина Маяковский попытался поступить в Училище живописи, ваяния и зодчества, но, как и предсказывал Келин, конкурсного экзамена не выдержал. Подготовка была еще недостаточна, пришлось еще год поработать в студии.

Студия помещалась на самом верху многоэтажного дома в Тихвинском переулке и представляла собою большую комнату с тесной прихожей. Келин был требовательным педагогом и никаких вольностей студийцам не позволял. Тех, кто не проявлял старания и способностей, без сожаления отчислял. Когда к нему пришел высокий басистый юноша Маяковский, Келин, выслушав его, пошутил:

"- Вам бы Шаляпиным быть!

- Нет, меня тянет больше к живописи. Вот принес вам рисунки, посмотрите - как. Я уже занимался в студии Жуковского, да не нравится мне там. Там все больше дамочки занимаются. Вот мне и посоветовали пойти к вам".

Подготовлен Маяковский был слабо, говорит Келин, но понравился своим открытым лицом, скромностью, застенчивостью. И строгий педагог отступил от своего правила - предложить еще поработать недельки две, представить новые работы и тогда решать вопрос о приеме в студию, - он принял Маяковского. Зато у Келина появился удивительно трудоспособный ученик, который раньше всех приходил в студию и уходил последним. Педагог считал, что у Маяковского есть большие способности и что он может стать хорошим художником, поэтому оказывал ему большое доверие. И любил его за прямоту суждений.

Келин имел обыкновение собственные работы показывать ученикам и спрашивать их мнение. Так он однажды представил на "суд" учеников этюд, написанный в Петровско-Разумовском. Многим он понравился, этюд хвалили.

"- Ну, а вы что скажете, Маяковский? - спросил Петр Иванович.

Маяковский, нахмурив брови, сосредоточенно смотрел на этюд.

- Что скажу, - медленно начал он, как бы обдумывая каждое слово, - солнца нет, воздуха мало, башня как-то давит... Вообще... - он сделал небольшую паузу, - этюд мне не нравится.

Все переглянулись, бросив украдкой взгляд на Петра Ивановича: не обиделся ли? Но Петр Иванович и не думал обижаться, и когда Маяковский кончил, сказал:

- Что ж, правильно подметил, солнца нет, я и сам это чувствую; насчет башни тоже, пожалуй, верно... Ну, а что воздуха маловато, так это еще бабушка надвое сказала".

Об этом вспоминает соученица Маяковского Л. А. Евреинова. Но и Маяковскому от учителя доставалось. Еще год работы в студии дал ему многое. И сбылось второе предсказание Келина: с этой подготовкой он поступил в училище не в головной (подготовительный), куда поступал год назад, а в фигурный (основной) класс. Это случилось в августе 1911 года.

На экзаменах, которые продолжались шесть дней, рисовали обнаженную фигуру и гипсовую голову. Маяковский потом рассказывал своему учителю, что он следовал его советам - начал от пальца ноги и весь силуэт фигуры очертил одной линией, положил где-то тени... За строками автобиографии: "Поступил в Училище живописи, ваяния и зодчества: единственное место, куда приняли без свидетельства о благонадежности. Работал хорошо" - скрыт довольно любопытный факт. Маяковский подавал прошение в Высшее художественное училище при Академии художеств в Петербурге о том, чтобы его допустили к конкурсному экзамену. Среди других документов, затребованных у него из училища, называется свидетельство о благонадежности. Поскольку Маяковский на экзамены не явился (хотя был включен в список допущенных), а в автобиографии явно намекает на причину, стало быть, требуемого свидетельства он получить не мог. Охранка не забыла о "заслугах" Маяковского перед нею.

Училище же живописи, ваяния и зодчества не было государственным, часть средств на его содержание давало земство, часть - меценаты. Статус негосударственного учебного заведения позволял при приеме учащихся обходиться без справки о политической благонадежности. Это и имел также в виду Маяковский в краткой автобиографической записи.

Два года провел он в этом училище, закончить которое ему не удалось. Не по неспособности или неприлежанию, нет, как раз Маяковский проявил и способности и, по крайней мере, поначалу - прилежание. Работал он действительно много и, как сам уверяет, "хорошо". Сестра Людмила Владимировна, видевшая его работы на выставке, тоже подтверждает, что работал он хорошо.

Но обстановка в училище, дух застоя сразу не понравились: "Удивило: подражателей лелеют - самостоятельных гонят. Ларионов, Машков. Ревинстинктом стал за выгоняемых". Маяковский начал протестовать. Уже в октябре, вскоре после поступления в училище, когда на общем собрании учащихся обсуждался вопрос о выставке, в протоколе записано о том, что собрание приняло резолюцию Маяковского, состоящую в следующем: "Ввиду того, что на общем собрании обнаружено два течения (за и против жюри) и что на этой выставке, являющейся отражением жизни Училища, имеют право быть представлены оба течения, мы учреждаем оба отдела на выставке XXXIII - "С жюри" и "Без жюри".

Это был открытый протест против гонения на "самостоятельных". И он подсказан был не только "революционным инстинктом". Маяковский уже начал улавливать тенденции и направления в современном искусстве. В ноябре умер бывший преподаватель училища Серов. На похоронах художника, в присутствии большого числа известнейших живописцев, писателей, артистов (тут были Васнецов, Брюсов, Бакшеев, Станиславский, Немирович-Данченко, Бенуа), от учеников школы выступил Маяковский. В газете "Русское слово" об этом написано: "...ученик Училища живописи, указав на тяжелые потери, которые понесло русское искусство за последние пять лет в лице Мусатова, Врубеля и, наконец, В. А. Серова, высказался в том смысле, что лучшее чествование памяти покойного - следование его заветам".

 

В училище Маяковский подружился с Василием Чекрыгиным. Среди массы учеников, вспоминал их товарищ по училищу художник Л. Ф. Жегин, "в классе выделялись тогда две ярких индивидуальности: Чекрыгин и Маяковский... Маяковский относился к Чекрыгину довольно трогательно, иногда как старший, добродушно прощая ему всякого рода "задирания" и небольшие дерзости вроде того, что мол, "тебе бы, Володька, дуги гнуть в Тамбовской губернии, а не картины писать".

И здесь же, в училище, жизнь его свела с людьми, которые помогли совершиться неизбежному повороту судьбы - поверить ему в себя как в поэта. Первым среди них был Давид Бурлюк. Маяковский познакомился с ним сразу же при поступлении в училище, в начале сентября.

"В училище появился Бурлюк. Вид наглый. Лорнетка. Сюртук. Ходит напевая. Я стал задирать. Почти задрались". Свидетельство Маяковского. А вот свидетельство Бурлюка: "Какой-то нечесаный, немытый, с эффектным красивым лицом апаша верзила преследовал меня своими шутками и остротами "как кубиста". Дошло до того, что я готов был перейти к кулачному бою... Мы посмотрели друг на друга и помирились, и не только помирились, а стали друзьями".

Но и до Бурлюка были литературные встречи, которые наводят на мысль о том, что дума о поэзии не покидала Маяковского. Для чего бы тогда ему встречаться с поэтом Виктором Гофманом, стихи которого вряд ли могли нравиться Владимиру. Какое-то время спустя, он их цитировал Бурлюку с ироничными комментариями. Встречи эти не имели продолжения.

Бурлюк, почуявший в Маяковском недюжинный и пока еще только пробивающийся из немоты талант ("Дикий самородок, горит самоуверенностью", - писал он Каменскому), стал опекать его. Был он значительно старше Маяковского, к этому времени уже закончил Одесское художественное училище и здесь занимался в натурном классе.

К Маяковскому Бурлюк проявил живейший интерес и потому, что был занят организацией футуристической группы. Символизм в это время уже дышал на ладан, на него шли атаки со всех сторон. Гумилев провозгласил эру акмеизма. Бурлюк горел страстью заявить нечто более звонкое и ошарашивающее. Как живописец, он представлял себя во Франции на выставке импрессионистов, в России же проходил за кубиста. Как поэт, он вместе с В. Хлебниковым и В. Каменским участвовал в сборнике "Садок судей" (1910).

И когда Маяковский прочитал Бурлюку свое стихотворение, тот понял, скорее почувствовал, какая громадная творческая потенция скрыта в этом "верзиле", в этом "диком самородке". Бурлюк еще плохо знал Маяковского, характеризуя его, видимо, больше по внешнему впечатлению, нежели по самосознанию и кругозору, иначе этот молодой человек, знавший наизусть целые страницы из "Капитала" и перечитавший довольно много книг, в том числе и "все новейшее" в литературе, не показался бы ему "диким". Впрочем, это впечатление вскоре рассеялось.

Так или иначе, в этот начальный период для Маяковского именно Бурлюк оказался человеком, угадавшим истинное призвание и указавшим ему путь в поэзию. А случилось это вот как.

"Днем у меня вышло стихотворение. Вернее - куски. Плохие. Нигде не напечатаны. Ночь. Сретенский бульвар. Читаю строки Бурлюку. Прибавляю - это один мой знакомый. Давид остановился. Осмотрел меня. Рявкнул: "Да это же ж вы сами написали! Да вы же ж гениальный поэт!" Применение ко мне такого грандиозного и незаслуженного эпитета обрадовало меня. Я весь ушел в стихи. В этот вечер совершенно неожиданно я стал поэтом" ("Я сам").

А уже на следующий день утром, знакомя с кем-то своего нового друга, Бурлюк был неудержим:

- Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский.

На смущенные подталкивания новорожденного поэта отвечал непреклонно, жестко:

- Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение.

"Пришлось писать. Я и написал первое (первое профессиональное, печатаемое) - "Багровый и белый" и другие".

Это было начало.

Вот почему Маяковский с благодарным чувством говорит о Бурлюке как об учителе. И еще потому, что тот читал ему "французов и немцев", всовывал книги, а кроме того, "выдавал ежедневно 50 копеек. Чтоб писать не голодая".

Но действительно ли Маяковский "совершенно неожиданно... стал поэтом"? Признание его относится к эпизоду, случаю ("В этот вечер..."). Вспомним еще раз про тетрадку стихов, написанную в Бутырках. Он безжалостно оценил эти стихи: "ходульно и ревплаксиво". И даже так: "Спасибо надзирателям - при выходе отобрали. А то бы еще напечатал".

Тем не менее Маяковский разыскивал потом эту тетрадку. Значит, что-то в ней, может быть, в самом факте ее появления, Владимиру Владимировичу казалось важным. Ведь не случайно Маяковский считал началом своей литературной работы не 1912-й (когда были написаны и напечатаны первые, как он сам называл, профессиональные стихи), а 1909 год, год "рождения" пропавшей тетрадки.

Время, проведенное в тюрьме, когда он наряду с Байроном, Шекспиром, Л. Толстым поглощал современную беллетристику, символистов, Маяковский считает "важнейшим" для себя. У символистов (Белого, Бальмонта) его увлекла "формальная новизна". По духу, по сути их поэзия была "чужда" ему ("Темы, образы не моей жизни" ). Когда попробовал сам "т_а_к_ _ж_е_ _п_р_о_ _д_р_у_г_о_е" - получилось плохо.

Тогда, по выходе, разочаровавшись в своих поэтических способностях, подумал: "Стихов писать не могу". И как будто бы окончательно решил посвятить себя живописи.

Окончательно ли?

Маяковский уже в юности был не тот человек, который, что-то начав, в чем-то себя попробовав, мог успокоиться, не доведя начатое до конца. Образы "другой" жизни не находили воплощения в живописи. Он Келина уговаривал бросить писать портреты и попробовать "что-нибудь другое", а сам терялся в традиционных, еще во многом ученических сюжетах. Его, по-видимому, все время тревожила возможность "другое" выразить словом.

Л. Ф. Жегин вспоминает: "Забравшись в какой-нибудь отдаленный угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперед и назад, что-то бормоча себе под нос. Точно так же (по крайней мере в ту пору), путем бесконечных повторений и изменений создавал Маяковский и свои графические образы".

Не в графике ли почудились свои, уже ни на чьи не похожие образы внешнего мира? Представим:

  

Угрюмый дождь скосил глаза.

А за

решеткой

четкой

железной мысли проводов -

перина.

И на

нее

встающих звезд

легко оперлись ноги.

  

Почти все графически представимо. Бери карандаш, лист бумаги и переводи в рисунок. А на слух - раскачивающийся ритм ("основа всякой поэтической вещи"). Может быть, вначале это был тот самый "гул", из которого "начинаешь вытаскивать отдельные слова" ("Как делать стихи?"). Ведь это одно из первых двух стихотворений ("Утро"). Графика уже зрелого Маяковского не представима без стихов. Некоторые стихи, не говоря уже о плакатах, не представимы без его графики.

Никому еще не удалось раскрыть тайну рождения поэтического слова, но в приближении к ней у Маяковского открывается постепенно вызревавшее желание найти тот образный язык, которым он мог бы сказать "про другое" по-своему. Поэзия дала ему большие, чем живопись, возможности сделать это.

Восторженная оценка Бурлюка его смутила: в самом деле он поэт?.. Но слово было сказано человеком, которому Маяковский верил. Впрочем, скажи это слово кто другой, он, пожалуй, тоже поверил бы, ибо слово было сказано о том, что скрытой мечтой жило в нем, - о поэзии. Совсем не исключено, что он ждал этого слова, и его оказалось достаточно, чтобы вскоре уже преодолеть сомнения.

Прошло немного времени, примерно год, когда перед поэтом Бенедиктом Лившицем предстал молодой человек, одетый не по сезону легко, в черную пелерину, в широкополой шляпе, надвинутой на самые брови, показавшийся ему почему-то похожим на террориста, игрою случая заброшенного на Петербургскую сторону, и этот молодой человек, Володя Маяковский, защищал свои первые, не понравившиеся Лившицу, стихи "с упорством, достойным лучшего применения".

Не значит ли это, что приходило уже осознание своего пути в искусстве, в жизни?.. Пусть еще не до конца, не до точки, но перемены в нем видны, поэзия мощным магнитом втягивает его в себя. Стихи постепенно заслоняют собою профессоров училища. Уже и Бурлюк видится по-иному.

Сохраняя весь пиетет к "учителю", высказывая слова благодарности к нему, Маяковский в то же время не забывает подчеркнуть и разницу между ним и собой: "У Давида - гнев обогнавшего современников мастера, у меня - пафос социалиста, знающего неизбежность крушения старья".

После этого сказано: "Родился российский футуризм". Однако футуризм не есть некий симбиоз из "обогнавшего" время мастерства Бурлюка и социалистического сознания Маяковского. В том-то и заключалась разница, что "пафос социалиста" часто приводил Маяковского в противоречие с программными установками футуризма, где главным было "самовитое" слово.

Но к этому времени еще нет отчетливых взглядов, нет программы, нет, как такового, футуризма, есть только "домаяковский" футуристический сборник "Садок судей".

В ноябре 1912 года Маяковский приглашен в Петербург на выставку художников "Союз молодежи" (он был представлен одним портретом). Бурлюк выступал с лекцией на тему "Что такое кубизм". А 17 ноября в артистическом подвале "Бродячая собака" состоялось первое публичное выступление Маяковского с чтением стихов. Через три дня, 20 ноября, в Троицком театре он выступает с докладом "О новейшей русской поэзии".

Живопись не остается в забвении. Посетив выставку общества "Бубновый валет", куда входили художники П. Кончаловский, И. Машков, М. Ларионов и другие, Маяковский принимает участие в ее обсуждении, выступает основательно, "почти академически" (А. Крученых). А в начале 1913 года он возникает как яростный полемист на "Втором диспуте о современном искусстве", организованном все теми же бубновалетцами. Здесь выступление Маяковского носило уже отнюдь не академический характер, здесь он "ругательски ругал" "валетов" за консерватизм. И здесь же, кажется, впервые его выступление сопровождалось легким скандалом, в котором, судя по газетному отчету, уже проявился характер Маяковского как полемиста.

"Некто Маяковский, громадного роста мужчина, с голосом, как тромбон, - писала на следующий день после диспута "Московская газета", - заявил, что он футурист, желает говорить первым. По каким-то причинам выступление Маяковского было, очевидно, не на руку организаторам диспута. Они настаивали, что очередь Маяковского - только седьмая. Футурист зычно апеллировал к аудитории: "Господа, прошу вашей защиты от произвола кучки, размазывающей слюни по студню искусства". Аудитория, конечно, стала на сторону футуриста... Целых четверть часа в зале стоял стон от аплодисментов, криков "долой", свиста и шиканья. Все-таки решительность Маяковского одержала победу".

Дух протеста против буржуазного миропорядка, питавшийся идеями социализма и бурно проявлявший себя у юноши Маяковского во время арестов, сейчас приобретает привкус анархического бунтарства, эпатажа, который потом сопутствовал выступлениям футуристов в Москве и во время их поездки по другим городам России.

1913 год стал для Маяковского годом его поэтического крещения. Маяковский ощутил в себе силу, он уже больше не колебался в своем призвании и со всем пылом отдался поэзии. И не только сочинению стихов. Он много выступает. Читает свои стихи и стихи товарищей в различных аудиториях. Вступает в дискуссии. Делает доклады "О новейшей русской литературе", "О достижениях футуризма", пишет статьи, хлопочет о постановке и ставит в Петербурге трагедию "Владимир Маяковский".

Многие выступления Маяковского и его друзей проходят в атмосфере скандала, печать полна сенсационных сообщений об этих скандалах, которые, конечно, сильно обеспокоили "генералитет" училища, ведь они с Бурлюком оставались его учениками. Сначала "генералитет" предложил своим ученикам "прекратить критику и агитацию", ну а затем совет преподавателей под председательством князя Львова, поскольку учащиеся Маяковский и Бурлюк не вняли этому предупреждению, - исключил их в феврале 1914 года из училища.

Отдавшись целиком поэзии, Маяковский в это время забросил практические занятия живописью.

Известие об исключении из училища застало Маяковского и Бурлюка в Полтаве, куда они вместе с Василием Каменским приехали выступать, и сообщил им об этом полицеймейстер. Маяковский тут же прокомментировал решение об изгнании его из училища:

- Это все равно, что выгнать человека из отхожего места на чистый воздух.

Его угнетала атмосфера застоя в училище, где лелеяли подражателей, а самостоятельных выгоняли. Исключение было актом политического характера, но для Маяковского, как и для Бурлюка, оно еще означало разрыв с академической рутиной.

Другая муза властно овладела сердцами и помыслами друзей, по крайней мере, Маяковского. Зато полицеймейстеру факт изгнания из училища был достаточен для того, чтобы не разрешить Маяковскому, Бурлюку и Каменскому выступать в Полтаве.

Давид Бурлюк еще в училище развернул активную деятельность по созданию группы художников и писателей, оппозиционно настроенных к отжившим и отживающим формам буржуазного искусства, в том числе - символизма. В нее вошли три брата Бурлюка - Давид, Николай и Владимир, Василий Каменский, Велимир (Виктор Владимирович) Хлебников, Елена Гуро. Чуть позднее к ним присоединился Маяковский.

Они еще не называли себя футуристами - не хотели быть похожими на футуристов Запада, на итальянских футуристов, открещивались от Маринетти. Маяковский вместе с поэтами К. Большаковым, с которым дружил, и В. Шершеневичем в начале 1914 года подписал письмо в редакцию газеты "Новь" об отрицательном отношении русских футуристов к Маринетти, к "италофутуристам". Пока группа Бурлюка называла себя хлебниковским "титулом" - будетлянами, то есть людьми, деятелями будущего, приближающими будущее. Различие с итальянским футуризмом, который приобретал фашистскую окраску, все время подчеркивалось. Понимание войны, как средства "гигиены мира и величия Италии", империалистические устремления и открытый "антисоциализм", разумеется, резко отталкивали от Маринетти русских футуристов с их стихийным демократизмом, хотя и путаной, окрашенной в анархические краски, но явно выраженной антибуржуазностью. Вот почему они так бурно протестовали против любых попыток сближения их с "италофутуристами" и их вождем Маринетти и устраивали обструкции во время его выступлений в Петербурге и Москве в 1914 году. И поэтому, когда в 1925 году Маяковский встретился в Париже с Маринетти, встреча вышла натянутой, советскому поэту не о чем было говорить с человеком чернорубашечного социального оттенка, и они из вежливости перекинулись лишь несколькими фразами.

Итальянский футуризм действительно имел мало общего с русским футуризмом. Разрыв с культурным наследием прошлого, провозглашенный им, был едва ли не единственной точкой сближения этих авангардистских течений. Их решительно разводил культ насилия, жестокости, эстетизации войны как "единственной гигиены мира", идея суперменства и "гения-индивида". Все это не могло не привести и в конце концов привело итальянских футуристов к пропаганде милитаризма, к фашизму.

Но и в области литературной они шли гораздо дальше русских футуристов. Дальше - в разрушении гуманистических традиций культурного наследия, объявляя ненужными, вредными "слабостями" идеалы добра, справедливости, любви и счастья, и противопоставляя им силу, бездушие, жестокость "механического человека". "Жар, исходящий от куска дерева или железа, нас волнует больше, чем улыбка и слезы женщины". Этот тезис Маринетти вряд ли бы подписал кто-нибудь из русских футуристов.

Из-за резких расхождений программного характера они не хотели поначалу называть себя футуристами. Но в печати это название закрепилось за ними, и уже в ноябре 1913 года Маяковский выступил в Политехническом музее с докладом "Достижения футуризма", не раз повторял этот доклад во время турне по городам России. Бурлюк читал доклад "Кубизм и футуризм", а В. Каменский - профессиональный авиатор, летчик - "Аэропланы и поэзия футуристов". Так что теперь уже и официально литературная группа, созданная Бурлюком и включавшая в себя довольно разнородный состав, стала именоваться футуристами, литературно-художественное течение, обозначенное ею, - футуризмом (от латинского futurum - будущее).

С этой группой, с этим течением связано появление Маяковского в русской поэзии XX века.

Русский футуризм как течение представлен не только группой Бурлюка. Почти одновременно возникли кружки в Петербурге, где самой значительной фигурой был Игорь Северянин. Петербуржцы, группировавшиеся вокруг издательства "Петербургский глашатай", именовали себя эгофутуристами. В Москве, помимо группы Бурлюка, называвшейся позднее кубофутуристами, давшей себе имя "Гилея", была еще одна группа эгофутуристов, куда входили В. Шершеневич, Р. Ивнев, К. Большаков и другие. Они открыли издательство "Мезонин поэзии". В группу "Центрифуга" входили Б. Пастернак, Н. Асеев, С. Бобров, И. Аксенов.

Амбициозность и разноголосица этих групп и входивших в них по преимуществу молодых литераторов не говорили о единстве устремлений, Горький считал, что "русского футуризма нет. Есть просто Игорь Северянин, Маяковский, Бурлюк, В. Каменский".

С точки зрения программы это действительно так. И тем не менее были декларации, сборники, другие издания. Некоторые считают началом этого движения в России сборник "Пролог эгофутуризма" Северянина (1911). Он и сам считал себя основателем нового поэтического течения, поскольку все-таки в соавторстве с К. Олимповым написал листовку "Скрижали Академии эгопоэзии (вселенский футуризм)". Вероятно, на том же основании можно отнести к началу и будетлянский сборник "Садок судей". Василий Каменский, например, рассказывая о подготовке этого сборника как о самой веселой и энтузиастической поре жизни, утверждал, что именно вокруг него в 1909 году основался в Петербурге российский футуризм.

Сборник этот, вопреки утверждению (и конечно - желанию) Василия Каменского, не стал "яркоцветной ракетой", не стал "бомбой, начиненной динамитом первого литературного выступления", хотя в нем и было заложено зерно будущего русского футуризма, но вряд ли есть достаточные основания "Садком судей" обозначать дату его рождения. Логичнее все-таки родословную футуризма вести от альманаха "Пощечина общественному вкусу" (1912), в котором был опубликован манифест футуризма.

При всей неоднородности российского футуризма, можно выделить некоторые его общие идеи, например, отрицание культурного наследия, отрицание исторического опыта вообще во имя будущего; анархо-индивидуалистический бунт против действительности и идея главенствующего значения творчества над нею; борьба против мещанства и буржуазности, против капитализма как общественного порядка с позиций анархо-индивидуализма, призыв к революции в искусстве, к созданию нового языка искусства.

Кубофутуристы, и особенно самый радикальный из них Алексей Крученых, а некоторое время даже и Каменский, проповедовали заумь, якобы способную передавать индивидуальное настроение пишущего, и писали заумные стихи.

На знамени футуризма были начертаны лозунги "свободы" творчества, "свободы" от смысла во имя "самовитого слова".

"Пощечина общественному вкусу" привлекла внимание литературной общественности.

Это издание прежде всего поражало внешним видом, обложка была из мешковины, тексты отпечатаны на желтой оберточной бумаге. ("Садок судей" напечатан на обратной стороне обоев.) Принципиальный антиэстетизм осуществлялся тотально. Но, конечно, гвоздем издания был манифест, провозглашавший полный разрыв с искусством прошлого.

"Только м_ы - л_и_ц_о_ _н_а_ш_е_г_о Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве.

Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее гиероглифов.

Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. и проч. с Парохода современности".

Легко догадаться, какую реакцию вызвал этот манифест в самой разнообразной литературной и читающей среде. Шквал иронических, издевательских и просто ругательских откликов обрушился на авторов манифеста - В. Хлебникова, В. Маяковского, Д. Бурлюка, А. Крученых. Никто даже не пытался понять, что призыв бросить классиков с Парохода современности - не более, чем полемический прием, что манифест своим острием направлен против символизма - господствовавшего в то время литературно-художественного течения. Резкие выпады были направлены по адресу Константина Бальмонта, стихи которого характеризовались как "парфюмерный блуд", Леонида Андреева, чья проза объявлялась "грязной слизью". Это был открытый, грубый по форме вызов, заранее рассчитанный на эпатаж, но и искренний в неприятии его авторами буржуазного декадентского искусства.

Символизм как литературное течение доживал свой век. Еще предпринимались попытки преодолеть его глубокий кризис, Вячеслав Иванов в 1910 году выступил с докладом "Заветы символизма", придав ему сугубо религиозную окраску и тем самым еще больше изолировав от жизни. Вслед за ним, в том же Обществе ревнителей художественного слова, в порядке ответа на доклад Иванова, выступил Блок - с докладом "О современном состоянии русского символизма", - и тоже высказал мысль о его кризисе и пытался указать выход: "прежде всего - ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диета". Рецепт "на все болезни".

Доклады Иванова и Блока вызвали бурную полемику - в печати, в переписке, - в которой приняли участие Брюсов, Городецкий, Мережковский, - но не вдохнули жизнь в символизм. Идеалистическая философская основа лишала его перспективы.

Конечно же, такие поэты, как Брюсов, Блок, Андрей Белый, Бальмонт, не укладываются в общую философскую и эстетическую схему символизма. Каждый из них - самостоятельное и крупное художественное явление. Один только Александр Блок - это, по словам Маяковского, "целая поэтическая эпоха". Но это и преодоление символизма внутри себя, в своем многогранном, богатом различным содержанием и формами творчестве. Это путь от стихов о Прекрасной Даме - к поэме "Двенадцать", от мистических или полумистических откровений до сурового реализма революционных будней.

Блока спасло от опустошения души и застревания в декадентском болоте могучее чувство гармонии, которое у него было почти безграничным. А гармония - это жизнь: в развитии, в динамике, в историческом протяжении. И это - мечта. Блок жил мечтой о прекрасном, неуклонно стремясь к добру и свету. Это и есть "сокрытый двигатель" его души, причина и следствие глубинного лирического волнения, которое вы ощущаете почти немедленно, как только начинаете читать стихи поэта. Лирика Блока - это и исповедь и проповедь. Исповедь правдолюбца, человека "бесстрашной искренности" (М. Горький), пережившего трагический разлад со своим классом и его гибель и вставшего на сторону революции, исповедь патриота и сына России; проповедь патриота и сына России; проповедь добра и справедливости.

Блока привела к поэме "Двенадцать" его любовь к России, к ее истории, к ее народу. Можно сказать несколько иначе: многовековая культура русского народа, его историческое бытие и связанное с ним чувство родины, чувство пути. Те его "собратья" по символизму, у которых чувство истории, чувство пути было ослаблено, не выдержали испытаний войнами и революцией, оказались в эмиграции, пережили творческий крах.

Принял революцию Брюсов, он сотрудничал с Советской властью, и, по слову Пастернака, "сонному гражданскому стиху... первый настежь в город дверь" открыл. Андрей Белый, трагически путавшийся в поисках целостного мировоззрения, - это особая статья. Да и каждый из крупных поэтов-символистов требует отдельного аналитического подхода к его творчеству. Но в целом символизм как самое влиятельное литературное течение начала века себя изжил, поскольку он утрачивал чувство пути.

Несмотря на то, что поэзия символизма развивались в атмосфере неприятия буржуазной действительности, она была далека от того, чтобы приобрести социальную окраску. Абстрактно выраженное недовольство буржуазным миропорядком лишь могло порождать и порождало скепсис... Символизм как литературное течение сошел со сцены не в результате появления новых, опровергавших его течений - акмеизма и футуризма, - а в результате своей исчерпанности, своей неспособности соответствовать развитию общественной жизни в канун первой мировой войны.

Поэзия предреволюционной поры переживала серьезный кризис, однако пафос ее отрицания, заданный футуристами, не должен помешать разглядеть стремление к обновлению, к поискам новых структур и нового статуса существования поэзии в обществе. Футуризм и был одним из выраженных ферментов этого внутреннего брожения.

Но поэзию творили не символизм, акмеизм, футуризм и прочие "измы", они лишь что-то улавливали, пытались втиснуть в теоретические схемы мозаику, а творчество крупных поэтов не укладывалось в них, но оно реально определяло пути обновления поэзии.

Маяковский вместе со своими соратниками тоже подводил теоретическую базу под здание футуризма. Не выдержав напора жизни, это здание рухнуло, а Маяковский, еще цепляясь за его обломки, выбирался на отражения реальной жизни.

Футуризм, устраивавший пляску над "трупом" символизма, не мог подняться на высокий уровень общественного бытия. Не мог соответствовать ему и акмеизм, течение философски худосочное и социально пассивное. Но в футуризме привлекала энергия отрицания, энергия критики и обличения буржуазных порядков. Он был неоднородным по составу и даже формально (эгофутуристы, кубофутуристы, "Центрифуга"), и также не имел серьезной философской базы, но эстетика футуризма включала в себя демократические элементы, приближающие искусство к реальной жизни. Футуризм обогащал искусство слова.

В 1922 году, оглядываясь назад, Маяковский справедливо говорил: "Футуризма как единого точно формулированного течения в России до Октябрьской Революции не существовало". Манифест, крикливо названный "Пощечина общественному вкусу", - соответственно названию выражал цели футуризма "в эмоциональных лозунгах". А что же было в поэтической практике, на которую ссылается Маяковский?

Футуристы проявляли интерес к материальной культуре города: урбанистические, городские мотивы отчетливо зазвучали в первых же стихах Маяковского. Большое внимание уделялось работе над словом. В то же время теория "самовитого слова" - автономности языка поэзии, - грубый антиэстетизм, возведенный в принцип и осуществлявшийся как в поэтической практике, так и в формах общения с аудиторией (выступления и вечера футуристов), в оформлении книг, отвлекали от содержания искусства, его нравственной, человеческой, общественной задачи.

Почему же все-таки футуризм привлек молодого Маяковского?

Маяковский, по сути дела, сам ответил на вопрос, почему он не примкнул к символистам. Это течение было чуждо ему по духу, и он, еще юношей, читая символистов в Бутырках, понял: "Темы, образы не моей жизни". Хотя прочтенное было "новейшим". Пролетарская поэзия в эти годы (1912-1914) еще не дала достаточно могучих ростков, которые бы привлекли Маяковского, а жизнь пока не свела его ни с кем из тех людей, которые направляли развитие искусства по революционному пути.

Обстоятельства сблизили его с теми людьми, которые стояли у истоков футуризма. Это была та культурная среда в сфере поэтического искусства, живописи, к тому же принявшая его с восторгом, которая оказалась первой для Маяковского. Он ощутил в этой среде близкий ему дух протеста, дух перемен, дух новаторства. Здесь тоже хотели сказать "про другое", и сказать по-своему, не так, как символисты. И, естественно, он вошел в эту среду, с воодушевлением принялся осуществлять ее идеи и замыслы. С тех пор как ночью на Сретенском бульваре прозвучали поразившие его своею неожиданностью слова: "Да вы же ж гениальный поэт!" - в жизнь, заполнив ее огромным смыслом, вошла п_о_э_з_и_я. "Пришлось писать", - сказано нарочито сдержанно в автобиографии.

Владимиру Маяковскому в это время было всего лишь девятнадцать лет.

Первыми профессиональными, печатаемыми стихотворениями были "Ночь" и "Утро". Они и вошли в альманах "Пощечина общественному вкусу". В них как будто все соответствовало поэтике футуризма.

Декларативный антиэстетизм был в стихах Бурлюка:

  

Поэзия - истрепанная девка,

А красота - кощунственная дрянь.

  

Но и Маяковский, не очень обременяясь смыслом, поражает грубоватыми метафорами, выхватив взглядом "враждующий букет бульварных проституток", толпу, похожую на "пестрошерстную быструю кошку", услышав "шуток колющий смех", возрастающий "из желтых ядовитых роз"...

Девятнадцатилетний поэт начинает свой путь под флагом футуризма, вдохновляется его молодой энергией в борьбе со старьем - в жизни, в искусстве, в борьбе за новое искусство, не вполне отчетливо представляя, каким же оно должно быть - новое искусство, - но с твердой установкой на его новизну и непохожесть на все, что уже было.

Василий Каменский пишет роман и говорит, что это будет "совершенно новая форма романа, со сдвигами, с переходом прозы в стихи и обратно - в прозу". Хлебников задумал, как сообщает Каменскому, "сложное произведенье "Поперек времен", где права логики времени и пространства нарушались бы столько раз, сколько пьяница в час прикладывается к рюмке". А заключительная глава этого произведения - "проспект на будущее человечество" - ни больше, ни меньше.

Энтузиазм русских футуристов не знал границ. Недаром один из вдохновителей этого течения, Василий Каменский, впоследствии назвал автобиографическую книгу "Путь энтузиаста". Он в действительности был таким - энтузиастом в полном смысле слова, незаурядной личностью, талантливым поэтом, авиатором. А еще раньше - был актером, сидел в царской тюрьме. Когда началось "завоевание воздуха", его потянуло к крыльям аэроплана.

"Уж если мы действительно футуристы... если мы - люди моторной современности, поэты всемирного динамизма, пришельцы-вестники из будущего, мастера дела и действия, энтузиасты-строители новых форм жизни, - мы должны, мы обязаны быть авиаторами".

И Каменский стал одним из первых русских летчиков, дружил с знаменитыми Российским и Уточкиным. Учился в Париже летать на монопланах Блерио, объехал Европу, вернулся в Петербург, купил аэроплан и самостоятельно - без инструктора - совершил свой первый полет. Первыми его поздравили сторожа и рабочие гатчинского аэродрома, а в Петербурге прокричал "ура!" Аркадий Аверченко, с которым Каменский жил в одной квартире. Аверченко при этом попросил - вместо пожелания доброй ночи - в случае смертельного падения с аэроплана, черкнуть ему открытку с того света: не пожелают ли там подписаться на "Сатирикон", который он редактировал.

Каменский летал, низвергался с высоты, в газетах появлялись некрологи: "Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт Василий Каменский", - вылечивался, ремонтировал свой "истрепанный" блерио и снова летал...

С Маяковским они моментально сблизились. Полюбился он и семье Владимира Владимировича - за простоту, демократичность, сердечность, за живые, увлекательные рассказы о полетах и путешествиях, о Волге и Урале. Разница в девять лет между Каменским и Маяковским не мешала их дружбе.

А Велимир Хлебников... "Его тихая гениальность тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом", - заметил Маяковский. Но затемнена ненадолго. Уже в первые годы знакомства Маяковский зачитывался стихами Хлебникова, без конца цитировал их в докладах о футуризме, и его не могла не привлечь личность этого абсолютно житейски беспомощного и бескорыстно преданного поэзии, одержимого фантастическими идеями человека.

Каменский, первым из футуристов познакомившийся с Хлебниковым, когда тот был студентом Петербургского университета, нашел его живущим в конце коридора за занавеской, где стояла железная кровать без матраца, столик с лампой и книгами и лежали разбросанные в разных местах листочки со стихами и цифрами. Но главное, конечно, было не в этом чудачестве, неприкаянности, бескорыстии, а в полете воображения, в масштабе фантазии и в том, с какой искренней убежденностью этот странный человек ощущал себя "тайновидцем" и верил в осуществление своих утопических проектов, создав впоследствии даже Общество "председателей Земного шара" из 317 членов (цифра эта возникла из выведенных им же мистических "законов времени").

Маяковский ощутил в нем мощь "Колумба новых поэтических материков", языческую завороженность словом, необычайную осведомленность в языковой культуре славянских народов, в фольклоре.

По-своему интересен был и Алексей Крученых, этот, по словам Маяковского, "футуристический иезуит слова", привлекавший его поначалу вызывающей "сановитостью" стиха.

Заглавной фигурой в московской группе футуристов был Давид Бурлюк. Не обладавший большим талантом ни в живописи, ни в поэзии, этот одноглазый толстяк с челкой на лбу был тем не менее личностью незаурядной, был образован, имел силу внушения, мог увлечь своими идеями молодежь, проявлял несомненные организаторские способности.

Футуристами разных оттенков были Пастернак, Асеев, Северянин... Считая, что футуризм в целом явление более крупное, чем акмеизм, Блок в дневнике отмечал значительность Северянина и Хлебникова, выделял как достойную внимания Елену Гуро. "У Бурлюка есть кулак", - метко резюмировал он.

Послушаем Бурлюка - как он развивал идеи футуризма перед Каменским и Маяковским, как его речь запомнилась Каменскому:

- Мы есть люди нового, современного человечества, - говорил он, - мы есть провозвестники, голуби из ковчега будущего; и мы обязаны новизной прибытия, ножом наступления вспороть брюхо буржуазии - мещан-обывателей. Мы, революционеры искусства, обязаны втесаться в жизнь улиц и площадей, мы всюду должны нести протест и клич "Сарынь на кичку!". Нашим наслажденьем должно быть отныне эпатированье буржуазии. Пусть цилиндр Маяковского и наши пестрые одежды будут противны обывателям. Больше издевательства над мещанской сволочью! Мы должны разрисовать свои лица, а в петлицы, вместо роз, вдеть крестьянские деревянные ложки. В таком виде мы пойдем гулять по Кузнецкому и станем читать стихи в толпе. Нам нечего бояться насмешек идиотов и свирепых морд отцов тихих семейств; за нами стена молодежи, чующей, понимающей искусство молодости, наш героический пафос носителей нового мироощущения, наш вызов. Со времени первых выступлений в 1909-м, 10-м годах, вооруженные первой книгой "Садок судей", выставками и столкновеньями с околоточными старой дребедени, мы теперь выросли, умножились и будем действовать активно, по-футуристски. От нас ждут дела. Пора, друзья, за копья!

Мог ли Бурлюк такими речами не увлечь молодого Маяковского, решившего делать социалистическое искусство! Ведь другой такой радикальной программы ему никто не предлагал, а сам он был еще слишком молод, чтобы выработать ее.

Перед взбудораженной крикливыми афишами, ждущей сенсации молодой аудиторией Бурлюк был неподражаем.

Итак, будетляне, крещенные футуристами, вышли на литературную арену со своим манифестом в конце 1912 года. Под манифестом стояла подпись Маяковского. Затем последовали "Садок судей" - второй сборник, "Дохлая луна", "Требник троих", "Затычка", "Молоко кобылиц" и другие издания. А вместе с ними - выступления футуристов в Москве и Петербурге и длительное турне по городам России Маяковского, Бурлюка, Каменского в конце 1913-го - начале 1914 года, сопровождавшееся шумными скандалами, вмешательством властей, неистовством публики, издевательствами прессы. В Москве с ними выступал Хлебников, но он читал так, что его не слышали даже в первых рядах, а иногда уходил со сцены, даже не закончив стихотворения. Потом совсем перестал выступать.

Маяковский был яркой фигурой даже среди более старших и опытных, таких знаменитых и импонирующих публике своею незаурядностью партнеров, как Каменский или Бурлюк.

Вспоминает Каменский: вот они все трое появляются в переполненной, гудящей от голосов аудитории Политехнического музея, садятся на сцене за стол с двадцатью стаканами горячего чая: Маяковский в цилиндре на затылке и желтой кофте, Бурлюк в сюртуке, с расписным лицом, Каменский - с желтыми нашивками на пиджаке и с нарисованным на лбу аэропланом... Аудитория шумит, орет, свистит, хлопает в ладоши - ей весело. Полиция в растерянности. Какая-то девица кричит из зала:

- Тоже хочу чаю!

Каменский при общем одобрении подносит ей стакан чаю.

Он же начинает вечер:

- Мы, гениальные дети современности, пришли к вам в гости, чтобы на чашу весов действительно положить свое слово футуризма...

- А почему у вас на лбу аэроплан?

- Это знак всемирной динамики.

Каменский развивает идеи нового искусства, которое они намерены вынести в массы, на улицу, на площади, на эстрады, бросая вызов буржуазно-мещанской пошлости и заодно старому "искусству богадельни". Его выступление сопровождается грохотом ладоней, свистом, шипеньем, цоканьем, криками: "Да здравствует футуризм!", "Долой футуризм!", "Довольно!"

За Каменским выступает Маяковский - высокий, собранный, элегантный даже в своей нелепой желтой кофте.

- Вы знаете, что такое красота? Вы думаете - это розовая девушка прижалась к белой колонне и смотрит в пустой парк? Так изображают красоту на картинах старики-передвижники.

- Не учите! Довольно!

- Браво! Продолжайте!

- И почему вы одеты в желтую кофту?

- Чтобы не походить на вас. (Аплодисменты.) Всеми средствами мы, футуристы, боремся против вульгарности и мещанских шаблонов, как берем за глотку газетных критиков и прочих профессоров дрянной литературы. Что такое красота? По-нашему, это - живая жизнь городской массы, это - улицы, по которым бегут трамваи, автомобили, грузовики, отражаясь в зеркальных окнах и вывесках громадных магазинов. Красота - это не воспоминания старушек и старичков, утирающих слезы платочками, а это - современный город-дирижер, растущий в небоскребы, курящий фабричными трубами, лезущий по лифтам на восьмые этажи. Красота - это микроскоп в руках науки, где миллионные точки бацилл изображают мещан и кретинов.

Маяковский говорит о разделе классовых интересов в современном обществе, о замкнутости, камерности искусства, о том, что стихи "разных бальмонтов" просто идиотство и тупость. И естественно - вызов из зала:

- А вы лучше?

- Докажу.

И читает гудящим от напряжения густым басом свои стихи.

Стихи производят впечатление.

А Бурлюк - после Маяковского - тяжелая артиллерия.

Он - маг, волшебник.

Его доклад иллюстрируется диапозитивами, где Рафаэль сравнивается с фотографией супружеской пары из Соликамска. Здесь достается не только Рафаэлю, по и передвижникам, Айвазовскому, Репину, звучит призыв видеть в картинах геометрию и плоскости, матерьял и фактуру, динамику и конструкцию...

Футуризм - в разгуле.

После докладов - стихи.

На улице - толпа. Многие провожают поэтов по Мясницкой, те на ходу читают стихи, острят. И за этим следуют приглашения выступать в различных аудиториях.

Между тем, за первыми двумя стихотворениями, опубликованными в альманахе "Пощечина общественному вкусу", последовали другие. Хотя еще до печати, после чуть ли не первого публичного выступления Маяковского со своими стихами в "Бродячей собаке", репортер "Обозрения театров" писал, что слушатели "сразу почувствовали настоящее большое поэтическое дарование".

В "Садке судей" (втором сборнике) появилось еще два стихотворения - "Порт" и "Уличное". В альманахе "Требник троих" - "А вы могли бы?", "Вывескам", "Театры", "Кое-что про Петербург", "За женщиной". Эти стихотворения уже заставили судить о Маяковском как о поэте, именно они позднее вызвали реплику Блока, выделившего его из футуристов, как автора "нескольких грубых и сильных стихотворений".

В стихах Маяковского поражало необычное содержание и их ошеломляющая поэтическая новизна. Прочитав стихотворение "А вы могли бы?", Асеев с удивлением увидел, как и карта, и краска, и жестяная рыба вывески и водосточные трубы - предметы городского быта, которые окружают человека постоянно и потому не замечаются, - как они у Маяковского вошли в стихи большой взволнованности, как в порции обыкновенного студня поэт сумел разглядеть колышущуюся глянцевитую зелень океанской косой волны...

Поражала фантазия поэта, гиперболичность его образов, дерзкая метафоричность, в которой сближались далекие друг от друга понятия и вещи.

  

Слезают слезы с крыши в трубы,

к руке реки чертя полоски;

а в неба свисшиеся губы

воткнули каменные соски.

("Кое-что про Петербург")

  

По мостовой

моей души изъезженной

шаги помешанных

 вьют жестких фраз пяты.

("Я")

  

Это производило разное впечатление: на одних действовало как красная тряпка на быка, других смущало, третьих восхищало...

Маяковский хотел быть поэтом толпы, пока еще не различая ее социальный состав, даже ища опору в деклассированных элементах - в пику буржуазной благопристойности.

  

Меня одного сквозь горящие здания

проститутки, как святыню, на руках понесут

и покажут богу в свое оправдание.

  

Он больше своих друзей уделяет внимания критике символизма и символистов. С первых же выступлений показал себя и как прекрасный чтец, декламатор, и как блестящий, остроумный и невозмутимый оратор. Невозмутимость была важным качеством во время выступлений в разных аудиториях, где то и дело предпринимались попытки устроить обструкцию ораторам-футуристам. И тут своей невозмутимостью и остроумием Маяковский умел восстанавливать порядок и не только заставлял слушать себя, но и завоевывал симпатии зрительного зала. Его не смущало даже полностью неприязненное или враждебное отношение к нему аудитории.

Вернулся в Россию после длительного пребывания за границей Константин Бальмонт. Ему устроили пышную встречу на вокзале. Затем, 7 мая 1913 года, состоялось чествование поэта в "Обществе свободной эстетики".

Газета "Русское слово", поместившая отчет о чествовании Бальмонта, во-первых, охарактеризовала Маяковского как стяжавшего известность на диспутах "валетов" (художников общества "Бубновый валет"), во-вторых, сообщила о замешательстве, которое вызвало его выступление.

Маяковский приветствовал Бальмонта "от имени его врагов".

"Когда вы, - сказал он, обращаясь к поэту, - начнете знакомиться с русской жизнью, то вы столкнетесь с нашей... ненавистью. В свое время и нам были близки ваши искания, ваши плавные, мерные, как качалки и турецкие диваны, стихи. Вы пели о России - отживающих дворянских усадьбах и голых, бесплодных полях. Мы, молодежь, поэты будущего, не воспеваем всего этого. Наша лира звучит о днях современных. Мы слитны с жизнью. Вы восходили по шатким, скрипящим ступеням на древние башни и смотрели оттуда в эмалевые дали. Но теперь в верхних этажах этих башен приютились конторы компаний швейных машин, в эмалевых далях совершаются "звездные" пробеги автомобилей..."

Неудивительно, что после такой вызывающей речи раздались шиканье и свистки, ведь Бальмонта пришли приветствовать его поклонники.

Но репортер другой газеты, "Речь", отдал должное ораторскому и полемическому таланту девятнадцатилетнего Маяковского, заметив, что "говорить он умеет. И красиво, и выразительно". И что его "слушали, и ему аплодировали".

Репортер "Русского слова" не понял одного - почему Маяковский в заключение прочел стихотворение Бальмонта "Тише, тише совлекайте с древних идолов одежды...", он счел, что Маяковский продекламировал его "ни с того ни с сего". Но, вникнув, нетрудно уловить даже двоякий смысл стихотворения, относящийся к полемике, которую начал Маяковский с Бальмонтом. Смысл этот проглядывает в первой же строке ("совлекайте", но - "тише"). Он раскрывается дальше: "Победитель благородный с побежденным будет равен..." Наконец, обращение к "детям Солнца", к молодым: "Расцветайте, отцветайте, многоцветно, полновластно, раскрывайте все богатство ваших скрытых юных сил..."

Маяковский чтением стихов отчасти снимает резкость своего выступления и в то же время (очень тонкий прием!) как бы опирается на самого Бальмонта, призывающего молодых дерзать, "побеждать" "идолов", учителей, предшественников. Сам Бальмонт был, конечно, более тонким человеком и, по-видимому, понял этический смысл этого жеста Маяковского, так как не раздражился, не вступил в полемику, только прочитал в ответ стихотворение, в котором говорится, что у поэта не может быть врагов, что он выше вражды.

А жест Маяковского, смягчавший резкость полемического выпада, был адресован Бальмонту-человеку, но не явлению поэзии, которую он представлял. Маяковский никогда не был жестоким по отношению к людям, но он был непримирим и безжалостен в идейных, принципиальных спорах, в полемике. Тут он не щадил своих оппонентов.

"Ненависть к искусству вчерашнего дня" он демонстрировал не только в постоянных выпадах против символистов (им доставалось больше всех!), но и в области театра, живописи. И не только в устных полемиках. Уже в 1913 году Маяковский публикует несколько статей, где клеймит старый - "до нашего прихода" - театр как арену "крошечных переживаний уходящих от жизни людей" и отдает предпочтение кинематографу. Но и кинематограф - опять-таки "до нас" - он отвергает.

"Театр и кинематограф до нас, поскольку они были самостоятельны, только дублировали жизнь, а настоящее большое искусство художника, изменяющего жизнь по своему образу и подобию, - идет другой дорогой".

Тут у футуриста Маяковского проглядывает что-то не совсем футуристическое.

Но - дальше, дальше! Маяковский говорит о познавательной роли искусства, о том, что "мелкоидейные пьесы... умирают для репертуара", призывает художника дать ответ обществу, при каких условиях его труд из индивидуально необходимого становится общественно полезным... И здесь можно отчетливо разглядеть, как в Маяковском борются, с одной стороны, разрушитель традиций, стихийный воитель против всех и вся, и, с другой - человек, явно тяготеющий к реальным проблемам бытия и искусству демократическому по своей сути, способствующему изменению жизни.

С одной стороны, он утверждает, что "слово, его начертание, его фоническая сторона определяют расцвет поэзии", а с другой - считает необходимым условием нового искусства "перемену взгляда на взаимоотношения всех вещей, уже давно изменивших свой облик под влиянием огромной и действительно новой жизни города".

Такая же двойственность видна и в стихах. Вот как демонстрируется начертание слова, звучание стиха (стиховой кубизм, прямое и обратное чтение):

  

У -

 лица.

Лица

у

догов

годов

рез-

че.

Че-

рез

железных коней

с окон бегущих домов

прыгнули первые кубы.

  

И вот каков эффект изобразительности - в том же стихотворении: "Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок!" Пластика чувственна - это уже вопреки рационалистическим схемам футуризма. Но во всех остальных компонентах стихотворения "Из улицы в улицу" - его наглядная иллюстрация.

Или стихотворение "Несколько слов обо мне самом". С одной стороны - грубейший эпатаж: "Я люблю смотреть, как умирают дети". Явный, нарочитый вызов, "желтая кофта" в стихах, чтобы обратили внимание: кто же не откликнется на столь чудовищный, столь бесчеловечный по смыслу стих. {В воспоминаниях Л. Равича есть такой эпизод: "Мы шли... по улице Дзержинского. Из школы выбегали дети... Много детей. Очевидно, у них вечер был, или это была вторая смена. Маяковский остановился, залюбовался детьми. Он стоял и смотрел на них, а я, как будто меня кто-то дернул за язык, тихо проговорил:

- "Я люблю смотреть, как умирают дети"...

Мы пошли дальше.

Он молчал, потом вдруг сказал:

- Надо знать, почему написано, когда написано и для кого написано... неужели вы думаете, что это правда?"} А его выкрикнули от отчаяния, от жуткого одиночества, которое скрывалось внешней бравадой, дерзостью, эпатирующими публику выходками. Но его не скрыть в стихах.

  

Время!

Хоть ты, хромой богомаз,

лик намалюй мой

в божницу уродца века!

Я одинок, как последний глаз

у идущего к слепым человека!

  

Это исступленный крик одинокой души, которая бьется в тисках противоречий, ища выхода то в грубом антиэстетизме и наговоре на себя (как в процитированной выше строке стихотворения), то в богоборчестве, то в яростной борьбе против старого искусства - без разбора.

Противоречия, контрасты прямо-таки бьют в глаз: мажорный зачин в первых же стихах, звонкие декларации, блестящие речи, остроумные - то веселые, то колкие, разящие реплики, пристальное внимание прессы - все слагаемые успеха, и одиночество, неутоленность, ощущение неполноты своей жизни, неполноты знания о ней.

Мир не раскрывает свои тайны перед поэтом, и он недоуменно вопрошает:

  

Послушайте!

Ведь, если звезды

зажигают -

значит - это кому-нибудь нужно?

Значит - это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

  

Несовершенство буржуазного миропорядка, резкое несоответствие мечты и действительности порождало недоуменные вопросы. В полном разладе с этим миром появилась инвектива "Нате!". В разладе с ним и в мечтах о будущем родились строки, к которым надо особо прислушаться, желая понять жизнь и личность Маяковского, воплотившиеся "в пароходы, строчки и в другие долгие дела". Они обращены к нам:

  

Грядущие люди!

Кто вы?

Вот - я,

весь

боль и ушиб.

Вам завещаю я сад фруктовый

моей великой души!

  

Это голос молодого Маяковского. Обратим же внимание на то, какой контраст - изначально - терзает душу поэта. Он - весь! - "боль и ушиб" - взращивает "сад фруктовый" для грядущих людей. В этих строках - идея жертвенного служения людям, характерная для русской литературы.

Хрестоматийный облик Маяковского, "агитатора, горлана-главаря", кажется, не допускает мысли о душевной слабине. Поэт - в зрелую пору - не любил выносить на люди душевную смуту, "становясь на горло собственной песне". Более чувствительный к ушибам Есенин тоже - помните? - старался скрыть их от людей: "Ничего! Я споткнулся о камень, это к завтраму все заживет!"

Правда, кто-то из мудрецов сказал, что скрытность - прибежище слабых. Такой суровый приговор скрытности может быть и оспорен, когда речь идет о своих болях. Высший гуманизм состоит в том, чтобы не распространять свою боль на других, на человечество. Но душа выдает себя, она радуется и ликует, негодует и кровоточит. Бездушная поэзия - не поэзия. Клокочущую страсть выплеснула душа молодого Маяковского, выплеснула в грубых и исполненных огромной внутренней силы поэтических строках, заставивших прислушаться к ним сначала хотя и далеких по духу, но наиболее проницательных художников того времени, а потом и более широкую читательскую аудиторию.

Маяковский пришел в русскую поэзию под флагом футуризма, не одухотворенного высокой идеей, замкнутого в эстетических условностях. Преодолевая его, он вмешивался в ход жизни. Цветаева права: "Единственный выход из его стихов - выход в действие". И несмотря на то, что он с юных лет жил очень напряженной и сосредоточенной внутренней жизнью, Маяковский в корне разрушал собою представление о поэте как небожителе, олимпийце, затворнике, в тоске и рефлексии ожидающем вдохновения и парящем в высотах духа, когда оно нисходит на него. В молодые годы он даже не имел рабочего места, да оно и не нужно было Маяковскому, все время находившемуся в движении, не пропускавшему, кажется, ни одной выставки, собрания, диспута, доклада, где можно было не только что-то увидеть и услышать, но и сказать свое слово, поспорить, ввязаться в драку. Но работал над стихами - везде: вышагивая по улице, сидя в трамвае, в вагоне поезда, за игрой в покер.

Знавшие поэта единодушны в том, что, несмотря на резкость суждений, иногда грубый тон в полемике с оппонентами, Маяковский был внутренне очень деликатным, застенчивым и замкнутым человеком. И абсолютно порядочным. То есть не переносил споры и несогласия по вопросам искусства на человеческие отношения. Например, поссорившись и резко разойдясь с Северяниным, продолжал читать нравящиеся ему стихи поэта в своих докладах и выступлениях.

На сцене молодой Маяковский выглядел самоуверенно. Им руководила в этих обстоятельствах одна цель - поколебать мещанское благополучие, нарушить внешнюю благопристойность общества, в котором он оказался, прорвать блокаду условностей. Ради достижения этой цели он не стеснялся в средствах. Его вела в бой ненависть к буржуазному мироустройству. Маяковский испепелял себя в открытом бою, рядом с соратниками, но он был одинок, ибо переживал драму собственной души. Она и накладывала на него тот отпечаток трагизма, который ощутили люди, знавшие его еще совсем молодым человеком. С. Спасский, рассказывая о выступлении Маяковского в Тифлисе, обратил на это особое внимание: "В тот вечер он читал "Тиану" Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не основанный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех, И так привлекало к нему".

Может, и это. Если угадывалась, ощущалась внутренняя подоплека трагизма, драма души. Не случайно пьеса "Владимир Маяковский" получила жанровое определение трагедии. Поэт в ней - фигура трагическая. Потрясенный человеческим страданьем, он весь - боль, смятение, даже растерянность. У сильного, уверенного в себе молодого человека вдруг прорвалось совсем беззащитное, почти детское:

  

Господа!

Послушайте, -

я не могу!

Вам хорошо,

а мне с болью-то как?

  

Не только трагедия "Владимир Маяковский", но и другие стихи, которые уже цитировались здесь, говорят о том, как внутренние противоречия раздирали молодого Маяковского, который хотя и нашел культурную среду, в какой-то мере созвучную его душе, нашел товарищей, которые были единомышленниками в стремлении создать новое искусство, но который не удовлетворялся ролью поджигателя и формального экспериментатора, "героя" литературных скандалов, ощущая в себе мощь трибуна, чье слово обращено к массам, борца за переустройство мира - не только обновления искусства. Футуризм в этом направлении не давал и не мог дать положительной программы в силу своей философской и социальной ограниченности.

Талант такой мощи не мог развиваться и набирать силу только в русле футуризма. Молодой поэт, претендовавший на то, чтобы объять вселенную, припадает к земле, в ней ищет опору и источник своей крепости.

  

Земля!

Дай исцелую твою лысеющую голову

лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.

Дымом волос над пожарами глаз из олова

дай обовью я впалые груди болот.

  

Из футуристической оболочки, из недр претенциозных, нарочито аляповатых, дразнящих своим видом, оформлением и даже названиями футуристических изданий, мощно прорывается Поэт, которого - уже на первых порах - нельзя не заметить и не выделить среди других, более опытных, более старших, но уступающих этому девятнадцати-двадцатилетнему юноше и по темпераменту, и по таланту.

И его заметили - прежде всего Блок. А ведь стихи Маяковского были вызовом и ему, Блоку, гениальному поэту, представляющему то поэтическое течение, которому Маяковский объявил войну. По позднейшей характеристике Брюсова, Маяковский "сразу, еще в начале 10-х годов, показал себя поэтом большого темперамента и смелых мазков".

Увы, до широкого признания было еще далеко. Ни в одном "благопристойном" журнале того времени стихи Маяковского и других футуристов не печатали. "Благопристойная" пресса и критика издевалась над ними, улюлюкала им вслед.

В Петербурге, в театре "Луна-парк" под патронатом и на средства общества художников "Союз молодежи" осенью 1913 года была поставлена трагедия "Владимир Маяковский". Оформление постановки, декорации были сделаны художниками Филоновым и Школьником в условном стиле, как, впрочем, полна условности и сама эта необычная пьеса.

На сцене, когда поднялся занавес, оформление выглядело так: полумистический свет слабо освещает затянутую сукном или коленкором сцену и два задника, изображающих городские пейзажи, весьма мало связанные с содержанием пьесы. Сложные по композиции "плоскостные" костюмы, выполненные Филоновым на холсте и натянутые на фигурные рамки, которые передвигали перед собою актеры, тоже не очень увязывались со словом Маяковского. Впрочем, один из зрителей увидел в изображении на задниках много крови, движения...

Поставить же пьесу оказалось совсем не просто. Маяковский трижды выезжал в Петербург. В третий раз, в середине ноября 1913 года, было получено разрешение на постановку трагедии "Владимир Маяковский". Все остальное время в ноябре - репетиции пьесы, напряженнейшая работа над постановкой. При этом Маяковский успел выступить с докладом и чтением стихов на Бестужевских (высших женских) курсах, в Троицком театре, в Психоневрологическом институте, в зале "Соляного городка".

Почему спектакль ставился на средства "Союза молодежи"? Это - общество молодых "левых" художников, возникшее зимой 1909/10 года, которое тянулось к футуристам, а в стремлении выйти на сцену ("благопристойные" театры их не пускали) поддержало Маяковского. Они нашли помещение - уговорили антрепренера, державшего оперетту на Офицерской улице ("Луна-парк").

2 декабря состоялось первое представление трагедии в "Луна-парке".

Но спектаклю предшествовали события трагикомические. За два дня до первого представления актеры, набранные с бору по сосенке, отказались репетировать и вообще участвовать в спектакле.

- Какие-то мерзавцы распустили по городу слух, - возмущался Маяковский, - что на спектакле будут бить актеров и забросают их падалью, селедками и вообще всякой дрянью.

Когда поэт пришел на репетицию, актеры набросились на него с таким криком, визгом и руганью, что, поняв, в чем дело, он послал их к черту и ушел.

Всю работу пришлось начинать чуть ли не заново, набирать любителей для исполнения ролей. Так попала в состав труппы Ольга Матюшина. Она и рассказала об этом, и как Маяковский с художником Михаилом Матюшиным думал над новым составом исполнителей. Матюшин предложил:

"- Оля, сыграй женщину со слезой!

- Что вы! Я в жизни никогда не играла!

- Не играли, так будете играть! - властно сказал Маяковский...

- Я боюсь. Ведь вы говорите, там будут бить и бросать всякую дрянь. Я очень боюсь дохлых крыс...

- Дохлых крыс я попрошу в меня бросать, ведь я буду около вас. А если попадут тухлым яйцом, так не взыщите. Зато весело будет. Можно будет в них обратно кидать, да выбирать еще самые ядовитые физии. Согласны?"

Репетировали в великой спешке, и тем не менее Маяковский требовал от актеров-любителей знания текста, четкого его произнесения, понимания смысла роли. На "генеральной" Маяковский поразил председателя "Союза молодежи" Л. Жевержеева исключительными сценическими данными. Рост, выразительная мимика, широта и пластичность жеста и, наконец, изумительный по тембру и силе голос произвели на него неотразимое впечатление. В день же спектакля, в нервной суете последних приготовлений, кажется, один только человек сохранял спокойствие. Во всяком случае - внешне был собран, сосредоточен. Театральному режиссеру А. Мгеброву, который пришел в театр пораньше, поэт показался величественным и самоуверенным. О волнении перед выходом говорили плотно сжатые губы, напряженная фигура. Но вот он вышел на сцену, громким, срывающимся голосом произнес:

  

Вам ли понять,

почему я,

спокойный,

насмешек грозою

душу на блюде несу

к обеду идущих лет.

С небритой щеки площадей

стекая ненужной слезою,

я,

быть может,

последний поэт.

  

Тут же он подозвал театрального служителя, снял пальто, передал ему вместе с пальто - кашне и шляпу, затем трость, остался в своей желтой кофте. Затем пошарил в кармане и дал смущенному служителю театра на чай.

Публика была довольно разнородной. Поскольку билеты - по цене девять рублей - были прямо-таки "шаляпинскими", - в театр пришли литераторы, художники, актеры, журналисты, адвокаты, члены Государственной думы - все, кого привлек сюда искренний интерес, кого - престиж, кого - ожидание сенсации, скандала... Публика не готова была воспринять пьесу, где действующими лицами, кроме самого Поэта, оказались Старик с черными и сухими кошками (несколько тысяч лет), Человек без глаза и ноги, Человек с двумя поцелуями, Человек с растянутым лицом, Человек без головы, Человек без уха и т. д., где автор в лицо публике бросал слова недоверия... Актеры - в белых капюшонах - держали перед собой плоские картонные фигуры с соответствующей символикой. Текст произносили, высовывая голову из-за своего картонного прикрытия. Действие сопровождала диссонирующая музыка. В ходе действия в зале то и дело раздавались выкрики, смех, свистки, аплодисменты. Неопытные артисты держались напряженно, с тревогой посматривая в зрительный зал. А когда Маяковский произнес заключительные слова эпилога:

  

А иногда

мне больше всего нравится

моя собственная фамилия,

Владимир Маяковский, -

  

в реакции публики, даже в характере иронических реплик чувствовалось ощущение чего-то возможно значительного, но раздражающе непонятного. А. Мгебров вспоминает:

"Не уходите, Маяковский", - кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала - в большой холщовый мешок; он собирал их с тем, чтобы уйти в вечность, в бесконечно широкие пространства...

Разумеется, они плохо играли, плохо и непонятно произносили слова, но все же у них было, мне кажется, что-то от всей души. Зал слушал слишком грубо для того, чтобы хоть что-нибудь могло долететь со сцены. Однако за время представления мои глаза дважды наполнялись слезами. Я был тронут и взволнован".

Другой театральный деятель, Л. Варпаховский, пишет, что во время второго акта, когда герою пьесы принесли три - с пушечные ядра - слезы и он, завернув в газету, уложил их в чемодан, собрался уходить, раздались крики: "Держи его! Отдайте деньги, мошенники, дураки, сумасшедшие!!!" Со сцены, довольно внятно, послышалось: "Сами дураки". Непонятность пьесы и спектакля вызывала столь раздраженную реакцию.

Назревал скандал. На сцену полетели тухлые яйца. Одно из них попало в плечо Маяковского " Он сохранял спокойствие.

Пьеса и спектакль не имели успеха. Не только потому, что этот юношеский опыт Маяковского в драматургии труден для понимания. Но еще и потому, что трагедия поэта в буржуазном обществе, ищущего сближения со всеми униженными и оскорбленными, - как главная идея - не могла быть с сочувствием встречена в то время и той публикой, которая в значительной части заполнила зал театра. Вызов Маяковского распространяется и на нее, он дразнит публику, указывает адрес: "Ищите жирных в домах-скорлупах.." Это - призыв!

С футуристических позиций Маяковского критиковали за то, что он не отрывает слова от смысла, не пользуется самоценным звуком слова. В автобиографии про пьесу и постановку сказано: "Просвистели ее до дырок". Еще бы: некоторые газеты прямо обвиняли Маяковского в надувательстве и спекуляции.

"Свист" начался еще до премьеры, и он был настолько пронзителен, что заглушил собою такие сенсации сезона, как приезд в Петербург звезды экрана Макса Линдера и симфонические концерты десятилетнего дирижера-вундеркинда Вилле Ферреро.

Отзывы на пьесу и спектакль ошеломляют своим количеством и критическим энтузиазмом. Вряд ли в истории русского театра был еще спектакль, который бы с таким остервенением распинали на страницах газет и журналов. Статьи и рецензии появились не только в Петербурге, в Москве, но и в Рязани, Таганроге, Керчи, Екатеринодаре, Варшаве, Риге...

"Петербургская газета" спрашивала: "Кто сумасшедшие? Футуристы или публика?" И приводила высказывание зрителей об авторе пьесы и футуристах: "Это сумасшедшие!" В другой газете говорилось, что "г. Маяковский бездарен в самом умном и заумном смысле слова". Автор статьи сожалел: "Даже скандала порядочного устроить не смогли!"

В "Петербургском листке" рецензент писал: "Такого публичного осквернения театра мы не помним". Текст пьесы он сравнивал с "бредом больных белой горячкой людей". В "Театральной жизни" было брошено такое обвинение: "...стыд обществу, которое реагирует смехом на издевательство и которое позволяет себя оплевывать..."

Газеты приводят возгласы, которые раздавались после спектакля: "г. Маяковский, довольно морочить публику!" "Вам место в палате N 6!" "Долой футуристов!" "На одиннадцатую версту!"

Газеты призывают замалчивать футуристов и тут же снова втягиваются в дискуссию вокруг них. Была даже опубликована пародия на пьесу Маяковского под названием "Миниатюры дня. Кретины", которая кончалась возгласами: "Тут просто грабят... Караул!.. Полицию сюда, полицию!"

"Новое время" озаглавило статью о спектакле более чем выразительно: "НА-брр!.. ГЛЕ-бррр!!. ЦЫ-брррр!!!"

Подводя итог самым первым опытам в поэзии, Маяковский дал им такую оценку: "формальная работа, овладение словом". Итог, несмотря на потери чисто экспериментального характера в духе поэтики футуризма, не такой уж малый. Главку автобиографии "Начало 14-го года" он начинает так: "Чувствую мастерство. Могу овладеть темой. Вплотную. Ставлю вопрос о теме. О революционной". Тема эта воплотилась в поэме "Облако в штанах" - произведении ярком и значительном, сразу выдвинувшем Маяковского на авансцену поэтического развития в России, заставившем говорить о нем как о явлении редком, революционном по характеру.

А 1913 год опустил занавес над трагедией "Владимир Маяковский" в петербургском "Луна-парке", и в этом же году началось длительное турне футуристов по городам России, завершившееся в апреле 1914 года в Москве.

"Ездили Россией. Вечера. Лекции. Губернаторство настораживалось. В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина. Часто обрывались полицией на полуслове доклада", - вспоминает Маяковский.

Все так, хотя коротко, конспективно.

Вот он - маршрут: Харьков - Симферополь - Севастополь - Керчь - Одесса - Кишинев - Николаев - Киев - Минск - Москва - Казань - Пенза - Ростов - Саратов - Тифлис - Баку - Калуга - Москва...

К идее поездки по городам России склоняло внимание к ним со стороны прессы. Пусть насмешливое, даже издевательское, но все же - внимание. Издательства их не печатали, сборники, изданные на свои средства, имели мизерные тиражи. А было огромное желание обрести сторонников и союзников, расширить влияние футуризма в стране. Для этого надо было выступать перед большей, по возможности, аудиторией.

Первое выступление состоялось в Харькове, 14 декабря, в зале Общественной библиотеки. Доклад Маяковского "Достижения футуризма" во второй половине вечера иллюстрировался стихами Бурлюка, Каменского и самого докладчика. Все трое появились на эстраде с цветками в петлицах. Как пишет репортер харьковского "Утра", привлекла внимание публики и желтая кофта Маяковского. Она оказалась обыкновенной блузой без пояса, с отложным воротником и галстуком. На красивом смуглом и высоком юноше блуза производила приятное впечатление...

"Желтая кофта". Она действительно в литературе о Маяковском (да и не только о Маяковском) превратилась в эмблему. Иные даже пользуются ею, чтобы внушить читателю или слушателю представление о чем-то антиэстетическом, скандальном. А ведь дело обстояло проще, хотя, разумеется, привкус эпатажа в ней был.

По словам Л. В. Маяковской, желтый цвет с детства был любимым в их семье и символизировал любимую с детства солнечную Грузию. Он и в одежде сестер Маяковских играл роль украшения. Володе однажды понравилось на старшей сестре сочетание из черного платья с белым крахмальным воротничком и желтой шали. Он даже сделал с нее акварельный рисунок.

У младшей сестры он взял желтую ленту и попросил соорудить ему галстук в виде кашне из черных и желтых клеток, чтобы как-то украсить свои потертые, выцветшие черные блузы.

А в один "злополучный день", вернувшись домой, Людмила Владимировна увидела такую картину: мама примеряла Володе кофту из широких полос бумазеи желтого и черного цвета. Александра Алексеевна рассказала, как возникла эта кофта:

- Утром принес Володя бумазею. Я очень удивилась ее цвету, спросила, для чего она, и отказалась было шить. Но Володя настаивал: "Мама, я все равно сошью блузу. Она мне нужна для сегодняшнего выступления. Если вы не сошьете, то я отдам портному. Но у меня нет денег, и я должен искать и деньги, и портного. Я ведь не могу пойти в своей черной блузе! Меня швейцары не пропустят. А этой кофтой заинтересуются, опешат и пропустят. Мне обязательно нужно выступить сегодня.

Мама, конечно, не устояла перед столь вескими аргументами.

Так появилась на свет желтая кофта.

Потом появилась полосатая - из желтых и черных полос. Нужда и изобретательность привели к их появлению. Об этом говорит и собственное признание:

"Костюмов у меня не было никогда. Были две блузы - гнуснейшего вида. Испытанный способ - украшаться галстуком. Нет денег. Взял у сестры кусок желтой ленты. Обвязался. Фурор. Значит, самое заметное и красивое в человеке - галстук. Очевидно - увеличишь галстук, увеличится и фурор. А так как размеры галстуков ограничены, я пошел на хитрость: сделал галстуковую рубашку и рубашковый галстук.

Впечатление неотразимое".

Ирония поэта может успокоить тех, кто видит в желтой кофте пугало.

Ну а остальной антураж в виде морковки вместо галстука, деревянных ложек, цветов в петлице, фески на голове и т. д. - появился позднее. И кстати говоря, позднее Маяковский появлялся на эстраде в красном смокинге, в пиджаке апельсинового цвета, в пестрой кофте "турецкого рисунка"... А в конце 1914 года, не имея денег на поездку в Петроград, Маяковский позвал старьевщика и за какую-то ничтожную сумму, которой не хватило даже на железнодорожный билет, отдал все свои цветные одежды. Так закончила свое существование желтая кофта...

Нападки на критику, которая поддерживает "эстетику старья", отжившее свой век искусство, противопоставление ему футуризма как искусства будущего, призыв к диалектическому пониманию истории и эстетики - вот конспективное содержание докладов, с которыми выступал Маяковский, иллюстрировавший их разнообразными примерами из литературы, не щадя при этом классиков, издеваясь над символистами, превознося творчество футуристов.

Ни одно выступление Маяковского (впрочем, и Каменского - тоже) не обходилось без критики. Об этом можно судить даже по афишам, по тезисам докладов: "Квазимодо-критика. Вульгарность", "Критика в хвосте поэзии". В тезисах к докладу Маяковского "Достижения футуризма" читаем: "Образцы вульгарной критики. Корней Чуковский, Сергей Яблоновский, Валерий Брюсов и другие". Это был ответ критике, которая тоже не стеснялась в ярлыках, оценивая стихи Маяковского и других футуристов.

Поездке футуристов по городам России предшествовала молва. Она намного опережала их приезды, так как пресса не скупилась на описания их выступлений в Москве и Петербурге, с почти обязательным налетом сенсационности.

В Харькове, вспоминает Каменский, еще до выступления, газеты подогревали публику ожиданием скандала:

"Вчера на Сумской улице творилось нечто сверхъестественное: громадная толпа запрудила улицу. Что случилось? Пожар? Нет. Это среди гуляющей публики появились знаменитые вожди футуризма - Бурлюк, Каменский, Маяковский. Все трое в цилиндрах, из-под пальто видны желтые кофты, в петлицах воткнуты пучки редиски. Их далеко заметно: они на голову выше толпы и разгуливают важно, серьезно, несмотря на веселое настроение окружающих. Какая-то экспансивная девица поднесла футуристам букет красных роз и, видимо, хотела сказать речь, но, взглянув на полицейского надзирателя, ретировалась. Сегодня в зале Общественной библиотеки первое выступление футуристов. Билетов, говорят, уже нет, что и требовалось доказать. Харьковцы ждут очередного "скандала".

"Скандала", однако, не случилось. Хотя газетный репортер расписывал вечер в таких красках и с такими комментариями, что, очевидно, жалел об этом. А писал он о том, что "верзила Маяковский, в желтой кофте, размахивал кулаками, зычным голосом "гения" убеждал малолетнюю аудиторию, что он подстрижет под гребенку весь мир, и в доказательство читал свою поэзию: "парикмахер, причешите мне уши". Очевидно, длинные уши ему мешают.

Другой "поэт-авиатор" Василий Каменский, с аэропланом на лбу, кончив свое "пророчество о будущем", заявил, что готов "танцевать танго с коровами", лишь бы вызвать "бычачью ревность". Для чего это нужно, курчавый "гений" не объяснил, хотя и обозвал доверчивых слушателей "комолыми мещанами, утюгами и вообще скотопромышленниками". Однако его "Сарынь на кичку" - стихи самые убедительные: того и гляди хватит кистенем по голове. Но "рекорд достижений футуризма" поставил третий размалеванный "гений" Бурлюк, когда, показав воистину "туманные" картины футуристов, дошел до точки, воспев в стихах писсуары!!!"

Публике давались поводы повеселиться. Молодая бравада граничила с развязностью, анархическим своеволием, эпатажем в духе "Пощечины общественному вкусу". Но молодую аудиторию более всего привлекала антибуржуазность, которая сквозила в их выступлениях, несмотря на запреты и полицейский надзор. И конечно, молодость и обаяние прежде всего Маяковского и Каменского. Это хорошо видно из газетных отчетов, хотя часто и написанных в насмешливом, ироническом тоне.

Выступление футуристов в Одессе вызвало около 120 очерков, обзоров, статей, фельетонов, дружеских шаржей и пасквилей в одесских газетах! Успех их выступлений сравнивали с успехом гастролей Шаляпина в Одессе... Причем, наиболее критически настроенная к футуристам "Южная мысль", где давалась весьма нелестная оценка их выступлениям, отмечала: "Особняком от всей этой каши стоит В. Маяковский".

Ростовская газета "Приазовский край" писала: "Очень милое впечатление несомненно искреннего юноши произвел Владимир Маяковский, который вполне откровенно рассказал о своих желаниях и тайных мыслях... Горячий призыв юного поэта подкупил аудиторию (наполовину тоже юную), как подкупает всякий призыв к борьбе за новое..."

А Каменский? Он постарше, но и он молод. Он - летчик, представитель редчайшей в то время профессии. Человек с колоссальным зарядом жизнелюбия, из породы мейстерзингеров, или, может быть, шансонье и тоже прекрасный чтец, даже не чтец - исполнитель своих удивительно музыкальных поэм и стихотворений.

В нескольких выступлениях принимал участие и Игорь Северянин, также пользовавшийся огромным успехом у публики, правда, уже в ином, чисто концертном качестве. В неизменном черном сюртуке, встряхивая черные кудерьки, с пышной орхидеей в петлице и со скрещенными на груди руками, он нараспев, с замираниями и повышениями голоса, читал свои нарочито экстравагантные "поэзы".

Однако Северянин, представлявший группу эгофутуристов и уже избалованный публикой, которой он был ближе, очень быстро разошелся с Маяковским и прекратил совместные выступления и даже написал против него и Бурлюка такие стихи:

  

Я предлагаю: неотложно

Опомниться! и твердо впредь

Псевдо-новаторов, - острожно

Иль игнорирно, - но презреть!

  

Ответный удар Маяковского (и не один!) был куда сильнее.

"О поэзии Северянина вообще сказано много. У нее много поклонников, она великолепна для тех, чей круг желаний не выходит из пределов:

  

Пройтиться по Морской с шатенками"*.

  

{* Строка из стихотворения И. Северянина "Еще не значит...".}

  

А в поэме "Облако в штанах" Маяковский позволил еще более резкий выпад против Северянина, как самовлюбленного, эстетствующего "перепела" ("изящно пляшу ли").

Помните в автобиографии Маяковского: "Губернаторство настораживалось"? Для того чтобы получить губернаторское разрешение выступить в том или ином городе (полиция не брала на себя эту ответственность), на афишах печатался солидный титул Каменского "Пилот-авиатор Императорского Всероссийского аэроклуба". И именно его посылали к губернатору.

Каменский показывал его превосходительству диплом авиатора, где было сказано, чтоб власти оказывали ему всяческое содействие. В афишах значилось: "Аэропланы и поэзия".

"Губернатор недоумевал:

- Но при чем же тут футуризм? Что это такое? Зачем?

Я объяснял, что футуризм главным образом воспевает достижения авиации.

Губернатор спрашивал:

- А Бурлюк и Маяковский тоже авиаторы?

- Почти...

- Но почему же вокруг ваших имен создается атмосфера скандала?

Отвечал:

- Как всякое новое открытие, газеты именуют наши выступления "сенсацией" или "скандалом" - это способ создать "бучу", чтобы больше продавалась газета.

- Пожалуй, это правда, - соглашался губернатор и неуверенной рукой писал: "Разрешаю".

Футуризм не пугал, скорее - потешал буржуазную публику, но до каких-то пределов. Его антибуржуазность настораживала. "Газеты стали заполняться футуризмом,- вспоминает Маяковский. - Тон был не очень вежливый. Так, например, меня просто называли "сукиным сыном".

Добавим: футуристов называли сумасшедшими, циркачами, жокеями, балаганщиками, фокусниками, озорниками, святотатцами, желторотыми, бунтовщиками, геростратами и просто мошенниками, ораторами и поэтами из психиатрической лечебницы. И конечно, этим еще больше разжигали любопытство публики, которая валом валила на первый большой вечер футуристов в Политехническом музее и на все другие их выступления.

Футуристы умели создавать "бучу", и номера их в гостиницах осаждались молодыми людьми, на улице вокруг них собиралась толпа, иногда, как это было в Николаеве, гости гуляли в окружении своих поклонников, и за ними следовал наряд полиции. К началу выступления в Киеве к подъезду театра прибыл отряд конной полиции, причем полиция разгоняла студентов, которые пели: "Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой".

"Когда мы подходили к театру, - пишет Каменский, - к нам кинулось из толпы несколько студентов с пламенными вопросами:

- Вы за революцию?

Мы успокоили.

Студенты убежали.

Когда подняли занавес в театре, мы ахнули: на каждые десять человек переполненного зала торчал полицейский.

Такого зрелища я не видел никогда.

Что случилось? Никому не понятно.

Мы подвесили на канатах рояль вверх ногами и под ним выступали".

Случались и курьезы. В Самаре футуристов чествовала городская управа: городской голова здесь оказался отчаянным либералом, заявив, что - на фоне печальной русской действительности - футуристические поэты самые яркие и свободные люди. И даже крикнул "ура" в заключение своего приветствия.

В Казани во время выступления студенты так бушевали, так горячо приветствовали поэтов, что полицеймейстер шесть раз прерывал выступления и предлагал прекратить "скандал". С исключительным грузинским темпераментом их принимала молодежь в Тифлисе. Маяковский приветствовал публику по-грузински, и это придало общению с аудиторией доверительный характер. Но весь ритуал подготовки к вечеру был соблюден, а он имел свои особенности, так как преследовал вполне определенную цель - привлечь публику на выступление футуристов.

"Футуристы готовились к очередному проходу по улицам, - пишет С. Спасский, тогдашний гимназист и начинающий поэт. - Надо взбудоражить город. Через день предстоит выступление". Бурлюк облачается в тканый малиновый сюртук с перламутровыми пуговицами и поигрывает дамским лорнетом у сильно напудренного и разрисованного гримировальным карандашом лица. Каменский, поверх обычного костюма, набрасывает черный бархатный плащ с серебряными позументами. На лбу нарисован аэроплан. На Маяковском поверх желтой кофты вуалевый розовый плащ, усеянный золотыми звездами...

Ну, чем не бродячий цирк!

Конечно, толпа обращает на них внимание, расступается перед ними, оборачивается на этих странно одетых и весьма независимо держащихся молодых людей. Кто-то неизвестно почему принимает их за американцев.

А официальный "Тифлисский листок" призывает прекратить "столпотворенье" на Головинском проспекте вокруг футуристов, так как оно мешает пешеходному движению.

Публика была и остается падкой на такую "рекламу", она ждет сенсации и, конечно, валом валит в театр. Тем не менее, выйдя на сцену переполненного театра, где проходил вечер, Маяковский тут же предупреждает:

- Милостивые государыни и милостивые государи. Вы пришли сюда ради скандала. Предупреждаю, скандала не будет.

Бурлюк предварил его выступление звонком церковного колокола, стоявшего на столе. Действо началось.

"Его рука придавила пюпитр, толкала и мяла его, - пишет С. Спасский. - Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов... Он по праву распоряжался на сцене, без всякой новы, без малейшего усилия. Он не искал слов, не спотыкался о фразы... Маяковский разговаривал с публикой. Он готов принимать в ответ реплики и обрушивать на них возражения... Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с противником, хотя бы и не обнаружившим себя явно, расплющивая его своими доводами...

Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие... Голос принимался без возражений, и даже смешки в рядах были редки. Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.

Он поднимал перед аудиторией стихотворные образцы, знакомя слушателей с новой поэзией. То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями...

...Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха".

Вполне вероятно, что сюда наложились и более поздние впечатления от выступлений, от чтения стихов Маяковским. Но первое юношеское восприятие знаменитости (а для пятнадцатилетнего гимназиста, писавшего стихи "под Маяковского", он, конечно же, был таковой) очень часто, в подробностях, запечатлевается на всю жизнь.

Каменский говорил, что Маяковский немедленно исчез, как только они, по приезде в Тифлис, попали в отель, и через полчаса ввалился с ватагой молодых грузин. И тут, в большущем номере отеля, началось настоящее пиршество дружбы, звучала русская и грузинская речь, стихи, Маяковский обнимал своих молодых друзей, несколько раз порывался сплясать лезгинку. А когда, по его словам, дружной компанией поднялись на фуникулере на гору Давида, озирая с высоты горные дали, сказал:

- Вот это - аудитория! С эстрады этой горы можно разговаривать с миром. Так, мол, и так - решили тебя, старик, переделать.

Ходили по городу, по гостям, по духанам, по кофейням, по улицам, по базарам и везде читали стихи. А за ними толпой - молодежь.

 А в Кутаиси, куда Маяковский выехал на день с Каменским, он, казалось, возвратился в свое детство: на улицах встречал гимназических друзей, обнимался и целовался с ними, вспоминал не такое уж давнее прошлое, гимназию, спешил на берег Риона.

Поездка в Грузию всколыхнула Маяковского, добавила ему сил, энергии, энтузиазма, уверенности в себе.

"Экспресс футуризма" в составе Василия Васильевича Каменского, Владимира Владимировича Маяковского и Давида Давидовича Бурлюка в апреле 1914 года остановил свой бег в Москве. Цель, которую его участники преследовали, была достигнута: провинциальная и столичная пресса создала им неслыханную рекламу, во всех городах, где они побывали, остались последователи и поклонники.

Маяковский, как правило, выступал заглавным докладчиком. Его выпускали первым, рассчитывая на обаяние и ораторское искусство поэта, чтобы привлечь внимание публики. Его доклады не были заученным повторением одних и тех же тезисов. Это были талантливые импровизации, хотя программа, которая вырисовывается из газетных отчетов, почти не менялась.

Для сравнения - две афиши: выступления в Калуге - 12 и 13 апреля.

12 апреля.

"Лекция Влад. Маяковского. 1. Ноктюрн на флейтах водосточных труб. О новейшей литературе, о нас, о домах, о танго, о коровах. Почему футуристы. Самое красивое - вымазать лицо. 44. О Пушкине, о Лермонтове, об уроках, о Бальмонте, о пудре и еще о многом. Критика и мы. Правда. 2. Сравнительное изучение стихов. Мы и лысенькие".

13 апреля.

"Лекция Влад. Маяковского. Тема: "Египтяне и греки, гладящие черных и сухих кошек". Влияние на поэзию города. Поэзия качалок и сел. Сегодняшний день. Поэзия аэропланов и машин. Здравый смысл и кухарка. Наши".

В докладах Маяковский развивал идею: новые формы жизни требуют новых форм искусства. Урбанистические идеи заводили его далеко. В Николаеве Маяковский говорил: "Поэзия футуризма - это поэзия города, современного города. Город обогатил наши переживания и впечатления новыми городскими элементами... Весь современный культурный мир обращается в огромный исполинский город. Город заменяет природу и стихию. Город сам становится стихией, в недрах которой рождается новый, городской человек". Дальше он развивал идею города в проекции на поэзию: "Плавные, спокойные, неспешащие ритмы старой поэзии не соответствуют психике современного горожанина". А отсюда вывод, что поэзия "должна соответствовать новым элементам психики современного города".

По отчету "Саратовского вестника", Маяковский в докладе ссылался на теорию Дарвина, заявив, что закону эволюции подчиняется и искусство, что меняются вкусы, что каждая эпоха имеет своих выразителей этих вкусов. Для XIX века величайшим законодателем вкуса в России был Пушкин, от которого пошла вся поэзия.

"Теперь жизнь радикально изменилась, - излагает доклад Маяковского "Саратовский вестник". - Мы вступили в век урбанизма, в век господства больших городов с их бешеной, лихорадочной жизнью, трамваями, беспроволочным телеграфом, аэропланами, передачей во мгновение ока человеческой мысли на громадное расстояние. При таких условиях должна была измениться и психика современного человека и способы выражения его мыслей, чувств, а также и формы искусства, ибо каждая эпоха создает свои формы. Речь стала более сжатой, более экспрессивной, явилась потребность в новых словах, и потребность эта удовлетворяется словотворчеством..."

Современный человек может снисходительно улыбнуться, читая про трамваи, телефоны, лифты, фабричные трубы как знаки эпохальной урбанизации жизни. А можно и не улыбаться, ибо - не в знаках дело, Маяковский видел п_р_о_ц_е_с_с, видел н_а_ч_а_л_о того, что мы ныне называем научно-технической революцией. "Век урбанизма" это и есть век НТР. И если Маяковский не боялся тотальной урбанизации, так это потому, что не мог еще предвидеть ее гибельных последствий для природы.

Противоречия во взглядах Маяковского на искусство угадываются по газетным отчетам его выступлений, тезисам докладов, по стихам. Несмотря на вызывающий, даже шокирующий характер некоторых тезисов, он иногда вступал в спор с футуризмом. И сквозь все противоречия уже довольно явственно проступает главное - лицо художника, который пришел сказать миру с_в_о_е_ _с_л_о_в_о. Один из современников поэта (Инн. Оксенов) говорил так: "Мы не получили "готового", законченного Маяковского от истории, он вырос в великого поэта у нас на глазах". Но кто и когда "вырос в великого поэта" без сопротивления (иногда яростного!) со стороны противников всякого новаторства. Если тот же современник утверждает, что первая встреча с молодым еще поэтом означала для него, тоже молодого человека, "второе рождение, начало сознательной жизни", то в молчании, наступившем после памятного ему чтения стихов Маяковским, таилось "не только признание и восторг, но частично и глухое отталкивание вплоть до вражды...".

И все же уже в то время Маяковский был мощным магнитом, который притягивал к себе молодежь.

Прислушаемся к голосу человека, далеко отстоявшего от Маяковского в то время. Этот человек - поэт - вспоминает Маяковского в 1913 году:

  

Как в стихах твоих крепчали звуки,

Новые роились голоса...

Не ленились молодые руки,

Грозные ты возводил леса.

  

Он передает в стихах тогдашнее восприятие Маяковского, его поэзии:

  

И уже отзывный гул прилива

Слышался, когда ты нам читал,

Дождь косил свои глаза гневливо,

С городом ты в буйный спор вступал.

  

Наконец, вот это: "И еще не слышанное имя молнией влетело в душный зал..." "Душный зал" русский поэзии десятых годов нуждался в грозовой струе свежего воздуха, это хорошо понимал поэт, автор стихотворения "Маяковский в 1913 году" - Анна Ахматова.

Мало сказать, что Ахматова - неблизкий Маяковскому поэт, настолько здесь различны строй души, темперамент, поэтика, школа. Но важно вот что: вспомнив молодого двадцатилетнего Маяковского (а встреч было наперечет), Ахматова выделяет в поэте черты революционности, именно то, что вывело Маяковского на авансцену литературной и общественной жизни.

Женское восприятие нередко бывает более тонким и безошибочным поначалу, нежели мужское. Вспомним другую современницу Маяковского - Марину Цветаеву:

  

Превыше крестов и труб,

Крещенный в огне и дыме,

Архангел-тяжелоступ -

Здорово, в веках Владимир!

  

Запятая не по ошибке стоит перед словом "в веках". "В веках Владимир" - стало быть, в будущем виделся Цветаевой Маяковский. И если Цветаева, опять-таки поэт иной школы и иной судьбы, по словам ее дочери, всю жизнь хранила к Маяковскому "высокую верность собрата", если даже, будучи в эмиграции, высказала мысль: "И оборачиваться на Маяковского нам, а может быть, и нашим внукам, придется не назад, а вперед", - значит, и в ней сложилось понимание его революционной роли в русской поэзии.

Владимир Маяковский внутренне созревал для этой роли.

 

 

  

 

В автобиографии о войне сказано: "Принял взволнованно. Сначала только с декоративной, с шумовой стороны. Плакаты заказные и, конечно, вполне военные. Затем стих. "Война объявлена".

Таковы самые первые впечатления. Стихотворение "Война объявлена" свидетельствует о том, что у поэта еще нет своей четкой позиции.

Первая мировая война втянула в кровавый конфликт не только народы Европы, так или иначе в нее было вовлечено 38 государств с населением в полтора миллиарда человек. Это, как известно, была война империалистическая, захватническая с обеих сторон, война за передел мира. А кроме того, война, по расчету тех, кто ее затеял, должна была ослабить, расшатать интернациональное единство рабочих и подавить революционное движение внутри стран.

Расчеты буржуазии во многом оправдались: почти все партии II Интернационала выступили в своих странах в поддержку войны, то есть сомкнулись в ее целях со своими буржуазными правительствами, голосовали за военные бюджеты - предали интересы рабочего класса, интересы революции. В России это были меньшевики и эсеры. Предательский лозунг "ни побед, ни поражений", выдвинутый Троцким, В. И. Ленин охарактеризовал как сознательное или бессознательное проявление шовинизма, как враждебный пролетарской политике, пособнический царскому правительству и господствующим классам.

Партия большевиков была единственной партией в России, которая со всей твердостью и последовательностью выступала против войны, призывала народ к борьбе за превращение войны империалистической в гражданскую, - за свержение буржуазного правительства.

Официальная пропаганда, взывая к чувству национальной гордости, единству перед лицом опасности для Отечества, всеми средствами внушала народу, что каждый человек, "без различия состояния и партий", должен, защищая Отечество, идти на любые жертвы.

Маяковский в это время уже не был связан с большевиками, прервались даже личные контакты, и он тоже, как и большинство писателей, подпал под влияние официальной пропаганды, не сумел понять политический смысл событий. По заказу сочинял подписи к лубкам, как он признается, "вполне военные", то есть отражающие дух и содержание официальной политики. Осенью принимал участие в кружечном сборе "на помощь жертвам войны". И в конце октября подал прошение московскому градоначальнику на выдачу свидетельства о благонадежности, чтобы поступить добровольцем в действующую армию.

Вряд ли можно сомневаться, что Маяковский в это время считал службу в армии и участие в боевых действиях на фронте патриотическим долгом. Статью "Штатская шрапнель", опубликованную 12 ноября 1914 года, он закончил такими словами: "Как русскому мне свято каждое усилие солдата вырвать кусок вражьей земли..." В другой статье - "Будетляне" - он говорит о войне до победного конца: "...русская нация, та единственная, которая, перебив занесенный кулак, может заставить долго улыбаться лицо мира".

В автобиографии Маяковский попытался связать два момента - желание пойти на фронт добровольцем и отобразить происходящее на войне в искусстве: "Чтобы сказать о войне - надо ее видеть. Пошел записываться добровольцем". В ответ на прошение о благонадежности была положена резолюция: "Свидетельства не давать".

С середины ноября и весь декабрь 1914 года Маяковский заведует литературным отделом московской газеты "Новь", где публикует целую серию статей и фельетонов по вопросам политики, войны и главным образом - искусства. И помимо активной пропаганды футуристических идей и взглядов на искусство ратует за создание маршей и гимнов, которые вдохновляли бы солдат на войне.

В "Нови" поэт подготовил литературную страницу, но включенные в нее рассказ, а также стихи Асеева, Пастернака и свои ("Мама и убитый немцами вечер") под общей шапкой "Траурное ура" - настолько разошлись с победительным пафосом газеты, что редактор немедленно отстранил его от составления литературной страницы. Но ни маршей, ни гимнов для воюющей армии поэт не создал. Верно было сказано, что в "стихах писалось у Маяковского совсем не то, что он проповедовал в своих статьях" (В. Перцов). В стихотворениях, написанных в это время - "Мама и убитый немцами вечер", "Скрипка и немножко нервно", "Мысли в призыв" - есть ощущение ужаса войны и нет, не видно никакой внутренней потребности воинского подвига, ожидания победы... В то же время он критикует "Красный смех" Л. Андреева: "Война рассматривается только как ужас"... Поэт растерян: "Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору - а доказать ничего не умею!"

По поводу войны Маяковскому еще нечего "доказывать", и он - в статьях и фельетонах, напечатанных в "Нови", - развивает футуристические концепции искусства, правда, уже с оглядкой на войну. Война и вымученные стишки, вызванные ею к жизни, появлявшиеся в печати, дали Маяковскому новый повод со всей силой обрушиться на поэзию символистов, напоминающую, по его словам, "теплое одеяло, сшитое из пятачковых лоскутьев фельетонной мысли...".

В критике произведений литературы, искусства на военные темы он беспощаден. Но тезис: "Можно не писать о войне, но надо писать войною!" - звучит пока риторически. Маяковский знает, как не надо писать о войне.

Как пишет Северянин, например:

  

Друзья! Но если в день убийственный

Падет последний исполин,

Тогда ваш нежный, ваш единственный,

Я поведу вас на Берлин.

  

Эти салонно-напыщенные строки раздражали Маяковского: "Впечатление такое: люди объяты героизмом, роют траншеи, правят полетами ядер, и вдруг из толпы этих "деловых" людей хорошенький голос: "Крем де виолет", "ликер из банана", "устрицы", "пудра"! Откуда? Ах да, это в серые ряды солдат пришла маркитантка. Игорь Северянин - такая самая маркитантка русской поэзии".

Приговор убийственный.

Но как надо писать войною?

Маяковский не может ответить на этот вопрос. Ему кажется только, что развитие событий, время призвали к действию футуристов, именно их выдвинули на первый план искусства. Интуиция поэта подсказывает: "Сегодняшняя поэзия - поэзия борьбы", а футурист Маяковский утверждает: "Цель поэта - слово", "Слово - самоцель".

Подобный дуализм в сознании Маяковского, во взгляде на искусство, имевший продолжение и в двадцатые годы, вовсе не случаен. В революционности юного Маяковского все-таки было нечто от стихийного бунтарства (вспомним хотя бы его поведение в тюрьме). Уроки большевистского подполья не прошли, конечно, даром, поэтому он решил: надо делать социалистическое искусство, хотя не имел ясного представления, что это такое. Но семена футуристического бунта нашли отклик в его душе. Заманчивой показалась идея полного обновления языка поэзии, нахождения никому доселе неизвестных форм. "Ненависть к искусству вчерашнего дня" питалась ненавистью к буржуазному миропорядку. Максималист и бунтарь Маяковский зовет "сломать старый язык, бессильный обогнать скач жизни". Он опять уверяет: "слово - цель писателя", полагая: "Не идея рождает слово, а слово рождает идею". В этом ключе трактуется Чехов, любимый писатель молодого Маяковского. В противоречие сказанному вступают другие слова: "Причина действия поэта на человека... в способности находить каждому циклу идей свое исключительное выражение". Социалист в прошлом, участник большевистского подполья Маяковский борется с анархическим бунтарем в искусстве Маяковским, и перипетии этой борьбы находят отражение в статьях, выступлениях, стихах поэта. Ее отголоски мы будем слышать на протяжении многих последующих лет.

Плодотворным было обращение Маяковского к национальным истокам, к народным традициям. В статье "Россия. Искусство. Мы" он цитирует воззвание Хлебникова к славянам студентам, написанное в 1908 году и зовущее к единению, клеймит унизительную, обывательскую привычку оглядываться на заграницу - в быту, в искусстве.

"Вместо чувства русского стиля, вместо жизнерадостного нашего лубка - легкомысленная бойкость Парижа или гробовая костлявость Мюнхена", - возмущается Маяковский. Но при этом считает позором исключение под нажимом шовинистической пропаганды из репертуара русских театров Вагнера, Гауптмана и др.

Он и футуризму хочет придать национальную окраску, считая, что "плеяда молодых русских художников - Гончарова, Бурлюк, Ларионов, Машков, Лентулов и друг. - уже начала воскрешать настоящую русскую живопись, простую красоту дуг, вывесок, древнюю русскую иконопись безвестных художников, равную и Леонардо и Рафаэлю".

К народной же традиции Маяковский подводит и футуристические эксперименты со словом, утверждая, что литература (поэзия), имеющая в своем ряду Хлебникова, Крученых, "вытекала... из светлого русла родного, первобытного слова, из безымянной русской песни".

Война, как событие не рядовое, мобилизует и духовные ресурсы, она заставляет думающего человека оглянуться назад, в историю, осмыслить опыт народа. В публицистике Маяковского нет прямых аналогий, но все же не случайно взгляд его обращен на национальные истоки искусства. Много позднее, в очерках о Париже, он расскажет такой грустно-забавный случай, бывший перед войной. Состоялась совместная выставка французов и русских. Один из критиков назвал русских жалкими подражателями и выхваливал какой-то натюрморт Пикассо. На другой день выяснилось, что служитель перепутал номера, восхваляемая картина оказалась кисти В. Савинкова, ученика "жалких подражателей", а сам Пикассо попал в "жалкие". Конфуз был тем больший, что на натюрморте красовались сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимые у Пикассо...

Национальное чувство было оскорблено и бездарностью правительственной и военной верхушки, из-за чего русская армия, несмотря на героизм ее солдат и офицеров, несла тяжелые потери.

Легальная публицистика в это время не имела возможности поднять свой голос против правительства, да и вряд ли Маяковский был к этому готов. Но в спорах об искусстве он со всею искренностью выразил национальное самосознание и горячо ратовал за самостоятельный путь его развития, за то, чтобы русский человек стал "делателем собственной жизни...".

Перспективу для изобразительных искусств Маяковский видит в том, чтобы "откопать живописную душу России", он призывает молодых художников "диктовать одряхлевшему Западу русскую волю, дерзкую волю Востока!" И здесь устремления Маяковского связаны с истоками, с национальными традициями и национальной самобытностью живописи.

К теории же "самовитого", "самоцельного" слова прибавляются радикальные поправки. В статье "Без белых флагов" Маяковский пишет: "Нам слово нужно для жизни. Мы не признаем бесполезного искусства". И одно из требований жизни, уже в статье "Война и язык", Маяковский формулирует так: "сделать язык русским". Это означало, что эксперимент со словом должен быть целиком подчинен внутренним законам русского языка.

В начале 1915 года Маяковский впервые хоронит футуризм - тот, что был представлен "особенной группой". Поэт возвещает, что тот футуризм "умер", и провозглашает осанну тому, что с "чертежом зодчего" готовится творить новое искусство. В поэзии он делает новые шаги, уводящие в сторону от автономных, эстетски ограниченных задач и целей этого течения. Стихотворения "Я и Наполеон", "Вам!" "гимны", написанные в 1915 году, уже отчетливо выявляют позицию поэта, разводят его не только с официальной пропагандой и подхватывающей ее мотивы литературой, но и с футуризмом.

1915 год остудил некоторые горячие головы, одурманенные победно-патриотическим угаром. Уже в начале его русская армия терпит поражения, на фронте не хватает снарядов, командование шлет в ставку и военное министерство запросы, в войсках растет недовольство, буржуазия греет руки на военных заказах. И вместе с этим происходят такие события, как выпуск первого номера нелегальной газеты Петербургского комитета "Пролетарский голос", возобновление большевистского журнала "Вопросы страхования", - первые явные признаки революционного протеста.

Именно в это время Маяковский по-настоящему ощутил трагедию войны и выразил ее в стихотворении "Я и Наполеон". А стихотворение "Вам!", впервые, очевидно, прочитанное в артистическом кабачке "Бродячая собака" 11 февраля 1915 года, вызвало настоящую бурю негодования у буржуазной публики.

И было от чего негодовать!

В "Бродячей собаке", пристанище литературной и артистической богемы Петрограда, где вовсе не ощущалось, что идет война, армия терпит поражения, льется кровь, любила бывать буржуазная публика, искавшая острых ощущений. Ее допускали сюда за высокую плату, презрительно именуя таких посетителей "фармацевтами". Вот к ним-то и обратил поэт свои гневные строки:

  

Вам, проживающим за оргией оргию,

имеющим ванную и теплый клозет!

Как вам не стыдно о представленных к Георгию

вычитывать из столбцов газет?!

  

Знаете ли вы, бездарные, многие,

думающие нажраться лучше как, -

может быть, сейчас бомбой ноги

выдрало у Петрова поручика?

  

Эти стихи привели присутствующих в шоковое состояние. В воспоминаниях Т. Толстой-Вечорки рассказы-ется об этом подробно. Публика застыла в изумлении: кто с поднятой рюмкой, кто с куском недоеденного цыпленка. Раздалось несколько возмущенных возгласов, но Маяковский, перекрывая их, громко продолжал чтение.

Скандал разразился после последних строк:

  

Вам ли, любящим баб да блюда,

жизнь отдавать в угоду?!

Я лучше в баре б... буду

подавать ананасную воду!

  

Раздались "ахи" и "охи" женщин, мужчины остервенились, раздались угрожающие возгласы, свист...

"Маяковский стоял очень бледный, - вспоминает Т. Толстая-Вечорка, - судорожно делая жевательные движения, - желвак нижней челюсти все время вздувался - опять закурил и не уходил с эстрады.

Очень изящно и нарядно одетая женщина, сидя на высоком стуле, вскрикнула:

- Такой молодой, здоровый... Чем такие мерзкие стихи писать, шел бы на фронт.

Маяковский парировал:

- Недавно во Франции один известный писатель выразил желание ехать на фронт. Ему поднесли золотое перо и пожелание: "Останьтесь, ваше перо нужнее родине, чем шпага".

Та же "стильная женщина" раздраженно крикнула:

- Ваше перо никому, никому не нужно!

- Мадам, не о вас речь, вам перья нужны только на шляпу.

Некоторые засмеялись; но большинство продолжало негодовать, словом, все долго шумели и не могли успокоиться. Тогда распорядитель вышел на эстраду и объявил, что вечер окончен".

Газета "Биржевые ведомости" лицемерно восклицала: "Эти ужасные строки Маяковский связал с лучшими чувствами, одушевляющими нас в настоящее время, с нашим поклонением тем людям, поступки которых вызывают восторг и умиление!.."

Стихотворение "Вам!" и его "премьера" в "Бродячей собаке" (опубликовать его удалось только в альманахе "Взял" в конце 1915 года), без сомнения, знаменует критический момент, внутренний поворот в понимании характера войны Маяковским. На все происходящее он посмотрел как бы другими глазами и с другой стороны. Маяковский не стал пораженцем, но он увидел фальшь и лицемерие, лжепатриотизм буржуазной публики и открыто, гневно обвинил ее в этом.

В начале этого же года Маяковский вернулся к поэме "Облако в штанах", первые наброски которой были сделаны еще во время поездки футуристов по городам России. Жить он переехал в Петроград, перебиваясь на случайных литературных гонорарах, на лето поселился в дачном поселке Куоккала ("Вечера шатаюсь пляжем. Пишу "Облако"). До революции - в 1915 и в 1916 годах - поэма издавалась с многочисленными цензурными изъятиями. Полностью была опубликована в 1918 году. В предисловии к этому изданию поэмы "Облако в штанах" Маяковский так определил смысл произведения: "Долой вашу любовь", "долой ваше искусство", "долой ваш строй", "долой вашу религию" - четыре крика четырех частей".

Он тогда был настроен революционно, говорил Шкловскому: "Нельзя думать о мелком. Надо говорить о революции на заводах".

Поэмой "Облако в штанах" он покушался на нравственные и социальные устои буржуазного общества, бросал ему открытый вызов и предсказывал приход революции:

  

Где глаз людей обрывается куцый,

главой голодных орд,

в терновом венце революций

грядет шестнадцатый год.

  

Война ускорила социальное прозрение Маяковского, и вслед за этими строками он уже мог заявить: "А я у вас - его предтеча..." Художник, поэт - в нынешнем понимании Маяковского - должен жертвовать, служить революционному будущему, его людям ("...вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! - и окровавленную дам, как знамя"). Он выступает от имени тех, кто живет на нижних этажах общества, - от имени "каторжан города-лепрозория", видит в солидарности людей труда могучую силу: "Мы - каждый - держим в своей пятерне миров приводные ремни!"

В поэме бурлит молодая кровь, ее символика утверждает наступательную мощь молодости:

  

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

иду - красивый,

двадцатидвухлетний.

  

Поэма - все ее четыре части - связывается воедино любовным мотивом. Искусство, религия, социальный уклад - все направлено против любви, все искажает естественное и благородное человеческое чувство.

Замысел поэмы и начало ее возникли во время турне футуристов по России. В Одессе Владимир Владимирович познакомился с прелестной юной Марией Александровной, девушкой редкого обаяния, тут же и нареченной им Джиокондой. И в поэме она появляется как Мария, а потом: "Помните? Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, страсть", - а я одно видел: вы - Джиоконда, которую надо украсть!" Тогда еще у многих в памяти было похищение знаменитой картины Леонардо да Винчи из Лувра и возвращение ее в музей (1911-1913).

В Одессе произошло то, что должно было произойти с Маяковским. Ему было двадцать лет. Сердце молодого поэта еще не обожгло любовное пламя, его страстная натура еще не подверглась испытаниям любви.

Мария Александровна - Машенька Денисова - была не только хороша собой, но вообще оказалась незаурядным человеком. Недаром и Каменский, тоже познакомившийся с Денисовой, отметил в ней "высокие качества пленительной внешности и интеллектуальной устремленности ко всему новому, современному, революционному".

Происходила она из многодетной крестьянской семьи, но в Одессе жила у старшей сестры, муж которой, Филиппов, был состоятельным человеком. Училась в частной гимназии, бросила, не закончив. Поступила на курсы художника Ю. Р. Бершадского, занималась скульптурой. Сочувствовала революционным идеям.

Сестра Маши, Екатерина Александровна, устраивала у себя дома литературные "обеды", куда и были приглашены накануне выступления в театре уже порядочно нашумевшие к тому времени московские "гастролеры" Маяковский, Каменский и Бурлюк. Но это была не первая встреча Маяковского с младшей Денисовой. Тремя неделями раньше они виделись в Москве на вернисаже художников "Мира искусства". Встреча была мимолетной, Маяковский тогда даже не назвался. В Одессе он сразу влюбился. Любовь вспыхнула в нем с необыкновенной силой. Встречи с Марией, по воспоминаниям Каменского, буквально преобразили Маяковского. Он не находил себе места, метался по номеру гостиницы, звал своих друзей посмотреть на ночное море, надолго исчезал, а на вечере в театре, кажется, превзошел себя, читая стихи как никогда вдохновенно и все время поглядывая туда, где сидела его Джиоконда.

Маяковский был влюблен. Он, как считает Каменский, невероятно торопился со своими чувствами и страдал, не желая считаться ни с какими, на его взгляд, условностями. А они могли быть и не условностями вовсе. Мария Александровна, девушка достаточно независимая (на этой почве они и расходились с сестрой), тем не менее не расположилась к футуристам, не прониклись сочувствием к богемной стороне их жизни. Маяковский ей нравился, она увлеклась им, но от решительного шага отказалась. И не потому, что была нерешительна. Наоборот, вся ее последующая жизнь - цепь смелых, иногда даже сопряженных с огромным риском поступков. Было что-то другое, что мешало сделать еще один шаг навстречу Маяковскому, что-то другое, обо что билось терзаемое нетерпением и страстью сердце поэта.

Любовь - тайна, и никому не дано разгадать ее.

После последнего свидания с Марией Маяковский был мрачен и молчалив. Возможно, это было то объяснение, следы которого обнаружил Р. Дуганов на обороте рисунка Бурлюка, изображающего Марию Денисову. Р. Дуганов расшифровал "текст", который, как он считает, был игрой в угадывание по отдельным буквам. Текст этот действительно легко поддается расшифровке, за исключением одного слова, и после расшифровки выглядит так:

  

Я вас люблю

..н.л.. симпатичная

дорогая милая

обожаемая поцелуйте меня

вы любите меня?

  

И тут же два рисунка: пронзенное стрелой, истекающее кровью сердце и виселица. Спасительное чувство самоиронии, не покидавшее Маяковского даже в самые напряженные, драматические моменты жизни! Он терпел поражение, и он подшучивал над собой в глазах любимой. Наедине и с друзьями ему было не до шуток.

Вместе с Бурлюком и Каменским они продолжили свое турне, и в купе вагона, когда ехали из Николаева в Кишинев, Владимир Владимирович медленно, с большим напряжением, прочел своим друзьям строки:

  

Вы думаете, это бредит малярия?

  

Это было,

было в Одессе.

  

"Приду в четыре", - сказала Мария.

Восемь,

Девять,

Десять.

  

Боль претворялась в стихи. Лирический герой поэмы "Облако в штанах", как и герой трагедии "Владимир Маяковский", стоит в центре мира, "стягивает весь мир к человеку", как очень точно выразил это исследователь творчества Маяковского В. Альфонсов. Грубая, жестокая реальность в поэме представлялась враждебной ее герою, здесь слышатся отголоски начавшейся империалистической войны.

Работа над "Облаком" была закончена в 1915 году, в Куоккале, где Маяковский, "шатаясь пляжем", вышагивал раскаленные строки поэмы.

"Это продолжалось часов пять или шесть - ежедневно, - вспоминал К. Чуковский. - Ежедневно он исхаживал по берегу моря 12-15 верст. Подошвы его стерлись от камней, нанковый синеватый костюм от морского ветра и солнца давно уже стал голубым, а он все не прекращал своей безумной ходьбы.

Так Владимир Маяковский писал свою первую поэму "Облако в штанах".

Чуковский ошибается только в одном, в том, что тогда еще, по его словам, начала поэмы не было. Может быть, Маяковский не считал начало законченным и потому не читал ему. Свидетельство Каменского о рождении первых строк и их прочтении в вагоне поезда не вызывает сомнений. Вряд ли поэма о любви, когда Маяковский весь был наполнен, жил этим чувством, могла начаться, как утверждает Чуковский, отрывком о Северянине и Бурлюке. Любовь не отпускала его и в Куоккале, образ Марии двоился в сознании, отталкивая и в то же время привлекая своей недоступностью:

  

Мария!

Имя твое я боюсь забыть,

как поэт боится забыть

какое-то

в муках ночей рожденное слово,

величием равное богу.

  

Шла война. Другие страсти и думы обуревали поэта, но первая любовь просила, требовала "как просят христиане - "хлеб наш насущный даждь нам днесь".

Всю страсть отрицания в поэме Маяковский переносит на буржуазное мироустройство. В нем видит зло, искажающее мораль и искажающее идею искусства.

Но и этого Маяковскому мало, он бросает вызов самому богу, вводит в поэму образ "тринадцатого апостола" (она и была названа поначалу "Тринадцатый апостол"), образ грандиозного отрицания. Недаром четвертая часть поэмы столь агрессивна по лексике, по интонации, столь нарочито и грубо антиэстетична. Маяковскому претил "эстетизм на почве православия", ему претила идея религиозно обновляющей и воскрешающей стихии войны как антигуманная. И он богохульствует, издевается над всевышним с неслыханной дерзостью.

Маяковский возвышает человека, прощая ему даже личные обиды. Ницше, прочитанный поэтом, проповедовал повиновение, Маяковский призывал: "Выньте, гулящие, руки из брюк, - берите камень, нож или бомбу..."

Все "крики" поэмы подводят к отрицанию главного: "Долой ваш строй". Любовная драма, служащая завязкой сюжета, необычна. В обычном любовном треугольнике нет преуспевшего счастливого соперника, которого полюбила Мария. Она вообще не говорит при объяснении - любит или не любит, она только сообщает: "Знаете, я выхожу замуж". Она - Джиоконда, "которую надо украсть!" Ее украли, купили, прельстили богатством, деньгами, комфортом... Любое из этих предположений может быть верным. В треугольник третьим "персонажем" включен буржуазный жизнепорядок, где отношения между мужчиной и женщиной основаны на выгоде, корысти, купле-продаже, но не на любви... Здесь Маяковский типизирует явление, уходит от реального факта, так как Мария Денисова не выходила тогда замуж, это произошло позднее.

В борьбу с буржуазным миропорядком и вступает герой поэмы. Пока это - бунт, угроза, но более всего - страдания, выплеснувшиеся на такой мощной лирической волне, которая способна затопить человека с ног до головы, увлекая в поток невиданных страстей. Именно тут рождаются парадоксальные метафоры: "Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца!" "Глаза наслезенные бочками выкачу. Дайте о ребра опереться".

Страдания не за себя только, а за всех, чье достоинство попирается и попрано уже буржуазным порядком, рождает в нем чувство солидарности с теми, кто трудится ("Жилы и мускулы - молитв верней"), обостряет социальное зрение ("Я... вижу идущего через горы времени, которого не видит никто").

Тоска по любви, не омраченной корыстью, любви естественной, чистой с огромной силой сказалась и в последней части поэмы, и этим тоже объясняется та агрессивность, та уличная дерзость, с которой Маяковский обрушивается на бога, "повинного" в социальной несправедливости жизни на земле.

Антибуржуазный бунт был также и бунтом против салонного, изнеженного, обескровленного голым эстетством буржуазного искусства. Отвергая такое искусство, Маяковский взывает к поэтам, в том числе, и, может быть, прежде всего, к себе:

  

Пока выкипячивают, рифмами пиликая,

из любовей и словьев какое-то варево,

улица корчится безъязыкая -

ей нечем кричать и разговаривать.

  

Итак, в русской поэзии произошло событие: появилась поэма о любви, поэма 22-летнего Владимира Маяковского, которая потрясла все основы буржуазного жизнеустройства и предсказала скорый приход революции.

Отрывки из поэмы, до ее публикации, были даны в статье "О разных Маяковских". Поэт стихами из "Облака" объясняет себя, иронически пародируя оценки и квалификации, даже ругательства, на которые не скупилась, по отношению к Маяковскому буржуазная пресса.

Один только пример:

"Милостивые государыни и милостивые государи!

Я - нахал, для которого высшее удовольствие ввалиться, напялив желтую кофту, в сборище людей, благородно берегущих под чинными сюртуками, фраками и пиджаками скромность и приличие.

Я - циник, от одного взгляда которого на платье у оглядываемых надолго остаются сальные пятна величиною приблизительно в десертную тарелку.

Я - извозчик, которого стоит впустить в гостиную, - и воздух, как тяжелыми топорами, занавесят словища этой мало приспособленной к салонной диалектике профессии.

Я - рекламист, ежедневно лихорадочно проглядывающий каждую газету, весь надежда найти свое имя...

Я - ...

Так вот, господа пишущие и говорящие обо мне, надеюсь, после такого признания вам уже незачем доказывать ни в публичных диспутах, ни в проникновенных статьях высокообразованной критики, что я так мало привлекателен".

И еще - в продолжение:

"Не правда ли, только убежденный нахал и скандалист, исхищряющий всю свою фантазию для доставления людям всяческих неприятностей, так начинает свое стихотворение:

  

Вы мне - люди,

И те, что обидели.

Вы мне всего дороже и ближе.

Видели,

Как собака бьющую руку лижет?"

  

"Нахал и скандалист" - это, конечно, характеристики Маяковского, взятые им из тогдашних газет (одна строка здесь впоследствии была исправлена: "Но мне - люди...").

"Облако" настолько ошеломляло своей антибуржуазностью, революционностью и поэтической мощью, что расправиться с ним обычными критическими приемам" оказалось никому не под силу. Тогда была предпринята попытка объявить автора поэмы сумасшедшим. Его заманили в один частный дом, где собрали консилиум врачей-психиатров, но те не подтвердили кулуарного диагноза.

Коллеги-футуристы оценивали "Облако" лишь как явление эстетическое, не замечая в нем революционного содержания. Но были и такие люди, особенно среди молодежи, которые ощутили, может быть, еще не очень внятно для себя, исполинскую разрушительную мощь таланта Маяковского.

Судьбе угодно было распорядиться так, чтобы одним из слушателей поэмы, до ее публикации, стал Илья Ефимович Репин.

Но тут нужна небольшая предыстория: познакомились они у Чуковского. А с К. Чуковским, очень известным тогда и влиятельным критиком, у Маяковского были несколько странные отношения. Чуковский поругивал футуристов в печати, они не щадили его в своих выступлениях, тем не менее личные взаимоотношения складывались как вполне добропорядочные. Чуковский и тогда, в начале пути, выделял Маяковского и сам, приезжая из Петербурга в Москву, искал сближения с молодым поэтом, и встречи между ними были, но близости не произошло. В объяснение этого Чуковский высказывает догадку: "Маяковский был то, что называется хоровой человек. Он чувствовал себя заодно с футуристами..." Это значит, что Маяковский не мог иметь близких отношений с человеком, выступающим против его товарищей футуристов.

Вряд ли здесь удачно сказано "хоровой", Маяковский в любом хоре был солистом, выделялся своим голосом, даже если это относится к футуристическим выступлениям, но чувство солидарности, товарищеской верности Чуковским угадано верно, и в будущем мы не раз убедимся, как прочно жило оно в поэте.

Чуковский рассказал, как в 1913 году он читал в Политехническом лекцию о футуристах, это была тогда модная тема. На лекциях его побывали Шаляпин, граф Олсуфьев, Бунин, Савва Мамонтов и "даже почему-то Родзянко". Так вот, в ту минуту, когда лектор бранил футуризм, Маяковский появился в желтой кофте и прервал лектора, выкрикивая по его адресу злые слова. В зале начался гам и свист.

Особый привкус эпизоду придает то, что пронести контрабандой желтую кофту в Политехнический помог Чуковский. Полиция в это время запретила Маяковскому появляться перед публикой в желтой кофте и специально проверяла его при входе. Получив уже на лестнице кофту от Чуковского, Владимир Владимирович тайком переоделся и, эффектно появившись среди публики, устроил лектору обструкцию.

Когда Маяковский жил в Куоккале, он, конечно, бывал у Чуковского. Владимир Владимирович тогда очень нуждался и установил "семь обедающих знакомых". "В воскресенье ем Чуковского, понедельник - Евреинова и т. д.".

Там же, в Куоккале, жил и Репин, который, по словам Чуковского, с "огненной ненавистью" относился к художникам-футуристам. Полное неприятие тут было взаимным. И Чуковский, живший там же, в Куоккале, общаясь с Репиным и принимая у себя Маяковского, боялся их встречи, возможного столкновения этих двух хоть и слишком разных по возрасту, но одинаково неуступчивых, темпераментных людей.

Встреча, однако, произошла. И случилось это на даче у Чуковского, куда неожиданно пожаловал Репин с дочерью как раз во время чтения Маяковским отрывков из поэмы. Делать было нечего, надо было, очевидно, преодолеть неловкость ситуации, но после знакомства и обмена приветствиями маститый художник попросил Маяковского продолжать чтение.

Во время чтения присутствовал писатель Б. Лазаревский. В его дневнике есть запись о том, что он был "подавлен" попыткой Маяковского "включить в поэзию анархистские доктрины", что поэма "Мария" ("Облако в штанах") - "вещь, несомненно, глубоко трагическая", но более всего Лазаревского раздражили строки из третьей части поэмы: "...а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса". Почти такое же отношение Лазаревский приписывает и Репину. А для суда над Маяковским он не нашел иного авторитета, чем покойный к тому времени поэт К. Р. - великий князь К. К. Романов.

Больше, конечно, оснований довериться К. Чуковскому, так как уже одно то, что Репин после первого знакомства решил писать портрет Маяковского - подтверждает особое уважение художника к поэту. "Я хочу написать ваш портрет! Приходите ко мне в мастерскую", - сказал он после чтения Маяковским поэмы и нескольких стихотворений. "Это было самое приятное, что мог сказать Репин любому из окружавших его... эта честь выпадала немногим", - пишет Чуковский.

А во время чтения, по его же словам, Репин смотрел на Маяковского, с "возрастающей нежностью", и потом - по темпераменту - сравнил его с Мусоргским...

История с портретом весьма забавна. Но прежде чем Репин попробовал писать Маяковского, поэт сам сделал несколько моментальных набросков с художника, и тот, одобряя Маяковского, говорил:

"Какое сходство!.. И какой - не сердитесь на меня - реализм!"

Репин не хотел признавать в Маяковском футуриста. Приготовив для портрета холст, выбрав необходимые краски, он повторял Маяковскому, что хочет изобразить его "вдохновенные" волосы. И когда тот явился к нему в назначенный час позировать, Репин, увидев поэта, разочарованно воскликнул:

- Что вы наделали! О!..

"Оказалось, - продолжает воспоминания Чуковский, - что Маяковский, идя на сеанс, нарочно зашел в парикмахерскую и обрил себе голову, чтобы и следа не осталось от тех "вдохновенных" волос, которые Репин считал наиболее характерной особенностью его творческого облика.

 - Я хотел изобразить вас народным трибуном, а вы...

И вместо большого холста Репин взял маленький и стал неохотно писать безволосую голову, приговаривая:

- Какая жалость! И что вас это угораздило!

Маяковский утешал его:

- Ничего, Илья Ефимович, вырастут!"

Таким необычным, но характерным для него способом Маяковский опротестовал романтическое представление о нем как о поэте.

К сожалению, репинский набросок пока нигде не обнаружен. Художник А. Комашка, бывавший у Репина, видел его этюд, на котором Маяковский изображен с обритой головой.

Как бы то ни было, встреча и взаимопонимание Репина и Маяковского заставляют еще раз задуматься о том, что творчество поэта и художника Маяковского уже не отражало или во многом не отражало теории футуризма. С футуризмом как течением он формально не порывал, наоборот, пропагандировал его идеи, вел непримиримую борьбу с символизмом.

В начале 1915 года произошло необычайное событие - вышел альманах "Стрелец", где впервые встретились под одной обложкой футуристы и символисты. Событию этому даже был посвящен специальный вечер в "Бродячей собаке", на котором присутствовал А. М. Горький, возвратившийся из эмиграции в Россию. Футуристы на этом вечере чувствовали себя как победители, демонстрируя скромное достоинство, не задирались, хотя иронически говорили о возможности (и полезности для себя) общения с символистами. По сообщению одного журнала, "Маяковский, наидерзостнейший футурист, презрительно заявил, говоря о возможном воздействии символистов на футуристов, что он не желает, чтобы ему "прививали мертвую ногу"...".

Кстати, Маяковский в декабре этого же года, тоже в присутствии Горького, выступил с докладом о футуризме на квартире художницы Любавиной. Собралось человек тридцать друзей и знакомых. Привыкший к большой аудитории, в которой всегда есть оппоненты, и, стало быть, надо с кем-то спорить, кого-то громить, на этот раз он не нашел нужного тона, "громящие" фразы оказались неуместными. Маяковский растерялся и ушел из комнаты. Именно в такие моменты, а не в большой аудитории, и проявлялась его застенчивость.

И чуть ли не первым заметил эту застенчивость Горький. Его привлекали в Маяковском творческая неординарность, темперамент, но он, не любивший всякого рода эгоцентрического кривлянья, сразу и весьма снисходительно отнесся к молодому поэту, именно потому и снисходительно, что за эпатирующей манерой держаться на людях увидел нечто иное. "Маяковский хулиган, - говорил он. - Хулиган от застенчивости... Он болезненно чуток, самолюбив и потому хочет прикрыться своими дикими выходками". Болезненную застенчивость поэта, прикрываемую резкостью, грубыми полемическими эскападами отмечали потом многие люди, близко знавшие его, долгие годы общавшиеся с ним.

"Странное впечатление" он произвел на В. Десницкого, который заметил в Маяковском "вызов кому-то и чему-то", и вместе с этим в нем, по словам Десницкого, уживалась "несомненная стеснительность, конфузливость, даже робость и юношеская милая улыбка, спешно затираемая судорожным приведением лица в боевую позицию выступления на шумном собрании". Грубость и бесцеремонность Маяковского, по выражению человека, близко знавшего его, были "защитным приспособлением, вроде противогаза" (Р. Райт).

Привыкший уже к поношениям прессы как футурист-эгоцентрик, Маяковский попытался вышибить клин клином, дав в статье "О разных Маяковских" пародийную самохарактеристику, которая уже цитировалась и которая заканчивалась совсем не шуточной просьбой прочесть "совершенно незнакомого поэта Вл. Маяковского". Может быть, она отвратила критиков и репортеров от вульгарной брани, может быть, они поняли иронию поэта по своему адресу как крик души и перестали поносить его оскорбительными словами?

Ничуть не бывало.

Маяковский сам подбрасывал поленья в костер этой перманентной дискуссии между собой и критикой.

А Горький, отвергая футуризм как литературное течение, все-таки каким-то образом выражал симпатии к поэтам-футуристам. И его фраза: "В них что-то есть!" - сказанная после выступления футуристов в кафе "Бродячая собака", стала подлинной сенсацией. Прозвучала она как раз на вечере, посвященном сборнику "Стрелец". На вечере читались стихи и шло обсуждение сборника, и вот в ходе обсуждения, уже почти в конце его, выступил Горький, который произнес короткую речь о "молодом" в жизни, о ценности этого "молодого" и значении "активности". Вот эту "молодость" и "активность" в исканиях футуристов и поддержал тогда Горький.

Историк литературы П. Щеголев, резко настроенный против футуристов, так излагал в газете "День" выступление Горького:

"Футуристы скрипки, хорошие скрипки, только жизнь еще не сыграла на них скорбных напевов. Талант у них, кажется, есть, - запоют еще хорошо". И еще Горький, как писал тот же Щеголев, сказал в похвалу футуристам следующее: они "принимают жизнь целиком, с автомобилями, аэропланами. Приятие жизни - ценнейшее качество... Не нравится жизнь, сделайте другую, но мир принимайте, как футуристы". Много лишнего, ненужного у футуристов, они кричат, ругаются, но что же им делать, если их хватают за горло. Надо же отбиваться. Конечный вывод Максима Горького: "В футуристах все-таки что-то есть!"

Некто А. Ожигов ехидно заметил (в печати), что ради посещения футуристов М. Горьким счастливые хозяева даже приоделись, и вместо кофт на них красовались смокинги, и что похвала Горького, пресловутое "в них что-то есть" восхитило футуристов.

Надо ли говорить, что поощрительное слово маститого писателя, сказанное наперекор уничижительным характеристикам почти всей прессы, было для Маяковского и его друзей большой моральной поддержкой. А для реакционной прессы это слово оказалось поводом к нападкам уже и на самого Горького: Горький-де защищает литературных хулиганов, скандалистов, "сукиных сынов", балаганных шутов...

Поскольку высказывание Горького о футуристах было опубликовано и на все лады обсуждалось, вызывая недоумение одних и злобное недовольство других, писатель ответил на вопросы редакции "Журнала журналов", где более подробно разъяснил свою позицию, в частности, твердо заявил, что русского футуризма нет, а есть несколько талантливых людей... "которые в будущем, отбросив плевелы, вырастут в определенную величину".

Горький вновь повторил, что это свежие, молодые голоса, зовущие к молодой, новой жизни. И заметил еще одно достоинство: искусство должно быть вынесено на улицу, в народ, в толпу, это они и делают, правда, очень уродливо, но это простить можно.

Наконец о Маяковском: "Он молод, ему всего 20 лет, он криклив, необуздан, но у него несомненно где-то под спудом есть дарование. Ему надо работать, надо учиться, и он будет писать хорошие, настоящие стихи. Я читал его книжку стихов. Какое-то меня остановило. Оно написано настоящими словами".

Разумеется, нападки на Горького, на Маяковского и его соратников не прекратились. Даже наоборот, Леонид Андреев, откликаясь на выступление Горького, призывал "резко отграничиться" от футуристов; критик Н. Абрамович упрекал Горького в том, что он вводит в заблуждение публику относительно нескольких футуристов; сатириконец А. Бухов запальчиво кричал, что после горьковского "благословения" над футуристами надо не только смеяться, но надо жестоко, злобно и неотступно бороться с ними.

Негодование реакционной прессы доходило до личных оскорблений Горького.

Одна из главных причин столь враждебного отношения к Маяковскому и некоторым футуристам таилась в их уже определившейся к тому времени антивоенной позиции. А это не могло не импонировать Горькому. Его мнение о Маяковском совершенно определилось, когда, помимо нескольких стихотворений, Горький познакомился с поэмой "Облако в штанах". Об этом говорят строки из автобиографии поэта: "Поехал в Мустамяки. М. Горький. Читал ему части "Облака". Расчувствовавшийся Горький обплакал весь жилет. Расстроил стихами. Я чуть загордился". Ироническое добавление: "Скоро выяснилось, что Горький рыдает на каждом поэтическом жилете", - вроде бы ставит под сомнение серьезность отношения Горького к "Облаку", но автобиография писалась позднее, когда в отношениях между Горьким и Маяковским произошло охлаждение, что нельзя не принять во внимание. В это же время, в 1915 году, явно наметилось взаимное влечение.

Мария Федоровна Андреева, жена Алексея Максимовича, рассказала о первой встрече Горького с Маяковским в Мустамяках. Она произошла летом 1915 года. Маяковский приехал по приглашению Горького, приехал в то время, когда Алексей Максимович работал. Мария Федоровна попыталась занять гостя, Маяковский поначалу от смущения ерничал, спросил даже, когда она выходила из комнаты: "А вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки украду?" Потом хозяйка позвала гостя в лес, по грибы. И уж тогда "с него слезла вся эта шелуха. Он стал рассказывать, как был он маленьким, как жил на Кавказе". Читал свои стихи.

"За обедом, - продолжает свои воспоминания Андреева, - говорил больше Алексей Максимович, а Маяковский больше слушал, и по тому, как он смотрел на Алексея Максимовича, и по тому, как Алексей Максимович на него посматривал, я твердо знала, что мое предположение о том, что они друг в друга влюбятся, правильно, - весьма ближайшее будущее показало, что это так и было. Алексей Максимович сильно увлекся Владимиром Владимировичем, а Владимир Владимирович, несомненно, чувствовал то, что большинство настоящих талантливых людей по отношению к Алексею Максимовичу - огромное уважение и благодарность".

М. Ф. Андреева рассказала, что Горький восторгался Маяковским, но его беспокоила "зычность" его поэзии. "...Как-то он ему даже сказал: "Посмотрите, - вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы-мочи. А хватит ли вас? День-то велик, времени много?" А Горький, вспоминая о встрече в Мустамяках, писал И. Груздеву, что Маяковский читал "Облако в штанах", поэму "Флейта-позвоночник", лирические стихи, "Стихи очень понравились мне, и читал он отлично..." Горький цитировал стихи из "Облака" и говорил Тихонову, что такого разговора с богом он никогда не читал, кроме как в книге Иова, и что господу богу от Маяковского здорово влетело.

Взаимная симпатия выразилась и в том, что Горький подарил Маяковскому книгу "Детство" с надписью: "Без слов, от души. Владимиру Владимировичу Маяковскому М. Горький". Несколько позже был сделан ответный подарок на отдельном издании "Облака в штанах": "Алексею Максимовичу с любовью"; на поэме "Флейта-позвоночник": "Алексею Максимовичу с нежной любовью - Маяковский".

Символично, что Горький одним из первых крупных писателей увидел и оценил талант юного Маяковского, уже тогда сравнивал его с Уитменом, добавляя при этом: "Маяковский гораздо трагичнее, и, поднимая вопросы общественной совести, социальной ответственности, несет в себе ярко выраженное русское национальное начало".

С публикацией поэмы "Облако в штанах" сразу же возникли необычайные трудности. Издательства ее не брали, их отпугивал бунтарский, революционный дух произведения. Опубликованные отрывки не давали полного представления о поэме. Наконец, в сентябре 1915 года поэма была издана на средства О. М. Брика, с которым, как и его супругой, Л. Ю. Брик, Маяковский познакомился летом этого же года. Поэма вышла с большим количеством цензурных изъятий.

О том, как поэма проходила цензуру, поэт рассказал в одном из самых последних выступлений - в марте 1930 года - в Доме комсомола Красной Пресни. Поэма сначала называлась "Тринадцатый апостол". "Когда я пришел с этим названием в цензуру, то меня спросили: "Что вы, на каторгу захотели?" Я сказал, что ни в коем случае, что это никак меня не устраивает. Тогда мне вычеркнули шесть страниц, в том числе и заглавие. Это - вопрос о том, откуда взялось заглавие. Меня спросили - как я могу соединить лирику и большую грубость. Тогда я сказал: "Хорошо, я буду, если хотите, как бешеный, если хотите - буду самым нежным, не мужчина, а облако в штанах". Во вступлении к "Облаку" эти слова звучат несколько иначе, звучат как прекрасные стихи.

В 1918 году, когда поэма вышла полностью, без цензурных изъятий, Маяковский не стал восстанавливать первое название. "Свыкся", - заметил он по этому поводу. "Облако в штанах" как метафора, вошедшая в поэтический контекст произведения, настолько многомерна, что теперь уже действительно трудно представить какое-либо другое название, в том числе и "Тринадцатый апостол".

Сам Маяковский в предисловии к полному изданию назвал "Облако в штанах" "катехизисом сегодняшнего искусства", этим произведением он сразу выделился в среде футуристов как поэт огромной мощи. К Маяковскому стали ревниво приглядываться поэты из лагеря символистов и акмеистов.

Следующим крупным произведением Маяковского стала поэма "Флейта-позвоночник", написанная осенью того же года и опубликованная в альманахе "Взял" с несколькими цензурными изъятиями. Это - поэма о любви. Она как продолжение той части "Облака в штанах", которую Маяковский охарактеризовал "криком": "долой вашу любовь". Трагический зачин: "Я сегодня буду играть на флейте. На собственном - позвоночнике", - предвещает необыкновенный накал страсти.

Во "Флейте", как справедливо отмечала критика, даже в большей степени, чем в "Облаке", нашли отражение автобиографические моменты. И хотя, естественно, нельзя отождествлять "персонажей" лирической поэмы с реальными лицами, но надо все-таки знать, что в ее сюжете заложено зерно той драмы (любви), которая наложила отпечаток на всю последующую жизнь поэта.

Маяковский познакомился с Бриками в июле 1915 года. "Радостнейшая дата", - говорит он в автобиографии. Осип Максимович Брик и его жена, Лиля Юрьевна, - выходцы из буржуазной среды, люди в то время достаточно обеспеченные, проявили сочувственное внимание к Маяковскому, угадали в нем большой поэтический талант. Но познакомила их младшая сестра Лили Юрьевны - Эльза, впоследствии французская писательница Эльза Триоле. Ведь это за ней, еще до знакомства с Бриками, начал ухаживать Маяковский, бывать у нее дома, пугая добропорядочных родителей Эльзы своим футуризмом. Когда мама, приготовившись ко сну, входила в комнату Эльзы и напоминала гостю, что время позднее, он нехотя собирался и уходил. Но на следующий день с изысканной вежливостью подразнивал хозяйку: "А я вчера только дождался, чтобы вы легли, и вернулся в окно по веревочной лестнице".

После смерти отца - в июле 1915 года - Эльза приехала в Петроград к Брикам. Маяковский навестил ее. Читал "Облако". Дальше предоставляем слово Л. Ю. Брик:

"Между двумя комнатами для экономии места была вынута дверь. Маяковский стоял, прислонившись спиной к дверной раме. Из внутреннего кармана пиджака он извлек небольшую тетрадку, заглянул в нее и сунул в тот же карман. Он задумался. Потом обвел глазами комнату, как огромную аудиторию, прочел пролог и спросил - не стихами, прозой - негромким, с тех пор незабываемым голосом:

- Вы думаете, это бредит малярия? Это было. Было в Одессе.

Мы подняли головы и до конца не спускали глаз с невиданного чуда, Маяковский ни разу не переменил позы. Ни на кого не взглянул. Он жаловался, негодовал, издевался, требовал, впадал в истерику, делал паузы между частями..."

Именно в тот вечер, как утверждает Эльза Триоле, все и случилось. Брики отнеслись к стихам восторженно, Маяковский полюбил Лилю Юрьевну - "ослепительную царицу Сиона евреева", по-женски безусловно человека незаурядного.

"Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно", - писал про Л. Брик Виктор Шкловский. Несколькими годами позднее искусствовед Н. Пунин записал в дневнике: "Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения; у нее торжественные глаза; есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками... Муж оставил на ней сухую самоуверевность, Маяковский забитость, но эта "самая обаятельная женщина" много знает о человеческой любви и любви чувственной".

Такой в то время виделась Лиля Юрьевна современникам, близко знавшим ее.

Родилась Л. Ю. Брик в Москве, в 1891 году, в семье гориста, Урия Александровича Кагана и Елены Юльевны (урожденной Берман). Как и младшая дочь Каганов, Эльза, она дома опекалась гувернанткой француженкой, училась в частной гимназии, начинала учиться на Высших женских курсах, в архитектурном институте - на отделении живописи и лепки...

Осип Максимович Брик выходец из богатой купеческой семьи. Окончив юридический факультет, он не стал юристом, а помогал отцу в коммерческих делах, приобщая к ним и молодую жену.

В начале войны Брик с помощью знакомых устроился в автомобильную роту в Петрограде, поселился там сначала в большой квартире на улице Жуковского, 7. Родительские негоции, видимо, приносили доходы, если у отца была возможность в таких условиях содержать семью сына, отбывавшего воинскую повинность.

Квартира Бриков стала своеобразным маленьким салоном, где бывали футуристы, филологи, танцовщицы, деловые люди... Осип Брик, по словам Шкловского, "держал в доме славу Маяковского". Актом меценатства и расположения его к Маяковскому и стало издание поэмы "Облако в штанах".

На поэме, которая родилась из одной драмы любви, появилось имя (посвящение: "Тебе, Лиля") персонажа другой любовной драмы, гораздо более длительной, напряженной и испепеляющей по своему внутреннему содержанию. Этому же персонажу была посвящена - уже самым прямым образом - поэма "Флейта-позвоночник".

Страсть поэта, действительно необыкновенная, испепеляющая, безмерная, выплеснулась в поэме, потрясла воображение пылающими метафорами.

  

И небо,

в дымах забывшее, что голубо,

и тучи, ободранные беженцы точно,

вызарю в мою последнюю любовь,

яркую, как румянец у чахоточного.

  

И еще:

  

Я душу над пропастью натянул канатом,

жонглируя словами, закачался над ней.

  

Героиня поэмы опутана сетями мещанского благополучия, она их раба, ее, как Джиоконду, купили и могут украсть, перекупить, и поэт с едкой иронией советует обладателю "Джиоконды": "Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!" Женщина, героиня поэмы, - предмет сделки.

Смысл необычного, даже странно звучащего названия поэмы прекрасно уловил Горький, сказав, что "это позвоночная струна, самый смысл мировой лирики, лирики спинного мозга". Безоглядным обнажением любви в любовном романе, что и составляет вечный порыв и вечную тему мировой лирики, был более всего восхищен Горький.

Любовь романтическая, возвышенная, всепоглощающая, но отвергнутая, испепелившая сердце героя, - трагическая плата за творчество ("Видите - гвоздями слов прибит к бумаге я").

Вся поэма - от первого до последнего стиха - движется любовной страстью: ею диктуется "прощальный концерт", от ее драматических коллизий поэт и "крики в строчки выравнивал", от нее он, богохульствовавший в "Облаке", готов ухватиться за соломинку: "Если правда, что есть ты, боже..." - и призывает "Всевышнего инквизитора" вздернуть его на "виселице" Млечного Пути... Поэма Маяковского - это "крик" любви, жест любви и - продолжение любви даже в трагически безвыходной ситуации.

  

Любовь мою,

как апостол во время оно,

по тысяче тысяч разнесу дорог.

  

Маяковский носил кольцо с инициалами, подаренное Лилей Юрьевной. Он, в свою очередь, подарил ей кольцо с выгравированными на нем по внешней стороне инициалами "Л. Ю. Б.", и эта монограмма читалась как слово "люблю".

Чрезвычайно впечатлительный, легко ранимый, постоянно подвергавшийся нападкам прессы, только у матери и сестер находивший приют и ласку, Маяковский с распахнутой душой откликнулся на то сочувствие и внимание, которое проявили к нему Брики. Будучи человеком по-рыцарски благородным, он, несмотря ни на какие личные обстоятельства, до конца жизни сохранил пиетет по отношению к тем, кто когда-то обласкал и помог ему, а в предсмертном письме назвал Л. Ю. Брик в составе своей семьи.

Возможно, что именно знакомство с Маяковским подвигнуло О. М. Брика заняться литературой, так как рецензия на "Облако в штанах" была, кажется, его первым сочинением. Л. Ю. Брик признавалась, что до Маяковского у них к литературе был пассивный интерес. Но в 1915 году Брики помогли Маяковскому издать "Облако", проявили к нему сочувственное внимание, и жизнь надолго связала с ними поэта.

В Петрограде, на улице Жуковского, 7, у Бриков Маяковский бывал постоянно. Он приехал в столицу в начале войны, жил там некоторое время, возвращался в Москву и потом снова приехал в Петроград и уже остался на постоянное жительство.

Общественная и литературная жизнь столицы, в сравнении с Москвой, казалась более насыщенной событиями. Она еще более оживилась с возвращением из эмиграции Горького. Именно Горький, один из немногих русских писателей, трезвым взглядом смотрел на события мирового значения. В то время, как Л. Андреев, Сологуб, Мережковский, бывшие знаньевцы Шмелев и Чириков и другие прославляли войну, открыто и даже навязчиво выражали верноподданнические чувства, Горький пишет статью "Несвоевременное" (статья была запрещена цензурой), в которой разоблачает унизительный для культурного человека, писателя шовинизм, умножающий ненависть между народами.

"Защитник справедливости, правды, свободы, проповедник уважения к человеку, русский писатель должен был взять на себя роль силы, сдерживающей бунт унизительных и позорных чувств", - писал в этой статье Горький. И Маяковский, которому претило верноподданническое стихотворное словоблудие, потянулся душой к Горькому.

Возможно предположить, что в беседах с Маяковским он высказывал свое отношение к войне, к литературе, которая потеряла себя в "путанице событий"... Горький ищет союзников в борьбе против реакционных, шовинистических, охранительных по своей сущности идей среди демократически настроенных писателей и деятелей культуры. С этой целью он образует издательство "Парус", ежемесячный журнал "Летопись". Несмотря на то, что в "Летописи", в отделе публицистики нашли приют меньшевики и впередовцы, что часть материалов, как правило, снимала цензура, выступления самого Горького носили антивоенный характер.

В беллетристическом отделе "Летописи" наряду с другими демократически настроенными писателями появляется и имя Владимира Маяковского. Вначале здесь была напечатана рецензия Н. Венгрова на поэму "Облако в штанах", где автор пытается понять трагическую природу произведения Маяковского. Затем в "Летописи" были опубликованы отрывки из его поэмы "Война и мир". А в издательстве "Парус" вышел сборник стихов Маяковского "Простое как мычание" (1916), в составлении которого принимал участие Алексей Максимович.

Маяковский к тому времени постоянно встречался с Горьким, бывал в его квартире на Кронверкском проспекте. В дневнике Б. Юрковского, близкого к семье Алексея Максимовича человека, осталась такая запись: "...Алексей Максимович за последнее время носится с Вл. Маяковским. Он его считает талантливейшим, крупнейшим поэтом. Восхищается его стихотворением "Флейта-позвоночник". Говорит о чудовищном размахе Маяковского, о том, что у него - свое лицо. "Собственно говоря, никакого футуризма нет, а есть только Вл. Маяковский. Поэт. Большой поэт..."

И снова - нет футуризма. И уже - один Маяковский.

Вот почему - сотрудничество в "Летописи", книга - в "Парусе".

А историк литературы П. Щеголев не унимается: "Совсем было поставили крест на "творчестве" Маяковского (это после "Облака в штанах"! - А. М.), но вдруг его стихи издает издательство, девиз которого: "Сейте разумное, доброе, вечное". Издательство, возникшее при "Летописи". Большой грех на душе издателей Маяковского!".

Теперь уже Горький знал подлинную цену и подлинный масштаб таланта молодого поэта и его тем более не могли смутить такие выпады.

А после Февральской революции, когда, по предложению Горького, в "Парусе" начали делать лубки агитационного содержания, привлекая к этому делу известных художников, в том числе и Маяковского, Владимир Владимирович обнаружил недюжинные способности плакатиста. Он так впоследствии и назвал одну из своих статей "От лубка к плакату", ведя родословную ростинской деятельности от "Паруса". Маяковский отдался изготовлению лубков с большим энтузиазмом, но из-за отсутствия бумаги их издание было прекращено.

Империалистическая война была кризисным моментом и в российской истории, и в культуре России. Еще в канун более значительного мирового события - революции - интеллигенция во множестве своем поддалась ложно понятому чувству патриотизма. И встреча Маяковского с Горьким в это время оказалась необычайно важной для обоих, в особенности же - для младшего из них.

В Петрограде, до призыва на военную службу, Маяковский ищет себе работу, чтобы как-то обеспечить существование. Как он жил в это время - видно из писем родным: "Милая Люда, ты в письме спрашивала, не нужны ли мне деньги. К сожалению, сейчас нужны очень (...) пришли мне рублей 25-30. Если такую сумму тебе трудно, то сколько можешь. Извиняюсь за просьбу страшно, но ничего не поделаешь". "Дорогая мамочка, у меня к Вам большущая просьба. Выкупите и пришлите мне зимнее пальто и, если можно, одну смену теплого белья и несколько платков. Если это Вам не очень трудно, то, пожалуйста, сделайте".

Владимир Владимирович просит Чуковского познакомить его с Власом Дорошевичем, "королем фельетона", человеком "всемогущим" в печати, чтобы получить какой-то заработок. Дорошевич, видимо, под влиянием молвы о футуристах, ответил Чуковскому телеграммой: "Если приведете ко мне вашу желтую кофту, позову околоточного..."

26 февраля 1915 года Маяковский напечатал первое стихотворение в журнале "Новый сатирикон". К его редактору, Аркадию Аверченко, Владимира Владимировича привел художник А. Радаков. Аверченко не любил Маяковского, но признавал его талант, увидел в нем приманку для читателей, сказал: "Вы пишите, как хотите, это ничего, что звучит странно, у нас журнал юмористический". Он даже не взял в расчет то, что был охаян футуристами в "Пощечине общественному вкусу".

Роман Маяковского с "Новым сатириконом" возник вроде бы случайно, ведь футуристы считали этот журнал эпигонским придатком старой культуры, а Аркадий Аверченко был для них вообще персоной нежелательной в литературе.

- Как же так? - ломали голову соратники Маяковского. - "...У него не душа, а футуристический оркестр, где приводимые в ход электричеством молотки колотят в кастрюли!" (А. Крученых), - а он идет сотрудничать в еженедельник, упирающийся в корыто быта...

 

В. Шершеневич упрекал поэта за недостаточную "футуристичность" и высказывал надежду на ее углубление, на профессиональную завершенность футуризма, а тут Маяковский уходит в "Новый сатирикон"...

Впрочем, с объяснением он не стал медлить. Шершеневич верно подметил недостаточную футуристичность стихов Маяковского. А в "Новом сатириконе" поэт открыто заявил (в статье "Капля дегтя"), что "футуризм умер как особенная группа", что он уже не нужен.

Хорошо. Но почему именно "Новый сатирикон"? Не было ли в этом еженедельнике чего-то такого, что сблизило с ним Маяковского?

Ответ на этот вопрос не прост, тут не ограничишься иронической строкой из автобиографии, где сказано: "В рассуждении чего б покушать", стал писать в "Новом сатириконе". Двухлетнее сотрудничество поэта в журнале все же выходит за рамки этой иронической формулы, даже если прибавить к ней слова поэта, сказанные С. Спасскому: "Печататься можно везде, если заставишь редакцию считаться с собой".

Журнал "Новый сатирикон" возник в соперничестве и на руинах своего предшественника - "Сатирикона". Возник в 1913 году как еженедельник, который адресовался самой различной читательской аудитории. Это был популярнейший сатирический журнал в России, журнал, который поначалу не ограничивался критикой нравов и позволял себе элементы политической сатиры. В годы войны, однако, сатирический пафос журнала заметно увял, и он переживал период упадка. Надо было что-то предпринимать, чтобы поднять интерес к журналу. Так возникла идея приглашения к сотрудничеству Маяковского, хотя не все сатириконцы ее поддерживали.

В старом "Сатириконе", кроме Аверченко, Потемкина, Горянского и других, активно сотрудничал Саша Черный - поэт острый, наносивший чувствительные уколы столпам общества. Некоторыми сторонами своего творчества он был близок Маяковскому. В "Новом сатириконе" таких значительных сотрудников не было, но эстетические установки на демократизм, нарочитую сниженность поэтики и жизненную "похожесть", разговорность, смешанную с многослойностью языка улицы, выдерживались. В этих элементах поэтики у Маяковского были моменты близости с сатириконцами. В понимании событий, в отношении к ним, во взглядах на литературу, особенно к 1917 году, Маяковский был для них чужим человеком. Да и к началу сотрудничества у него уже выявилось отрицательное отношение к войне, в то время как "Новый сатириков" печатал на своих страницах матерьяльчики ура-патриотического содержания.

Тем не менее Маяковский опубликовал в "Новом сатириконе" 25 из 31 написанных за это время стихотворений, отрывки из "Облака в штанах".

Реплику: "В рассуждении чего б покушать" - тоже нельзя скидывать со счета. Но в "Новый сатириков" его подтолкнула возможность выхода к широкой читательской аудитории (журнал имел большой тираж). А сатира в ее условных формах открывала кое-какие возможности критики общественного и социального порядка.

Само присутствие Маяковского, его приходы в редакцию, шумные дискуссии, которыми они сопровождались, остроумные и отнюдь не всегда безобидные пикировки с сотрудниками журнала, с начальством вносили в редакционную жизнь разнообразие и беспокойство. Маяковский не давал скучать, а его "вмешательство" иногда шло на пользу журналу.

В. Князев, сотрудничавший в это время в "Новом сатириконе", так выразил впечатление от прихода Маяковского в журнал: "Маяковский - это огромный утес, обрушившийся в тихий пруд. Он в короткое время поставил на голову весь "Сатирикон"... можно было негодовать, улюлюкать, злобствовать, но в глубине души чуткие (не я, конечно) сознавали - это биологически необходимо, чтоб бегемот пришел в посудную лавку "Сатирикона" и натворил там мессинских бесчинств".

Художник А. Радаков бился над иллюстрациями к стихотворениям Маяковского "Гимн судье", "Гимн взятке", "Гимн здоровью", "Гимн ученому", понимая, что Маяковского надо иллюстрировать не так, как других поэтов. Ему не удавался рисунок к стихотворению "Гимн ученому", он получался каким-то неубедительным. Маяковский долго смотрел на рисунок и сказал: "А вы спрячьте голову ученого в книгу, пусть с головой уйдет в книгу". Радаков так и сделал. И рисунок тематически выиграл.

А первым в "Новом сатириконе" было опубликовано стихотворение "Судья" (впоследствии названо "Гимн судье"). В феврале 1915 года. Затем - остальные "гимны", такие стихотворения, как "Чудовищные похороны", "Мое к этому отношение", "Издевательства", "Дешевая распродажа", "Братья писатели", и другие. В них нетрудно разглядеть позицию, заметно отличавшуюся от общей беззубо-либеральной линии журнала.

В гимнах Маяковский давал волю воображению, достигая огромной силы обличения средствами гротеска, гиперболы. Но и в "прямой", не "гимновой", не "восхваляющей" сатире он не очень связывал воображение, обличая пороки буржуазного общества.

Маяковский в сатире гораздо ближе к Горькому, беспощадному критику мещанства, критику буржуазного миропорядка, чем к сатириконцам. Сатира Маяковского военных лет оттеняет трагическое мироощущение поэта, нашедшее яркое выражение в его поэмах. Сатирические стихи, гротеск, гипербола - это горький, очень горький смех поэта над социальным уродством мира. Не все это понимали в то время. В "подлинности" боли сомневался К. Чуковский. Н. Венгров считал, что трагизм Маяковского должен освободиться от "гримас и буффонады"... А ведь стоило вспомнить хотя бы искусство скоморохов, чтобы понять, как близко, иногда нераздельно, уже в самых истоках, смыкаются трагическое и комическое в искусстве. Антивоенная позиция Маяковского должна была привести и привела к разрыву с "Новым сатириконом".

Между тем, мировая война, развязанная империалистическими державами, уносила тысячи и тысячи жизней, требовала все больше и больше средств для ее ведения и уже не сулила России ожидаемых успехов. После первых наступательных операций русская армия одно за другим терпела поражения. Промышленность и сельское хозяйство приходили в упадок, не хватало хлеба, основных продуктов. В то время как буржуазия наживалась на военных поставках, народные массы переживали неслыханные трудности. Недовольство войной, недовольство политикой царского самодержавия привело к развертыванию стачечной борьбы, к столкновениям рабочих с полицией. Все это не находит прямого отражения в творчестве, но в Маяковском крепнет понимание происходящего, понимание характера и целей войны.

В начале сентября 1915 года Маяковский был призван на военную службу и зачислен ратником 2-го разряда в Военно-автомобильную школу.

"Забрили. Теперь идти на фронт не хочу. Притворился чертежником. Ночью учусь у какого-то инженера чертить авто. С печатанием еще хуже. Солдатам запрещают" ("Я сам").

И в другой главке:

"Паршивейшее время. Рисую (изворачиваюсь) начальниковы портреты. В голове разворачивается "Война и мир", в сердце - "Человек".

Две будущие поэмы.

Родных Маяковский успокаивает, пишет им в Москву, что в жизни его мало что изменилось, что после армейских занятий он может делать все то же, что делал раньше, хотя работать приходится много, и он действительно, не без трудностей, конечно, преодолевал эту "дистанцию" - от воинских обязанностей до письменного стола. Этой осенью он написал поэму "Флейта-позвоночник", начал "Войну и мир", которую закончил в 1916 году. Поэма "Человек" была завершена осенью 1917 года.

"Ратника" Маяковского навестил молодой поэт С. Спасский, его почитатель с гимназических лет в Тифлисе. В феврале 1916 года он специально приехал из Москвы в Петроград, приехал "негласным делегатом от всех почитателей Маяковского", чтобы повидаться с ним.

Маяковский жил тогда на Надеждинской, 52, в комнате, которую он снимал у стенографистки М. В. Масленниковой. Комната имела вид временного пристанища. Необходимая мебель: диван, в простенке между окнами письменный стол. Ни книг, ни разложенных рукописей - "никаких признаков оседлого писательства" не увидел в ней московский гость.

С приходом Спасского Владимир Владимирович не прервал работы. А делал он в это время свое "ратное" дело: стоял перед наколотым на стену листом плотной бумаги и раскрашивал какой-то ветвистый чертеж. Вглядываясь в рисунок и прикасаясь кистью к листу, Маяковский вел разговор.

Для гостя, который не видел его несколько лет, Маяковский выглядел возмужавшим и суровым. "Одет он был на штатский лад - серая рубашка без пиджака... Но волосы сняты под машинку, и выступила крепкая лепка лица. Он разжевывал папиросу за папиросой, перекатывая их в углу рта". Интересовался, что делается в Москве, появилась ли способная молодежь. По просьбе Спасского читал отрывки из "Войны и мира". Рассказывал о встречах с Горьким.

По улицам ходил в мягкой шляпе, в темном демисезонном пальто (прислала из Москвы мама), "опасаясь,- как приметил Спасский, - встретить военное начальство шагал, чуть сутулясь, не смотря ни на прохожих, ни на дома. Он шел как во враждебном лагере, где все недоброжелательно и опасно. Глядел исподлобья на город, наполненный офицерскими шинелями, тусклым блеском чиновничьих пуговиц".

Служба в автошколе, где было "больше писателей, чем солдат", оказалась не слишком обременительной. И не случайно Спасский вынес вдохновляющее впечатление от встреч с Маяковским. Он показался ему намного выше доморощенных московских метров, следящих один за другим из-за угла и сообща обвиняющих Маяковского в отступничестве:

"Помилуйте, "Новый сатирикон", стишки вроде сатириконца Горянского. А какая тяжелая рифма: ведет река торги - каторги.

- Все они сосут молоко из моей груди", - шутливо отбивался Маяковский. И, сознавая уже свою значительность, он оставался человеком бескорыстным, простым, доступным, умел радоваться успехам других, помогал молодым, если чувствовал в них дарование.

Обосновавшись в Петрограде, Маяковский, однако, скучал по Москве. Во-первых, там жили мама и сестры, к которым он был нежно привязан, а, во-вторых, в этом городе прошла его юность, здесь он прошел начальную школу революционной борьбы. В-третьих, с Москвою связаны первые шаги в живописи, в литературе, первые успехи и огорчения, шумные вечера...

И когда в конце мая 1916 года Маяковский получил двадцатидневный отпуск по службе, он, конечно же, поехал в Москву - навестить родных, друзей.

Знакомый зал Политехнического.

Маяковский читает "Облако в штанах".

В первом ряду сидит известный в Москве полицейский пристав Строев, известный тем, что на его мундире красуется университетский значок - редкостное украшение для полицейского чина. Присутствующие видят в руках пристава книгу, в которую он - во время чтения поэмы Маяковским - смотрит, не отрываясь. И вдруг в середине чтения пристав встает:

- Дальше чтение не разрешается.

Дело объяснилось просто: страж закона следил за текстом, который читал Маяковский, и как только поэт попробовал прочесть строки, изъятые цензурой, он проявил свою образованность и власть.

В зале раздалась буря, послышались свистки, крики: "Вон!"

Тогда пристав, обращаясь не к публике, а к поэту, сказал:

- Попрошу очистить зал.

Так неожиданно комично и одновременно грустно закончилась встреча Маяковского с московской аудиторией. Не получились, по-видимому, и встречи с московскими поэтами, уже по другим причинам. Об этом говорят фразы из записной книжки Блока: "Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов..." Разговор, судя по продолжению записи, не был чисто ритуальным, ибо Маяковский еще "говорил, что очень уже много страшного написал про войну...".

Блок и Маяковский - две вершины в русской поэзии начала века и на стыке двух эпох. Один из них представлял эпоху, уходящую в историю, но услышал музыку революции и душой, сердцем отозвался на нее. Другой прямо называл себя предтечей новой эпохи, предтечей революции, и стал ее первым поэтом.

Несмотря на всю враждебность к символизму как литературному течению, к которому принадлежал и Блок, несмотря на всю угрожающую риторику по отношению к многим его представителям, Маяковский на всю жизнь сохранил чувство глубочайшего уважения к Блоку. Не говоря уже о том, что он прекрасно знал его стихи, часто читал их наизусть - на вечерах и своим знакомым, - он видел в нем великого художника, оказавшего огромное влияние на всю современную ему поэзию. Недаром на книге, подаренной им Блоку, написано: "А. Блоку. В. Маяковский расписка всегдашней любви к его слову".

Блок, в свою очередь, подарил Маяковскому книгу стихов с такой надписью: "Владимиру Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю, Александр Блок". В библиотеке Блока сохранились еще две книги с дарственными надписями Маяковского.

Мы уже знаем, что Блок одним из первых крупных поэтов выделил Маяковского среди футуристов как автора нескольких грубых и сильных стихотворений. Это была высокая похвала метра начинающему поэту. Известно также, что в декабре 1913 года он был на одном из представлений трагедии "Владимир Маяковский" и проявил при этом большой интерес к автору.

Обратив внимание на это взаимное притяжение, футуристические соратники Маяковского немало постарались, чтобы разрушить возможный нежелательный для них союз двух поэтов. Д. Бурлюк сам признался:

"С Ал. Блоком я встретился один раз у (покойного теперь) Кульбина. Я знал, что он в восторге от Маяковского, что он преподнес ему полное собрание своих произведений, и я также вспоминал начало моего знакомства с Маяковским, когда я все усилия свои расходовал на то, чтобы поселить в душе своего талантливого молодого друга высокомерную насмешку над старым творчеством Блока.

- Вы знаете, Александр Александрович, что Маяковский вас очень любил и высоко ставил как поэта, ежеминутно декламируя ваши стихи, и что он теперь вас уже не любит, и что, я, главным образом, старался об этом?

- Зачем же это вы делали?

- Потому что поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешало Маяковскому самому начать писать, стать великим поэтом,

- Но разве для того, чтобы начать творить Маяковскому, надо было унизить мое творчество?!

- Да, надо стать смелым. Смелым постольку, поскольку творчество футуристов отличается от вашего".

Фактическая неправда здесь то, что Маяковский "теперь вас уже не любит". В статье "Умер Александр Блок", написанной сразу же после смерти поэта, Маяковский прямо и искренне выразил свою любовь к "славнейшему мастеру-символисту", который "честно и восторженно подошел к нашей великой революции". Маяковский не оставил никаких сомнений насчет своего истинного отношения к Блоку.

Б. Пастернак рассказал такой случай, который произошел незадолго до кончины Блока. Блок приезжал в Москву и в один вечер выступал с чтением своих стихов в трех местах. На вечере в Политехническом был Маяковский. В середине вечера он сказал Пастернаку, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовят бенефис, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость. Скандал все-таки произошел, так как Маяковский и Пастернак отправились на Никитский бульвар пешком, а Блока привезли на машине, и он успел выступить до их прихода...

Встречи двух поэтов были эпизодическими и не привели, да, по-видимому, и не могли привести к дружбе или хотя бы постоянству отношений, слишком они были разными людьми - и по характеру и по образу жизни, привычкам, возрасту, воспитанию. Но были такие встречи, которые запомнились и трактовались Маяковским как символические. Об одной из них, в 17-м, перед Зимним дворцом, мы еще расскажем.

Проще было поэтам из окружения Маяковского, выходцам из демократической среды, как и ему было проще с ними завязывать знакомства, налаживать отношения, которые не прошли бесследно для поэта и для тех, с кем они возникли. Еще в самом начале пути, будучи автором всего нескольких стихотворений, он познакомился с Николаем Асеевым.

А познакомились они, по воспоминаниям Асеева, так: Асеев увидел и узнал Маяковского по непохожести на всех, идущих по Тверскому бульвару. И подошел, как он говорит, предчувствуя угадывание.

- Вы Маяковский?

- Да, деточка.

"Деточка" был хоть и ниже ростом, но постарше почти на четыре года. Тем не менее в этом снисходительном обращении не почувствовал ни насмешки, ни барства. Низкий бархатный голос обладал добродушием и важностью тембра.

Асеев представился как поэт и сказал, что стихи Маяковского ему очень по сердцу. Дальнейший разговор Асееву запомнился таким:

- Про что вы пишете?

- То есть как про что? Про все самое важное.

- А что вы считаете важным?

- Ну, природу, чувства, мир.

- Что же это - про птичек и зайчиков?

- Нет, не про зайчиков.

- Бросьте про птичек, пишите как я!

Асеев, естественно, усмотрел в этом требовании попытку ущемить его творческий суверенитет и, как он признается, только много позднее понял, что в словах: "пишите как я!" - речь шла не о рифмах и ритмах, а об отношении поэта к действительности.

Тогда же, в начале знакомства, Асеева поразило удивительное простодушие и доверчивость, казалось бы, на первый взгляд, несовместимые с грозным обликом молодого поэта. Однажды Асеев, тогда бедный студент, выиграл на бетах много денег. В азарте они с Маяковским не уступали друг другу, а бега остались страстью Николая Николаевича до конца жизни.

Выиграв деньги, Асеев переселился из какого-то закоулка, где он жил, в большой номер "Софийского подворья", украсил его предметами туалета, духами и одеколонами, выставил на стол вино, фрукты, соответственно приоделся, словом, решил показать себя этаким мотом, процветающим денди, чтобы поразить Маяковского.

Войдя в номер и оценив полностью метаморфозу в положении своего друга, Маяковский полюбопытствовал:

- Бабушка умерла?

У Асеева действительно была бабушка, от которой он мог получить небольшое наследство, и в разговорах с Маяковским они проектировали на эти деньги издание своих стихов.

В это время также произошло дерзкое ограбление харьковского банка, сумма там была внушительная, и Асеев воспользовался этим, чтобы задурить голову Маяковскому. Он ответил, что бабушка в полном порядке, и предложил Владимиру Владимировичу выпить вина.

Маяковский, естественно, стал допытываться, откуда деньги, сердился, видя уклончивость Асеева, и когда тот, под "честное дворянское слово", намекнул ему на харьковский банк, в растерянности пробормотал:

- Колядка, неужели вы...

- Вот вам и неужели...

- Что? В пользу рабочей кассы?!

- Конечно!

Маяковский отпил вина, долго смотрел на Асеева изучающим взглядом. Потом громовым голосом:

- Почему же вы меня не предупредили?

Он безраздельно поверил выдумке Асеева, и когда тот открылся в надувательстве, Маяковский решил, что все-таки от него хотят скрыть ограбление, подсовывая ему вульгарный вариант с бегами.

"Площадь у Никитских ворот содрогалась от его громового рыка:

- Асеев! Проходимец! Ace-ев! Со-бачье у-хо!!"

Маяковский и Асеев.

Нельзя не вспомнить, что среди двух-трех доброжелательных откликов в печати на поэму "Облако в штанах" была рецензия Асеева. Он назвал это произведение трагедией. Он бросил вызов критикам, потерявшим язык при появлении "Облака": "Что же, господа критики! Может быть, кто-нибудь попробует силенку на этом силомере?"

В жизни они стали друзьями.

Как поэт, Асеев увидел в Маяковском, в его нежелании распространяться о прошлом, об участии в революционной деятельности то, что он "дисциплинировал себя в немногословии" и что этим чувством "он был руководим при дальнейшей выработке своего литературного языка".

Асеев верно заметил, что строй фразы, синтаксис Маяковского близок к народному, разговорному. Маяковский оценил в Асееве его интерес к словам, к оттенкам речи, к звучанию речи. Маяковский, справедливо считал Асеев, "был носителем... "странного просторечия" (выражение Пушкина. - А. М.), коробившего вкусы и привычки охранителей литературных традиций".

Но то же просторечие увлекало и питало музу молодого Асеева. Он был убежден: "...начиная с летописей, через всю нашу письменность проходит это живое стремление обновить литературу, вводя в нее современность, ее живую, горячую жизненность, при помощи современных средств выразительности, рождающихся прежде всего в речениях устных, разговорных, а не книжных". Этим он позднее объяснял лозунг Маяковского: "Ищем речи точной и нагой", - считая, что он целиком совпадает с пушкинским определением поэзии как "прелести нагой простоты".

Асеевская тяга к славянщине, к летописям, к истории слова сказалась уже в первых его стихах. Слова из летописей молодой поэт старался обновить, заставить звучать современно. А после знакомства с Маяковским мы обнаруживаем у Асеева элементы поэтики, сближающие их еще больше. Но Асеев, испытавший огромное революционизирующее влияние Маяковского, щедро одаренный его дружбой, вниманием, оставался в двадцатые годы поэтом самобытным, развивался в русле близкой и тем не менее иной, чем у Маяковского, стилевой традиции.

Когда Маяковский сказал в похвалу Асееву: "...хватка у него моя", - то он, конечно же, имел в виду его поэтический темперамент, его работу со словом, его вкус к метафоре, свежему звучанию строки, рифмы, стиха. Но - не похожесть на себя.

Если Асеев "освобождался" от Маяковского, сближаясь с ним в одинаковом понимании задач поэзии, в кардинальных принципах творчества, то отношение Пастернака к поэту и его творчеству складывалось иначе.

Знакомство их, по воспоминаниям Пастернака, началось с полемической встречи двух враждовавших между собой футуристических групп, к одной из которых принадлежал он, а к другой - Маяковский. По мысли устроителей встречи, должна была произойти некоторая потасовка, но, однако, ссоре помешало с первых слов обнаружившееся взаимопонимание обоих главных оппонентов. Взаимопонимание не привело к близости. Пастернак опровергал распространенное мнение об их близости, настойчиво повторяя, что между ним и Маяковским никогда не было короткости.

А встреча произошла в кофейне на Арбате, летом 1914 года. Увидев Маяковского, Пастернак припомнил его по внешности как ученика Пятой гимназии, где он учился двумя классами ниже, и по кулуарам симфонических, где он попадался ему на глаза в антрактах. Попадалась ему и одна из "первинок" Маяковского в печати, которая понравилась "до чрезвычайности". "Это были те первые ярчайшие его опыты, которые потом вошли в сборник "Простое как мычание", - вспоминает Пастернак.

В кофейне на Арбате автор этих стихов понравился ему не меньше. Перед ним сидел красивый, мрачного вида юноша с басом протодиакона и кулаками боксера, неистощимо, убийственно остроумный, нечто среднее между мифическим героем Александра Грина и испанским тореадором.

Сразу угадывалось, что если он и красив, и остроумен, и талантлив, и, может быть, архиталантлив, - это на главное в нем, а главное - железная внутренняя выдержка, какие-то заветы или устои благородства, чувство долга, по которому он не позволял себе быть другим, менее красивым, менее остроумным, менее талантливым.

Первое впечатление потом вылилось в проницательный набросок характера, в котором у Пастернака, по крайней мере, в одном пункте, есть перекличка с Асеевым. Там, где он увидел "железную внутреннюю выдержку", Асеев, может быть, в несколько более локальной характеристике говорил о том, что Маяковский "дисциплинировал себя в немногословии".

Природные внешние данные, по мнению Пастернака, он чудесно дополнял художественным беспорядком, который напускал на себя, грубоватой и небрежной громоздкостью души и фигуры и бунтарскими чертами богемы, в которые он с таким вкусом драпировался и играл.

Характеризуя раннюю лирику Маяковского, Пастернак говорит, что на фоне тогдашнего паясничания ее серьезность, тяжелая, грозная, жалующаяся, была необычна, что это была поэзия мастерски вылепленная, горделивая, демоническая...

И вот это особенно важно: Пастернак заметил в его и своих стихах "непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки", и, судя по всему, признав в этих элементах поэтики первенство или, точнее, преобладающую силу Маяковского, он открыто признается в том, как стал уходить от этого сходства и даже стал "подавлять в себе... героический тон..." - тоже из-за сходства с Маяковским.

И все-таки... Поэмы "Девятьсот пятый год" и "Лейтенант Шмидт", заметные произведения двадцатых годов, трудно представить вне поэтического контекста времени, в котором главное место по праву занимают стихи и поэмы Маяковского о революции. "Я считаю, что эпос внушен временем..." - писал тогда Пастернак. Нечто сходное не раз говорил и утверждал в творческой практике Маяковский.

Пастернак вопреки молве пишет, что Маяковский не любил этих поэм, что ему нравились книги "Поверх барьеров" и "Сестра моя - жизнь". Это как раз говорит о широте взглядов Маяковского на поэзию, о безусловной искренности его желания видеть поэтов "разными". Может быть, также и потому, что о революции Маяковский мог писать лучше, и он это прекрасно понимал.

Однажды у Асеева во время обострения разногласий с Пастернаком Маяковский так объяснил несходство между ними: "Ну что ж. Мы действительно разные. Вы любите молнию в небе, а я - в электрическом утюге". Из этой разности складывался и "сюжет" взаимоотношений двух поэтов, и он был сложным и противоречивым. И мы еще найдем подтверждение этому. И все же факты дают некоторое основание предположить, что до конца жизни витал над Пастернаком, тревожил его, порой увлекал, порой раздражал могучий дух Маяковского, в котором с нарастающим героическим крещендо звучала музыка революции, музыка новой жизни...

Впереди у Маяковского будет много новых встреч и знакомств. Те, о которых уже рассказано, случились до Октября, они оставили тот или иной след в жизни поэта. В годы войны, несмотря на бытовые и служебные тяготы Маяковский не прекращает творческой работы.

Запись в автобиографии. "16-й год": "Окончена "Война и мир"- Немного позднее - "Человек".

Два важнейших для творческой и гражданской эволюции Маяковского произведения. Назвав поэму "Война и мир", Маяковский не имел намерения вступать в полемику с Львом Толстым. Название подсказывалось состоянием мира и человечества в тот момент жизни. Однако Маяковский не упустил возможности шутливо заметить своему другу по автошколе композитору В. Щербачеву:

- Теперь, чего доброго, Толстого будут рисовать в желтой кофте, а меня в толстовке и босиком!

Увы, "Войну и мир" не только не удалось напечатать (в горьковской "Летописи" ее не пропустила цензура), но даже и прочесть публично тоже было невозможно. Поэма увидела свет в 1917 году в издательстве "Парус".

Во время работы над поэмой Маяковский постоянно бывал у Горького, советовался с ним, приносил ему готовые куски, главы. И конечно, не без влияния Горького в ней так открыто и страстно выражен протест против империалистической бойни. Рисуя картины ужасов войны, поэт вскрывал ее бесчеловечный, антинародный характер. Его поэтика нарочито груба ("Телеграфным столбом по нервам", - сказал Горький): "Выхоленным ли языком поэта горящие жаровни лизать!"

Война в поэме Маяковского показана как всемирная человеческая трагедия. Поэма написана кровью сердца человека, который мучительно, с великой болью переживал эту трагедию и готов был идти на заклание, чтобы предотвратить новые жертвы.

  

Единственный человечий,

средь воя,

средь визга,

голос

подъемлю днесь.

  

А там

расстреливайте,

вяжите к столбу!

  

Поэт указал конкретных виновников мировой бойни, не щадя при этом ни "чужих", ни "своих", ни германский милитаризм, ни "союзную" Францию, ни захватнические амбиции русской буржуазии. Поэмой "Война и мир" Маяковский поставил на международный империализм клеймо вины, клеймо предательства интересов своих народов.

Но все-таки сквозь кроваво-дымные видения войны, картины смерти и ужасов в поэме пробивается мотив жизни. Маяковский верит: "Вселенная расцветет еще, радостна, нова". Он верит и призывает всех верить, что придет сбывать землю свободный человек.

И недаром другая поэма названа "Человек". И хотя в этой поэме тоже звучат трагические ноты, они исторгнуты из сердца от сознания задавленности человека в буржуазном обществе. Контрастом им выступает естественная исходная мощь человека, сила разума, духа.

  

Это я

сердце флагом поднял.

Небывалое чудо двадцатого века!

  

И отхлынули паломники от гроба господня.

Опустела правоверными древняя Мекка.

  

Человек - выше бога, его могущество беспредельно, если он поверит в себя, в свои силы. "Есть ли, чего б не мог я!"

Поэма "Человек" как бы доформировывает образ лирического героя дооктябрьской поэзии. Он возникает перед нами как молодой человек, потрясенный социальной несправедливостью жизни и оттого страдающий, одинокий, жаждущий перемен, возвещающий в "Облаке" приход революции, называющий себя ее "предтечей". Потому и стихи максимально экспрессивны, здесь все - на пределе, лексика, эпитет, сравнение, метафора, интонация... И потому - чуть ли не каждое слово - строка. И чуть ли не каждое слово звучит интонационно подчеркнуто - то яростно и возмущенно, то скорбно, то издевательски, то пронзительно печально, то вызывающе, грубо...

И - паузы, почти в любом отрывке, стихотворении, поэме, играют такую же содержательную роль, как и интонация, недаром стихи Маяковского достигают особого эффекта в устном чтении. Его поэтика выражает различные состояния лирического героя, она подчинена им, она рождалась для того, чтобы выразить эти состояния, чтобы выразить "громаду любовь", и "громаду ненависть". Поэтика Маяковского как "целостная система речи" отвечает тому комплексу чувств, переживаний и отношению к действительности, которые нес в себе молодой Маяковский. Октябрь стал тем событием внешнего и внутреннего порядка, который ускорил переход Маяковского от "интонации боли в интонацию воли" (Л. Тимофеев).

В лирическом герое дореволюционных поэм Маяковского сходятся, объединяются, с одной стороны - романтически обобщенный "чудо"-человек, с другой - вполне конкретный, часто называющийся своим именем Маяковский. Один показан в борьбе с мировым злом, другой - в жизненных конфликтах. Объединяет их общий пафос самоутверждения человека в его равновеликости с миром. Маяковский завершил поэму "Человек" когда народ невероятно устал от войны и все громче поднимал голос против ее продолжения. Заявлял свои права ч_е_л_о_в_е_к. Это естественно отразилось в мировоззрении Маяковского, и его поэма могла восприниматься как гимн во славу человека.

Служа в армии, он не отрывался от литературной жизни. В автошколе в это время оказалось несколько людей искусства или близких к искусству. Это уже упоминавшийся выше композитор Щербачев, а также сатириконцы Радаков, Реми. Сослуживцы, по большей части люди инженерных специальностей, были снисходительны к Маяковскому как военнослужащему, они принимали его, живого и остроумного человека, как незаурядную личность, позволяя поэту отвлекаться для творческой работы, для встреч и даже выступлений. Дважды Маяковскому предоставлялся кратковременный отпуск, и дважды он ездил в Москву. Совершенно парадоксальным фактом биографии Маяковского представляется его награждение в числе 190 нижних чинов медалью "За усердие" на Станиславской ленте "за отлично ревностную службу и особые труды, вызванные обстоятельствами текущей войны". Это случилось менее чем за месяц до свержения самодержавия - в январе 1917 года.

Парадокс состоял в том, что Маяковский в это время уже выступал как яростный противник войны, но закон бюрократии не считался с этим, по закону полагалась всем чинам "со старшинством 16 декабря 1916 г." медаль "За усердие".

Маяковский пользовался своей относительной свободой, чтобы бывать в редакции "Нового сатирикона", позднее - в редакции "Летописи", подготовил и издал в горьковском издательстве "Парус" первый по-настоящему самостоятельный сборник "Простое как мычание". В "Парусе" сотрудники, за исключением Горького и Н. Сереброва, не очень его привечали, наоборот, были против привлечения этого "хулигана в желтой кофте", но Маяковский отвечал им великолепным презрением.

- Против буржуев - я хоть с чертом! Ненавижу эту масть!

Теперь уже нет сомнений - Маяковский готов к событиям 1917 года. Он созрел для них граждански и творчески.

Произошла Февральская.

"Пошел с автомобилями к Думе, - пишет в автобиографии. - Влез в кабинет Родзянки. Осмотрел Милюкова. Молчит. Но мне почему-то кажется, что он заикается. Через час надоели. Ушел. Принял на несколько дней команду Автошколой. Гучковеет. Старое офицерье по-старому расхаживает в Думе. Для меня ясно - за этим неизбежно сейчас же социалисты. Большевики. Пишу в первые же дни революции Поэтохронику "Революция". Читаю лекции - "Большевики искусства".

О лекциях еще будет сказано особо. В событиях же первых дней Февральской революции, судя даже по этой краткой записи, он принимал деятельное участие. Современники, встречавшие его в эти дни, абсолютно единодушны: Маяковский переживал исключительный подъем духа. Н. Серебров, который по заданию Петросовета 27 февраля, вместе с другими товарищами, подготовил и отпечатал в типографии "Копейка" первый номер "Известий" и на рассвете с сырыми еще оттисками вышел на улицу, чуть ли не первым встретил Маяковского - в расстегнутой шинели, без шапки: "...он что-то кричал, кого-то звал, махал руками:

- Сюда! Сюда! Газеты!

Я стоял перед ним, как дерево под ураганом.

Около вокзала послышалась перестрелка. Маяковский бросился в ту сторону.

- Куда вы?

- Там же стреляют! - закричал он в упоении.

- У вас нет оружия!

- Я всю ночь бегаю туда, где стреляют.

- Зачем?

- Не знаю! Бежим!

Он выхватил у меня пачку газет и, размахивая ими, как знаменем, убежал туда, где стреляли".

В эти же дни он как-то вихрем влетел в мастерскую художника Радакова, где было еще несколько человек, том числе искусствовед М. Бебенчиков. Перешагнув порог и не здороваясь ни с кем, возбужденно спросил:

- Слышите? Шарик-то вертится? Да еще как, в ту сторону, куда надо.

"Он был небрит, - продолжает свои воспоминания А. Н. Тихонов (Н. Серебров). - Но карие глаза его весело улыбались, а сам он буквально ликовал... Говорил Маяковский осипшим голосом человека, которому пришлось много выступать на воздухе, а в тоне его речи и порывистости движений чувствовалось, что нервы напряжены до последнего предела.

Походив беспокойно по комнате, Маяковский на минуту присел на край стола, устало вытянул длинные ноги. И, жадно вдыхая папиросный дым, не без некоторого, как мне показалось, задора, добавил: "У нас в автошколе основное ядро большевиков. Н-да. А вы думали..."

И шумно спрыгнув со стола, не прощаясь, уже в дверях весело крикнул:

- Буржуям крышка!

Это внезапное вторжение Маяковского еще раз показало, что Владимир Владимирович не только захвачен происходящими событиями, но и сам "сеет бурю". И жаждет действий. По сообщениям газеты "Речь", в ночь на 17 марта Маяковский принес в редакцию 109 рублей 70 копеек, собранные им "за прочтение стихотворения в "Привале комедиантов" в пользу семейств павших в борьбе за свободу".

В "Привале комедиантов" его встретил Шкловский. Волосы у Маяковского были острижены коротко и показались ему черными, он весь был как мальчик. Он вбежал и притащил с собою в темный подвал как будто бы целую полосу весны.

В. Десницкий, живший в то время у Горького, куда заходил Маяковский, тоже говорит, что он был очень оживлен. Улица пьянила Маяковского. Чувствовалось, что его целиком захватил пафос ожившей улицы, что атмосфера революции - это тот здоровый воздух, который нужен ему как поэту.

Нельзя, разумеется, сказать, что Маяковский сразу понял характер буржуазно-демократической революции, сущность ее "свобод". На первом этапе многие заблуждались относительно истинной сущности Временного правительства. Отсюда и взрыв эмоций, энтузиазм, даже вера: "...днесь небывалой сбывается былью социалистов великая ересь!" Более того, Маяковский даже какое-то время разделяет оборонческие настроения, владевшие значительной частью "левой" интеллигенции.

Действия же начались с автошколы. Маяковский, сатириконец Радаков и пятеро солдат арестовали начальника автошколы генерала Секретова, держиморду и взяточника. "...Решили, - говорит Радаков, - что раз министров свезли в Думу, надо, значит, и этого господина туда представить... Ну, посадили генерала в его прекрасный автомобиль. Он стал так заикаться, что ничего сказать не мог". Маяковский с удовольствием и не без гордости рассказывал об этом эпизоде Горькому.

Февральская революция внесла оживление в жизнь художественной интеллигенции. Иначе и не могло быть, потому что события между Февралем и Октябрем развивались с нарастающей быстротой, они готовили коренной переворот в мировой истории. Шло резкое размежевание сил во всех слоях общества. Большевики вели активную борьбу за массы в период двоевластия. Время диктовало необходимость четкого политического самоопределения. Этот вопрос стоял и перед интеллигенцией.

Демократическая и либерально настроенная часть интеллигенции тянулась к Горькому. 4(17) марта у него на квартире состоялось совещание художников, литераторов, деятелей театра и музыки, избравшее "Комиссию по делам искусств", которую Горький сам и возглавил. На этом совещании обсуждался также вопрос об охране памятников и произведений искусства, которые находились в государственных и частных собраниях. Во время революции некоторые из них пострадали, находились под угрозой продажи за границу. Горький от имени группы писателей, художников, артистов обратился с воззванием, в котором писал, что огромное культурное наследство теперь принадлежит всему народу, он призывал беречь это наследство.

Через несколько дней состоялось совещание в Академии художеств, куда были приглашены представители художественных учреждений, обществ и групп. Но ему предшествовало событие, о котором нельзя умолчать. В кадетской "Народной свободе" появилось следующее сообщение: "Временное правительство вполне согласилось с необходимостью принять меры к охране художественных ценностей и образовало Комиссариат по охране художественных ценностей в составе: Н. Ф. Неклюдова, Ф. И. Шаляпина, М. Горького, А. Н. Бенуа, К. С. Петрова-Водкина, М. В. Добужинского, Н. К. Рериха и А. И. Фомина. В художественных кругах возник вопрос об образовании вместо Министерства императорского двора - Министерства изящных искусств".

Общественность увидела в этом акте попытку подчинить искусство власти. Такая попытка вызвала решительный протест, особенно со стороны "левых" художников и писателей. Поэтому на совещании был избран Временный комитет уполномоченных, куда от секции литературы вошел Маяковский. Комитет был противопоставлен комиссариату.

О его направлении говорит следующий документ - обращение Союза художественных, артистических, музыкальных и поэтических обществ, издательств, журналов и газет "Свобода искусству", принятый в конце марта на его организационном собрании: "Признавая, что вопрос о нормальных общеправовых условиях художественной жизни в России может быть решен лишь Учредительным собранием всех деятелей искусств и что созыв такого собрания возможен лишь после войны, союз "Свобода искусству" решительно протестует против всяких недемократических попыток некоторых групп захватить заведование искусством в свои руки путем учреждения Министерства искусств и призывает всех сочувствующих деятелей искусств идти сегодня к двум часам на художественный митинг в Михайловский театр и голосовать за следующих лиц, отстаивающих принципы свободы художественной жизни..." Маяковский был назван в числе тех, за кого обращение призывало голосовать.

Деятели искусства, объединявшиеся на довольно расплывчатой организационной платформе, протестовали против подчинения их буржуазному правительству, министерству, в котором законодателями и распорядителями стали бы представители консервативной части интеллигенции. Маяковский особенно предостерегал от главенства в художественной жизни представителей "Мира искусств" (группа художников), отделяя от них "русское самобытное искусство, которое является выражением стремления к демократизации...".

В это время "левые" обрушились с нападками на Горького, обвиняя его в сотрудничестве с Временным правительством. Дело в том, что Горький не только вошел в состав Особого совещания по делам искусств при комиссариате над бывшим Министерством двора и уделов, но был даже его председателем. Однако скоро он отказался от этой обязанности.

В день опубликования обращения Союза, 25 марта, состоялся митинг в Михайловском театре, собравший невиданное по тем временам количество деятелей искусств - 1403 человека. На митинге среди других ораторов выступил и Маяковский, здесь была принята резолюция в создании Союза деятелей искусств, о созыве Всероссийского учредительного собора для этой цели, с протестом против учреждения министерства искусств и захвата власти отдельными группами до Учредительного собора.

Маяковский прямо-таки излучал из себя деятельную энергию. Появившись в эти дни на квартире Л. Жевержеева, где по пятницам собирались художники и артисты, он произвел на хозяина огромное впечатление.

Владимир Владимирович появился в разгар вечера, в военной форме, без погон, был весел, возбужден и сразу поднял общее настроение. Разговоры шли вокруг митинга в Михайловском театре. С приходом Маяковского разгорелись споры о том, какую позицию должны занять "левые" художники в переживаемое время. Жевержеев утверждает, что именно присутствие Маяковского помогло осознать необходимость создания тесного объединения "левых" из Союза деятелей искусств, чтобы противопоставить себя захватившим власть мирискусникам (представителям "Мира искусства").

Вскоре это объединение "левых" оформилось в "Левый блок Союза деятелей искусства", представители которого - в подавляющем большинстве - сразу же после Октября пошли за Советской властью. Среди них первым был Маяковский.

Но произошло это не так просто. Дело в том, что "левые" не получили поддержки большинства в Михайловском театре, и они решили провести свой митинг 3 апреля в Троицком театре. Один из активных левых деятелей искусствовед Н. Пунин жаловался, что Маяковский разбил левый фронт своим поведением. На митинге в Троицком театре было в основном правоэсеровское настроение, и Маяковский выступил против митинга, заявив, что "не признает никаких левых, кроме себя, Бурлюка и Ларионова, что все это футуристическая болтовня, а надо действовать" (Н. Пунин).

Из газетных сообщений видно, что Маяковский высказался против федерации и настаивал на необходимости идейной борьбы, создании особого органа и нового синдиката футуристов, во главе которых должен быть поставлен он.

Раскол все-таки пока не произошел. Вполне вероятно также, что Маяковский называл себя в качестве руководителя нового синдиката футуристов, так как старый футуризм трещал по всем швам и расхождения с ним у Маяковского действительно наметились и по творческой и по идейной линии.

В культурной жизни этого периода двадцатитрехлетний Маяковский играет все более значительную роль. С ним вынуждены считаться не только "левые" всех оттенков, иногда яростно не принимавшие поэта, но даже и "правые". Не случайно Маяковский представительствует во всех почти выборных органах, выступает на всех собраниях и митингах.

Хроникальные данные говорят о насыщенной деятельности Маяковского в первые месяцы после Февральской революции. Он выступает на многочисленных митингах и собраниях деятелей искусств, "неистовый и непримиримый" (по характеристике газеты "Русская воля"), он требует революционных выступлений. Едет в Москву, выступает на совете организаций художников Москвы и вместе с К. Коровиным избирается представителем художников Москвы в Петроградский союз деятелей искусств. Выступает на вечерах. На одном из них, организованном Каменским в театре "Эрмитаж", читает отрывки из поэмы "Война и мир".

Это был и поэтический вечер и митинг - одновременно. Выступали на нем Каменский, Бурлюк, художники Лентулов, Татлин, Малевич, Якулов... Все говорили о необходимости вынести мастерство на улицу, дать искусство массам трудящихся.

Маяковский посещает выставку финского искусства. На банкете по этому поводу он сидел рядом с Горьким.

Стремительное развитие событий сводит Маяковского с разными людьми из мира искусства, завязываются новые знакомства, прерываются старые. Из новых знакомств самое примечательное - с А. В. Луначарским, в мае - июне в редакции созданной Горьким газеты "Новая жизнь", куда Маяковский был приглашен сотрудничать. Первое впечатление Луначарского о Маяковском: "преталантливый, молодой полувеликан, заряженный кипучей энергией, на глазах идущий в гору и влево...".

К Союзу деятелей искусств Маяковский вскоре охладевает. По-видимому, пестрота и идейно-творческая несовместимость, замешанные на бесконечном словоизвержении, стали претить ему. И даже не только потому, что в союзе имели большой вес "правые" силы, - ему изрядно надоели "левые" со своей революционной фразеологией. Он все чаще держался от них в стороне.

"Помню различные вечера, на которых бывали левые художники и где я встречалась с Маяковским, - пишет художница Н. Удальцова. - И всегда у меня было такое ощущение, что вот люди собираются, между ними идет какое-то общение, а Маяковский держится среди них как-то обособленно".

Огромное влияние на Маяковского оказали июльские события 1917 года, когда закончился этап мирного развития революции, который хотели придать ей большевики, а меньшевики и эсеры окончательно пошли на сговор с буржуазией, и Советы стали придатком буржуазного правительства. Начались массовые репрессии против большевиков, участников демонстраций, разоружение полков, участвовавших в них. Ситуация в стране резко изменилась. Вера во Временное правительство у Маяковского была окончательно подорвана.

Именно тогда, 9 августа, в газете "Новая жизнь" появилось стихотворение "К ответу!", вызвавшее резкое недовольство меньшевистского "Единства", стихотворение, в котором видна политическая позиция поэта, близкая большевикам.

  

Гремит и гремит войны барабан.

Зовет железо в живых втыкать.

Из каждой страны

за рабом раба

бросают на сталь штыка...

Когда же встанешь во весь свой рост

ты,

отдающий жизнь свою им?

Когда же в лицо им бросишь вопрос:

за что воюем?

  

Главным пунктом политических разногласий между партиями был вопрос об отношении к войне, и в этом вопросе Маяковский без колебаний стал на сторону большевиков.

В самом крупном произведении этого периода, поэтохронике "Революция" (закончена 17 апреля), Маяковкий уже достаточно далеко отошел от "левых", многие из которых были заражены идеей "революционного оборончества". Не говоря уже о таких поэтах, как Бальмонт или Сологуб, связавших "весну" революции с победой над "врагом" и "знаменем интернационала", прикрывавшим империалистическую политику войны до победного конца.

Истинное интернациональное братство ("Мы все на земле солдаты одной, жизнь созидающей рати") - вот, по Маяковскому, закономерный противовес войне, и отсюда вывод, звучащий в поэтохронике отлично от призывов эсеро-меньшевистских бардов:

  

И мы никогда,

никогда!

никому,

никому не позволим!

землю нашу ядрами рвать,

воздух наш раздирать остриями отточенных копий.

  

Буржуазный характер Февральской революции более не устраивал Маяковского. Он прекращает свое сотрудничество и с "Новой жизнью", из которой по постановлению ЦК РСДРП (большевиков) вышли все большевики. Этот факт говорит о близости поэта к партии Ленина.

"Россия понемногу откеренщивается, - пишет он в автобиографии. - Потеряли уважение. Ухожу из "Новой жизни". Задумываю "Мистерию-Буфф".

А к 1 августа Маяковский фактически заканчивает и свою военную службу. Она всегда его тяготила, какими бы "льготами" благодаря друзьям и сослуживцам поэт ни пользовался. Свидетельство о полном освобождении от военной службы он получил 6 ноября 1917 года.

Навстречу Октябрю Владимир Маяковский шел с открытой душой, он не был, как значительная часть русской интеллигенции, отягощен ошибками и заблуждениями периода двоевластия, не был заражен вредными иллюзиями сотрудничества с буржуазным правительством, поэтому, когда свершилась Октябрьская революция, он мог со всей искренностью сказать:

 

 

  



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 58; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.128 (0.068 с.)