Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
По курсу «история Русской литературы конца хiх – начала хх века»Содержание книги
Похожие статьи вашей тематики
Поиск на нашем сайте Вопросы к контрольной работе № 1 Поэзия Д.С. Мережковского: темы, мотивы, образы-символы, неомифологизм, жанрово-композиционные особенности, интонационно-звуковой строй. Мережковский-поэт неотделим от Мережковского-критика и мыслителя. Его романы, драмы, стихи говорят о том же, о чем его исследования, статьи и фельетоны. Поэзия Мережковского -- не ряд разрозненных стихотворений, подсказанных случайностями жизни. Каждая из четырех книг, в которых Мережковский собирал свои стихи, очень характерна. Начинал он ("Стихотворения" 1888 г.) Однако с самого начала Мережковский сумел взять и самостоятельный тон. Когда вся "школа" Надсона, вслед за учителем долгом почитала "ныть" на безвременье и на свою слабость, Мережковский заговорил о радости и о силе. Тем будет громче гимн победы, Тем будет выше торжество! С такой же бодростью, с такой же верой в себя произносил Мережковский ответный монолог женщине, отвергшей его любовь: И думать ты могла, что я томиться буду Или у ног твоих беспомощно рыдать! Стихи риторичны, напыщены, но даже это характерно, потому что другие соратники Надсона именно риторики боялись всего больше. Мережковскому хотелось риторики, чтобы яркостью и звонкостью ее порвать настроение общества 80-х годов. Вторая книга стихов Мережковского, "Символы" (1892 г.), отмечена разносторонностью своих тем. Пушкин и античная трагедия, Эдгар По и Бодлер, древний Рим и Франциск Ассизский, трагизм повседневного и поэзия города, все то, что должно было через десять-пятнадцать лет занять все умы, заполонить все книги, уже намечено в этом сборнике. "Символы" были книгой предчувствий. Мережковский предугадывал в ней наступление иной эпохи, более живой. По своему обыкновению, придавая совершающимся вокруг него событиям титанический облик, он писал: Грядите, новые пророки, Грядите, вещие певцы, Еще неведомые миру! Менее чувствовались в "Символах" религиозные искания Мережковского. Правда, книга открывалась стихами "Бог": Везде я чувствую, везде Тебя, Господь, -- в ночной тиши, И в отдаленнейшей звезде И в глубине моей души... Но смысл этого признания был, вероятно, темен и для самого автора... Третий сборник стихов Мережковского, "Новые стихотворения" (1896 г.), гораздо уже по захвату, чем "Символы", но гораздо острее. Дерзновенье -- главный стимул поэзии Мережковского того времени. Его увлекают образы Титанов, грозящих олимпийцам, Леонардо да Винчи, проникшего "в глубочайшие соблазны всего, что двойственно", Микеланджело, у которого были "отчаянью подобны вдохновенья", Иова, восставившего величайшие хуления на Всевышнего, и в то же время образы отверженности, униженности, одиночества пророка "в пустыне", уничижения мудреца среди "глупцов". Как в "Символах" были намечены те идеи, которыми целое десятилетие жило после того русское общество, так в "Новых стихотворениях" затронуты все темы, которые пышно и полно разработала вскоре школа наших "символистов". "Новые стихотворения" писались одновременно с романом о Юлиане и проникнуты тем же духом -- язычества. В культе "великого веселия Олимпийцев" и в культе "безгрешности плоти" Мережковский видел тогда спасение от того худосочия, которым страдало и русское общество последних десятилетий и вся европейская культура последнего времени. Назначение "Новых стихотворений" было -- звать к радости, к силе, к наготе тела, к дерзанию духа. Следующая четвертая книга стихов Мережковского, "Собрание стихов" (1909 г.), появилась почти десять лет спустя. Новых стихотворений в ней очень мало, и это скорее антология, чем новая книга. В свое "Собрание стихов" Мережковский включил лишь те стихи, которые отвечали его изменившимся взглядам. Старые стихи в новом расположении приобрели новый смысл. Недавний проповедник воскресших богов, ярый враг галилеян, -- Мережковский обратился к христианству. "Красоту", эту последнюю надежду мира, признал он бессильной: лезвие "дерзновения" -- слишком ломким; алтарь "всемирной культуры" -- лишенным божества. Но "обращение" Мережковского тем отличалось от многих других обращений, что в христианстве хотел он обрести не последнее утешение, но новое оружие, после того как другие оказались недостаточными. Лейтмотив сборника -- заключительные стихи "молитвы о крыльях": Дай нам крылья, дай нам крылья, Крылья духа Твоего! Желанием веры, более чем самою верою, проникнуты все стихотворения книги. "Лгу, чтоб верить, чтобы жить", признается в одном месте Мережковский. Но ложь, о которой он говорит, состоит не в том, что он верой закрывает от себя все страшное в жизни, а, наоборот, в том, что в глубине самой веры усматривает он возможность нового сомнения. И, не без горечи, он так говорит о тех последних обетованиях христианства, которые так потрясли мысль Владимира Соловьева: Не плачь о неземной отчизне, И помни, -- более того, Что есть в твоей мгновенной жизни, Не будет в смерти ничего! "Символы" и "Новые стихотворения" были книгами предвестий: "Собрание стихов" было книгой сегодняшнего дня... Трагические события 1905-- 1906 гг. спутали и порвали все нити прошлого... После "Собрания стихов" Мережковский не издавал больше стихотворных сборников Следовало бы еще сказать о форме стихов Мережковского. Излишне риторичная в его ранних стихах, щеголяющая насильственной упрощенностью в более поздних, она становится истинно простой, ясной, прозрачной в его последних стихотворениях. Но стихи Мережковского из тех, в которых форма не только имеет право, но и должна быть неощутимой, незаметной. Читая его стихотворения, надо не воспринимать их формы, -- и такого впечатления Мережковский умеет достигнуть. Там же, где он делает уступку красивости формы, где иногда становится даже виртуозом стиха (как, напр., в стихотворении "Леда"), -- это кажется лишним и почти неприятным. Историософия и жанровое своеобразие трилогии Д.С. Мережковского «Христос и Антихрист». Сделано по статье Минц.
Итак, символистский «текст-миф» — это произведение, ориентированное и структурно, и тематикой: а) на миф в узком значении слова (мифологическая топика и сюжетика, символизм, поэтика мифологем, лейтмотивные повторы), b) на разнообразные и разнонаправленные произведения искусства — «мифы» в широком значении слова (художественные тексты преимущественно нарративного типа) и с) на отображение реальной действительности, причем d) на такое отображение, где тексты искусства и мифы играют роль «кодов», а внехудожественная реальность — роль той загадочной «вещи в себе», которая подлежит осмыслению. Поскольку в мифе важнейшими для «нового искусства» чертами оказывались повествовательность и обращение к миру вне авторского «я», первыми «текстами-мифами» русского символизма были прозаические эпические произведения — романы. (романная форма привлекала и тем, что универсальный «миф о мире», казалось, требовал широкой панорамы жизни и культуры 52, и своей связью с ведущим жанром социальной литературы XIX в., который должен был в «синтезе» с поэтикой мифа создать произведение нового типа). Зачатки нового жанра видны уже в трилогии Д. Мережковского «Христос и Антихрист». Построенная на широком охвате картин мировой истории и культуры, трилогия должна была раскрыть сущность истории как вечного противоборства двух начал: «земного», языческого и «небесного», христианского, в котором каждое из этих начал бытия в отдельности выявляет и свою правоту, и свою ограниченность. Мир жаждет «синтеза», и сама борьба Христа и Антихриста — лишь проявление этой глубинной жажды единства, перспективе истории (или, вернее, в конце, в «финале» ее) неизбежного. Изображение действительности в первых книгах трилогии еще достаточно традиционно. Оно близко по манере повествования к связанному с романтизмом историческому роману XIX в. и насыщено прямыми философски-публицистическими вкраплениями. В духе романтизма, герои зачастую оказываются прямыми рупорами общих концепций трилогии (вернее, выразителями каких-то отдельных сторон мировоззрения Мережковского, «синтез» которых достигается лишь по мере приближения к финалу). Широко вводимые в текст символические картины строятся вначале на использовании символов-метафор, порой весьма традиционных для русской поэзии XIX в. и с закрепленным кругом значений, который превращает их, по существу, в аллегоризированные клише. К поэтике «романа-мифа» в первых частях трилогии подводят лишь: 1) постоянно ощущаемая мысль о невозможности подлинно человеческой жизни в мире одностороннем, узком (обычно — в мире средневекового аскетического христианства), о заложенной в людях потребности гармонического существования; 2) широкое и сочувственное отображение пантеистических умонастроений героев 53; 3) панэстетизм мировоззрения Мережковского: показ мировой истории как мировой культуры, выделение тем культуры и искусства, представление о них как о выражении глубинной сущности мира (ср. уподобления человека палимпсесту: «Ты теперь, Джиованни, вот как эта книга. Видишь — сверху псалмы покаянные, а под ними — гимн Афродите!»; души человека — художнику: «Душа есть художница собственного тела» 54 и т. д.). Именно в созданиях искусства осуществляются первые явления Красоты в мире. По мере развертывания повествования, однако, становится заметной важнейшая особенность его построения, связанная с циклическим ощущением времени и ведущая к поэтике «романа-мифа». История (и, соответственно отображающий ее движение сюжет исторической трилогии) раскрывается как цепь повторов и загадочных «соответствий» разнообразных ситуаций и героев. Так, уже в «Воскресших богах (Леонардо да Винчи)» Леонардо — своеобразный двойник Юлиана Отступника из первой части трилогии. Их роднит не только общая миссия — воскрешение языческой античной культуры, но и такие черты характера и мировоззрения, как артистизм, тяга к прекрасному, остро развитое пантеистическое ощущение одухотворенности природы и т. д. Что же касается третьей части трилогии, то нетрудно увидеть, что все основные конфликты «Петра и Алексея» «соответственны» конфликтам «Воскресших богов». Несмотря на обилие в обоих романах черт национального и исторического колорита, «соответственны» и общий характер изображаемых эпох (период острой социально-культурной ломки, столкновений средневекового и ренессансно-«языческого» миросозерцания), и частные сюжетные коллизии (например, любовный треугольник: герцог Моро — Лукреция — Беатриче — дублируется в отношениях царевича Алексея с любовницей Ефросиньей и женой Шарлоттой; показ пиров герцога Моро параллелен сценам пиров Петра I и т. д.), и образы основных персонажей. Так, Петр I — «двойник» Леонардо. В обоих подчеркнута гениальность (проявляющаяся, в частности, в предельной антитетичности характера, в тяге и к добру, и к злу), творческое начало, артистизм; яркое переживание античной культуры и оппозиция средневеково-аскетическому мировоззрению. Алексей — «двойник» Джиованни Бельтраффио (тяга к христианству, этике, порыванья вернуться в аскетически простой и непротиворечивый мир средневековья — в мир Савонаролы или царицы Авдотьи и т. д.). Ряд ключевых символов проходит, повторяясь и варьируясь, через все три части трилогии. Это, прежде всего, образ Венеры — сложный символ и воплощение не только телесной красоты, но и «святой плоти» — Вечной Женственности, гармонии. С другой стороны, облик Венеры «просвечивает» и в таких женских персонажах, как, например, Афроська 55. Постепенно вырисовывается (правда, менее четко) и особая роль темы культуры и культурной традиции. Трилогия (особенно ее третья книга) наполнена литературными отсылками, цитатами реминисценциями, упоминаниями и характеристиками книг, произведений музыки и особенно живописи и архитектуры. Отсылки эти — не просто запомнившиеся автору и «повлиявшие» на него образы искусства. Это — знаки, включающие и его произведение, и цитируемый в нем текст в определенную традицию, в свете которой надо понимать изображаемое. Так, к примеру, вводится «петербургская линия» «Петра и Алексея». Серия явных отсылок — к Пушкину 59, Достоевскому 60, Гоголю и др. — объединяет их в единый «миф о Петербурге» 61 — «фантастическом» городе на болоте, месте человеческих страданий и гибели, который когда-нибудь исчезнет, как сонное наваждение 62. Кстати, Д. Мережковский — первый из символистов, создавший в явном виде образ «петербургской темы» в русской литературе. Образ этот затем будет — уже поэтически осознанно — развиваться Евг. Ивановым («Два всадника»), А. Блоком («Петербургская поэма», статья «Безвременье», драма «Король на площади», цикл «Город») и, наконец, станет основным дешифрующим мифом в «Петербурге» А. Белого. У Мережковского здесь не просто использование традиции, а истолкование «мифа о Петербурге» как текста, дешифрующего трилогию. Еще яснее особая роль традиции как дешифрующего кода видна на примере отображения в трилогии соловьевской «триады». Прямых отсылок к Соловьеву в «Христе и Антихристе» мало. Однако намеки на «миф о синтезе» буквально пронизывают весь текст. Создается основная концепция трилогии, в которой легко увидеть трансформацию соловьевских идей. Человеческая культура выработала, в соответствии с двумя ее основными выявлениями, два основных человеческих типа: тип художника, творца, яркую, «демоническую», исполненную противоречий личность, наделенную «ницшеанскими» чертами «сверхчеловека» 63, и тип христианского подвижника, аскета, обреченной на страдания и гибель жертвы. В каждом из них — своя правота и своя односторонность. «Художников», «творцов» подстерегает «бездна тела» — языческая упоенность земным, «плотским» бытием, но зато с этим культурным типом связаны творческие начала религии (Юлиан), искусства (Леонардо да Винчи) и государственной жизни (Петр I); зло, творимое ими, в перспективе мировой истории может оказаться и благом 64. Героям жертвенного склада грозит «бездна духа» 65 — одностороннее, узкое миропонимание, фанатизм; герои этого типа — пассеисты, становящиеся зачастую тормозом развития культуры (Савонарола) или государственности (Алексей) 66. Финал трилогии особенно щедро рассыпает мифологические намеки на тайный смысл изображенного. Так, сцены кровавой вражды Петра и Алексея, злодейской казни Алексея, неожиданно «подсвеченные» евангельскими символами, обнаруживают в своей тайной глубине нерасторжимое единство и предельное родство отца и сына (теперь уже Отца и Сына). Петр молится «Отцу, который жертвует Сыном», 67 — и весь сюжет «Петра и Алексея» (а опосредованно — и всей трилогии) получает новый смысл. Отделенность Сына — жертвенного Агнца от всемогущего Отца-демиурга — только миг в истории; смысл его раскрывается параллелями с описанием Страстей Христовых (Алексей после пытки кричит в бреду: «Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил» 68; текст прошит также отсылками «молению о чаше»). Значение же всего происшедшего в целом — утверждение покорности Сына («Буди воля Господня во всем!» 69) и единосущности Сына и Отца. Это — один из основных итогов и «тайный смысл» всей трилогии. Итак, мировая история представляет собой бесконечное репродуцирование внешне разнородных, но внутренне родственных коллизий человеческой вражды и ненависти. История явила два основных антропологических (имеющих также философский, этический и мифологически-универсальный смысл) типа. Авторская точка зрения, обнаруживаемая при возведении изображаемого к мифу, утверждает и правоту, и неполноту каждого из них, а также глубинное единство кажущихся противоположностей. Позиция автора состоит в соотнесении истории с ее близким концом, а искомого «синтетического» типа бытия — с будущим, которое должно наступить после творения «новой земли» и «нового неба».
По Келдышу Выстраданное отношение к ребенку находит неожиданное пре ломление в романе «Мелкий бес» (1892—1902) — одном из луч ших произведений не только Сологуба, но и всей символистской прозы. Этот роман положил начало широкой известности писателя. Задержка с его печатанием и выход в свет в 1905 г.— в ситуации общественных катаклизмов — обострили восприятие истори чески актуальных и злободневных начал «Мелкого беса». Уже в прижизненной критике была отмечена преемственность романа по отношению к сатирической линии русской литературы и утвержда лось, что Сологуб «по характеру своего творчества <...> очень бли зок к Чехову, Гоголю и Щедрину». Позже Андрей Белый писал, что с Сологуба начинается в русской литературе «поворот к гого- лизму». Именно в «Мелком бесе» — «непроизвольно реставри ровались "Мертвые души" — миром провинциальных мещан <...> Та ж на них провинциальная пыль, оседавшая шестьдесят лет, отде ливших "Мелкого беса" от "Мертвых душ" <...> Передонов взят из натуры». Гоголевское начало Белый видит и в стиле романа, в предисловии к которому «вскрылось и "горьким смехом моим по- смеюся" и "нечего пенять, коли рожа крива"» Но в героях «Мелкого беса» омертвение души заходит гораздо дальше, чем в персонажах Гоголя, а его главный герой Передонов в этом отношении * далеко оставляет за собой и гоголевские мертвые души, и чеховского Беликова («Человек в футляре»), с которым его неоднократно сопоставляли. О Сологубе было замечено (и роман — одно из сильнейших подтверждений этого), что «глубина его отри цания данной действительности достигает размеров, небывалых в нашей литературе» Одновременно критика говорила о художественной правде на рисованной картины, о том, что «Передонов — это каждый из нас». Разделяя такую точку зрения, писатель утверждал большее. В предисловии ко второму изданию романа он писал: «Одни дума ют, что автор, будучи очень плохим человеком, пожелал дать свой портрет» (ср. предисловие Лермонтова тоже ко второму изданию «Героя нашего времени»: «Другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и жалкая шутка! Но видно, Русь так уж сотворена, что в ней все обновляется, кроме подобных нелепостей» И далее: «Нет, мои милые современники, это о вас я писал мой роман <...> О вас» (МБ, с. 6). И до этого: «Некоторые думают даже, что каждый из нас, внимательно в себя всмотревшись, найдет в себе несомненные черты Передонова» (МБ, с. 5) (ср. у Лермонтова: «Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поко ления в полном их развитии») По смыслу этих перекличек Соло губ настаивает, что создал образ «героя» своего времени, но умалчи вает о метаисторическом смысле своего романа и его символической многозначности, сквозящей уже в названии (восходящем к нескольким источникам, в том числе и к Лермонтову: «То был ли сам великий Сатана /Иль мелкий бес из самых нечиновных» — «Сказка для детей»). Сегодня очевидно, что при всех глубоких и разветвленных свя зях «Мелкого беса» с классической реалистической традицией (по мимо названных Гоголя, Щедрина, Чехова, Лермонтова, следует на звать Пушкина и Достоевского с их «Бесами»), она в нем принципиально не единственная Изображение реальности у Со логуба «постоянно двоится, сближаясь то с реалистической соци альной сатирой, то с романтическим гротеском и иронией» и дви жется в направлении, заставляющем говорить о «Мелком бесе» как о романе-мифе Но если канонический миф о творении повествует об отделении космоса от хаоса, то в романе Сологуба развернута, как уже замечено, «картина антиразвития ("антипути"), деградации че ловеческого разума», возвращающегося, по слову писателя, в «дов ременное смешение, дряхлый хаос» (МБ, с. 312). Одержимость хаосом (опасность, подстерегающая, как мы по мним, еще не «ставшее» детское сознание) принимает в романе, особенно в его главном герое, предельные формы. Притом в отли чие от детского — сознание Передонова открыто только в этом направлении и наглухо закрыто для противоположного полюса мировой жизни — «всебытия». Поэтому «соответствия» принима ют у героя «минус-форму» (и в этом плане Передонов как бы минус-символист): «Передонов чувствовал в природе отражения своей тоски, своего страха под личиною ее враждебности к нему,— той же внутренней и недоступной внешним определениям жизни во всей природе, жизни, которая одна только и создает истинные отно- 902 шения, глубокие и несомненные, между человеком и природою, этой жизни он не чувствовал» (МБ, с. 278). Но Передонов не только минус—герой, он еще и минус-демиург романа, героем которого он выступает, и тут почти прав Горнфельд, утверждавший, что «Мелкий бес» кажется сочиненным в диком бреде самого Передонова. «Авторство» Передонова проявляется в том, что сюжет романа становится реализацией и языком его бредовых состояний, подчиняющих себе действительность. Притом он инспирирует и вторую сюжетную линию «Мелкого беса», кото рая часто рассматривается как «позитивная» и противоположная его собственной — линию Саша—Людмила. Задолго до появле ния в романе Саши Передонов говорит Мише Кудрявцеву: «А, Машенька, здравствуй, раздевоня» (МБ, с. 90). После этого това рищи дразнят Мишу «девочкой» — злая воля героя входит в жизнь сюжета. Передонов оказывается и главным распространителем слухов о том, что Саша Пыльников — переодетая девочка. Правда, Передонов не является создателем слухов о Саше, как не является он непосредственным творцом собственной сюжетной линии — в обоих случаях его разыгрывают Грущина и Варвара, но делают это вполне в стиле самого героя. При упоминании Труши ной о гимназисте Пыльникове Варвара говорит совсем по-передо- новски: «Такой смазливенький, на девочку похож». Реализуя ее сравнение, Грушина заявляет: «Как же ему не быть похожим на девочку,— ведь это и есть переодетая барышня». Замечательно (и опять в духе самого Передонова) объяснение Грушиной: «Нарочно они так придумали, чтобы Ардальон Борисовича подловить» (МБ, с. 140—141). Только после разговора с Грушиной Варвара расска зывает о их открытии Передонову; ее рассказ «зажег в нем блуд ливое любопытство», которое передается через него Людмиле и всему городу, став двигателем второй сюжетной линии романа (ср. и эротические сны о Саше, которые видят Передонов и Людмила). Таким образом, Саша оказывается включенным в основной сю жет передоновских поисков «места» и «жены» (оба этих мотива в сюжете связаны неразрывно, пародируя высокий эпический парал лелизм «страны—жены»— еще до того, как благодаря усилиям Передонова линия Саша—Людмила станет самостоятельной. Очень важно, что к концу романа (с 25 главы) обе сюжетные линии идут параллельно, пересекаясь в сценах маскарада (главы 29—30) и со— противопоставляясь в финале (главы 31—32). Это создает не толь ко контраст, но и «соответствие» линий. Передонов неожиданно поднимается едва ли не до трагизма, а Людмила и Саша («небес ные мещане») иронически снижаются, причем Саша, реализуя «больные подозрения» главного героя, предстает «маленьким Передоновым» и его субститутом для Людмилы. Заметим, что семантически тож дественны, хотя и даны в разных «кодах», и мифологические ипостаси героев: если Саша в снах Людмилы — Зевс-лебедь и змей, то и в Передонове отмечены черты Громовника, но и «беса» (змея). Своеобразное двойничество героев подчеркнуто и однотипностью их женских дополнений: Варвара («чужая») и Людмила («милая, но чужая»). Особый статус Передонова, являющегося минус—демиургом романа, в котором он же — герой, заостряет важнейший для понимания «Мелкого беса» вопрос о соотношении в нем автора и героя. Этот тип отношений Сологуб уже наметил в рассказах о детях — здесь же он осложнен природой героя, вызвавшей необходимость введе ния в роман метаповествования. Сближение с детской темой осуществляется благодаря тому, что злой герой и мучитель детей сам предстает перед нами помимо всего прочего как испуганный и страдающий ребенок. Это заметила еще прижизненная критика: «Много детей замученных, много невинно и винно страдающих, вроде Карамазовых, Фивейских,— а Передоно- вых, беспросветно страдающих, нищих всем и проклятых всеми,— еще больше. Мы это знаем, только редко об этом думаем. А когда думаем, когда видим и чувствуем, мы перестаем презирать Передо- новых, мы покрываем их и спрашиваем: "Как Ты, создавший Пере донова, смел создать его? Чем Ты ответишь за него? Скажи, нам нужно это знать. Во имя любви — скажи: нам нельзя не знать"» 60Вопрос З.Гиппиус обращен не только к Богу, но и к творцу романа и подводит нас к глубинному смыслу «Мелкого беса». Сологуб отвечает на этот вопрос самой постановкой авторского голоса — особым сочетанием «нет» и «да» изображенной жизни и герою. Именно в этом романе отрицание данной жизни доходит у писа теля до пределов, небывалых в нашей литературе,— оно тотально и бескомпромиссно. И в этом смысле права исследовательница: «Ав тор "Мелкого беса" пытается совершить "индивидуальный акт унич тожения", описав зло мира (что означает художественное его по знание). Выявление, описание содержит всегда в себе элементы отчуждения и уничтожения» Но это только одна сторона, и будь в романе только она, авторская позиция не отличалась бы принци пиально от позиции героя, а эпиграф — «Я сжечь ее хотел, колду нью злую» (первая строка стихотворения 1902 г.) — почти со впал бы по смыслу с признанием Передонова: «Я княгиню жег, да недожег: отплевалась» (МБ, с. 379). На самом же деле в эпиграфе и приведенных словах героя сталкиваются две творческие воли (поскольку и герой — демиург, хотя и мелкий и злой). При этом у творческой воли автора есть смысловой избыток по отношению к герою, совершающему (как и Логин в «Тяжелых снах») нерезуль тативную попытку уничтожить зло мира, которым он сам одержим. Этот избыток — преодоление «одержимости», бесовства в самом 904 себе и своем отношении к другому, даже предельно чуждому и страшному «другому» — бесу. То, что носитель зла, беспощадно изображенный, оказывается одновременно страдающим ребенком (за которого творец должен ответить), то, что он — «один из нас» и даже трагико—иронически сближен с Гамлетом (в сцене воображаемого убийства — 25 гла ва),— говорит о том, что автор, не оправдывая Передонова, занимает по отношению к нему «внежизненно активную» (М.Бахтин) пози цию, принципиально иную, чем жизненная позиция самого героя. «Да, ведь и Передонов стремился к истине, по общему закону всякой сознательной жизни, и это стремление томило его. Он и сам не сознавал, что тоже, как и все люди, стремится к истине, и потому смутно было его беспокойство. Он не мог найти для себя истины, и запутался, и погибал» (МБ, с. 313) — это одно из немногих мест романа, где подобное отношение повествователя к герою выражено прямо, обычно оно проявляется в речи повествователя неявно — в отказе от «подглядывания» за героем (чего тот больше всего боит ся), в частом сближении его и своего голоса в несобственно—пря мой речи. Создатель романа оказывается способным по -пушкински по жалеть беса—одержимого и благодаря этому сам освобождается от одержимости злом. Поэтому он не просто сжигает зло изображе нием его, а вырабатывает вполне благую авторскую позицию, по беждающую зло изнутри (только так может совершиться, по Соло губу, «самосжигание зла» — название его позднего рассказа). Имея на героя прямо оценочную точку зрения того же типа, что в расска зах о детях, автор сострадает герою там, где кончается его самосоз нание, где он обращен вовне и нуждается в благом авторе-творце.
И немного из статьи Минц о Передонове: Худ. Метод: Еще заметнее контуры становящегося жанра «романа-мифа» в «Мелком бесе» Ф. Сологуба. Роман создавался в 1892–1902 гг., в кругу тех воздействий атмосферы «Северного вестника», которые не сводились к «декадентству». «Мелкий бес» (как — в зачаточной форме — и первый роман Сологуба «Тяжелые сны») отражает соловьевскую утопию преображения мира Красотой, тему «земного небожительства». Костяк «соловьевского» «мифа о синтезе» в «Мелком бесе» еще заметнее, чем в трилогии Мережковского. Вместе с тем роман, как и многие произведения писателей «Северного вестника», тесно связан с социально-бытовой реалистической прозой XIX в., — и связан не только в специфическом для «неомифологизма» смысле (то есть не только системой явных, художественно осознанных отсылок), но и в более традиционном. Изображение пошлой мещанской жизни провинциального городка дано в традициях Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Чехова. Говоря о том, что в романе изображена «передоновщина — явление довольно распространенное» (с. 5), Сологуб, хотя отнюдь не ограничивает типичность этого явления только его социальными и политическими аспектами, однако и содержательно, и экспрессивно сближает свой неологизм с важными для него представлениями реалистической критики (ср. «обломовщина»). Варвара целовала кукиш» — с. 251); она пошлая, скучная, тоскливая (ср. «гоголевское» по стилю лирическое отступление о «смертной тоске»; вокруг Передонова все «тоскою веяло» — с. 163, 101) и т. д. и т. п. Подобная выделенность эстетической критики, безусловно, связана с символистским панэстетизмом. Однако столь же отчетлива ее связь с критикой мещанства у Достоевского, Чехова (или — позже — у Горького). Наконец, и изображение светлых начал бытовой действительности в «Мелком бесе» одновременно ведет и к реализму — и не только к нему. Такова апология природы, светлые образы «непорочных» детей, «вечных, неустанных сосудов Божьей радости» (с. 101), мотив семьи (особенно братьев и сестер) как мира, не подвластного передоновщине, и т. д. Такая постоянная отнесенность изображаемого одновременно к нескольким традициям, причастность самого художественного метода романа и реализму, и романтизму, и символизму весьма важна для формирования «неомифологических» текстов. В частности, она показывает, что роль реалистической традиции (от четко эксплицированных отсылок типа цитат и мифологем до глубинных пластов структуры образа) здесь может быть сколь угодно велика. Она не может быть лишь единственной или же основной ориентацией «текста-мифа». Именно таковы реалистические черты поэтики «Мелкого беса». Изображенный здесь бытовой мир «ненормален» и «перевернут» не в смысле «перевернутого мира» социального романа — не в смысле уклонений человеческой истории от «естественных» норм общежития. «Перевернутость», аномальность жизни в «Мелком бесе» — свойство материальной, бытовой действительности как таковой. Ей противостоят не иные, лучшие формы общежития, а коренное преображение материи, «синтез» ее с духовными началами бытия 77. К тому же для Сологуба, как для всякого символиста, бытовой пласт действительности — только мираж, «покрывало Майи», за которым скрыт ее подлинный облик. Высвечивание, постижение сущности жизни (и одновременно ее преображение) неотделимы от мифологизации. Возведение изображаемого к поясняющим мифам создает в «Мелком бесе» систему художественных образов, значительно более яркую и противоречиво многообразную, чем в трилогии Мережковского. Мифологизация связана с двумя четко противопоставленными сюжетно-образными линиями (заметим, однако, что обе они контрастируют с общими описаниями жизни провинциального города, в которой нет «сюжета» и которая не возводится к мифологическому нарративу). Это линия Передонова — Варвары — Володина, с одной стороны, и Людмилы — Саши Пыльникова, с другой. Первый сюжет организует история женитьбы Передонова на Варваре, постоянное нарастание душевной болезни героя и убийство им Володина; второй сюжет — перипетии «странной» любви взрослой девушки и мальчика-гимназиста. Передонов: Среди мифов, дешифрующих поведение и сущность Передонова, легко выделяются четыре группы текстов. 1) «Мифы» (= тексты) русской реалистической литературы, связанные темой провинциальной жизни. Зачастую это произведения сатирические, включающие гротеск и фантастику. Разумеется, произведения Гоголя, Салтыкова-Щедрина или Чехова считать «мифами» можно только лишь функционально а) Важное место среди этих текстов занимает «Человек в футляре» Чехова. Связь Передонова и Беликова видна не только в сопоставлениях профессии (оба — учителя-словесники), характера (ср. духоту квартиры Передонова, который «боялся сквозняка» — с. 60; стремление его отгородиться от мира, бюрократизм мыслей и языка и т. д.), а также сюжетных коллизий (несостоявшаяся женитьба Передонова на «хохочущей» Людмиле, высмеивающей жениха; ср. также намекающее совпадение имени Варвара у Чехова и Сологуба). В роман (характерная особенность символистских «текстов-мифов»!) введено подробное обсуждение «Человека в футляре». б) Однако образ Беликова — воплощение мертвенного бюрократического порядка, формы — связан лишь с одним, самым внешним пластом «передоновщины». Любимая символистская мысль о мертвенном порядке кажимости хаоса, раскрытая мотивом развивающегося безумия Передонова определила и другие «соответствия». Важную роль играют отчетливо проведенные параллели с сюжетной структурой «Мертвых душ». Передонов, готовясь получить фантастическое место инспектора, наносит визиты «первым людям» города: городскому голове, предводителю дворянства, прокурору и др. На какое-то время сюжет организуется передвижениями Передонова по городу. Эти передвижения, как и у Гоголя, с одной стороны помогают развернуть перед читателями сатирическую галерею «мертвых душ» русской провинции конца XIX в.: открытых или маскирующихся реакционеров, болтунов-либералов, толстовцев и т. д. С другой стороны, визиты, с постоянно возобновляющимися разговорами о вымышленном инспекторстве Передонова, создают все нарастающий эффект «фантастической действительности». в) Темы безумия как основы «обыденного», пошлого уклада сопоставляются и с «мифами» творчества Достоевского. К «Бесам» прямо отсылают название «Мелкого беса», мотивы «бесовства» (безумия, безумного садизма) передоновской жизни, а также лейтмотив пожара. г) Изображение маниакального бреда Передонова вызывает поток отсылок к «Пиковой даме». С ней связаны мотивы оживания и подмигивания карт: «Неясные и страшные ходили бесшумно фигуры — короли, валеты» (с. 229) безумный Передонов «проколол глаза фигурам, чтобы они не подсматривали». Среди карт выделяется пиковая дама («Пиковая дама все зубами скрипела», «Пиковая дама все ко мне лезет» — с. 227). Пиковая дама оказывается старухой-княгиней. 2) Важную группу мифов, характеризующих Передонова, составляют «мифы мещанского сознания». Это отсылки к представлениям и штампам, восходящим к бытовой «картине мира» пошлого сознания и складывающи
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2016-06-29; просмотров: 636; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.015 с.) |