Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Бенно и Бианка. История двух добермановПоиск на нашем сайте ДВА И ДВЕ (ЧЕРЕЗ ФРОНТ)
Скорей, скорей!… Тяжелое дыхание людей смешивалось с всплесками гнилой стоячей воды, с треском лежалого валежника под ногами. Собаки, высунув языки, шлепали по воде, порой погружаясь по брюхо. Стручков, шатаясь от усталости, ухватился за высокий березовый пень с расщепленной молнией верхушкой и, чертыхнувшись, обрушился вместе с ним в болото: в руках остались одни гнилушки. Ногу жгло. Сапоги у обоих были полны черной вонючей жижи. Главное — скорей уйти на безопасное расстояние, чтоб затерялись следы. В воде запахи не сохраняются — не найдут и с ищейками. И Стручков, шедший головным, нарочно выбирал где было мокрее. А как все вышло? Уже пятые сутки пробирались они на восток, к линии фронта. Давно остался позади отряд народных мстителей, с жизнью, бытом, боевыми делами, волнениями и тревогами которого они так сроднились. Как будто и не было никогда седовласого и неутомимого старика Марайко-Маралевича, словно выкованного из железа партизанского проводника, который вывел их на едва заметную тропинку. Лишь запах осенней прели сопровождал их все эти дни. — На большак выходить нельзя, — сказал Стручков. Это же наказывал, прощаясь, и старина Маралевич. Небось, взрыв моста и остановка движения на железной дороге разворошили весь фашистский муравейник. Недаром отряду пришлось спешно сниматься с места и уходить в глубь лесов. Да, одно дело — благие намерения (их всегда бывает много!); другое дело — реальная обстановка. Как-то уж так устроен тот кусочек мозга, который управляет способностью ориентировки, что человек, идя в темноте или по лесу, обязательно сбивается с прямой на кривую, а то и делает полный круг. Шли без компаса, ориентируясь главным образом по звездам, по местоположению луны, солнца и по разным земным предметам. Компас Стручков разбил во время переправы через реку после подрыва моста, а лишнего у партизан не оказалось. И вот (как тут не закружиться среди этих бесконечно чередующихся чертовых болот, похожих одно на другое, как блюдечки из одного сервиза!) на третий день пути они неожиданно услыхали впереди рокот автомобильного мотора… Даже не поверили себе вначале. Дорога. Сверились с картой. Вроде бы дорога должна быть совсем в стороне, километрах в пяти-шести, не меньше, а она — рядом, протяни руку! — Дела, — проговорил Стручков. — Выходит, крюку дали? Товарищ вопросительно смотрел на него. — Надо определиться. Майборода с собаками остался за холмиком в кустах, а Стручков, тщательно маскируясь, подобрался поближе на шум, раздвинул ветви, выглянул и окаменел: по шоссе медленно двигалась вереница изможденных людей с конвоирами по бокам. Женщины, подростки обоего пола, немолодые мужчины… Замыкая эту скорбную процессию, шел толстый охранник с крупной черной овчаркой на поводке. Еще одна овчарка виднелась в голове колонны. Угоняют! Эта мысль ожгла, как молния. Из-за поворота вынесся большой штабной автомобиль, эскортируемый бронетранспортером с немецкими солдатами, каски которых светились над бортами, как спелые тыквы на бахче. Толстый охранник что-то грозно выкрикнул. Его крик повторили другие конвойные, и, подгоняемая бранью и ударами прикладов, колонна стала тесниться к краю кювета. Машины пронеслись, едва не смяв пожилую женщину, обнимавшую худенькую, болезненного вида девушку. Затем печальное шествие возобновилось. Стручков оцепенело смотрел на это. Шум моторов давно уже стих в отдалении, а несчастные, которых насильно отрывали от родных очагов, все еще тащились обреченно у него на виду, тяжело переставляя ноги. «Угоняют!» — стучало в мозгу Стручкова. Он вернулся к Майбороде и сообщил об увиденном. После этого оба они пробрались к дороге, стянув собакам морды петельными намордниками, чтоб не выдали нечаянным лаем. — На каторгу гонят, каты, в Германию. Прощай, батьковщина… Как можно стерпеть такое? Колонна была сравнительно небольшая, и конвойных было немного. Один спереди, один сзади да по трое по бокам. А их двое здоровых бойцов с автоматами да две собаки. И еще на их стороне неожиданность, внезапность. В военном деле — всегда важный козырь. «Может, нападем? Освободим?» — эта мысль одновременно родилась у обоих. В одном месте лес почти вплотную подступал к дороге. Тут и решили устроить засаду. Только бы не появились не вовремя автомашины с гитлеровцами. Они часто сновали здесь между ближними тылами и фронтом. Стручков — хороший тактик — быстро наметил, как действовать. — Ты стреляешь в переднего, я — в заднего. Собак спускаем обеих враз по команде «Фасс!» Ты кричи: «Бей гадов!» Там услышат, не грудные младенцы, догадаются, что надо делать. Опять же страху больше. А дальше — глядя по обстановке… Главное, чтоб ни один не ушел! После уж не зевай… Они разделились, и каждый занял удобную позицию. Собаки были уже без намордников, тоже наизготовке. Колонна медленно втянулась в узкую горловину, перехваченную лесом. Конвойные заозирались, нюхом почуяв опасность. В этот момент заговорил автомат Стручкова. Ему ответил автомат Майбороды. Толстый охранник, замыкавший колонну, упал. Собака его в испуге шарахнулась, петля поводка, надетая на руку немца, затянулась, тело от рывка перевернулось через голову и кулем свалилось в канаву. Овчарка, скуля, рвалась прочь, но мертвый крепко держал ее, дергаясь при каждом толчке. Майборода тоже подстрелил своего и, пустив Курая: «Фасс!», заорал что есть мочи: — Бей гадов! Круши! Ура-а!… Колонна смешалась, в охране на какую-то долю времени возникло замешательство. Стручкову, тоже спустившему Динку, удалось свалить еще одного охранника. Другой, увидев приближающуюся к нему крупными прыжками незнакомую овчарку, наставил было автомат на нее, но выстрел Стручкова успокоил и его. Динка, проворная и стремительная, с ходу прыгнула на третьего, и они, сцепившись, покатились наземь. Обе овчарки — и Динка, и Курай — отлично знали форму гитлеровцев и безотказно «работали» на нее. Свалка мгновенно сделалась общей. Угоняемые, услышав выстрелы и крики «Бей гадов!», сразу сообразили, что к ним неожиданно пришло спасение, и набросились на трех уцелевших конвоиров. Те, отстреливаясь, кинулись к лесу. Одного догнали и убили, второго подкосила пуля, и только третьему удалось достичь ближних кустов. Но там на него внезапно напал и подмял под себя Курай. Как и все овчарки, он отлично ориентировался в драке, успевая следить буквально за всем и враз переключаясь именно на того, кто в данный момент наиболее опасен или спешит убежать. Рослый, добродушного нрава, Курай, разъярясь, делался неузнаваем. Он таранил врага всей тяжестью своего тела, а его клыки могли свободно перекусить руку. Все было кончено в какие-нибудь полторы-две минуты. Несколькими выстрелами добили злобно рычащих и визжащих конвойных овчарок. Но дело тем не закончилось. Случилось то, чего опасался Стручков: издали вновь донеслось тарахтение моторов. Задерживаться нельзя было ни секунды. А как же те, кого они освободили, мирные советские люди — женщины с измученными лицами, невинные девчата, которых ждет страшная участь, если их не защитить? Они же не успеют скрыться. Стало быть, снова неволя, снова дальняя тяжелая дорога и в завершение — для тех, кто выживет, — изнурительный непосильный труд под окрики надсмотрщиков, позорная кабала где-нибудь на военном заводе в фашистской Германии или на ферме у какого-нибудь сытого тупого помещика. Выходит, только поманила свобода, махнула крылом над головами да и была такова, не далась в руки… Ради чего старались? И тогда Стручков, перекинувшись с Майбородой, принял решение: биться, так биться до конца! — Быстро к лесу! Рассыпайся, да живей! Кто посильнее, помогай слабым! Разговоры — потом! Толпа на дороге сразу распалась, перехлестнула через кюветы и, разливаясь, как разливается вода, прорвавшая запруду, устремилась под защиту леса. Как на экране кино, мелькнула девушка, тащившая за руку через рытвину пожилого мужчину, затем все внимание Стручкова приковалось к дороге. Он как в воду глядел: там показались две тяжелые армейские автофуры с грузом и охраной. Десятка полтора фрицев! Исчезнуть до их появления не удалось; да, кроме того, трупы охранников все равно бы выдали происшедшее. Стручков и Майборода залегли и первыми обстреляли машины. Грузовики остановились. Немецкие солдаты посыпались вниз, открыли ответную стрельбу. Тонко запели пули. — Прикрывай женщин! — командовал Стручков, стараясь перекричать трескотню перестрелки. — Отходи к лесу! Обстрелянный боец, прошедший суровую фронтовую школу немыслимо тяжких первых месяцев войны, он в такие минуты становился особенно распорядительным, действовал четко, испытывая необычайный прилив душевных сил и упрямую до дерзости решимость драться. Казалось, уже не он сам, а кто-то другой за него руководил его поступками и подсказывал, что нужно делать. Безбровое (брови давно выцвели на солнце), заросшее недельной щетиной, лицо его пылало, пилотка сбилась на затылок, в руках были зажаты гранаты. Двумя взрывами гранат он задержал перебежку гитлеровцев. Внезапно он обнаружил рядом с собой еще несколько стрелков. Часть освобожденных вооружилась автоматами убитых конвойных и тоже приняла участие в этой яростной внезапно разгоревшейся неравной схватке. Перестрелка сразу сделалась более частой. — Спасибо за подмогу, — успел бросить Стручков. — Вам спасибо за выручку! Признаться, они никак не думали, что их освободителей всего двое. Такой шум подняли! И напали так смело! Тра-та-та-та-та! Тра-та-та-та-та! Стручков стрелял короткими расчетливыми очередями. Пожалуй, они бы даже выиграли этот бой, да, знать, не судьба. Сквозь грохот выстрелов Стручков уловил ровный нарастающий гул. Это уже не могли быть два грузовика. Шла моторизованная колонна, не иначе. Надо было уходить, пока не поздно. — Как народ? — крикнул он усатому мужчине с впалыми щеками, старательно целившемуся рядом с ним. — Разбежались все до единого, — отозвался тот. На дороге, действительно, не видно было ни одного человека. Пуста была и опушка, по которой недавно рассыпались освобожденные, не успевшие еще даже порадоваться своему освобождению. — Куда бежать знают? — Были бы ноги! — Уходите и вы! Уходи, отец! Мы их задержим! — прокричал сержант, дополняя слова энергичным кивком головы. — Приказываю! — добавил он, видя, что усач колеблется. Ближние заросли укрыли последнего из недавних пленников. — А теперь ходу! Андрей! Майборода вел огонь, лежа за бугром. Они вместе отползли, в кустах поднялись и побежали. Собаки скакали рядом. Колонна уже показалась на шоссе. Впереди броневик и позади броневик, в середине длинная цепочка грузовиков с мотопехотой. Гитлеровцы подтягивали резервные части. Выучка у фрицев, надо сказать, была на высоте. Увидев, что тут происходит, не доезжая двух неподвижно стоящих грузовиков, они остановились; раздалась команда офицеров и — врагов стало вдесятеро больше. Броневики выдвинулись вперед, повели рыльцами пушек. Одна вспышка пламени… другая… В лесу загрохотали разрывы снарядов. К счастью, гитлеровцы били наугад. Гудела, стонала земля, ломая сучья, валились подрезанные деревья, тяжелый рокот катился по лесу. Задыхаясь от быстрого бега, Стручков и Майборода со своими четвероногими спутниками спешили уйти из зоны обстрела. Все освобожденные растворились в густой чаще, в этом бесконечном переплетении ветвей, зарослей березы и ольхи, нагромождениях бурелома. Они снова остались одни: два человека, две собаки. Обстрел постепенно прекратился, вместо этого с порывом ветра опять долетел однообразный вибрирующий звук — по шоссе подтягивались новые подкрепления к фронту. Стручков даже выругался: пару бы хороших мин сейчас на дорогу… Опасность еще не миновала, но сержант уже почему-то успокоился. Майборода тревожился: не отрядили бы немцы погоню. Вдруг вздумают прочесать лес. Стручков уверенно возразил: — Не пойдут. Они же по своему маршруту ехали, не на прогулку. У них первое дело — инструкция, приказ. Без этого никуда. Прикажет начальство — будут искать. — Як считаешь: спаслись наши? — спросил Майборода. — Если и. поймают, так не всех. Нет, они не жалели, что ввязались в эту историю, отклонившись от своей цели. Наоборот. Помочь своим — счастье. Для того и Красная Армия, чтоб защищать мирное население. Плохо было лишь то, что не удалось установить координаты. Этак опять будешь ходить, ходить, да и придешь не туда, куда надо. Почва стала зыбкой, под ногами опять захлюпало. Под зеленым растительным покровом скрывались мочажины с темной ледяной водой. То один, то другой проваливались и, вытягивая ноги, чувствовали, как их тянет вниз, в зловещую, неведомую глубину. Надо было выбираться из этого предательского места. Только теперь, ощутив внезапно боль, Стручков обнаружил, что осколком задело ногу, распороло сапог. Сгоряча-то и не заметил. Пришлось сделать остановку. — Лес русским издревле служил, — философствовал Стручков, выливая воду из сапога. — Еще против татар. В лесу человек как иголка в стогу сена. Пойди найди его! Стручков забинтовал рану, перемотал портянки. Приступил, прислушиваясь к тому, как нога отзовется на это. — Худо? — озабоченно осведомился Майборода. — Ничего, идти могу. Бывает хуже. Посидим только маленько. Перекур требуется, для поднятия духа… Сели. Свернули по цигарке. — Куда идти теперь? Сбились… — Земля круглая, дойдем. — Круглая, да препон много. Треба компас особый, чтобы угрозу отводил и дорогу указывать способен был… Проплутаешь тут! — Дойдем. Про Дарвина знаешь? — Учил в школе. — Ну вот. Он на корабле плавал вокруг света. Три года находился в плавании… — Трошки побольше, чем мы с тобой… — Сказал! Кругом — лес; быть может, опасность за каждым деревом! Прислушайся — и услышишь, как громыхают вражеские войска на дороге, а тут сидят двое и беседуют… О чем? Скажи кому-нибудь, ни за что не поверит. О Дарвине! Собаки, сидя рядом, чутко настораживали уши, нюхали воздух. Побеседовали — отвлеклись, хотя и слух, и зрение, и даже обоняние были постоянно начеку. Можно двигаться дальше. — Пошли? — Пошли. Снова — чвак… чвак… Ноги будто врастают в землю, тянет их земля в себя… Ну и места! Стручков вначале слегка прихрамывал, потом размялся — шел, как обычно. Вот ведь везет: давно ли оправился после пулевого ранения, полученного на операции с мостом, — опять зацепило. — А здорово мы их саданули, — вдруг захохотал Стручков. — Тот, толстый-то, даже через голову переметнулся!… Еще Суворов говорил: воюй не числом, а уменьем! — А що ты нащот того… як его?… Дарвина… рассказать собирался? — спросил Майборода. — Он одну историю записал. На Тасмании дело было. Англичане владели тем островом, решили выселить всех тасманийцев… Народ был такой. Теперь повымер. Колонизаторы постарались. Ну вот. Стали они весь остров прочесывать… вроде как гитлеровцы эти леса… Ну вот. А у тасманийцев — собаки. Ночью они и вывели своих хозяев сквозь заграждения, так что ни один Джон Буль не слыхал. Утром те хватились — никого! А не будь собак, что бы было? — Як мы с тобой… Чвак, чвак… чвак, чвак… Лес все глуше. Уж ни тропинки, ни признака человеческой близости. Какой-то первозданный дремучий хаос кругом. Тишина стоит… Только вороны каркают. Тяжело. Собаки до ушей в грязи. Вымотались из сил и люди и животные. Скоро ли конец этому проклятому болоту? Наконец выбрались на сухое место. Сразу повеселели все четверо. И вдруг… что это? Собаки заволновались. Динка глухо зарычала, Курай ощетинился. Два друга тревожно насторожились. «Тише!» — подал знак Стручков. За деревьями явственно раздался хруст валежника, какое-то неясное движение, топот… — Му-ууу! — разнеслось внезапно по лесу. Стадо!!! Стручков и Майборода переглядывались, молчаливо советуясь. Новая неожиданная опасность? Или это «мирное» стадо? Приходилось остерегаться даже коров. Но кто может пасти их в такой глухомани? Куда ни подайся, на десятки километров ни одного населенного пункта. Дичь, чаща, гиблые топи. — Му-ууу! — раздалось опять, совсем близко. Потрескивание валежника стало слышнее, затем донесся тяжелый вздох — так вздыхают только коровы, — хруст травы, отрываемой от корня… Стручков и Май-борода затаились за нагромождением бурелома, взъерошенные овчарки, повинуясь властным рукам вожатых, прижимавшим их к земле, тоже оставались на месте, готовые вскочить и ринуться на врага по малейшему жесту. Похрустывая скудной осенней травой, срывая веточки с деревьев, коровы медленно прошествовали мимо затаившихся. Одна, громадная красно-пегая красавица, зафыркав и выставив рога, вероятно учуяв собак, пошла на них, и тотчас сзади донесся окрик: — Красуля! Куда? Голос был молодой, девичий. Красуля покрутила рогами, помедлила и пошла за остальными. Следом появилась девушка. В сапогах, в кожухе, платье порвано — видно, цеплялось за сучья; на голове платок (сползая назад, он открывал светло-русые пряди), за спиной котомка странницы, на согнутой руке — ведро-подойник. Помахивая хворостиной, которой она подгоняла отстающих, девушка прошла в нескольких метрах от разведчиков. Майборода и Стручков продолжали ждать. Больше никого. — Одна… — Никак одна… — Як ее сюда занесло? — От фашистов скрывается, — осенила Стручкова догадка. Они подождали еще. Нет, никого. Одна на все стадо. А стадо немаленькое, голов тридцать, а то больше. — Ты держи Динку, — приказал Стручков, — а я пойду разведаю. Ой как переменилась она в лице, увидав вдруг за своей спитой выходящего из леса вооруженного человека. Метнулась было в одну сторону, в другую, и — замерла на месте. — Да ты не бойся, — сказал Стручков, держа руку на ложе; автомата и чутко прислушиваясь к тому, что делается вокруг. — Ты чья? Кто есть еще? Девушка молчала. Казалось, она утратила всякую способность понимать. Только жили огромные голубые глаза на посеревшем от испуга заветренном лице с нежной ямочкой на гладком юном подбородке. — Чья скотина, спрашиваю, — повторил Стручков, уже начиная улыбаться. — Колхозная, что ль? Молчок. Но взгляд стал другим, хотя и продолжал беспокойно ощупывать сержанта, как бы начиная узнавать и боясь ошибиться. — Ты что — глухонемая? — Угу. — «Угу», — передразнил Стручков. — Плохо притворяешься. А Красулю кто звал? Да не бойся, говорю, — поспешил он успокоить ее. — Свои мы, советские. Аль не видишь? Глаза пастушки расширились еще раз, когда она увидела Майбороду с двумя собаками, а затем, удостоверившись наконец, что перед нею и вправду свои, она тотчас преобразилась: просияла, расцвела, сделавшись еще более юной и миловидной, несмотря на порванное платье и уродовавшие ее тяжелые грязные сапоги. — Наши… родненькие… Плач и всхлипывание перемежались с улыбками и радостными восклицаниями. Она не владела собой. — Неужто самые настоящие? Живые? — Нет, с того свету. На побывку явились. — Ой, миленькие! Пришлось дать ей выплакаться. После начался разговор. Да, она пасет в лесу колхозное стадо. Одна. Вот уж второй месяц одна. А была не одна. С дедом. Как немцы стали наступать на деревню, так они со стадом и подались в лес. Так правление приказало. А что было дальше, она и знать не знает. Уж лето кончилось, да и осень на исходе, а она с коровами все в лесу. С дедусем хоть было веселее, все-таки двое — не один. — А где дедок-то? — справился Стручков. — Пошел пропитание промышлять да и сгинул. Уж больше месяца. Схватили его, наверно. Он бы вернулся. — Чем же ты живешь? Лишь сейчас они заметили, какая она худая. Ноги как тычинки (на чем сапоги держатся, неизвестно!). Синие жилки на висках, под глазами круги. Оттого и глаза такие большие. — Грибы собирала, ягоды. Молоко пью. Орехи вот еще, — ткнула она в свой мешок. — А коровы? — А коровы — что? Коровам легче: у ник корм есть, — повела она рукой вокруг себя. — Какой ни на есть, а все корм. — Да, коровам легче… — Сколько страху натерпелась, — призналась девушка. — Теперь обвыкла уж. Руки только донимают. Руки у нее были большие, распухшие, кожа на сгибах пальцев загрубела и потрескалась. — От дойки это, — пояснила она, внезапно застыдившись при мысли, что они могут подумать, что это у нее какая-нибудь болезнь. — Доишь? Всех?! — А как же, — строго подняла она свои голубые, как, майское небо, очи на Стручкова. — Пропадут не доясь-то! — Что верно, то верно… — А молоко куда? — поинтересовался Майборода. — А прямо на землю и дою… Коров бы сохранить! — Как тебя волки не съели? — Волки в это время года сытые, не трогают… — Весело життя, — заметил Майборода. — Коровий робинзон, — резюмировал Стручков. Посовещавшись, они решили сделать короткую остановку. Навихляли ноги, по кочкарнику да по чащобе, будь здоров! Как заправские дояры, они помогли Малаше тщательно продоить всех коров. Молока напились досыта и сами, и собаки. Обе овчарки налакались до того, что раздулись. Малаша с аппетитом поела солдатских сухарей, размачивая их в парном молоке, причмокивая и облизывая губы. Больше есть пока ничего не стала, хотя два друга щедро предлагали поделиться с нею своими запасами: после голодовки-то как бы чего не вышло! Совершенно забывая о собственном подвиге, она простодушно восхищалась мужеством и настойчивостью Майбороды и Стручкова, из такой дальней дали через вражеские кордоны бесстрашно пробиравшихся к своим. Только никак не могла взять в толк, почему они с собаками. Она упивалась звуками родной речи после долгого вынужденного молчания и весь вечер у костра рассказывала о своем колхозе, о подругах, о том, как жили до войны. Говорила и не могла наговориться. А когда умолкала ненадолго, в чуткой ночной тиши слышалось потрескивание сучьев на огне да мирно пережевывали жвачку лежащие коровы. — Как же с ней быть дальше? — переговаривались, когда девушка уснула, лежа на охапке сухих листьев, Стручков и Майборода. — Неужто опять ее одну оставлять? — А что ж, ты ее с коровами с собой потащишь? — А без коров? — Не бросит она их. Столько мыкалась — и бросить? — Крепкая дивчина… Утром стали прощаться. Бросить стадо, и вправду, Малаша отказалась наотрез. Разведчики оставили ей несколько банок консервов, сухарей, соли, пару коробок спичек и обещали довести о встрече с нею до сведения командования, которое, конечно, снесется по радио с партизанским штабом, а там уж партизаны вызволят ее из сиротливого одиночества. В глазах Малаши стояли слезы, губы вздрагивали, но она была тверда в своем решении. Такой, мужественной и решительной, слабой и сильной одновременно, с блистающими жемчужинками на ресницах, она и осталась у обоих в памяти. Знакомство с Малашей оказалось очень кстати. Малаша превосходно знала свой район (настоящая лесовичка!). Она рассказала, какого направления следует держаться, чтобы избежать встреч с немцами. Особо предупредила о большом торфяном болоте, которое должно попасться на пути. — Вы его стороной обойдите, стороной, — наказывала она. — Вы его сразу зачуете: дымом пахнет. А если уж доведется идти напрямик, так по торфянику-то идите возле кустов, возле кустов, там тверже, не провалитесь… Сколько раз потом они с благодарностью вспоминали ее! Шагать все время лесом, чащобой, без дорог, без тропинок, да еще по заболоченной местности, было изнурительно даже для таких крепких и выносливых людей, какими были Стручков и Майборода. Кроме того, можно было опять сбиться с взятого направления. Поэтому приходилось все же держаться проезжих дорог. Чтобы не попасться на глаза оккупантам и их соглядатаям, приходилось днем скрываться, а идти только ночью. Начались дожди, затем резко похолодало — зима была не за горами. Майборода вздыхал по своей ридной Украине (там еще тепло!), но, вспоминая, что большая часть Украины занята неприятелем, суровей сдвигал густые черные брови. Земля была разорена, редкие деревушки, куда иногда подворачивали два товарища, лежали пепелищами. Всюду хозяйничал враг. Вместо села, где они хотели пополнить запасы провизии и раздобыть пищи для собак, торчали лишь обгорелые закопченные печи да кучи головней. Накопав картошки в огородах, они двинулись дальше, когда в развалинах вдруг кто-то шевельнулся, выпрыгнул на дорогу и побежал за ними. Кошка! Майборода бросил ей кусочек шпика. Она с жадностью проглотила его, затем подошла и, не обращая внимания на собак, стала с мурлыканьем тереться о ноги сержанта и его товарища. Погладив ее, они пошли — она последовала за ними. Они уже отошли с полкилометра от села, а она, мяукая, все бежала за ними, потом остановилась, растерянно смотря на уходящих людей, и потрусила назад. На молчаливую тяжелую драму наткнулись они в избушке полесовщика, заброшенной на полуостровке, слегка приподнятой над окружающей низменной местностью. Избушка выглядела необитаемой; а погода стояла промозглая, Стручков и Майборода вымокли, прозябли, тянуло к жилью — обсушиться, согреться у печурки; решили завернуть, приняв все необходимые меры предосторожности на случай нечаянной встречи. На стук в дверь никто не отозвался — ни человек, ни дворовая жучка. Вошли и окаменели. В чистой светелке не было ни души; на столе стояла бутылочка с соской на горлышке, в которой, очевидно, было молоко; в люльке лежал мертвый младенец. — Вот що зробылы, каты, — горько сказал Майборода. — За що сгубилы дитё? — Им что большой, что маленький, — сумрачно заметил Стручков. — Не жалеют ни скотину, ни человека. Мать родную убьют, только прикажи… — То верно… Кто и когда погубил полесовщика и его жену, сами ли они ушли да больше и не вернулись, задержанные неизвестными, но, совершенно ясно, невеселыми обстоятельствами, оставив на произвол судьбы хозяйство и ребенка, или увели их силой недобрые люди — про то знали лишь старые раскидистые ветлы с грачиными гнездами, обступившие низенькую избушку и тесный дворик. Друзья вырыли яму под самой большой из ветел и похоронили малютку. На коре ствола ножом вырезали дату. Постояли, держа пилотки в руках. Накрапывал дождь. — Здеся дитё сгибло от голоду, а там Малаша не знает, куда молоко девать, — проговорил Майборода, Стручков сумрачно смотрел на могильный холмик. Вот тут-то, после этих молчаливых, опрыснутых мелким осенним дождичком-севунцом похорон вдруг и овладело ими острое желание — яростное, неизбывное желание — всячески противодействовать, мешать, вредить захватчикам, где только можно и чем можно. Не только укрываться, не только пробираться к своим, но и нападать. — Что прятаться-то, как крысы. Надо бить их, — сказал Стручков. В его голосе была холодная решимость. Не сговариваясь, они рассудили: будет больше пользы, если они не только вернутся целыми сами, но еще кое-что сделают по пути, например принесут разведывательные сведения. По сути они уже давно разведчики — как отделились от партизан. Случай шел навстречу. По всем расчетам, они были уже недалеко от линии фронта. Об этом, в частности, свидетельствовало участившееся движение немецких машин на дорогах. Временами по ночам с востока доносился отдаленный гром артиллерийской канонады. Иногда, выглядывая из кустов, они подолгу следили за дорогой, считали немецкие танки, артиллерию, грузовики с пехотой. Шел уже двенадцатый день пути. Все четверо сильно отощали, как-никак ели не досыта, а все время на ногах, знай шагай да шагай. По прямой они давно были бы дома, в своей части. Да где тут думать о прямой, когда приходилось петлять, подобно лисице, заметающей свои следы. Требовалось пересечь шоссе. Неподалеку послышался шум мотора и стих. Стручков сделал разведку, затем поманил за собой Майбороду. На обочине дороги стоял черный открытый автомобиль с откинутым верхом. На заднем сиденье, неподвижные, как манекены, возвышались два вооруженных солдата в касках — личная охрана; шофер, тощий белобрысый парень с хрящеватым носом, возился с колесом — спустила шина; в нескольких метрах, на пне, распахнув широкий офицерский плащ, сидел жилистый седоватый майор войск СС и курил. На переносье поблескивало пенсне. Рядом, на другом пеньке, лежал раскрытый золоченый портсигар. Разведчикам показалось, что они уже видели такой автомобиль, а может — похожий. И этот был без эскорта. Хотя, несомненно, в нем ехала важная птица. Дорога была пустынна, лишь эти четверо у «оппель-капитана». — Вишь расселся, индюк! Растопырился, як у себя в халупе… — Неплохой язык… — А як его добыть? — Добыть-то не задача. Ты скажи: как доставить? Как это обычно бывало у Стручкова, ответ на все возникшие вопросы пришел сейчас же, немедленно. — Будем брать, — шепнул он Майбороде. План сержанта, как всегда, был прост и смел, хотя осуществить его было не так-то легко. Майор находился на открытом месте — незамеченным не подберешься (поэтому и восседал так важно!). И не будь собак, Стручков не отважился бы привести задуманное в исполнение. Надо было взять майора так, чтобы он и пикнуть не успел. Майор сидел боком к канаве. Невдалеке шоссе загибалось, исчезая из поля зрения фашистов. Стручков краем леса, с Динкой на поводке, бесшумно перебежал туда. Отсюда до канавы было рукой подать. — Динка! — шепотом позвал сержант, чтобы насторожить собаку. Динка, вздрагивая от нетерпения, облизнувшись, глянула в глаза хозяину, как бы говоря: «Понимаю, все понимаю и выполню. Не беспокойся!», — и снова все внимание туда, где сидел немец. — Ползи! Не требовалось даже взмаха руки: умное животное само знало, что ему делать. Ползти на животе Динка могла хоть километр. Невысокая, поникшая под осенними дождями трава и кочки хорошо маскировали ее. Вот она уже в канаве, а там ее и вовсе не видно. Стручков вернулся на прежнее место. Ждал. Как тогда, когда посылал резвуху Динку с грузом взрывчатки к железнодорожному мосту, взвешивая каждое мгновенье. Так же ждал и Майборода, пославший своего тяжеловесного Курая с другой стороны. Две собаки, невидимые для гитлеровцев, ползли по канаве друг другу навстречу, чтобы соединиться где-то около автомобиля. Солдаты по-прежнему сидели, как истуканы. Шофер, накачивая шину, продолжал отбивать поясные поклоны. Майор курил, пуская колечки дыма. Пора. Оба пса должны быть в заданной точке. Тянуть нельзя. — Фасс! И в ту же секунду — короткая очередь из автомата, Точнее, две очереди, слившиеся в одну. Прицел короткий, цель ясная. Оба солдата вскочили, как по команде, и — рухнули, словно подкошенные. Один ничком, ткнувшись грудью в спинку переднего сиденья; другой, наоборот, весь запрокинувшись назад, в нелепой и неестественной позе. Майор привстал, выронив папиросу, и отшатнулся; правая рука потянулась было привычно к пистолету, но в тот же миг на ней сомкнулись зубы Динки, словно откуда-то из преисподней внезапно возникшей перед ним. Пытаясь защитить лицо, эсэсовец поднял обе руки; от толчка пенсне слетело с носа, Динка встала на него лапой и раздавила. Шофер, выпрямившись, обернулся. И тотчас на него налетел Курай. — Тихо, герр официр! Если будете шуметь, пеняйте на себя! — сказал Стручков, почти уперев дуло автомата в живот эсэсовца, пока Майборода быстро скручивал руки майора за спиной. Парабеллум гитлеровца перекочевал в бездонный карман сержанта. Обе овчарки в это время стояли над шофером, который лежал на земле с таким выражением лица, как будто увидел живых чертей или самого сатану. — А ну — быстро! Шнелль! — показал Стручков на колесо. В несколько секунд колесо было поставлено на место, домкрат снят и спрятан под сиденье. Шофер, вытягиваясь в струнку и продолжая опасливо коситься на собак, раболепно ждал дальнейших распоряжений. — Садись! Жест был достаточно выразителен — шофер занял место за баранкой автомобиля. Безмолвствующий бледный майор, повинуясь указаниям Стручкова, сел рядом, где сидел и прежде. Майн готт, кто бы мог предугадать, что может получиться из этого! Заднее сиденье уже было освобождено от трупов. Натянуть на себя каски, кителя и маскировочные халаты убитых, нацепить их оружие (свое припрятали рядышком) было делом одной минуты; и два бравых эсэсовца — «личная охрана»! — снова явились на свет. Тесный мундир почти лопался на могучей спине Майбороды, зато Стручкову был как по мерке. Пожалуй, самый придирчивый глаз не отличит их теперь от настоящих эсэсовцев. Хотя, как сказать… — Вот только видик у нас, — провел Стручков рукой по своей заросшей физиономии. — Навряд ли такие в охране ездят… Иногда какая-нибудь ничтожная мелочь может погубить все дело. Стручков раздумывал недолго. — А ну, заворачивай в лес! По-русски понимаешь? Водитель вопросительно взглянул на майора. — Ага, он понимает. Отлично. Как говорится, зер гут. Переведите, господин майор, мое приказание. Майор что-то хрипло сказал шоферу. — Ну вот и прекрасно. Значит, договорились. Машина медленно перевалила через канаву и остановилась, хорошо скрытая деревьями. С дороги не увидят, если нелегкая понесет кого-нибудь. Стручков велел выключить мотор. Он не ошибся: в багажнике оказался добротный офицерский чемодан из натуральной кожи, а в нем полный бритвенный набор: стаканчики, помазок, душистое мыло в порошке, блистающая свежим никелем безопасная бритва, зеркало. Стручков окончательно развеселился. — Прихорошимся, — подмигнул он шоферу, намыливая обе щеки (в термосе нашелся горячий чай: ничего, для такого случая сойдет для бритья и чай!). — А вы, герр официр, не желаете? Майор не удостоил его даже взглядом. Майборода держал на мушке обоих немцев. Потом они поменялись — Майборода брился, а Стручков следил за пленными. Собаки тоже не спускали с них горящих глаз. — Побреешься — вроде и жизнь лучше… Зря не хотите составить компанию, господин майор! Чем острее становилось положение, тем хладнокровнее и насмешливее делался Стручков. Майборода знал эту черту характера своего старшого и принимал все как должное. Первая половина дела была выполнена удачно: языка взяли, даже двух. И — без шума. Оставалось самое трудное — благополучно добраться до расположения своих войск. Но на сей счет у Стручкова уже тоже был готов план. Недаром он пощадил шофера. Динку они запихали под ноги к майору и водителю, приказав ей: «Охраняй!» (одно движение — и она пустит в ход зубы), Курай поместился между Стручковым и Майбородой на заднем сиденье. Все выглядело вполне прилично: гитлеровским чинам нравились четвероногие телохранители. Они даже в общественных местах — в ресторанах, в кафе — любили появляться в сопровождении выдрессированных овчарок, возможно копируя этим грозных владык далекого прошлого, тщась походить на великих. Инструкция Стручкова майору и водителю гласила: нигде не останавливаться, ни с кем не разговаривать. За малейшее нарушение этого приказа, тем более за попытку сопротивления — пуля. Теперь он не шутил. Два автомата, неотступно смотревшие своими круглыми черными глазками в спины пленных, совершенно недвусмысленно подтверждали серьезность его намерений. — Предупреждаю, господин майор: никаких вольностей. Делать только то, что прикажу я. Зер гут? — Гут, — хрипло отозвался майор. В этом был страшный риск. Но в этом был и свой трезвый расчет и своя выгода: в компании с эсэсовским майором, на его «оппеле», с его же шофером, они быстрехонько и по кратчайшему пути перенесутся вместе с псами к передовой. Майор будет служить ширмой и пропуском, а дальше… дальше, как всегда, Стручков полагался на свою смекалистость и удачу. Отчаянные парни! Ах, майн готт, как он мог допустить непростительную оплошность — выйти из машины!… Близоруко щурясь, майор всматривался в гладкую ленту шоссе, стараясь измыслить, как ему перехитрить этих двух русских. Внешне не потерявший самообладания и германского достоинства (майор недаром прошел старую прусскую школу!), он был полон смятения. На шофера он не смотрел, то ли из чувства неловкости перед подчиненным, то ли из опасения, что насмешливый советский сержант исполнит свою угрозу. Со стороны все выглядело нормально, и шестицилиндровый «оппель» быстро накручивал километр за километром. Сверху снова сочилось, видимость была плохая, но Стручков считал, что так даже лучше: меньше разглядят. Главное — нигде не задерживаться. Ничтожная остановка могла грозить гибелью. Первая заминка получилась на железнодорожном переезде. Проходил длинный воинский эшелон, и перед шлагбаумом скопилось много армейских машин. Какой-то капитан, приблизившись, откозырял и обратился к майору с вопросом по-немецки. У Стручкова остановилось сердце, палец лег на спусковой крючок. Но майор смотрел прямо перед собой, как глухой. Капитан пожал плечами и отошел. Наконец прогромыхал хвост поезда. Шлагбаум подняли. Пронесло! Однако чем ближе к фронту, тем задержки становились чаще. Наши войска готовились к наступлению, и советская авиация обрабатывала ближние немецкие тылы, бомбила скопления вражеских войск на подъездных путях, выводила из строя коммуникации. В одном месте «оппелю» пришлось делать длинный объезд: горела разбомбленная автомобильная колонна. Взрывались автоцистерны с бензином и грузовики с боеприпасами. Огромные клубы пламени, вспухая вдруг и разливаясь, взлетали высоко в небо, источая жар и гарь. Краснозвездные самолеты дважды показывались в отдалении. Приходилось опасаться, как бы не попасть в такую же кашу и не оказаться мишенью для своих. Погибнуть от своих — обидно. Знали бы наши летчики, кто сейчас ехал под ними на черном «оппеле», с какой надеждой и страхом взирали на них четыре глаза! Стручков считал минуты и секунды. Объезд сильно задержал их. Несколько раз они застревали в грязи, и когда, наконец, снова выбрались на шоссе, Стручкова уже не оставляла уверенность, что что-нибудь обязательно случится. Предчувствие не обмануло его, хотя все произошло совсем не так, как он ожидал. Впереди показалась длинная, нелепая фигура. Это был старик. Высокий, худой, оборванный, босиком и без шапки, с всклокоченными седыми волосами, он шел навстречу по самой середине шоссе, ежеминутно рискуя быть задавленным, словно не замечая ничего вокруг себя, что-то бормоча и размахивая костлявыми руками. Вероятно, он лишился рассудка и не сознавал, что делает. Сзади его быстро нагоняла грузовая машина. В кабине сидели два солдата интендантской службы, еще несколько солдат находились наверху, в кузове. Конечно, они могли объехать его — дорога была достаточно широка. Но шофер направил машину прямо на несчастного. Удар! Тело старика взлетело и грохнулось поперек шоссе, преградив путь «оппелю». Грузовик пронесся, мелькнули хохочущие рожи солдат. Негодяи и убийцы, они еще радовались содеянному злодейству. — Стой! Хальт! — закричал Стручков шоферу. Он не мог проехать мимо этого горемычного, не убедившись, нельзя ли тому чем-нибудь помочь. Ему вдруг представилось, что это дед Малаши. А если и не Малаши? Все равно чей-нибудь дед… Машина затормозила перед самым распростертым телом. И тут случилось непредвиденное. Майор что-то отрывисто и требовательно бросил вполголоса водителю. Мотор внезапно заглох, шофер, не проявлявший до этого никаких признаков непокорства, рванул дверцу и кубарем скатился на землю. Курай прыгнул за ним, но тот, увернувшись от его клыков, юркнул под машину и, лежа на спине, так ловко отбивался ногами в грубых солдатских ботинках с толстенной подошвой, что пес никак не мог ухватиться за него. Защищаясь, шофер громко призывал на помощь, вереща, как зарезанный. Майор тоже сделал движение, как бы собираясь последовать за ним, но его припечатал к месту предупреждающий рык Динки. Стручков и Май-борода вскочили. — Ах ты, гнида! — рявкнул сержант, шаря стволом автомата под днищем «оппеля». — Не укокошили тебя сразу, так еще орешь! Майор, главный виновник этих событий, зыркал глазами, вертел головой, но Майборода сзади и Динка спереди зорко сторожили его. Старик не подавал признаков жизни. Он был убит наповал. Пронзительные крики шофера донеслись до грузовика, который, затормозив, теперь быстро приближался задним ходом. Стручков мгновенно оценил ситуацию. — Ваше благородие, шнелль! Дальше придется топать пешком, — скомандовал он, соскакивая наземь и распахивая дверцу перед майором. — Ком! Идти! — А он? — кивнул Майборода на шофера. — Черт с ним, теперь все равно! — Курай, ко мне! — позвал Майборода, в сердцах пнув ботинком шофера, отчего тот завопил еще громче. — Вас ист лёс? Что случилось? — кричали с грузовика. Вместо ответа Стручков и Майборода выпустили по грузовику несколько автоматных очередей и забросали его гранатами, затем, подгоняя майора, бросились прочь от шоссе. В сотне метров начинался перелесок. Он укрыл их. — Что, не вышло, ваше благородие? — с издевкой произнес Стручков, когда они удалились на порядочное расстояние. Но он торжествовал рано. Вскоре сзади послышался собачий лай. Неужели погоня? Быстро, быстро. Очевидно, теперь у гитлеровцев имелась инструкция, и они действовали без промедления. Стручков и Майборода не знали, что их уже давно ищут. Право, они не были столь высокого мнения о себе и не предполагали, что ими и их мохнатыми товарищами могут заинтересоваться всерьез. А дело обстояло именно так. Уже первая операция — подрыв моста — привлекла к ним пристальное внимание германских штабистов. Уж слишком чувствителен был удар и необычен способ, каким его нанесли! Потом о собаках-диверсантах, действующих в тылу немецких войск, некоторое время не было слышно ничего. И вдруг новое происшествие — схватка на шоссе… Один из конвойных — тот, которому довелось померяться силами с Динкой, — остался жив (откатившись в канаву, он притворился мертвым, и это спасло его); и он рассказал о таинственных лесных воителях с четвероногими помощниками, напавших на транспорт с угоняемым мирным населением. Страх живописал все это в самых необычайных красках, преувеличивая до фантастических размеров. И уже не два бойца с двумя собаками, а целая диверсионная часть с полчищем натренированных животных гуляла по тылам германской армии, сея ужас и панику. И уже по всему этому участку фронта выстукивали полевые телеграфные аппараты, работали рации, кричали телефонные трубки: найти, задержать, истребить, захватить живыми или мертвыми — ликвидировать немедленно. Между прочим, это оказалось очень на руку знакомому нам отряду партизан. Именно активные действия двух наших героев сбили с толку карателей, заставив отказаться от преследования отряда, и направили их помыслы по другому руслу. Тем самым была отведена гроза от народных мстителей, которые с испытанным проводником Ананием Каллистратовичем Марайко-Маралевичем во главе уходили в это время все дальше в глубь лесов в противоположном направлении. Хватились и майора. О странном поведении его случайно обмолвился капитан, встретившийся у переезда. Он видел собаку, сидевшую сзади. И к тому моменту, когда разыгрался эпизод с грузовиком, сбившим старика, по следам двух смельчаков уже мчалась специальная карательная группа с ищейками. Не ведая и не желая того, Стручков и Майборода навлекли на себя большие силы противника и теперь оказались в огненном кольце, вырваться из которого могло им помочь только чудо. Лай приближался. Он слышался сразу с нескольких сторон. В бесцветных жестких глазах майора читалось открытое злорадство. Доннерветтер, что еще придумают эти советские головорезы, оказавшись лицом к лицу со всей германской машиной устрашения и подавления всякого духа бунтарства и свободолюбия? Ветер донес запах дыма. Где-то горел торф. Стручков и Майборода с пленником, конвоируемым двумя собаками, ускоренным шагом, переходившим порой на бег, пересекли лесистый участок и поднялись на холм. Открылась обширная заболоченная низина, поросшая редкими приземистыми кустиками. Легкий сизый туман стлался по ней, там и сям курились синеватые дымки. Это было то самое горящее торфяное болото, о котором предупреждала Малаша. Девушка наказывала обойти его. Идти прямо — смертельный риск. Под слоем мха и корней трав огонь. Как рассказывала Малаша, болото горело уже много лет. Дожди загоняли пламя внутрь торфяника, но погасить совсем не могли. Это было что-то вроде вечного пожара, бушующего в некоторых каменноугольных шахтах. Обойти — безопаснее. Но есть ли сейчас время для этого? И как бы в ответ лай раздался совсем близко. На опушку выскользнула большая черная овчарка. Стручков поднял автомат, но дым ел глаза — и впервые сержант промазал. Овчарка прыгнула ему на грудь. Полетели клочья одежды. Оторвав собаку от себя, он ударил ее ножом, затем прикончил выстрелом в упор. Следом появилась вторая овчарка, такая же черная и страшная, как и первая. С нею схватился Курай, и две собаки злобным рычащим клубком покатились по земле. Воровато оглянувшись, майор вдруг метнулся в сторону и, виляя, как заяц, побежал назад, к лесу. Но он сделал не больше десяти шагов. Динка, внимание которой на какое-то время было отвлечено дракой Курая с чужой овчаркой, в три прыжка догнала беглеца и повалила. Схваченный трусливо завопил. — Не уйдешь, — севшим голосом сказал Стручков, стряхивая капли крови с пораненной ладони. — А придется худо нам, отправишься туда вместе с нами. — И он выразительно показал на автомат. Удар прикладом положил конец схватке Курая с черной овчаркой. Между деревьев уже мелькали преследователи. Выбора не оставалось. — Айда! — скомандовал Стручков, и они побежали по болоту. Эта равнина вовсе не была такой ровной, какой казалась с холма. Почва под ногами тряслась и вздрагивала, местами она была теплой; и собаки, подушечки лап которых не были защищены обувью, все время принюхивались к земле. Они успели отдалиться метров на двести, когда сзади раздались крики, требовавшие остановиться. Затем прожужжало несколько пуль. На склон холма высыпало не меньше взвода гитлеровцев. У трех или четырех со сворок бешено рвались собаки. Первых двух они спустили с поводков, рассчитывая, что те сумеют догнать и задержать преследуемых, и — поплатились за это. Майор, которого подгоняли клыки Динки, вдруг нелепо подпрыгнул и ткнулся носом в землю. Ну надо же! Шальная пуля зацепила его. Сейчас невозможно было установить, насколько серьезно ранение; может быть, оно было пустяшным, но майор стонал и отказывался идти дальше, показывая на кровь, выступившую на бриджах. — Тикай! — закричал Майборода, оборачиваясь и стреляя из автомата. Преследователи были уже не больше чем в сотне шагов. Уже слышалось надсадное громкое дыхание овчарок. — Дура! А тебя кто спасать будет? Волоки майора! Я прикрываю! Нет, этот сверхъестественно упрямый Стручков не отступал от своего даже сейчас! Дюжий Майборода подхватил майора, как куль с мякиной, перебросил его себе на плечо головой назад и побежал. Бесстрашный украинец готов был грудью закрыть товарища, но — приказ есть приказ. Он повиновался. — Держись кустов! — крикнул ему вдогонку сержант. Он подпустил врагов чуть ли не вплотную и затем, с колена, срезал из автомата четверых. Быстро бросил взгляд через плечо. Ага, Майборода, несмотря на тяжелую ношу, был уже довольно далеко. Кто-то коснулся Стручкова. Динка, голубушка! Она осталась около хозяина, чтобы защищать его. Жертвовать собой ради человека — извечная потребность собаки. Об этом напоминали ей бесчисленные поколения предков, взращенных, воспитанных человеком, защищавших его в роковую минуту. Чувствовала ли, понимала ли она, что происходит, какая участь грозит и ей и ее другу сержанту? Инстинкт еще никогда не обманывал собаку. Тра-та-та-та-та-та! Теперь Стручков уже не берег патроны. Все равно один конец. Он заставил преследователей залечь и тогда побежал сам. Пуля сорвала пилотку, другая, расплющившись о ствол автомата и расплавившись, обожгла брызгами свинца. Автомат был испорчен. Стручков бросил его и выхватил парабеллум, отнятый у майора. Чок! Чок! Он и из парабеллума умел стрелять не хуже, чем из автомата. Это опять остановило гитлеровцев. Задержался и Стручков, заметив, что Майборода, опустив с плеча груз, дал себе короткую передышку. Тяжелый немец! Хорошо, что кустарник и неровности почвы помогали маскироваться. Неожиданно лай собак и крики «хальт!» раздались сбоку. Вторая группа преследователей бежала наперерез. Десятка полтора гитлеровцев с двумя собаками бежали по открытому чистому пространству, где не росло ни единого кустика. С какой-то ужасающей отчетливостью Стручков увидел всю эту картину до мельчайших подробностей. Вплоть до пуговиц на мундирах. И эти черные оскаленные морды… все черные, как одна… Гитлеровцы специально подбирали черных собак для полицейской службы — вероятно, для вящего устрашения… вроде баскервилльской собаки у Конан-Дойля! «Теперь амба, конец. Не вырваться», — запоздало пронеслось где-то в закоулках мозга. Парабеллум был уже пуст. Динка рвалась в последний бой. Стручков удерживал ее. Тихо, милая. Умрем вместе. Вместе спасались, вместе и сейчас… Стручков сжимал в руке гранату — последнее, что осталось. Другие были израсходованы раньше. Он взорвет и себя, и Динку, и врагов, когда те окружат их… И тут ближний из гитлеровцев, взмахнув руками, исчез из глаз. Его не стало, а вместо него вверх взлетел столб огня, искр и едкого, синего дыма. Он провалился, точно земля разверзлась под ним, и, увлекаемая за поводок, туда же последовала и собака. Еще один из преследователей, зашатавшись, разделил участь первого. Затем почва стала обваливаться и под всеми остальными, бежавшими довольно кучно. Несколько секунд — и там, где были они, зияла разверзшаяся окутанная дымом, жаркая пасть, дышавшая языками пламени. Снопы искр взлетали и гасли… Торфяник поглотил всех. Это было настолько страшно и неожиданно, что те, кто уцелел, оцепенели, а затем, забыв о преследовании, о Стручкове и Майбороде с пленным майором, бросились бежать назад. Стручков, перебегая от куста к кусту, догнал Май-бороду. Так вот почему Малаша наказывала держаться кустов! Около кустов почва действительно была крепче, надежнее и выдерживала тяжесть человека, не было этих огненных ловушек… Малаша спасла их! Майор больше не пытался сопротивляться и, хромая, пошел сам. Под двойной тяжестью почва, пожалуй, могла провалиться скорей, а такая перспектива никак не улыбалась майору. — Альзо? Итак? — ехидно спросил Стручков. Однако когда они, наконец, выбрались из болота, отдых потребовался всем троим. Они сели. Немец угрюмо молчал. Он опять находился между двух четвероногих стражей, ловивших каждое его движение. Даже руки не подними! Впрочем, руки у него по-прежнему оставались связанными. Майборода отирал пот. Лицо его постепенно прояснялось. Низкий, стелющийся рокот заставил всех оглянуться. Из перелеска с голыми, облетевшими ветвями, по порыжевшему скату, покрытому прошлогодней стерней, спускались советские танки. Время от времени останавливаясь и стреляя, они обтекали болото с двух сторон. — Приехали. Нах хаузе. Зер гут! — подмигнул Стручков майору. Немец отвернулся. ЕГО ГЛАЗА
Темно, всегда темно… Можете ли вы, чьи глаза видят, понять мучительное состояние человека, лишившегося драгоценного дара — зрения, человека, обреченного постоянно быть в темноте, постоянно напрягать слух, осязание, чтобы этим хоть в какой-то мере возместить невозместимое? Ночь, отныне и до конца дней — всегда ночь… Для всех других утро сменяется вечером, за ночью приходит день; восходит солнце, и его лучам радуется все живущее; когда спрячется оно, на небе поднимется луна, зажгутся звезды, в домах и на улицах вспыхнут электрические лампочки; для всех одни цветы — красные, другие — белые, фиолетовые, желтые, трава — зеленая, а небо — голубое… Небо! Какую силу, какую радость бытия испытывал он, когда взмывал на стремительной по-шмелиному жужжащей среброкрылой машине в голубой бескрайний простор, когда, будто ласточка, кувыркался там, слившись с самолетом воедино, ощущая его, как живое, трепетное существо, послушное малейшему повороту штурвала; вероятно, такое же чувство вело Икара, сына Дедала, когда он, презрев опасность, устремился на крыльях к солнцу и, обожженный, упал на камни [12]… Только тот, кто сам летал, сам стремился в поднебесную высь, может понять эту радость парения! Небо… Никогда-никогда больше он не увидит его… Какое там! О небе ли думать ему, слепому инвалиду, когда даже передвижение по земле представляется сейчас нелегким делом. Инвалид! Слепой! Конечно, всякий, увидев, как ты растерянно остановился на перекрестке, протянет тебе руку и поможет перейти на другую сторону улицы; ноне больнее ли от этого ему, бывшему летчику-истребителю? Лишнее напоминание о беспомощности… Лучше уж — не ходить, не показываться на людях, чтобы не ведать того горького чувства, какое охватило его вчера, когда какая-то сердобольная старушка помогла ему добраться до дому… Старушка самостоятельнее, чем он, тридцатилетний мужчина! Лучше — сидеть. Он и сидит, точно прирос к легкому плетеному креслу; даже не шевелится лишний раз, чтобы не скрипело. Ему кажется, что это скрипит его тело, отяжелевшее, потерявшее гибкость. Но никуда не скроешься от воспоминаний. Бесконечной чередой, мучительные и гордые, проносятся они в мозгу, будоража кровь, и самое яркое среди них — когда случилось это, непоправимое… Они поднялись, как всегда, по сигналу тревоги с полевого аэродрома, укрытого зеленью берез и осин. Он шел ведущим. Бой был тяжелым. Большая группа бомбардировщиков противника шла бомбить город и важный узел дорог. Их прикрывали «мессершмитты». После, как только в небе показались советские истребители, на подмогу фашистским асам явились еще и «хейнкели». Это был один из тех последних крупных воздушных боев минувшей войны, когда гитлеровская люфтваффе еще пыталась вернуть утраченное превосходство в воздухе. С той и другой стороны — большое количество машин, с той и другой стороны — упорное желание добиться победы. Воздушное сражение разгорелось сразу на нескольких высотах — «этажеркой», как говорят летчики. Как сокол прянуть из-за облака на врага, молниеносным ударом разметать строй машин неприятеля, не давая ему опомниться, бить, бить, бить — было излюбленным приемом старшего лейтенанта Дмитрия Алексеевича Трубицына. Под стать командиру были и летчики ею звена. Они налетели — и все завертелось в дьявольской карусели. «Юнкерс», которого Трубицын избрал себе мишенью, тотчас задымил и отвернул в сторону. Оставляя за собой густой черный шлейф дыма, он устремился к земле и, ударившись о нее, взорвался. А Трубицын уже клевал другого, то взмывая почти по вертикали в поднебесье, то снова пикируя на цель. Пока его звено расправлялось с бомбардировщиками, другие краснозвездные машины атаковали самолеты конвоя, не позволяя им прийти на помощь «юнкерсам». И тут, в самый разгар боя, Трубицын увидел, что довольно многочисленная группа «юнкерсов», отколовшись от остальных, хочет ускользнуть незамеченной. Он сразу разгадал их маневр: избежав схватки, слегка отклониться от заданного курса, а затем снова лечь на него. «А-а, хитрят, гады! Думают — обманут!…» Крикнув по радио соседу, чтобы тот принял командование, Трубицын бросился в погоню за «юнкерсами» и скоро догнал их. Они огрызались из пушек и пулеметов, а он кружил и кружил над ними, угощая их свинцовыми гостинцами то справа, то слева, выжимая из своего «яка» предельную скорость и увертливость. Наконец ему удалось зайти одному в хвост. Поймав его в перекрестие прицела, Трубицын нажал на спуск, но выстрелов не последовало: кончились боеприпасы. В это мгновение, прошитый пулеметной очередью, вспыхнул его самолет. На базу не вернуться. А враг упорно старался пробиться на восток. И тогда холодная, непреклонная ярость зажглась в нем. «Выброшусь на парашюте», — мелькнула мысль; но, казалось, то подумал не он, а кто-то другой. Сам же Трубицын был полон одним: атаковать, не пустить дальше, сбить хотя бы еще одного! Нет боеприпасов, но есть — таран; повторить подвиг Талалихина и Гастелло!… «Врешь, фашист, все равно больше не летать тебе! Не уйдешь!» — твердил он с мстительной ненавистью, решая в эти стремительно летящие мгновенья не только судьбу противника, но и собственную; а руки уже делали свое дело — направили самолет прямо в широкую бледно-зеленую тушу ближайшего «юнкерса». Как-то внезапно она приблизилась, выросла до чудовищно огромных размеров, заслонив собой горизонт, небо, все, все… Удар! От сотрясения Трубицын едва не потерял сознание. В уши ворвался отвратительный скрежет, с каким винт вспарывал начиненное бомбами брюхо «юнкерса», страшный треск ломающихся лонжеронов. Истребитель не взорвался только потому, что бак был тоже почти пуст. «Юнкерс» рассыпался на части. Мелькнуло искаженное от ужаса лицо немца-пилота; дрыгнули в черном проломе худые длинные ноги, обутые в летные унты, должно быть штурмана или стрелка-радиста; красное полотнище развернулось вдруг перед глазами, струя пламени ударила в лицо, обожгла, едва не заставив закричать от нестерпимой боли; и затем все провалилось куда-то. Как он выкинулся из кабины, как ему удалось отделиться от падавшего в смертельном штопоре самолета, раскрыть парашют и приземлиться — не сохранилось в памяти. Будто в полусне, когда к нему возвращалось сознание, он слышал скрип телеги, толчки от ухабов, негромкие голоса людей; затем — покойное покачивание и постукивание вагона санитарного поезда, госпиталь… Его подобрали колхозники. У него были повреждены ноги и опалено лицо. Ноги, в общем, скоро будут совсем в порядке, он уже и сейчас может довольно сносно ступать на них; а вот глаза… С лица долго не снимали повязки; а когда, наконец, длинная раскрученная лента марли свалилась, он не увидел света дня — лишь какое-то тусклое мерцание, в котором не различить ни одного предмета. Нет, он не Икар. Что Икар: красивая сказка! Икар поступил просто безрассудно, не имея никакой нужды рисковать; можно сказать, что это был первый в истории летного дела воздушный лихач; предупреждали — не послушался, ну и поплатился поделом. Урок всем: в воздухе дисциплина прежде всего. Перед старшим лейтенантом Трубицыным стояла святая задача — не пропустить стервятников к городу, не дать бомбить кварталы мирных домов, избежать жертв среди гражданского населения. Он и сделал это. И в сознании содеянного он находит утешение для себя. За это грудь его украсили Золотая звезда Героя и боевые ордена — награда за храбрость; за это ему почет и уважение, хотя он больше и не сражается с врагами Родины, не парит в синем небе, даже не обучает новичков, как делают многие старые пилоты. Его подвиг не забыт. И все же так тяжко сознавать, что он слеп. Он же летчик, летчик, надо понять это! Его стихия — высота, полет! И вот он, любивший всегда быстроту, стремительность, вынужден теперь передвигаться маленькими шажками, точно учась ходить впервые, ощупывая себе дорогу палкой… * * * Он сидит на веранде; солнечные зайчики играют на полу, пробившись сквозь густую листву вьющихся растений, которыми опутана веранда; порой они сверкнут на синих очках сидящего; но все равно слепой не видит их — лишь ощущает их ласковое прикосновение, когда теплый луч упадет на лицо, руки. Мать ушла на работу; а за тонкой дощатой перегородкой слышны оживленные голоса, идет привычным порядком жизнь. По голосам летчик узнает, кто говорит. Вот тоненький, нежный, иногда торопливо не договаривающий окончания фраз и слов — это Таля, младшая дочка соседей, которую он помнит еще совсем малышкой. Очень занятная была девчушка: все танцевала перед зеркалом или самоваром — танцует и смотрится. Потом она стала ходить в садик. Говорят, танцевала и там — несомненно, призвание у девочки. Сядет обедать — сейчас же начинаются ахи, восклицания: «Какой потрясающий суп!» Или — о ком-нибудь, кто ей понравился: «Потрясающая красавица!» Любит обо всем говорить в превосходной степени, вызывая у окружающих улыбки. Помнится, как они познакомились: она сама сделала первый шаг, хотя еще не знала, что он живет рядом с ними. Встретившись во дворе, она внимательно-любопытно посмотрела на него, потом вдруг сделала быстренько вежливый поклон с приседанием и сказала: — Извините, пожалуйста. Вы в каком доме живете? В двухэтажном? Он ответил, улыбаясь: — В двухэтажном. — Нет, верно? А на каком этаже? — На первом. — А почему на первом? — Она была явно разочарована. — Если бы вы жили во втором, я бы к вам пришла. Всех-то влечет высота, каждому, даже будь он ребенок, хочется окинуть взором мир с вышины, чтоб увидеть шире, дальше… Кажется, давно ли это было; и вот она уже учится в школе, ходит в балетный класс (добилась-таки своего!), а он, «дядя Дима», — слепец, и ничто уже не может помочь ему… Все соседи переживали его горе, когда он вернулся из госпиталя калекой. Никто, правда, не говорил об этом вслух, но он чувствовал по многим и многим деталям. А девочки так прямо не отлипали от него, ходили, как за своим. Мать уйдет на работу, а ему понадобится что-либо, только подай голос — бросят любое занятие, прибегут и сделают все, что ни попроси. Хорошие девочки, душевные. Вероятно, прошло месяца полтора или два, как его привезли домой, — однажды слышит осторожный стук в дверь, будто поскреблась мышь. «Кто там? Можно». Входят Таля и с ней еще одна девочка, подружка по школе. Таля важно объяснила: — Мы тимуровки, мы будем помогать вам. Хотите, дядя Дима, я почитаю вам книгу? Когда я устану, будет читать она. — Почитай, — согласился летчик. Они уселись напротив него. Таля раскрыла книгу и принялась за чтение, старательно делая остановки на всех запятых и точках. Но он, погруженный в свои невеселые думы, почти не слышал ее; потом внезапно встрепенулся: что они читают ему? Ах да, это же «Как закалялась сталь». Летчик горько усмехнулся: хотят поднять его политико-моральное состояние! Чтение продолжалось с полчаса, затем он устало сказал: — Идите, девочки. Вам ведь надо учить уроки… Разговоры об уроках он слышит каждый день. Пожалуй, даже сам может сказать, что надо учить сегодня, о чем могут спросить в школе завтра, что задали по русскому или английскому. Кажется, сегодня на очереди география. Пришел со службы отец-инженер; Таля поверяет ему свои знания. — Горы Карпаты… — звенит ее голосок. — Чуть-чуть они наши, а больше заграничные. Уральские горы, они горы длинные-предлинные, но… ну, не высокие! Не такие, как Альпы! «А с самолета горы совсем не выглядят высокими», — думает летчик. И мнится ему, что поднимись он опять высоко-высоко, отпали бы его беды, перестала бы болеть душа. Таля тем временем продолжает: — Прикаспийская низменность. Она очень низкая и потому окрашена в темный-темный зеленый цвет… Слышен быстрый топот каблуков, взбегающих по лестнице, и затем деловито-уверенно: «Добрый день!» — пришла Лара. О, эта совсем другая, недаром прозвали профессором. Примерная ученица (круглые пятерки!); садясь заниматься, надевает большие круглые очки; обожает математические науки (готовит себя в ученые!). Аспирантура при каком-либо научно-исследовательском институте — на данном этапе ее идеал. Они и наружно очень разные. Мысленно летчик рисует себе их портреты: он же хорошо знает девочек. Таля — точная копия отца — шатенка с мягкими вьющимися волосами, с пухлыми, алыми, как бутон розы, губками. Таля — дитя военного времени: родилась и росла в самую трудную пору. У нее плохие зубки (уже приходилось обращаться к врачу), слабое здоровье. У Лары, наоборот, зубы, как сахар; она — блондинка, в мать, с легкими веснушками на чуть вздернутом носике, рот всегда плотно сжат, выражение лица сосредоточенное. Таля целый день поет, тараторит; у Лары не выжмешь лишнего слова. Лара — аккуратистка, Тале постоянно достается от нее. Вот и сейчас: только успела поздороваться — и уже началось. — Ты опять мою ручку взяла! Отдай! Таля не отдает, пряча ручку за спиной: — Я показывать ею буду. Я ее не поломаю! — Отдай, знаю я тебя! — Оставь, — вмешивается отец. — Никуда не денется твоя ручка. — Да-а, не денется… — ворчит Лара, смиряясь, однако, перед волей родителя. Таля с новым воодушевлением принимается за повторение заученного: — Туранская низменность. Она маленькая, но все-таки большая. Один километр туда и один километр сюда… — Сколько, сколько? — переспрашивает отец. — Ах, одна тысяча километров, я ошиблась! — То-то. А то эдак получается, как от нас до вокзала. — Теперь про что рассказать? — Алтайские горы забыла. — Алтайские горы… — бойко начинает Таля и спотыкается. — Я не знаю, высокие они или нет, но очень красивые. Ты сам рассказывал. Склоны покрыты лесами… Что тебе еще нужно? — Все спешишь, все спешишь, — качает головой отец. — Ты бы хоть у Лары немного позаимствовала прилежания… — Она зубрит, а я не люблю! — И вовсе я не зубрю! — с негодованием опровергает Лара. — Поменьше бы в зеркало смотрелась! — А вот и буду! А вот и буду! Не укажешь! — Перестаньте… Таля, показав украдкой язык сестре, умолкает; Лара, дернув плечиком, уходит в свою комнату, чтобы без помех заняться уроками. Летчик очень живо представляет себе все происходящее. С некоторых пор все эти препирательства, болтовня девочек приобрели для него какой-то новый смысл; слушая их, он испытывает почти отцовское чувство. И у него есть определенные права на них. Да, да! Вот потому он и ослеп, чтоб защитить их детство. За то он и воевал, не щадил себя, чтобы они были веселы, жизнерадостны, и, сидя за стенкой, оставаясь чужим для них, он тем не менее участвует во всех их пререканиях и распрях. Раньше, когда он еще видел, подобные сценки нередко случались и в его присутствии, и он мог бы повторить в лицах, как Таля высовывает насмешливо острый кончик розового язычка, а Лара, сделав пренебрежительную гримаску, удаляется, полная собственного несокрушимого достоинства, ясно говоря своим видом: что с ней связываться!… Смешные девчонки! Но вот что интересно: прежде такие размолвки нередко перерастали в ссору, после чего сестры подолгу дулись одна на другую; последнее время все оканчивается более мирно. Не щенок ли этому причиной? У них же появилась общая собственность: беспокойное существо на четырех лапах, с коротеньким хвостиком и нелепой кличкой Типтоп. «Движимое имущество», как говорит отец девочек. Действительно — движимое! Движется по квартире без конца, суется всем под ноги, прыжки, игры — с утра до ночи; кот Потап не знает, куда спрятаться от озорника. Зато девчонки от него без ума: водят щенка на прогулку, даже установили очередь, кому когда с ним идти; визжат от восторга, если он принесет палочку или щепку; обе записались в кружок собаководов и теперь аккуратно посещают его. Особенно увлекается щенком Таля. Она и кличку ему придумала. Она же первая повадилась ежедневно приходить к слепому летчику и непременно приводить с собой мохнатого воспитанника. Придя со щенком впервые, она тотчас подсунула его слепому: — Дядя Дима, посмотрите, какой он хороший… И растерянно прикусила язычок. «Посмотрите» — ай, какая она неосторожная, не зря Лара пробирает ее каждый день! Думать надо, что говоришь! Летчик, может быть, и не заметил этой оговорки (и лучше, если не заметил!), потому что сразу принялся ощупывать щенка. Он все еще не привык к этому занятию — знакомиться с предметами и даже с живыми существами главным образом посредством рук, осторожно обследуя их пальцами, — стеснялся своей неловкости и весь напрягался в такой момент, нервничая и боясь показаться жалким, несчастным. Он положил руку на голову собаки, провел по шее и спине… Какая жесткая шерсть… Как прутья! Курчавая, как у овечки, и жесткая… Хвостик — будто кочерыжка и непрерывно дергается туда-сюда… очевидно, ради приятного знакомства! Рука снова вернулась на голову, перешла на морду, тронула холодный и влажный кончик носа, попыталась почесать под нижней челюстью и — опять удивление: борода! Бородатый пес! Везде шерсть сравнительно небольшая, а тут, под челюстью, висит пучком, длинная и волнистая… настоящая борода! И усы тоже есть… Занятная скотинка! — Какой он породы? — Это эрдель-терьер! — с гордостью объявила Таля. — Он знаете какой, дядя Дима? Он где хотите дорогу найдет! Нигде не заблудится! Сам дорогу найдет и еще человеку покажет! — Уж будто! — сдержанно усмехнулся летчик. — Ну вот, вы не верите, а я вам правду говорю! Какой вы! Почему вы мне не верите? — В ее голосе зазвучала обида. — Да верю, верю… отчего ж… — поспешил он успокоить ее. — А какой масти твой пес? — Сверху он черный, а снизу рыжий, — с готовностью принялась описывать собаку Таля. — Чепрачный, одним словом. Так нам в кружке объяснили. У него очень развит ориентировочный инстинкт… Смотри, уже какие мудреные слова знает: «ориентировочный инстинкт», «чепрачный»… А тот, о ком шла речь, тем временем успел облизать летчику сначала одну руку, потом добрался до другой… Общительный собакевич! Слепому приятна эта ласка. Вот с того раза Таля ежедневно приходит к нему со своим четвероногим дружком и значительно говорит: — Вы должны его любить, дядя Дима… — Да я его и так люблю, девочка!… Но Таля, не слушая, продолжает со сдержанным волнением в голоске, волнением, которого не замечает летчик: — Он очень, очень хороший, добрый, вы должны его любить, и он вас тоже будет любить… * * * Идет время. Подрастает Типтоп. Сегодня за стенкой учат физику. — Ну, давай, Потапка, будем уроки учить! Сказано коту, но предназначается матери, которая частенько поварчивает, что младшая дочь слишком много времени посвящает животным — кошке и собаке. Шелест бумаги. Раскрыт учебник. — Закон Архимеда. Тело, погруженное в жидкость… Таля читает, покачивая в такт головой, точно отвешивая поклоны, и взмахивая правой рукой, как будто врубает каждое слово в воздух. Потап сидит на столе рядом с книгой и моет лапу. Он большой, рыжий, пушистый. И такой же рыжий, только счерна, Типтоп. Растянувшись у ног девочки, пес лениво чешет у себя за ухом. Набегался, напрыгался, можно и полежать. Их веранда — точное повторение той, на которой сидит летчик. Так же затянута плющом, так же пробиваются лучи солнца сквозь зеленую сетку листвы и ветвей. Чивикнула птичка на дереве; Потап сейчас же перестал мыться и насторожился, хищно щуря зеленые глаза. Таля легонько шлепнула его: «Не смей трогать птичек!» — и опять за свое: «Тело, погруженное…» Летчик думает: «А ну, попробую я — забыл или не забыл? Тело, погруженное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вода в объеме…» Не забыл. А если закон Паскаля? Шевеля беззвучно губами, летчик без запинки повторяет физический закон, заученный с детства. Физику он помнит. Нуте-ка, а если что-нибудь посложнее, сопротивление материалов например? Он напрягает память, стараясь поймать себя на каком-нибудь трудном вопросе, но память работает безотказно… Смотрите-ка, ведь не забыл, хотя прошло столько лет! Он был студентом, ушел на фронт добровольцем, а летать научился еще до армии — в спортивном аэроклубе. И сейчас ловит себя на мысли, что вот куда, пожалуй, он тоже вернулся бы с радостью: в институт. Милые институтские стены! Актовый зал, куда они, первокурсники, входили с трепетным чувством; актовый зал, где окончившие получали в торжественной обстановке дипломы… И летчик надолго погружается в воспоминания, вызывая перед собой картины студенческой жизни, образы товарищей, профессоров. Что еще остается ему делать? Оттого и дни тянутся так медленно — лишь сиди да думай, думай да вспоминай… Кажется, затормозилась вся жизнь! За стенкой снова начинается возня: Типтоп, передохнувший немного, опять наскакивает на Потапа, спустившегося на пол. Кот хотел проверить, высоко ли сидит птичка; да едва спрыгнул со стола, сам подвергся нападению. Типтоп рычит и лает, а Потап, небось, шипит, распушился весь, хвост трубой… — Да ну вас! — кричит Таля. — Опять из-за вас тройку получу! Подпрыгивая и гоняясь за котом, Типтоп громко топочет лапами. Действительно Типтоп, размышляет летчик. Пишется, наверное, через тире: сначала «тип», потом черточка и «топ». Тип-топ. Хотя ведь это кличка, так что, возможно, и вместе… Не забыть бы родной язык, не разучиться грамотно писать. А славная собака. Прежде летчик как-то не особенно приглядывался к четвероногим; и уж, конечна, меньше всего интересовали они его на фронте. Летчику, да еще истребителю, при всем желании не захватить с собой в кабину ничего лишнего. Но он знавал танкистов, которые брали в машину собачку — «на счастье». Ему вспоминается один, который после тяжелого ранения и увечья не пал духом, а пошел учиться, чтобы приобрести гражданскую специальность, быть полезным человеком… Институт не выходит из ума. Все-таки сталь закалялась не зря. Нет, не зря. Надо попытаться… Решение принято. Несколько дней он испытывал подъем духа, даже начинал насвистывать, что служило признаком хорошего настроения. Но такое состояние продержалось лишь до первого выхода. Он ходил в институт, расположенный в противоположном конце города. Приняли его там приветливо, подбодрили, обещали всяческую поддержку. Его боевые награды, звезда Героя всякому внушали уважение. Да и без них он, вероятно, не остался бы в обиде. Но путь туда и обратно… Это постукивание палочкой, чтобы не оступиться, скованность всех членов, напряженно-пугливое настораживание при переходе через улицу: не идет ли автомашина, не попасть бы под трамвай… Ужасно, ужасно! Он был совершенно убит, чувствовал себя изнеможенным, точно глубокий старик. Неужели так будет всегда? Да стоит ли жить после этого? Да ну ее, такую жизнь… Жалко мать. Сын для нее — единственная отрада. И так переживает старуха… переживает, но вида не показывает, — вот у кого надо учиться стойкости! Предлагал ей бросить работу, его пенсии хватит на обоих, — не соглашается. Привыкла. Должность у нее скромная, скромнее некуда: уборщица (техничка, как говорят теперь!), а вот нате, тоже нравится, не может без привычного труда. Как же жить без труда молодому? Невозможно… — Дядя Дима, вы не спите? Можно к вам? «А если бы спал? Все равно уже проснулся бы…» — ворчливо подумал он. Да, становится уже ворчуном, брюзгой. Пришли девочки. Вот опять: сколько их? Он слышит, что не одна и не две, но — сколько? Постепенно, по голосам, подсчитал — четверо. Таля, Лара и две их подруги. Две незнакомые девочки-старшеклассницы с любопытством, выражавшим одновременно и глубокое сострадание, разглядывали сидящего рослого человека, одетого в форму летчика, но без погон. Он не снимал ее даже дома: ведь она последнее, что еще соединяло его с прежней жизнью. Она придавала ему мужественный вид; и если бы не синие очки, скрывавшие глаза, то он и впрямь мог сойти за летчика, приехавшего из армии на побывку. Но стоило этому крупному молодому мужчине подняться, и он оказывался таким странно беспомощным: неуверенная походка, протянутая и словно что-то ловящая в воздухе рука… Все это так не вязалось с его наружностью! — Что скажете, девочки? Неловкое молчание сломалось. Лара выступила вперед и заговорила первая, время от времени ища взглядом поддержки у остальных: — Ваша мама сказала нам, что вы поступаете в институт. Можно, мы будем помогать вам? — Это каким же образом? — Очень просто. Вам же нужно будет много изучать, мы будем приходить к вам и читать вслух учебники. — Много же вам придется читать! По тону его голоса нельзя понять: рад он, понравилось ему предложение девочек, или недоволен; и это подстегнуло Лару выпалить единым духом все, что она припасла для этого разговора: — Это ничего, дядя Дима, ничего! Пусть вас это не смущает! Нас же четверо! Леля, Ксеня, Таля и я… мы сговорились, что вместе будем помогать вам. Каждая станет читать по часу в день. Это же четыре часа! А нам совсем не трудно, честное слово… Вы не возражаете, дядя Дима? А потом мы вам достанем… есть такие книги… — Она чуть не сказала «для слепых», но вовремя остановила себя. — По ним пальцами водишь, а там шишечки, и получаются слова… Нам сказали, что и учебники такие тоже есть… Мы будем шефствовать над вами… хорошо, дядя Дима? — И опять оглянулась на подруг, как бы спрашивая: все ли и так ли она сказала. Он молчал. Молчал потому, что не знал, что ответить. Пожалуй, он впервые слышит, чтобы Лара произнесла такую длинную речь. Значит, и в самом деле очень хотят помочь ему. Слепой безмолвствует, потому что забота добровольных помощниц растрогала его. Раздумье летчика они приняли за отказ. Пожимая плечами, Лара советуется глазами с подругами: как его убедить? Смотрите, какой гордый… А они думали, что он согласится сразу же. Зазвенел голосок Тали: — Это же совсем мало-премало, дядя Дима, по часу в день! Нет, верно! Мы хоть лучше научимся читать, а то мама всегда говорит, что я читаю без знаков препинания… — Это ты так читаешь! А другие читают не так! — немедленно раздается возражение Лары, самолюбие которой не терпит никакой хулы. — Ну и пусть! Ну и пусть! Как умею, так и читаю! — Девочки, перестаньте! — пытается остановить их одна из подруг, делая страшные глаза. — Не спорьте хоть здесь-то! На лице слепого появляется улыбка. Сейчас он забыл про свой тяжелый поход в город. Они отвлекли его от грустных мыслей. — А родители не забранятся? Вы с ними говорили? — Нет, нет, дядя Дима, не беспокойтесь! Что вы! Конечно, говорили!… — Ну что же, коли вам так хочется… — медленно произносит он. — Чур, потом на меня не пенять, не я заставил, сами захотели… — Конечно, сами! Конечно, сами, дядя Дима! Что вы! Кто это будет пенять? — И Лара оглядывается, ища ту негодницу, которая осмелится подвести их в таком важном деле. — Ну хорошо, хорошо… А это еще кто? Кто-то бесцеремонно толкает слепого в бок, затем летчик ощущает горячее дыхание на своей щеке, влажное прикосновение… Типтоп! И он тоже тут! Типтоша… Летчик треплет собаку по голове, царапает за ушами, похлопывает по курчавой спине. Любишь ласку, приятель? Ну что ж, получай, получай. Совсем стал взрослый пес, не видали, когда вырос! Переглядываясь, девочки уходят довольные, торопясь одна за другой бесшумно шмыгнуть в дверь, без стука, без скрипа закрыть ее за собой. Ведь это еще не все. Ведь он еще не все знает… * * * — Ляжь! Говорят тебе: ляжь! Встань только! Попробуй! Это Таля дрессирует Типтопа. — Я что тебе сказала? Только встань! Только встань! Вот я тебе дам — узнаешь, как не слушаться! Сказала, ляжь! Ты потрясающе глупый, Типтоп! — Во-первых, не ляжь, а ляг. А во-вторых, так собаке не говорят, пора бы знать, — ядовито поправляет появившаяся Лара. — Ходишь, ходишь в кружок, а толку… А это что у тебя? В руках у Тали голик. — Он меня не слушается… — Нечего сказать, хорошо же вы знаете русский язык, — слышится возмущенный голос матери, до ушей которой донесся весь этот диалог. Мать девочек — учительница, и коверканье родного языка в ее глазах — величайшее преступление. — И где только набрались таких слов: «ляжь»… Типтоп сделает правильно, если не будет слушаться вас. Нужно сказать «ложись» или «лежать»… как там у вас по собаководческим правилам? — Лежать, — без тени смущения отзывается Таля. Ей все нипочем. Зато Лара сконфужена: «профессор», отличница — и вдруг тоже не знала, как скомандовать собаке! — Я ведь говорила, что «лежать»… — пытается она поправиться после времени. — Когда говорила? Когда говорила? Мама, не верь ей, ничего она не говорила! Ага, ага, попалась! Девочки теперь каждый день поочередно занимаются дрессировкой Типтопа. У них даже график составлен, висит на стене рядом с расписанием уроков. С утра теперь раздается (Таля ходит в школу во вторую смену): — Держи! Возьми палку в рот! Пока не возьмешь — не отпущу! Я кому сказала? Скажем прямо: дрессировщика хорошего из нее не получится. И потому успехов у Типтопа пока что почти никаких. Только и научился что лапу давать, и то лишь тогда, когда захочет выклянчить лакомый кусочек, а так, даром, не заставишь, хоть убей. Все пошло по-другому, когда за дело взялась Лара. — Дай апорт! — командует Таля. — Да не «дай апорт», а просто «дай», — поправляет Лара. — «Апорт», по-твоему, что значит? — Возьми. — А у тебя что получается? Дай возьми… поняла? — Поняла. И в кружке, в клубе служебного собаководства, так же говорили. Но вот у Ларки как-то все держится в голове, а у Тали — вылетает. Сегодня у сестер состоялся генеральный совет. Если Типтопа учить только дома, многому не научишь. А они должны обучить его очень сложным вещам. Завтра воскресенье, они свободны от уроков, и обе отправляются на дрессировочную площадку. …Шум, гам, собачий лай, вой… Вероятно, такой вы представляли себе дрессировочную площадку? Вот и ошиблись. Таля думала так же и тоже ошиблась. Для того и дрессировочная площадка, чтобы приучить собак не грызться без толку, не бросаться друг на друга и на всех прохожих без разбора, а вести себя достойно, как и пристало породистой собаке. Оказывается, совсем не так просто: взял и сказал — и собака все поняла и сделала. Хочешь научить собаку — прежде научись сам. Да; дело не в том, чтобы знать в точности все команды и не кричать вместо «лежать» — «ляг» или еще что-нибудь в этом роде. Чтоб научить чему-либо полезному собаку, нужно раньше поработать над собой: не махать попусту руками, не кричать, не суетиться, не путать животное бесконечными возгласами и разговорами — словом, строже к себе, товарищ дрессировщик, строже! Тогда и дрессировка быстро пойдет на лад. Легко сказать: не махать руками, не суетиться, — а если у вас от рождения вечный зуд в ногах, руки сами делают то, о чем не думает голова, а язык так и торопится, точно пулемет, выпалить все слова, какие знаешь? В общем, занятия на площадке проходили приблизительно в таком порядке: то, что говорил клубный инструктор-дрессировщик, запоминалось основательно Ларой, Лара «дрессировала» Талю, и только после этого доходил черед Типтопа. Польза была самая несомненная не только для собаки, но в первую очередь для самих девочек; а когда они твердо усвоили главную заповедь дрессировки — быть требовательными прежде всего к себе, — тогда это начало быстро сказываться и на их рыжем дружке Типтопе. — Потрясающе интересно! — возвратившись с площадки, каждый раз восторженно провозглашала теперь Таля. Интересно отметить: Таля и уроки стала готовить более аккуратно. Раньше — все тетрадки разбросаны: как заниматься, так искать; теперь все сложено стопкой в углу на столике. Перестала загибать уголки в учебниках, а закладывает ленточкой. Отец и мать предупредили: «Если будешь небрежно относиться к урокам, запретим заниматься с Типтопом». И что вы думаете? Стала учиться на одни четверки. С пятерками еще не получается; но уверяет, что непременно будут и пятерки. А в воскресенье с утра — на дрессировочную площадку. У кого воскресенье — отдых, а у них, у Лары с Талей, — работа. Типтоп уже привык, ждет. Сам подставляет шею под ошейник, затем пулей из дверей, на улице его берут на поводок, и все трое важно шествуют в другой конец города. Чему это учат Типтопа? Кто не знает, ни за что не поймет. На морду надели какую-то кожаную штуку, мешающую нормально видеть. Ходишь и натыкаешься на все предметы; а бегать — уж и не вздумай. Поневоле научишься осторожности при ходьбе, будешь размеривать каждый шаг. Сперва Типтоп пытался сбросить эту помеху, потом смирился. Сняли ее — так впрягли в какие-то оглобли, которые задевают за стены строений, за деревья и кусты. Чтобы они не толкали тебя всякий раз, приходится выдерживать расстояние между собой и ими… Трудная наука для собаки. Трудная, а ничего не поделаешь, приходится осиливать, раз заставляют. Зато выполнишь, как требуется, — получаешь лакомый кусочек: мясцо или сахар. Типтоп — ам! — и готов выполнять еще. — А ты знаешь, папа, — сказала как-то Таля отцу, — Типтоп различает красный и зеленый цвет… — Что он у вас, в шоферы готовится? — пошутил отец. — Вы там, чего доброго, скоро его и разговаривать научите, — заметила мать. — Смотрите только, учите правильно… — Ну, разговаривать он никогда не научится, — возразила Лара, — а понимать может многое. Лара считает себя уже без пяти минут специалисткой по служебному собаководству и настоящей активисткой ДОСААФ — Добровольного общества содействия армии, авиации и флоту. Оттого у нее и такой авторитетный тон. А уж спорить с ней лучше не связываться. Так посмотрит презрительно, так подожмет губы, что поневоле замолчишь. «Вот зазнайка!» — думает иногда про нее Таля, но при случае сама не прочь похвалиться, какая умная у нее сестра. — Интересно, много ли у вас там таких азартных? — Много, много, папочка! — с жаром отвечает Таля. — Там и мальчики занимаются! — Да ну-у? — с притворным изумлением протянул отец. — И все делают то же самое, что и вы? — Ну да! — И вовсе не все то же самое, — поправляет Лара. — Мальчишки больше увлекаются стрелковым спортом, мотоциклетным. Ну да, конечно, Лара же не признает мальчишек. Она считает, что от них только шум, драки, сплошное беспокойство, что от них не жди чуткого отношения… Лара умалчивает, что успехом дрессировки Типтопа горячо интересуются не только девочки, но и вся мужская половина их школы и кружка. Всех волнует участь слепого дяди Димы, а также то, насколько удастся сестрам осуществить свой замысел. Какой замысел? Пожалуй, пока мы умолчим о нем. Ведь неизвестно, в самом деле, как еще получится у девочек, хотя труда они не жалеют и желания сделать все хорошо хоть отбавляй. У них даже много новых слов появилось в лексиконе: «условный рефлекс», «отработать», «внешний раздражитель», «среда» (не день — среда, а то, что окружает нас: и воздух, и люди, и природа…). Когда в школе по программе проходили теорию Павлова (правда, пока проходила ее только старшеклассница Лара), никто не проявлял к ней особого интереса; как начали заниматься в кружке, только тот и разговор: рефлексы, рефлексы… — А как ты считаешь, — лукаво спрашивает Талю отец, — прибирать тетрадки — это не относится к числу условных рефлексов?… Типтопу тоже прививают нужные рефлексы. * * * — Дядя Дима! Дядя Дима! Рассудительную, всегда выдержанную Лару нельзя узнать. Она так возбуждена, обрадована… — Что случилось, девочка? — Дядя Дима! Я вам принесла… я вам принесла… — Она торопливо развертывает что-то, шурша бумагой, и кладет перед летчиком на стол. — Это такой прибор… он придуман специально для… — Лара чуть заметно запинается, однако вовремя находит нужные слова: — …для тех, у кого повреждено зрение. — Что же это за прибор? — Он позволяет чертить! — Чертить? — Да. — А ну-ка дай… Чертить… неужели? О, если бы это действительно оказалось так! Подготовка к экзаменам уже началась: ежедневно девочки, сменяя одна другую, читают ему учебники, помогая осваивать науки, которые необходимо знать для поступления в институт. Память у него отличная, запоминает он все хорошо. Но ведь будущему инженеру необходимо владеть рейсфедером и чертежным карандашом, — кто сможет помочь ему в этом? А ну-ка, про что она толкует? Плоская коробочка… похоже на готовальню… Руки слепого быстро исследуют ее. Внутри — набор инструментов: планшет, пластинка… кажется, из целлулоида… Как этим пользоваться? Лара торопливо объясняет: — У нас в классе у одного мальчика папа преподает в школе для слепых детей… — Сейчас она решилась произнести это слово — «слепых», поскольку в данный момент оно не относилось прямо к дяде Диме. — И он… папа этого мальчика… сконструировал прибор. У кого еще сохранился хотя бы один процент зрения… ну, хотя бы совсем-совсем немного!… тот может с помощью этого прибора вычертить любой чертеж… Понимаете, дядя Дима? Он… этот мальчик… знает про вас… мы говорили ему, что вы собираетесь учиться в строительном институте… и он принес нам такой прибор… для вас… вот! Кажется, Лара переменила свое мнение о мальчиках. — Как им пользоваться? — нетерпеливо спрашивает летчик. — Тут только надо электрическую лампочку… сейчас… — Оказывается, у нее с собой и лампочка с длинным шнуром и штепсельной вилкой на конце. Лара втыкает вилку в розетку на стене, разматывая шнур, чтобы подтянуть к столу. — Видите, дядя Дима? Свет лампочки, если поднести близко к глазам, он видит — будто тусклое маслянистое пятно; но чертеж, линии… как это может быть? — Вот видите, дядя Дима, — продолжает Лара, забывая в увлечении своей ролью, что обращается к слепцу. — Вот видите… Планшет — он прозрачный. А на пластинке — мастика. Она не пачкает, не бойтесь! Проведите по ней рейсфедером… А теперь я подсвечу снизу лампочкой… видите? Ну! Видите? — Вижу!!! — вдруг вскричал летчик. — Вижу! Погоди, девочка, не торопи… Дай всмотреться!… Он боялся поверить себе, боялся ошибиться. Вот эта линия, что он нанес на пластинку; она рельефная — можно ощутить пальцем. И ее же он видит… да, да, видит! Некая светящаяся черта возникла у него в мозгу… неужели это она? Похоже, как будто на циферблате светящихся часов… А если он проведет еще одну черту, перекрещивающуюся с первой? Видит! Получился угол… А если еще одну? Треугольник… Видит!!! — Откуда ты взяла это, девочка? — Да я же рассказывала вам: папа одного мальчика… — Да, да, помню! Не повторяй! Слушай, ведь это же великое изобретение! И как просто! Все гениальное — просто! Теперь я могу чертить! Неужели могу? Хочешь, я нарисую самолет, истребитель, на котором я летал? И он действительно начертил контур самолета, распластавшего в полете свои крылья. — Нет, лучше это… — И медленно, еще неуверенно, но все же довольно точно, он нарисовал — именно нарисовал — угловатые прямоугольные буквы, сложившиеся в слово «П-Р-О-Е-К-Т». Проект! Вот с чего начнется его новая — вторая! — жизнь. Лара, раскрасневшись от удовольствия, блестящими глазами следила за его рукой, водившей по волшебной пластинке. Кажется, так бы и повела сама, помогла… Сюда, сюда, дядя Дима! вот так! еще одна черточка!… Вот и получилось! Ведь, правда, получилось? Внезапно спохватилась: где эта ветрогонка Талька? Сейчас как раз бы подходящий момент сказать все! Ведь так и условились… Вечно опаздывает. Учи, учи ее — все без толку! Опять, наверное, заслушалась радио у кого-нибудь под окном! Как услышит музыку — не оторвешь. Стоит, наверно, и приплясывает… балерина! В сущности, Лара даже горда, что ее сестричка станет со временем балериной; но как же не поворчать? На то и старшая сестра! Тем более, сегодня такой день… И, заслышав наконец быстрые легкие шаги в саду, грозно-нетерпеливо окликнула: — Виталина! Тебя сколько можно ждать?! Таля явилась запыхавшаяся. Она бежала чуть не всю дорогу — зря сердится Лариса. Типтоп вприпрыжку спешил рядом с нею. — Здравствуйте, дядя Дима. — Здравствуй, Таля. — Дядя Дима, — сказала Лара. — Мы вам еще один подарок приготовили… — Подарок? Какой подарок? — отозвался слепой, не вникая в смысл ее слов и с детским увлечением продолжая чиркать по пластинке. Так приятно было это делать: чертить, стирать и чертить вновь и видеть, как линии то появляются, то исчезают… — А вот… Таля подвела к нему Типтопа. А причем тут Тип-топ? Летчик машинально провел рукой по спине собаки; рука наткнулась на какой-то предмет. Будто дуга на шее у лошади, только в миниатюре. — Что это? — Шлейка. Возьмитесь за нее. Он взялся за шлейку, похожую на дужку от ведра, но стоящую торчком и потому более удобную для схватывания, обтянутую кожей, чтоб не холодило руку. Вот из-за этой штуковины и задержалась Таля. Пришлось заказывать ее специально мастеру; а ему все некогда да некогда… еле выходили! — А теперь идите. Летчик не сразу понял, чего хотят от него девочки. — Почему — идите? — Типтоп поведет вас. — Куда поведет? — Куда хотите. Хотите — он найдет вам дверь. — Ну, дверь я и без него найду, — с горечью усмехнулся летчик. — Тогда он поведет вас по улице… — По улице?… На лице летчика сначала отразилось недоумение, затем мучительное раздумье. Поведет по улице… Тип-топ поведет… Что значит это? — Что ты хочешь этим сказать? — пробормотал слепой, обращая свое смятение к старшей, к Ларе, но, как все слепые, почти не поворачивая головы, только вслушиваясь. — Он собака-поводырь, — опережая сестру, отчеканила Таля. — Мы его выучили. Теперь он всегда будет водить вас. — Всегда? Как же всегда? — Слепой понимал и не понимал. — Это же ваша собака… — Он ваш! — хором воскликнули сестры. — Мы и взяли его для вас! И они наперебой принялись рассказывать ему, спеша выложить столь долго и тщательно скрываемую тайну: как сговорились между собой вырастить и выучить для дяди Димы собаку-поводыря, как ради этого записались в кружок юных собаководов и взяли маленького эрдельчика; и родители одобрили их намерение… Летчик слушал с возрастающим волнением. — Вы?… для меня? Пот выступил у него на лбу. Вынул платок — отер; стал засовывать в карман и уронил. Типтоп сейчас же поднял платок и ткнул носом в колени. Девочки немедленно подсказали: — Вы скажите: «дай». — Дай. Отдал… Ах ты, умница! — Ну, пойдем… Пошли. Дверь была закрыта, Типтоп поскреб ее лапой. Спустились по лестнице, прошлись по двору. Тип-топ держал себя совсем как разумное существо: именно вел, а не просто шагал рядом. Перед спуском с лестницы он остановился; огибая угол дома, соблюл расстояние, чтоб нельзя было наткнуться. С каждым шагом летчик ощущал все большую опору в шлейке, которую сжимала его левая рука. Казалось, шлейка была живая: на ходу мерно покачивалась, когда надо остановиться — толкала руку назад, когда двинуться вперед — тянула за собой. Завернули и тем же порядком обратно. Девочки с напряженными лицами безмолвно следовали позади. — А теперь что? Дядя Дима все еще не мог опомниться от неожиданности и беспомощно поводил вокруг себя незрячими глазами в очках. Они подскочили враз обе: — А теперь пойдем гулять! На улицу! На улицу, дядя Дима! — Да, да, на улицу, — заторопился он, но, почувствовав внезапную дрожь в ногах, вынужден был опуститься в кресло. — Мы только переоденемся. Мы сейчас! — сказала Лара. — Сегодня же воскресенье, праздник! — добавила Таля. И они испарились, давая тем самым ему перевести дух; лишь дробный перестук двух пар башмаков разнесся по дому. Следом ринулся и Типтоп: пес еще не знал, что отныне у него другой хозяин. Пускай. Летчик проводил его с улыбкой. Пускай. Не сразу. Привыкнет постепенно. Небось, еще скучать будет. Хотя — живут рядом, так что мало-помалу все обойдется. Тип-топ, тип-топ… Слепой всячески любовно смаковал эти два слога, прислушиваясь к топанью собачьих лап за перегородкой. Даже сделал движение пальцами по столу: тип-топ, тип-топ, переставляя их как ножки циркуля. Вот так сюрприз ожидал его сегодня, вот так сюрприз!… Слабость в ногах проходила, и его уже самого неудержимо тянуло на улицу. Все шло по плану, намеченному девочками. Сперва, в виде пробы, небольшая практика по двору; после — более дальняя и сложная прогулка, в город. Одновременно это испытание и для Типтопа. Одно дело — ходить с девочками, только изображающими, что они нуждаются в помощи поводыря, и совсем другое — с настоящим слепым, в гуще городского движения, среди шума и толкотни. Сказать откровенно, обе ожидали этого дня с тревожным нетерпением, и сейчас у обеих беспокойно колотилось сердце. Ведь это экзамен и для них: как они справились с дрессировкой собаки… Вспомнить — смех один, как было вначале; а сколько ссорились, пока пришли к полному единодушию! Настоящее воспитание характера — и для них, и для пса… Ну, держись, Типтоп, покажи, на что ты способен! Да, смотри, не подведи, мохнатый поводырь! — Мы готовы! — донеслось из-за стенки. Слепой встал, застегнул пуговицы кителя, пробежав по ним пальцами сверху донизу, надел фуражку и громко позвал: — Типтоп, ко мне! Улица. Они идут двумя группами: впереди летчик, правой рукой опираясь на палку, левой сжимая подергивающуюся шлейку, которую деловито несет на себе Типтоп, позади — девочки в ярких праздничных платьях, будто два цветка, постепенно отставая чуть-чуть, чтобы не отвлекать Типтопа, не мешать ему выполнять свои обязанности. Очутившись среди людского потока, слепой вновь ощутил растерянность, близкую к боязни, которая тяжким грузом давила его, как только он оказывался среди уличной толкотни и шума. Но он заставил себя не волноваться. Спокойно, спокойно. Он же не один, теперь с ним есть надежный друг, который ведет его. И стоило только внушить себе эту мысль, нервное напряжение сразу стало ослабевать, высохли взмокшие ладони, рука уже не так стискивала шлейку. Ох, и тяжело учиться ходить заново! Перекресток. Равномерное покачивание шлейки прекратилось, она толкнула руку — слепой остановился. Он уже начинает привыкать к этому безмолвному и незаметному со стороны разговору, и ноги сами немедля исполняют диктуемое шлейкой. Скоро выработается полный автоматизм, что и требуется для ходьбы вдвоем. Стоят. Мимо несется поток автомобилей, слышится шуршанье шин по асфальту, короткие взвизги тормозов. Пес терпеливо ждет, поводя носом вправо-влево. Можно подумать, что он понимает красный сигнал светофора или взмахи руки постового милиционера. А почему бы и не знать? Конечно, знает. Он все знает, что положено собаке-поводырю. Шлейка дрогнула, потянула вперед. Путь свободен. Вместе с толпою они переходят улицу. Девочки сзади подталкивают друг друга локтями. Хорошо, хорошо, Типтоп! Молодец, рыженький! — Дядя Дима! — догоняя, окликает Лара. — Поедемте на трамвае! В самом деле, улица уже не проблема. На улице Типтоп ориентируется превосходно. Сам отвернет, чтобы не столкнуться с встречными пешеходами, сам остановится, когда надо. Ведет так искусно, что не оступишься, не нужна и «третья нога» — палка. Они садятся в трамвай: Типтоп со своим спутником с передней площадки, девочки — с задней. Впрыгнув в вагон, Типтоп сразу подводит слепого к одной из скамеек. Она занята, сидит какой-то паренек; Типтоп бесцеремонно толкает его носом: освободи! Паренек с недоумением посмотрел на собаку, потом поднял взгляд выше, понял и тотчас уступил место. Летчик сел. Девочки и здесь держатся в отдалении. Пусть Типтоп делает все самостоятельно. А куда они едут? Слепой молчит, не спрашивает; ни звука, разумеется, не издает и Типтоп. Взоры всех пассажиров устремлены на него; многие доброжелательно улыбаются. Типтоп невозмутим. Сел и сидит рядышком у ног хозяина, карие глаза умно поблескивают, передние мохнатые лапы составлены вместе, как два карандашика. — Остановка Парк культуры! Следующая — институт! — слышен голос кондукторши. Значит, они едут в направлении института. Приятно. Типтоп вскочил и потыкался носом, давая понять, что пора продвигаться к двери. Слепой принял это за случайность: просто, наверное, надоело сидеть собаке. Он не знал, что девочки специально тренировали собаку по этому маршруту. У института вышли, походили по скверу. Приятно, приятно. С лица слепого не сходила улыбка. Потом тем же порядком: он с Типтопом с передней площадки, Таля и Лара с задней — сели в другой трамвай, идущий в обратном направлении. Трамвай шел до дому. Пожалуй, на сегодня хватит. Летчик немного устал. Он чувствовал себя вполне удовлетворенным. — Садовая! — возглашает кондукторша. Их остановка, выходить. Типтоп вскакивает, подставляя шлейку своему хозяину, ждет, когда тот возьмется за нее, и уверенно направляется к выходу. Все расступаются, пропуская их вперед. Милый, дорогой пес, он знает все! Понимает даже остановки. Вот уж истинно, только не говорит! — Потрясающе… правда? — шепнула Таля сестре. Та молча кивнула головой. Вот и знакомая калитка, откуда начался их сегодняшний поход. Слепой замедлил шаг, остановился, принуждая сделать то же и Типтопа, который потянул было уже в калитку. Подошли сияющие девочки. Экзамен выдержан. Спасибо, Типтопушка, спасибо, дорогая собачка! — Ну как, дядя Дима, вы довольны? Доволен ли он? Наивный вопрос… Он счастлив, счастлив безмерно, — впервые после стольких дней страдания и неверия в собственные силы и возможности. Вот кто будет отныне его неразлучным другом, его глазами: Типтоп. Волнение с минуту не давало ему говорить. И вдруг он подхватил собаку на руки, сгреб в охапку обеих девочек и, прижав к себе, закружился с ними, приговаривая: — Милые вы мои, хорошие!… Да что же это, а? Неужели и вправду?… Вот спасибо-то вам, вот спасибо!… Прохожие с удивлением смотрели на эту сцену. Конечно, никто не понимал причины столь бурного веселья, но каждый догадывался: случилось что-то хорошее, радостное. * * * …Может быть, вам приходилось встречать на улице мужчину с Золотой звездой на груди, в полувоенном костюме, какой носят многие служившие в армии, не желая и в гражданской жизни расставаться с полюбившейся им формой, которой гордится каждый советский человек. Прямой, строгий, он идет уверенно, с высоко поднятой головой; и если бы не густые дымчатые очки, закрывающие глаза, да характерная неподвижность в лице, вы, пожалуй, и не догадались бы, что перед вами слепой. В одной руке он несет сверток чертежей, другая держится за металлическую шлейку-дужку рыжей короткохвостой курчавой собаки, деловито семенящей рядом. Они очень уверенно пересекают улицу, выдерживая все правила уличного движения, забираются в подошедший трамвай. Маршрут их большей частью один и тот же: до строительного института и обратно. Если бы вам удалось заглянуть в чертежи, вы прочитали бы там два слова, которые сказали бы вам все: «Дипломный проект». Вчерашний летчик-истребитель, кавалер многих орденов и завтрашний инженер-архитектор Дмитрий Алексеевич Трубицын успешно оканчивает институт. Недалек день, когда по его проекту построят красивое здание. Он снова идет в высоту! ВСТРЕЧА НА ПАРАДЕ ПОБЕДЫ
Эта встреча произошла в тот яркий июньский день, когда на Красной площади в столице великого Советского Союза происходил парад Победы. Солнце сияло над Москвой, блистали рубиновые звезды на кремлевских башнях, червонным золотом горели луковицы старинных куполов, как бы напоминая о бессмертной славе многих поколений. Под звуки оркестров, под ликующие клики народа стройными рядами проходи ли войска мимо Ленинского Мавзолея, приветствуя руководителей Коммунистической партии и Советского правительства, находившихся на трибуне. Все в этот день было наполнено радостью Победы, счастьем жизни, мира, восторжествовавшими над ужасами войны. Какой-то особенно нарядной, праздничной выглядела в этот день Москва. Праздничный вид был у всех людей. Гордость за свою страну, за свой народ светилась у всех в глазах, была написана на лицах. Наивысшим моментом торжества явился тот, когда затянутые в полную парадную форму советские гвардейцы стали бросать к подножию Мавзолея знамена разгромленных гитлеровских армий. Перед тем их пронесли по площади, волоча по камням мостовой; и вот с глухим стуком они бесславно падали одно на другое, а над ними гордо проплывали в головах колонн алые советские стяги. Сколько жертв было принесено, чтобы наступил этот миг. Сколько испытаний осталось позади. Наконец он пришел, этот сияющий День Победы! Никогда черным силам фашизма и войны не сломить жизнеутверждающую мощь советской страны; всякий, кто посмеет посягнуть на мир и труд народа, строящего свободную, счастливую жизнь, жизнь в коммунизме, сам падет, сраженный насмерть. Такие чувства волновали каждого, кто находился в эти часы на Красной площади; об этом думал каждый советский патриот. Эти чувства и мысли отражались и на лице моложавого, но уже седого полковника, стоявшего на краю одной из трибун для гостей. Два ряда боевых орденов и медалей украшали его грудь. Он держал на руках русоголового мальчика и высоко поднимал его, чтобы тот лучше мог разглядеть проходящие войска. Мерно промаршировала «царица полей» — пехота, в стальных касках, с винтовками наперевес, с примкнутыми штыками; прошли автоматчики; раскачиваясь, в бескозырках с развевающимися ленточками, прошагали моряки-краснофлотцы — все, как на подбор, молодец к молодцу; на легких тачанках, под цоканье копыт, пронеслись пулеметчики; кони, выгнувшей, мотали головами, гривы летели по ветру. Впереди еще было долгое шествие танков, артиллерии, моторизованных стрелковых частей… И вдруг седой полковник заволновался. Он и прежде едва удерживался на месте от возбуждения. Но тут его глаза расширились, он, не отрываясь, смотрел в дальний конец площади, откуда, из-за Исторического музея, двумя потоками вливались войска. Там показалась новая колонна; она приближалась. Шла техническая часть: у каждого бойца за спиной была винтовка, а слева у ноги бежала собака. Сотни собак со своими вожатыми запрудили площадь. Верные помощники бойцов, они тоже вышли в этот день на парад Победы. Скромные, незаметные, семенили они рядом со своими проводниками, не глядя по сторонам, помня лишь о команде «Рядом!», о которой напоминали им легкие подергивания поводков. Под рукоплескания зрителей они прошли мимо трибун и уже удалялись, а седой полковник с блаженной улыбкой все еще смотрел им вслед. — Это она! Клянусь, это она! Я узнал бы ее из тысячи! — вырвалось у него. — Кто, папа? — осведомился мальчик. — Собака. Заметил, которая бежала с краю, недалеко от нас? Такая рыженькая, мохнатая, хвост крючком… Нет, разумеется, мальчуган не обратил внимания на нее. Собак было слишком много, чтобы его взгляд мог задержаться на какой-либо одной; и они все радовали его. Полковник же никак не мог успокоиться. — Конечно, это она! — продолжал он говорить сам с собой. — У той было одно ухо испорчено, это я отлично помню. И у этой тоже одно ухо не стоит… — А кто она? — спросил сын, продолжая следить за площадью. Выражение безграничного восторга не сходило с лица мальчика, он был как зачарованный. — Разве ты забыл? Я же рассказывал тебе… — Это которая… — Мальчик сразу заинтересовался и уставился своими бойкими, живыми глазенками на отца. — Я все помню, папа. Так это она?! — Думаю, что она. Я непременно должен увидеть ее еще раз! Под вечер того же дня, вскоре после парада, полковник вместе с сыном уже был в гвардейской воинской части, в которую входило собаководческое подразделение, принявшее участие в торжественном марше на Красной площади. Немного смущаясь необычностью своей просьбы, он объяснил командиру части, что привело их сюда… Он описал приметы лайки. — А, это, по-видимому, Думка, — сказал молодой, подтянутый майор, выслушав посетителя. — Думка? — переспросил полковник, с удовольствием повторяя эту кличку, словно то было имя близкого существа. — Да. Одна из лучших наших санитарных собак. — Она была в…? — И полковник назвал населенный пункт на западе страны, близ которого в минувшей войне разыгралось одно из кровопролитнейших сражений. — Да, вся наша часть была там. — Тогда это она! — Почему вы интересуетесь ею? Хотя, пожалуй, я догадываюсь. Вероятно, не вы один хотели бы видеть ее… Это наша героиня! Разговор был прерван появлением высокого молодцеватого сержанта, явившегося по приказанию командира. Настоящий гвардеец, он и откозырял с той особой четкостью, которая невольно заставляла любоваться им. Золотая звезда Героя Советского Союза свидетельствовала о его воинской доблести. — Приведите Думку, — распорядился майор. Через минуту Думка стояла перед полковником. «Героиня» оказалась небольшой рыженькой лаечкой с косматым хвостом, загнутым на спину; одно ухо у нее было прострелено когда-то и ссохлось, а другое стояло весело и задорно. Вообще вид у нее был самый приветливый. Она помахала хвостом полковнику, как будто старому знакомому, когда он стал гладить ее; однако сделала это независимо и оставаясь у ноги вожатого. — Вот она, наша Думка, — сказал майор. — Собака накормлена? — спросил он проводника. — Так точно, — отчеканил тот. — Думка, Думка, — повторял полковник, поглаживая собаку и похлопывая ее по мягкой пушистой спине. — Так вот ты какая! Спасибо тебе, голубушка! Вы знаете, — обратился он к майору, — так и хочется чем-то ее отблагодарить!… — Ну чем же? Знаков отличия для собак пока еще не придумали… Не заграница[13]! Угостите ее ветчиной, если хотите! — рассмеялся офицер. Полковник только того и ждал. Словно по волшебству, явились ветчина и кусок жирной полтавской колбасы; оказывается, полковник уже давно держал их наготове в кармане, завернутыми в бумагу, и теперь с видимым удовольствием принялся скармливать собаке. — Смотри, Славик, — говорил он сыну, — вот она… Да ты погладь ее, не бойся!… — Она ласковая, не укусит, — успокоительно заметил сержант. — Санитарные все такие, им злобными быть нельзя, работа не такая… — Если бы не она, Славик, — продолжал объяснять полковник, — пожалуй, я сейчас не был бы с вами… Давно в Советской Армии? — обратился он к сержанту. — С сорок первого года, — четко ответил гвардеец, вытягиваясь, хотя и до того стоял прямой и стройный, вызывая своей выправкой и вообще бравой внешностью тайную зависть Славика. — Понятно. А Золотую звезду за что получили? — За форсирование Днепра. — Вместе с ней? — кивнул полковник на Думку, которой в эту минуту Славик скармливал остатки колбасы. Мальчик сидел перед собакой на корточках и держал колбасу зажатой в кулак, а Думка, жмурясь от удовольствия и наклоняя голову то на один, то на другой бок, отгрызала кусочек за кусочком. — Так точно. С ней. — Вплавь, небось? — Вплавь. И под огнем. Когда плацдарм брали у Киева. Горячо было. Немец шпарит из пулеметов, бьет из тяжелых минометов по перевозочным средствам — не подступиться! А на том берегу уже наши раненые скопились. Ну, мы и пустились вплавь. Я, значит, саженками, а она рядом со мной. И ничего, доплыли… — А теперь вы должны рассказать, при каких обстоятельствах познакомились с нашей Думкой, — произнес майор, когда сержант замолчал. — Просим, товарищ гвардии полковник, — вежливо проговорил сержант. — Уж ежели дело касается Думки, то тут и для меня большой интерес… — Расскажи! Расскажи, папа! Я тоже хочу слышать! — принялся просить сын. — Обстоятельства вам известные… — сказал полковник после некоторого раздумья, в течение которого картины пережитого с необычайной яркостью пронеслись у него перед глазами. — Обстоятельства такие, что не дай бог никому их испытать… * * * — Вы, конечно, помните, — начал он, — какие бои шли в том районе. Моему полку там тоже пришлось встретиться с превосходящими силами противника. Это был первый период войны, и противник имел временное преимущество. Страшно вспомнить, как тогда все сложилось для нас… Моя часть попала в окружение. Вырывались с боем, оружие не складывали. Я шел с последней группой бойцов. И вот когда почти все мои люди вышли из окружения, прорвав кольцо врага, я был ранен. Вот эта нашивка — за то ранение… Вы знаете, какие там места. Топи, чащоба… Артиллерийский снаряд скосил моего ординарца, несколько бойцов. Один осколок тяжело ранил меня в голову, другой пробил грудь. Помню всплеск воды, вспышку пламени, меня ожгло, словно раскаленным железом, — что было дальше, не сохранилось в памяти… Очнулся от холода. Я лежал в болоте, наполовину погрузившись в тинистую зеленую воду. Руки, ноги онемели, грудь была точно налита чем-то тяжелым и горячим, в голове — тупая, ноющая боль. Я почти не мог шевелиться, мне стоило большого труда перевалиться на бок и, подтягиваясь на руках, выбраться на бугорок, где было относительно суше. Положение было незавидное. Помощи в ближайшее время ждать неоткуда, я потерял много крови и почти не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Каждое движение причиняло жестокую боль, от которой темнело в глазах. В тот момент я не знал, что наши части перешли в контрнаступление и фронт быстро откатывается на запад… Впрочем, даже если бы я и знал, что лежу на освобожденной территории, все равно у меня было мало надежды на спасение, так как наступающие войска быстро уходят вперед, а я лежал в стороне от главного движения. Кто найдет меня в болоте? А если и найдут, не будет ли слишком поздно? Сколько я могу продержаться, пока не погибну от холода и потери крови? Такие вопросы я задавал себе. Одежда на мне превратилась в ледяную негнущуюся корку, она давила меня; порой я впадал в забытье, и тогда мне мерещилось, что я закрыт в тесном холодном гробу… Рядом лежали мои товарищи… мертвые… И я тоже казался себе мертвецом… уже отрешенным от жизни… Временами, когда прояснялось сознание, ко мне приходили воспоминания, такие яркие, точно все было вчера. То я видел себя на гражданской войне, которую всю прошел рядовым красноармейцем, то — день, когда меня принимали в партию. Вспомнились Славик, семья… И такая злость меня взяла! Неужели, думаю, так и подыхать в этом болоте? Ну, нет! Помереть-то всякий дурак сумеет! А я еще поживу, я еще увижу, как наши войска войдут в Берлин, — так говорил я себе. И тогда, стиснув зубы, я полз, подтягивался на руках, впадал в забытье, снова полз… Сколько прошло времени, я не знаю. Помню только, что окончательно выбился из сил; помню, пытался кричать в надежде, что меня услышат, но вместо крика получалось только хрипение, которое не услышать и в нескольких шагах. И вот в один из моментов, когда я начинал бредить наяву, я почувствовал прикосновение к лицу чего-то теплого и влажного. Я открыл глаза и у самого своего лица увидел острую, похожую на лисью, морду с блестящей черной мочкой носа. Два глаза внимательно смотрели на меня, как бы спрашивая: «Ну, как дела, приятель? Ты еще жив?…» Я ощутил дыхание зверя. Сознаюсь, в первый момент я испугался. Мне представилось, что это волк или кто-нибудь из родственного ему племени. Поверьте, ох и жутко в подобном положении оказаться нос к носу с одним из обитателей леса… Потянулся рукой к пистолету, но кобура обледенела, сделалась твердой, как дерево, и не поддавалась моим усилиям. От моего движения волк должен был отскочить назад либо наброситься на меня, — этот же зверь продолжал миролюбиво стоять на месте. И только тут я увидел, что это вовсе не хищник… Рыженькая ласковая собачка стояла около меня; ласковая — потому что она лизала мое лицо. Мне бросилось в глаза, что одно ухо у нее стояло торчком, как у всех лаек, а другое было сморщенное и ссохшееся, точно его сжали в каких-то тисках. Вы себе представить не можете, как я обрадовался ей! Хотите верьте, хотите — нет, но я чувствовал себя на положении первобытного человека, одинокого и беспомощного, окруженного беспощадной и равнодушной, даже более того — враждебной стихией природы, разделить с которым его одиночество пришло единственное живое существо — собака. Право же, мне казалось, что в эти часы я перенесся на тысячи лет назад и вернулся к тому первозданному состоянию, в каком пребывали наши предки… Когда ты лежишь вот так, беззащитный, как новорожденный младенец, чего не перечувствуешь! — Откуда ты взялась? — сказал я ей. Я решил, что она потерялась и ищет, к кому приблудиться. В то время много таких бездомных тварей бродило в поисках пищи в полосе военных действий: деревня сожжена, хозяева убиты или убежали… В ответ на мои слова собака повиляла хвостом, повернулась ко мне боком — и тут я понял, что ошибся. На спине у нее была надета небольшая сумка с красным крестом, а под шеей болтался какой-то кожаный предмет, вроде палочки. «Санитарная. Отстала от своих, как и я…» — пронеслось у меня. Я все еще не понимал истинного значения ее появления. — Что же мы с тобой будем делать, а, Жучка, или как там тебя? Мне было приятно говорить с нею, хотя она и не понимала меня. Все-таки кто-то живой около тебя. Между тем, собака легла рядом со мной. Ощупав ее сумку, я обнаружил в ней фляжку. Вытащив ее, приложил ко рту и — закашлялся. В фляжке был спирт. Он опалил мне рот и гортань, как огнем, однако, сделав несколько глотков, я сразу почувствовал, что жизнь возвращается ко мне[14]. Собака, казалось, только того и ждала, чтобы я попользовался ее ношей. Вскочив, она подхватила в зубы болтавшийся у нее под шеей предмет и со всех ног бросилась прочь. — Куда? — закричал я настолько громко, насколько мог, но она даже не обернулась на мой крик. Я вновь остался один. Теперь мне стало еще более тоскливо и одиноко, чем было до ее появления. Спирт согрел меня, но ненадолго. Вскоре я почувствовал, что опять замерзаю. Мысли мои все время возвращались к собаке. Почему-то мне думалось, что она еще вернется. Сознание снова стало мутиться. Начинало темнеть. По низине медленно полз туман, заволакивая все вокруг. Собака не возвращалась… Но — что это мелькнуло у леса? Последним проблеском сознания я уловил две тени — два человека бежали с носилками в руках. Впереди, нюхая землю, прыгала на длинной привязи собака. Она обследовала всех мертвецов, быстро перебегая от одного к другому, затем направилась ко мне… «Санитары…» — подумал я. Все дальнейшее провалилось, как в колодец. Очнулся уже в госпитале, в глубоком тылу. Пришел в себя и сразу вспомнил своего четвероногого спасителя — рыжую шустренькую лаечку. Вспомнил и захотел ее видеть. Где она? Жива ли? Наверное, ушла с войсками дальше, спасать других тяжелораненых… Я поминал о ней всю войну. Каждый раз, когда мне приходилось видеть собаку, в памяти обязательно вставал этот скромный труженик войны, помогающий спасению жизней наших воинов. И вот сегодня, совершенно случайно, я встретил ее на параде Победы… Полковник умолк, ласково глядя на Думку. Молчали и остальные. Думка, которой наскучило сидеть, легла у ног вожатого и свернулась клубочком, уткнув нос в кудлатый хвост. Сержант, сидя на стуле и слегка склоняясь к собаке, перебирал пальцами у нее за ушами. Молчание нарушил Славик. — А для чего она брала палочку в рот? — спросил он. — Чтобы показать санитарам, что она нашла раненого, — ответил майор. — Это называется бринзель. — И она привела их к папе? — И она их привела. На ее счету сто сорок спасенных жизней. Дважды ранена, потеряла ухо на фронте… — Мы тогда не одного товарища гвардии полковника подобрали, — скромно заметил сержант. Полковник бросил на него взгляд, говоривший о многом, но ничего не сказал, продолжая задумчиво молчать и все с тем же выражением смотреть на Думку. Но видел он сейчас уже не ее и не тот черный лес, где осенью сорок первого года лежал среди холодного вечернего тумана и испарений болотной гнили, а Берлин, поверженный и капитулирующий гитлеровский Берлин, куда он недавно входил со своим полком, входил как победитель… МСТИТЕЛЬ
Известно, что когда соберутся несколько любителей собак, разговоров не оберешься. А нас было четверо, и все закоренелые собачники: мой старый товарищ, Сергей Александрович, много лет руководивший клубом служебного собаководства (там, в клубе, когда-то мы и познакомились и стали друзьями), полковник в отставке — один из старейших членов нашего клуба, еще один любитель, бухгалтер по профессии, и я. Все мы хорошо знали друг друга, но не встречались давно, так как прошедшая война разметала людей, и только вот теперь, когда, наконец, буря пронеслась и страна вернулась к мирной жизни, мы собрались, чтобы отвести душу в дружеской беседе. Поговорить у нас было о чем. Сергей Александрович был все таким же, каким я знавал его в былые времена: оживленным, смуглолицым, с громким голосом, силе которого мы не раз дивились, когда он раздавал призы на ринге, с прежней юношеской подвижностью и ловкостью худощавой подтянутой фигуры. Лишь пробивающаяся в черных волосах седина напоминала о том, что все мы стали значительно старше. На правой половине груди его была нашита золотая полосочка, свидетельствующая о перенесенном тяжелом ранении, — память о великой битве на Волге; на левой — приколоты орден боевого Красного Знамени и ряд медалей, в том числе за оборону Москвы, за взятие Будапешта, за взятие Вены. Еще больше орденских ленточек — так, что от них рябило в глазах — было на груди полковника. Сугубо штатский человек, как и я, никогда не служивший в армии, четвертый участник нашей встречи, бухгалтер, в присутствии людей военных, бывалых всегда держался в тени; однако он был близок к армии хотя бы уже по одному тому, что, как активист клуба, в военные годы вырастил и сдал для Советской Армии несколько молодых собак. О том, что он был связан с нею более тесными узами, нам суждено было узнать лишь в этот вечер. Я очень хорошо помню, как, благообразный и серьезный, в своем неизменном теплом бобриковом пальто, с остриженной ежиком седой головой, накрытой поношенной черной шляпой, приходил он в клуб, ведя очередную собаку на добротном ременном поводке. Там уже знали о цели его посещения. Он вручал собаку, расписывался аккуратным каллиграфическим почерком в толстой канцелярской книге, в которой регистрировался «приход» и «расход» собак, подтверждая своей подписью, что он добровольно и безвозмездно передает собаку государству, затем, держа шляпу в руке, сдержанно выслушивал благодарность и, потрепав в последний раз жалобно повизгивающую питомицу, уходил, постукивая тростью. Таких добровольных поставщиков в те годы насчитывались сотни, но бухгалтер выделялся даже среди многих. Казалось, он видел в этом какой-то особый, известный только ему, смысл… В клубе он слыл чудаком. Говорили, что перед войной он пережил какую-то тяжелую семейную драму, после чего сделался замкнутым, ушел в себя. Малоразговорчивый и сдержанный, он оставался верен себе и в этот вечер: больше слушал, ограничиваясь только отрывочными, всегда сказанными к месту, репликами. Говорил главным образом Сергей Александрович. Почти на протяжении всей войны он командовал собаководческими подразделениями, и это придавало в наших глазах его рассказам особый интерес. В самое тяжелое время, когда гитлеровские полчища были под Москвой, ему довелось участвовать в эвакуации из Подмосковья центральной школы-питомника военно-служебных собак. Транспорт был занят более важными перевозками, и почти четыреста километров собаки шли «своим ходом», на поводках у вожатых. Этого тяжелого перехода не выдержал старик Риппер, отец моей Снукки, в прошлом победитель многих выставок, одна из знаменитейших наших собак, вошедшая в историю советского собаководства. В пути старый заслуженный пес отказался идти дальше, и молодой лейтенант, не знавший редкостной биографии собаки, приказал пристрелить ее. Конечно, жаль беднягу Риппера, но что поделаешь: время было суровое, не до излишних нежностей. Истинными героями в эти трудные дни показали себя вожатые: каждый вел от трех до пяти собак, а некоторые, кроме того, еще тащили щенков. Они хотели во что бы то ни стало спасти свою школу, не дать погибнуть ни одному ценному животному, сохранить государственное имущество, и они действительно сохранили его. Эту решимость не могли поколебать ни ранние морозы, ни постоянная опасность налетов вражеских самолетов (в тот период они господствовали в воздухе, рыская над ближним и дальним тылом), ни другие трудности и испытания пути. Каждый понимал, что эвакуация временна, как временны все неудачи, пройдет немного дней и школа вновь заживет прежней жизнью. И они не ошиблись. Вскоре школа вернулась на обжитое место и продолжала готовить резервы обученных собак и кадры вожатых для фронта. Впрочем, она не переставала готовить их и находясь в эвакуации. С Риппера наши мысли незаметно перешли к тому, какие бедствия принесла с собой война и какую ненависть к врагу породила она. И тут кто-то неожиданно затронул вопрос: а способны ли проявлять ненависть собаки? Не следует понимать нас превратно. Мы не собирались смешивать разумные действия человека с безотчетными проявлениями чисто биологической активности животного и отождествлять свои собственные чувства и переживания с ощущениями собаки, но все-таки: могут ли собаки ненавидеть? Всем известно, какой привязанностью платит собака за дружбу и ласку. Способна ли она на такие же сильные чувства, но совсем противоположного свойства? Вопрос возбудил общий интерес, и начавшая было утрачивать остроту беседа вновь оживилась. — Я считаю, — сказал Сергей Александрович, — что собаки всегда помнят причиненную им обиду и способны жестоко отплатить за зло. Они очень хорошо умеют отличать друзей от врагов, и в этом смысле их нервный аппарат не оставляет желать ничего лучшего. На фронте, например, я неоднократно имел возможность убедиться, что наши собаки превосходно разбирались, где свои, а где чужие. Один вид гитлеровского солдата в его голубовато-зеленой шинели вызывал у них приступ бешеной ярости… — Ну, это самый обыкновенный рефлекс, — возразил полковник, вынимая изо рта трубку, которую он посасывал весь вечер. — Да, конечно, — кивнул головой Сергей Александрович. — Но в данном случае интересно то, что никто не учил их реагировать специально на форму противника. — И тем не менее это очень просто объяснимо, — снова сказал полковник. — Часто встречаясь с этой формой при таких обстоятельствах, которые не вызывают у собаки приятных ощущений, она быстро привыкает и реагировать на нее определенным образом. Начальник клуба, соглашаясь, снова кивнул, а мы с бухгалтером, несколько задетые категоричностью тона полковника, который, как нам показалось, начисто отрицал возможность проявления ненависти у собаки, принялись горячо доказывать ему, что он ошибается и что собака может быть и злопамятной и мстительной. В подтверждение этого каждый из нас припомнил какой-нибудь случай из собственной собаководческой практики. Полковник слушал, не перебивая, чуть склонив свою крутолобую, начинающую лысеть голову с тщательно расчесанным пробором, невозмутимо вставляя в паузах: «рефлекс» или «инстинкт». Наконец мы замолчали и выжидающе уставились на него. Он неторопливо выколотил трубку и неожиданно для нас заявил: — Ну, уж если зашла речь о ненависти у собак… — он говорил медленно, раздельно, отчего слова приобретали особую убедительность и вескость, — …то должен вам заметить, что могу поделиться с вами более необыкновенным случаем. Вы не будете возражать, если я займу ваше внимание? Нет, мы не возражали, и полковник продолжал: — Лично я глубоко убежден, что собака способна питать ненависть, и очень сильную ненависть. Ведь даже легкая неприязнь иной раз ведет к ненависти, а как часто каждый из нас замечал симпатию или антипатию своего пса к тому или иному человеку! Более того, я думаю, что собаке знакомы многие чувства, которые присущи нам, людям, например: ревность, тоска… Ведь факт, что собака очень тяжело переносит разлуку с любимым хозяином и даже может погибнуть от тоски. Вспомните верного Фрама, который остался на могиле Седова и погиб там. Сорок тысяч лет живет собака около человека — сорок тысяч лет! Она уже не может жить без человека, настолько близки ей стали его привычки, его уклад жизни. Она научилась понимать наши желания. И нет ничего необыкновенного в том, что она за это время приобрела, по выражению Горького, и нечто от человеческой души. Один ученый высказал такую мысль: поскольку у собаки есть все те органы чувств, какими располагаем мы: относительно большой по весу головной мозг, состоящий из двух полушарий, с большим количеством извилин в их коре, сильно разветвленная нервная система и так далее, — естественно предположить, что у нее должны быть и зачатки самих чувств. Павлов называет собаку самым приближенным к человеку животным. Энгельс в «Диалектике природы», говоря о собаке и лошади, прямо указывает, что «имеется немало случаев, когда они свою неспособность говорить ощущают теперь как недостаток». Кто учит собаку ходить на цыпочках, когда вы спите? Или: почему, когда у вас дурное расположение духа, вы невеселы, чем-то озабочены или удручены, нервничает и собака? Особо возбудимые из них в такой момент даже ищут, куда бы спрятаться, хотя им не грозит никакая неприятность, мечутся по квартире, не находя себе места… Признаюсь вам: я тоже иногда не прочь пофилософствовать об уме собаки. Что поделаешь, уж очень хороший подарок преподнесла нам природа в лице этого животного! Недаром наш великий соотечественник Иван Петрович Павлов из всех представителей животного мира выделял именно собаку. Помните сочиненную им надпись на памятнике в Колтушах: «Собака, благодаря ее давнему расположению к человеку, ее догадливости и послушанию, служит, даже с заметной радостью, многие годы, а иногда и всю свою, жизнь, экспериментатору»? Заметьте, что конец этой фразы очень близко касается нас. Ведь мы с вами тоже экспериментаторы, ибо мы, советские кинологи, постоянно ищем все новые возможности и способы применения собаки. Павлов первый из ученых поставил ей памятник; не те ханжеские монументы, какие ставятся скучающими барыньками своим умершим Мими или Фифи на собачьих кладбищах буржуазного Лондона или Парижа, — а памятник Собаке как другу и помощнику человека-труженика. Иван Петрович любил и ценил ее за ее понятливость, за ее преданность, за ее готовность всегда и везде следовать за человеком, слиться с его желаниями, полностью отдаться ему во власть. Он наказывал нам никогда не мучить собаку без нужды, заботиться о ней… Огласив единым духом этот панегирик в честь собаки, произнесенный, впрочем, в обычной для полковника сдержанной и убедительной манере, он помолчал и продолжал: — Теперь скажите мне: великий естествоиспытатель столько раз причинял боль своим подопытным животным, и все же, несмотря на это, они продолжали оставаться его друзьями. Почему? Потому что природа дала собаке могучий инстинкт, который помогает ей безошибочно отличать друга от недруга, распознавать опасность, иногда даже предчувствовать беду. Не случайно собаку никогда не удается обмануть фальшивой лаской: она всегда распознает обман… Павлов научно объяснил все побуждения собаки. Он доказал, что в основе всего лежит рефлекс, но отнюдь не обдуманные действия. Умаляет ли это достоинства наших животных? Нисколько. Просто это позволяет нам лучше понять их, глубже проникнуть в их внутренний мир, мир нервной деятельности, увереннее руководить их поступками. Таким образом, и ненависть у собаки, как я представляю ее себе, — это реакция на какой-то очень сильный раздражитель. Реакция эта может быть очень прочной и ярко выраженной, и тут возможны действительно поразительные случаи. Об одном из них, свидетелем и в какой-то мере участником которого оказался я сам, я и хочу рассказать вам… После паузы, в течение которой ни один из слушателей не проронил ни слова, полковник задумчиво произнес: — Выше всего я ценю преданность, верность. О преданности и верности будет идти речь и в моем рассказе, хотя главная движущая пружина в нем — ненависть… — Начало этой истории относится еще к предвоенным годам, а конец… Впрочем, не буду забегать вперед. Накануне Великой Отечественной войны я служил в пограничных частях и жил с семьей на границе. Наш участок считался одним из самых неспокойных. Это были годы бешеной подготовки капиталистическими державами войны против нас; и они старались как можно больше заслать к нам разведчиков, вредителей, убийц… Словом, работы нам, пограничникам, хватало… У нас на заставе служил молодой паренек, очень хороший, превосходно воспитанный юноша, начитанный и культурный, вожатый розыскной собаки. Когда его призвали в армию, он сам попросился направить его в школу вожатых служебных собак, окончил ее с превосходными показателями и после этого вместе с собакой приехал к нам. Собака у него была из породы овчарок, молодая, хорошо натренированная и привязанная к нему необычайно. У него было природное уменье обращаться с животными, навсегда привязывая их к себе. Да это и вполне понятно. Характер у него мягкий, приветливый и в то же время в нужные моменты достаточно настойчивый, даже упорный. Собаке он отдавал все свое свободное время. Можно без преувеличения сказать, что когда они находились на посту, в секрете, то представляли из себя как бы одно целое. Он понимал ее даже по малейшему изменению поведения, по движению ушей, а она слушалась его с одного взгляда. Да… И вот этого парня, превосходного пограничника и исполнительного, смелого бойца, убили. Произошло это так. На нашем участке границу перешла крупная банда. Завязалась перестрелка. Ему и еще одному бойцу выпало принять на себя первый натиск. Они оказали бандитам достойный прием. Несмотря на то что нарушителей было много, а их только двое, они сумели задержать противника до подхода подкрепления. Когда мы прибыли на место происшествия, то застали следующую карти ну: второй пограничник был цел и невредим, со стороны нарушителей было убито трое, наши потери — один человек, вожатый Старостин… Легкий возглас прервал в этом месте речь полковника. — Как вы сказали: Старостин? — Да, — подтвердил полковник, — Старостин. — А имя? — Афанасий. Лицо бухгалтера внезапно покрылось смертельной бледностью. Он схватился рукой за сердце и, казалось, упал бы, если бы не откинулся на спинку кресла. Мы с тревогой и недоумением смотрели на него. Старостин — фамилия бухгалтера. Но какое это могло иметь значение? Мало ли однофамильцев на свете. — Что с вами, Василий Степанович? — осведомился Сергей Александрович. — Вы нездоровы? — Нет, ничего… уже ничего, благодарю вас, — отвечал тот. Голос его звучал глухо, незнакомо. — Нет, право, ничего; продолжайте, прошу вас, — повторил он через минуту уже своим обычным тоном, видимо овладев собой. — Что-то немного с сердцем, но уже прошло… Продолжайте, пожалуйста, это очень интересно… то, что вы рассказываете. Так вы говорите, что он… этот убитый юноша… вел себя героически? — О да! — подтвердил полковник. — Так, как и надлежит вести себя советскому воину. Но, может быть, лучше отложить мой рассказ до другого раза? Вы все еще бледны… — Нет, нет, — решительно запротестовал бухгалтер. — Мне уже хорошо. Не нужно откладывать. Извините, что я, не желая того, прервал вас… Больше этого не случится. Он действительно, казалось, успокоился и дослушал начатую историю до конца, не прерывая больше рассказчика. — Да, так наши потери были, — повторил полковник, — один человек — Афанасий Старостин. Он расстрелял все патроны и был убит в рукопашном бою, пистолетным выстрелом в упор. Около него лежала тяжело раненная собака. Она защищала вожатого и получила два огнестрельных ранения. Мы все чрезвычайно переживали гибель Афанасия Старостина. И очень тосковал по нему его пес — Верный. Он вскоре поправился от ранений, и его передали другому бойцу, но из этого ничего не вышло. Во-первых, пес плохо слушался его; во-вторых, дойдя до того места, где был убит его друг, он начинал выть. Да! Я чуть не забыл одну важную подробность. Рядом с телом убитого Старостина мы нашли два человеческих пальца. Вероятно, это были пальцы человека, который застрелил Старостина. Их откусила собака. Она набросилась на него и своими острыми зубами начисто отхватила их, как бритвой. Собаку пытались использовать на другом участке, но она стала очень возбудимой, часто срывалась лаем, потеряв, таким образом, одно из важнейших качеств пограничной собаки. Кроме того, с нею случилась и другая беда. Одна из ран была нанесена в голову, пуля повредила какой-то нерв, связанный с органами слуха, и пес стал быстро глохнуть. Для службы на границе он больше не годился, и я взял Верного к себе. Он жил у меня в семье, привязался ко всем моим близким, выделяя, однако, меня. У собак всегда так: кто-нибудь обязательно должен быть главным. Верный перенес на меня всю свою ласку и привязанность, которые прежде предназначались Афанасию Старостину. Однако, я думаю, что в глубине его сердца все эти годы продолжал жить образ его прежнего друга и повелителя. Вскоре началась Великая Отечественная война. Всю войну я провел на фронте, на переднем крае. В течение трех с лишним лет мне удалось два или три раза ненадолго побывать дома. За эти годы Верный сделался совсем глухим. Исчезли прежние живость, резвость, поседела морда. Тем не менее, пес был еще крепок и силен, в нужные моменты — злобен. Оттого что он оглох, он не стал беспомощным. По мере того как пропадал слух, у него обострялись другие органы чувств. У него было поразительное чутье и совершенно необыкновенная… интуиция, что ли. Он понимал движение губ; вы могли прошептать команду — и он тотчас исполнял ваше приказание, я бы сказал, даже быстрее, нежели делал это раньше, когда был вполне здоров. Порой казалось, что он воспринимает какие-то невидимые токи, настолько он был понятлив при своем столь серьезном физическом недостатке. Будучи абсолютно глухим, он продолжал сторожить дом! Я не знаю, как это получалось, но он всегда заблаговременно предупреждал лаем о приближении постороннего человека к дверям дома; то ли через землю он ощущал его шаги, то ли еще как, только это факт. Время от времени я встречал где-нибудь на участке боевых действий наших надежных друзей — четвероногих связистов, санитаров, подносчиков боеприпасов, минеров, которые, наравне с другим фронтовым другом человека — лошадью, несли все тяготы войны, помогая советским людям защищать свое отечество, — и каждый раз вспоминал своего глухого пса. Вам известно, что по разнообразию и массовости применения собак в боевых условиях мы превзошли в этой войне всех. Собаки были в армиях всех воюющих держав. В британской, например, они имелись даже в составе специальных отрядов — коммандос, совершавших рейды на атлантическое побережье, тщательно охранявшееся немцами. Собаки доберманы были обучены бросаться на дот, чтобы закрыть амбразуру, откуда велся огонь. Были и другие новинки в применении собаки. И все же мы с уверенностью можем сказать, что наше собаководство оказалось наиболее подготовленным. Это признается не только нами. Американцы, например, издали вскоре после окончания второй мировой войны толстую книжищу, в которой, не стесняясь в выражениях, расписывают подвиги своих служебных собак на европейском и азиатском фронтах; однако и они в конце ее вынуждены признать, что русские показали образец, оставив далеко позади и врагов, и союзников. Там, в частности, приводятся некоторые сведения и об использовании собак англичанами. Забавная книжица! В ней вы можете встретить такой эпизод, как вручение ордена собаке, отличившейся при разгроме экспедиционного корпуса Роммеля в Северной Африке. Они ведь вручают собакам боевые ордена и даже присваивают им воинские звания! По этому поводу сами авторы вынуждены иронически заметить, что случается такое положение, когда собака обгоняет в производстве своего вожатого: она, скажем, уже сержант, а он все еще рядовой и, стало быть, должен стоять перед нею навытяжку!… Да, так на вручение ордена этой собаке пожаловал «сам» мистер Черчилль, а вручал награду генерал Александер. Вот какая честь привалила собаке! Интересно отметить, что это была лайка, лайка по кличке Хуска, потомок одной из тех, которых гордые сыны Альбиона украли у нас в девятнадцатом году во время интервенции на Севере… Репортер описал всю церемонию с полной серьезностью. А в заключение содержится приписка, что собака не посмотрела на высокие чины присутствующих и укусила Александера за ногу… Ну, мы не кричим так о своих успехах в области служебного собаководства — в частности, об успехах использования собаки в деле защиты социалистического отечества, — однако у нас есть чему поучиться. И то, что я порой наблюдал на фронте, могло бы служить живым подтверждением этого. Мы первые применили противотанковую собаку, и это сохранило жизнь многим советским людям. Мы с необычайным эффектом использовали собак, обладающих острым чутьем, для поиска мин; сколько жизней мы этим сберегли, сколько саперов не сделалось калеками. Мне везло: в течение почти всей войны я не был даже ни разу ранен, хотя приходилось бывать в очень опасных местах. И только под самый конец, весной сорок пятого, меня сильно контузило. Месяц я провалялся в госпитале. Рано утром третьего мая мне позвонил по телефону генерал, справился о здоровье, а затем ошарашил: — Берлин взяли! Я так и привскочил. Мы в госпитале еще не знали. — Через час лечу туда, — сообщил генерал. — Могу взять с собой. Хочешь? Хочу ли я?! Я уже одевался. Через несколько минут подошла машина, а через час мы были уже в воздухе и летели на запад. Мы опустились на аэродроме, заваленном обломками немецких самолетов, в пригороде Берлина, и на штабном газике помчались в один из районов германской столицы. Многодневное сражение за Берлин закончилось. Повсюду дымились развалины, по улицам под конвоем наших автоматчиков брели толпы небритых, оборванных, потерявших всякий человеческий вид пленных. Картина, надо сказать, была потрясающая. Много мыслей пробудил у меня вид этой поверженной, разгромленной и плененной вражеской столицы. Не скрою: я торжествовал. Не мы хотели войны. Возмездие настигло гитлеровскую грабительскую армию, гитлеровское разбойничье государство. Я смотрел на руины зданий, на засыпанные осколками стекла, битым кирпичом, исковерканным железом улицы, на брошенное берлинскими фольксштурмистами оружие, на похилившиеся, омертвевшие под ударами наших пушек немецкие «фердинанды» и «тигры» — на весь этот хаос, столь выразительно говоривший о полном военном поражении некогда грозной Германии, и думал: вот что ждет всякого, кто вздумает затронуть нас! Война — как бумеранг, возвращается к тому, кто ее начал, и поражает его. Кажется, у китайцев есть поговорка: «Война подобна огню — не погасишь вовремя, сожжет и поджигателя»… Немцы лишь пожинали то, что посеяли сами. — Отныне все пойдет по-иному… — вырвалось у меня. — Да, но еще нужно выкорчевать корни фашизма… Генерал был прав. Еще оставались на свободе разные эсэсовские молодчики и гестаповцы, которые, переодевшись в гражданское платье, с подложными документами, спешили спрятаться, как крысы по щелям. Я хорошо знаю немецкий язык. До войны я перечитал много кинологической литературы на немецком языке и очень хорошо представлял и местоположение многих питомников полицейских и военных собак в Германии, и каким поголовьем они располагают. Нам с генералом не терпелось узнать, что уцелело от этого страшного погрома. Мы приехали в питомник полицейских собак, один из крупнейших из числа известных мне. Ворота питомника были взломаны, все помещения раскрыты настежь, кругом ни души. С большим трудом нашли одного человека из обслуживающего персонала. Он оказался чехом и потому не убежал с остальными. Спрятавшись, он ожидал прихода наших людей. Он повел нас по питомнику. Страшное зрелище открылось нам. Горы трупов — трупов собак… Чех рассказал: в канун дня капитуляции Берлина, когда советские снаряды уже рвались неподалеку, в питомник приехали три эсэсовских начальника. Они прошли внутрь двора и приказали выводить собак. К ним подводили собак, а они в упор расстреливали их одну за другой из пистолетов. В течение получаса они нагромоздили гору тел: четыреста собак. Чех рассказывал об этом, плача от ужаса и негодования. Я и генерал стояли ошеломленные. Мы много навидались ужасов в этой войне, но бессмысленность этого уничтожения потрясла и нас. Я сказал «бессмысленность»… Так ли? Потом, когда я глубже вдумался в смысл и значение увиденного, я понял, что это отнюдь не проявление слепого отчаяния. Нет, это было хладнокровное, обдуманное злодейство — продолжение тотальной войны, но только уже на своей, немецкой территории. Собака — ценность; гитлеровцы понимали это и стремились напакостить и здесь. И кроме того, они, по-видимому, не рассчитывали на возвращение. В памяти у меня возник внезапно июнь сорок первого года: Белоруссия, пылающая под фашистскими бомбами, рев немецких самолетов — первые дни войны. Тяжелые дни. Гитлеровские воздушные пираты сбросили бомбы на питомник служебных собак. Они бомбили все — даже собак… Загорелись деревянные домики, выгула… Надо было видеть, как наши бойцы, рискуя жизнью, выносили из горящих щенятников маленьких, слепых щенков, прижимая их к груди и стараясь защитить от падающих головней… Вспомните, как колхозники угоняли скот от врага. Они гнали его через леса, болота, переходили линию фронта; спасая общественное добро, нередко гибли сами… Какой контраст представляло это с тем, что мы увидели в берлинском питомнике!… Нет, звери были не те, что лежали перед нами недвижные на земле; звери — уничтожавшие их, одетые в черные эсэсовские мундиры. — Особенно старался один, беспалый, — продолжал говорить чех. — Он один уложил их столько, сколько двое других вместе. И стрелял-то с каким-то дьявольским наслаждением, даже улыбался. — Беспалый? — машинально переспросил я. — Да, я заметил, что у него на правой руке не хватало двух пальцев… вот этих… и он стрелял левой. Тогда я не обратил внимания на эту деталь. Вскоре меня назначили военным комендантом одного из небольших городков Бранденбургской провинции. Я перевез туда свою семью; вместе со всеми приехал и Верный. Прошло несколько месяцев. Как-то вместе с Верным я возвращался из комендатуры на квартиру. Он часто сопровождал меня, ходил всегда рядом, без поводка. Он стал сильно сдавать за последнее время: ему уже давно перевалило за десять лет, а для собаки это большой возраст. Он много спал, седина с морды переползла и на другие части тела. В глазах появилась характерная синева. Только чутье по-прежнему оставалось таким же острым. Как жаль видеть постарение близкого существа, особенно — эти катарактные, выцветшие глаза… Иногда я невольно провожу параллель. Все, конечно, замечали: когда щенок впервые откроет глаза, они у него словно подернуты синеватой пленочкой. И у старой собаки тоже синева… Не есть ли это появление синевы — признак близкого перехода материи снова в ту форму, какой она была до появления этого существа на свет? Но это — так, попутно… Верный всегда служил образцом повиновения. Но что-то сделалось с ним в тот день. Он словно чуял свою судьбу… Милый, ласковый Верный. Я, должно быть, никогда не перестану вспоминать его… Думал ли я тогда, что наступает конец нашей долголетней дружбе! Я даже рассердился и прикрикнул на него: он шел очень неровно, то забегал вперед, то отставал, какая-то нервозность овладела им. — Да что с тобой, старик? — подумал я вслух, делая жест, чтобы заставить его выравняться со мной. Внезапно я заметил, что он весь дрожит. Он напряженно нюхал попеременно то воздух, то асфальт тротуара и трясся, как в ознобе. Уж не заболел ли он? Я хотел пощупать у него нос, рукой показал, что надо сесть, и… удивился еще больше: впервые он не послушался меня. — Верный, что с тобой? — громко сказал я и остолбенел: Верный услышал меня, услышал и обернулся. Я помню это совершенно точно: он не мог видеть движение моих губ, так как стоял ко мне затылком, и однако он понял меня. Я запомнил и другое — его глаза. В них было то самое выражение, какое я видел когда-то у него на границе в день гибели вожатого Старостина. Выражение боли, страшной невысказанной злобы и еще чего-то, что я затрудняюсь передать словами. Шерсть на нем встала дыбом, а хвост запрятался где-то под брюхом. Я еще никогда не видел его в таком возбужденном состоянии. А главное — к нему неожиданно вернулся слух. Говорят, что животное чувствует приближение своего конца. Это находит свое выражение даже в физиологических отклонениях. У сук в последние годы жизни родится один-единственный щенок, необычайно крупный и толстый, и нередко уродливый. Некоторые животные делаются подавленными, впадают в угнетенное состояние; другие, наоборот, приходят в неописуемое возбуждение. На почве этого нервного подъема могут произойти самые неожиданные явления. Что-то вроде этого, по-видимому, произошло и с моим Верным. Внезапно, опустив голову к земле, он пустился прочь от меня. — Верный, куда ты? Ко мне! Ко мне! — закричал я. Но он больше не оборачивался — либо опять перестал слышать, либо не хотел повиноваться. Я пробовал бежать за ним, но скоро отстал. Верный скрылся. В большой тревоге я вернулся домой. Прошло часа два. Верный не шел у меня из ума. Где он? Что с ним? Мои домашние высказывали самые разные предположения: что он взбесился или еще что-нибудь в этом роде. Я только молча отмахивался от них рукой. Какой-то внутренний голос говорил мне, что тут произошло что-то более серьезное. И вот на исходе третьего часа зазвонил телефон. Голос моего дежурного сообщал мне, что на одной из улиц в центре города произошло необычайное происшествие: невесть откуда взявшаяся одичавшая собака, похожая на волка, напала на проходившего неизвестного гражданина и стала его терзать… — Что?! — закричал я. — Какая собака? Опишите мне ее!… — А ваш Верный дома? — осторожно спросил дежурный офицер. — Верного нет дома! — кричал я в сильном возбуждении. — Там было двое наших бойцов, — продолжал докладывать дежурный, — они говорят, что она похожа на Верного… — Человек жив? — Кончается. — А собака? — Собака еще жива… Он продолжал говорить еще что-то, но я, не дослушав его, уже звонил в гараж и вызывал машину. Через несколько минут я был на этой самой штрассе, которую назвал мой дежурный. Лужа крови на асфальте, которую еще не успели затереть дворники, указывала место, где все это произошло. Человека внесли в дом. За минуту до моего приезда он испустил дух. Это был уже немолодой светловолосый мужчина высокого роста, одетый в обычный штатский костюм, с выражением жестокости в лице, которое не смогла смягчить даже смерть. Овчарка почти вырвала ему горло. Он не прожил и четверти часа. Здесь же находился и Верный, но в каком виде! У неизвестного оказался револьвер, и он, обороняясь, выпустил в собаку всю обойму. Раны были смертельны, но Верный еще жил. Я опустился перед ним на колени. Он узнал меня и слегка дернул хвостом — хотел, видимо, поприветствовать меня, да уже не смог, не хватило сил. Пузырьки крови вздувались у него в уголках пасти, и вместе с этими пузырьками вылетало глухое клокотанье; оно словно застряло у него в горле. Он смотрел куда-то мимо меня. Я проследил за его взглядом и понял: его глаза остановились в одной точке — на умерщвленном им человеке. И сколько ненависти было в этом взгляде! Близость убитого не давала успокоиться собаке. — Унесите его! — распорядился я, показав на мертвеца. Двое бойцов подошли к нему и взялись один за голову, другой за ноги. От толчка правая рука его соскользнула и упала вниз, глухо стукнувшись о пол. Я глянул на нее — и невольно вздрогнул: на руке покойника не хватало двух пальцев. Сколько чувств, мыслей вспыхнуло мгновенно при виде этой беспалой руки. Внезапно я вспомнил далекую картину, заслоненную в последние годы грозными событиями войны, — вспомнил так, как будто это было только вчера: мертвый Афанасий Старостин на окровавленном примятом снегу, раненная, истекающая кровью овчарка и два желтых человеческих пальца… Вспомнил — и понял все. Так вот кто лежал передо мной! Возмездие настигло убийцу молодого бойца. Вот чем объяснялось странное поведение собаки. Верный узнал своего врага, узнал по следам, обнаруженным на асфальте. Восемь лет хранил он в памяти запах этого человека, ненавидел его и — дождался своего часа. — Личность установили? — спросил я. — Почти, — многозначительно ответил мой помощник, прибывший сюда незадолго до меня, и подал мне документы. Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять многое. Тут были: билет члена нацистской партии, регистрационная карточка агента гестапо… — Носил с собой?! — удивился я. — Видно, крепко сидел в нем фашистский дух! — Было зашито в подкладку… — Крупная птица! — невольно вырвалось у меня. — Да, кажется, крупная, — согласился помощник. — Он, видимо, хотел пробраться в англо-американскую зону. Там пригрели бы его… Мертвеца унесли, и Верный успокоился. Взгляд его начал мутнеть, выражение ненависти пропало. Через всю его жизнь прошла эта ненависть, начавшись на далекой восточной границе Советского Союза и окончившись на мостовой немецкого городка в сердце Германии. В последний раз лизнул он меня языком, вздохнул глубоко, вытянулся — и нашего Верного не стало… Я не склонен к символическим обобщениям, но, право, в ту минуту я увидел в гибели эсэсовца под зубами моей собаки нечто большее: хитрость и коварство всегда уступают преданности и верности, добро побеждает зло. Вот, собственно, и все… Можно, впрочем, добавить: дальнейшее следствие установило, что этот эсэсовец, расстреливавший с садистской жестокостью ни в чем не повинных собак и нашедший свой конец под клыками моей овчарки, был в прошлом крупным диверсантом-разведчиком, опасным и непримиримым врагом, всю свою жизнь боровшимся против нашей страны. Он не ушел от расплаты. Теперь, когда рассказ был кончен, наши взоры снова обратились к Василию Степановичу. Он сидел, опустив голову, казалось погруженный в глубокую задумчивость, и лишь время от времени большим клетчатым платком проводил по лбу и вискам. Только тут догадка осенила нас. Это совпадение фамилии, драма, пережитая им перед войной, и даже собаки, которых он выращивал для службы в армии, — все вдруг предстало в своем истинном свете. Его волнение и эта чудаковатость, которую приписывали ему и которая в действительности была не чем иным, как выражением больших человеческих чувств, чувств патриота и отца… Да, отца. Он подтвердил это — на вопрос, кем приходился ему погибший Афанасий Старостин, ответив нам коротко, с той простотой, которая стоит многих слов: — Это был мой сын. СЛЕДЫ НА АСФАЛЬТЕ
Если бы асфальт умел говорить, он смог бы поведать немало интересного. А рассказать, право, есть о чем. За день сколько ног пройдет по нему! Чьи эти ноги? Куда они несли своих владельцев? Где были ближайшие час-полтора и где могут оказаться вскоре? Что произошло за это время там или тут и что может произойти… Следы — зеркало жизни большого города, и, если бы они все достаточно прочно запечатлевались на асфальте, сколько любопытнейших историй могли бы мы узнать, изучая их! Сыплет первый осенний снежок, прикрывая все вокруг, словно пудрой, и на этой свежей пороше отчетливо заметен каждый штрих. Смотрите! Вот прошла мать с ребенком: отпечатки подошв женской обуви на высоком каблуке и рядом в два раза меньшие, частые-пречастые. Так, кажется, и слышно, как оставившие их крохотные и еще не очень уверенные ноги топочут по панели: топ-топ, топ-топ… Мать сделала два шага, он — десять. Карапуз, видимо, шаловливый и тянет в сторону: видите, пробежал по каменному поребрику, окаймляющему газон, даже ступил на самый газон, после чего был дернут за руку и занял место рядом с родительницей. А вот здесь ребята-пионеры хотели перебежать дорогу, когда мимо неслась лавина автомобилей; постовой засвистел, погрозил им пальцем, и они, смеясь, вернулись на тротуар. А вот влюбленный ждал свою милую; ого, сколько он топтался здесь! Свидание, конечно, было назначено на углу около кино. Но девушка, очевидно, запаздывала (они часто так делают, из женского ли лукавства или из каких других побуждений; прийти первой — еще скажут: торопилась!), бедняге пришлось померзнуть… А это чьи следы?… О, блюститель законности и общественного порядка — милиционер, наверное, сразу нахмурился бы, узнав, кому они принадлежат, и немедля устремился бы в погоню, а кое-кто из домашних хозяек, проведав, что за личность была тут, подхватили бы испуганно кошелки и, озираясь, зашушукались с соседками… Если уметь читать эту немую летопись городской жизни, при достаточной доле воображения можно составить довольно полную картину событий текущих суток. Следы, следы… Но беда в том, что они очень не прочны. На особенно людных улицах их уже размесили в кашу. Повеяло теплом — все потекло; просох асфальт — и вовсе не осталось и признака. Однако они существуют. Вы скажете мне, что ничего не видно: асфальт и асфальт… Да, как будто действительно так, но только — как будто… Помните, был такой кинофильм — «Человек-невидимка», и в нем эпизод: на чистом заснеженном поле вдруг появляются следы, один, другой… цепочка отпечатков с ясными очертаниями босой ступни. Убегающего от преследования невидимку и впрямь не приметить, а следы впечатываются — он идет на ваших глазах. У нас с вами наоборот: видно идущих, но не видно следов, оставляемых ими. И все же эти следы есть. И есть возможность «увидеть» их, даже тогда, когда асфальт идеально чист, возможность, недоступная человеческой природе, но которую тем не менее человек научился очень хорошо использовать… И это — не химия, не микроскоп (да и они могут помочь не всегда). Кто же или что же тогда? Что это за волшебное око? Звонок. Ночью в большом каменном здании с двумя молочно-матовыми фонарями-шарами у подъезда звонит телефон. Дежурный в милицейской форме, с покрасневшими веками (тянет ко сну, предутренние часы — всегда самые тяжелые), снимает трубку. Разговор непродолжителен и чем-то сердит дежурного. Пропало сонное выражение глаз. — Что? — кричит он. — Перестаньте хулиганить, или я призову вас к порядку!… Не хулиганите? Да что я, маленький?! Он раздраженно опускает трубку на рычаг. И почти тотчас снова поднимает ее: телефон звонит опять. — Да. Дежурный отделения милиции слушает. Да… Что? Он сам только что звонил мне… так это правда?! Занятно… Есть. Есть! Да, конечно, немедленно примем меры! Спасибо! Любопытный случай в истории уголовных происшествий: сам правонарушитель сообщает, чтобы пришли его арестовать! Как тут не усомнишься в первый момент! Да и сейчас, хотя уже получено подтверждение, дежурный все еще не уверен, что тут нет подвоха. Бывает ведь, что находятся охотники подшутить по телефону, даже ночью. Ночью еще «интереснее»! Тем не менее мешкать не полагается. Противоречит практике раскрытия уголовных преступлений. Даже если есть сильное сомнение — удостоверься сам, чтоб потом не краснеть и не ругать себя задним числом за оплошность. События в эту ночь разыгрались у центрального универмага и в самом универмаге. Сторож — этакий довольно дряхлый старичишка, вооруженный ружьем, из которого он, наверное, и стрелять-то толком не умел, — похаживая вдоль длинного ряда зеркальных витрин, за которыми виднелись отрезы шелка, дамские туфли самых разнообразных фасонов, алюминиевая посуда и прочие выставленные для обозрения и заманивания покупателей товары, вдруг услышал, что внутри здания лает собака. Остановившись, он прислушался. Лай быстро перемещался из одного конца магазина в другой. На собак, запертых в помещении, признаться, сторож полагался больше, чем на самого себя, и потому их лай не мог не всполошить его. Перекинув ружье из-за спины на руки, он поспешил к тому концу здания, куда, судя по лаю, передвигались четвероногие караульные. У главного входа он остановился, опешив: в пространстве между внутренней и наружной стеклянными дверями стоял человек и звонил по телефону-автомату. За внутренней дверью, скаля полувершковые клыки, с лаем и рычанием бесновался громадный злобный пес. Бросаясь на преграду, он грозил разбить стекло. Вышло все так: два вора проникли в магазин по пожарной лестнице, потом, через чердак, спустились вниз, и там на них напали собаки. Спасаясь, одна из чердачных «птичек», не помня себя от страха, кинулась к вестибюлю и успела укрыться за дверью. Укрылась — попалась. Изнутри стерегла собака, снаружи — сторож с винтовкой. Вор оказался в западне. И тогда, поняв безнадежность своего положения, больше всего, очевидно, опасаясь в эту минуту, как бы овчарка все-таки не проникла к нему, он решил не тянуть и сам позвонил по таксофону, набрав «ноль два» — милицию, благо телефон висел тут же, в вестибюле. В свою очередь сторож тоже должен был что-то предпринять. Отлучиться с поста он не решался, вполне обоснованно опасаясь, как бы «птичка» не выпорхнула: сломает стекло — и поминай как звали… На его удачу мимо шла компания молодежи, возвращавшаяся с вечеринки. По просьбе старика молодые люди сбегали до ближайшей телефонной будки и позвонили куда следовало. Это был второй звонок в милицию. Через несколько минут на место происшествия прибыли оперативные работники: молодой полноватый майор милиции и пожилой, желчного вида, капитан. Сторож, как полагается старому служаке, бодро отрапортовал о случившемся, не преминув упомянуть, что не смыкал глаз всю ночь, потому и углядел преступника. Молодежь, которую разбирало любопытство, не расходилась. Всех занимал вид находившегося в вестибюле и как бы нарочно выставленного на посмешище вора, пойманного таким необычным способом. Выглядел он довольно нагловато. Первый испуг его прошел, выбора не оставалось, и он стоял в подчеркнуто-небрежной позе, с выражением безучастного ожидания на лице, привалившись плечом к стенке, подвернув одну ногу и засунув руки в карманы брюк. «Ну, и попался, ну, и что? Нам не привыкать…» — казалось, хотел сказать он. Поскольку злоумышленник не предпринимал каких-либо враждебных действий, успокоилась и собака и лишь время от времени, опираясь передними лапами на дверь, показывала из-за двойных стекол свою страшную, усаженную желтоватыми зубами, пасть. — Полюбуйтесь: образчик отживающей человеческой породы… Под стеклом и в клетке, как в музее! — заметил насмешливо майор, подойдя поближе и добродушно-иронически в упор разглядывая нежданный «улов». — Ну, еще хватает их… пробурчал капитан видимо менее товарища расположенный к философским обобщениям. Пока вызывали директора магазина, чтобы в его присутствии снять пломбы с замков и войти в помещение, майор и капитан отправились проверить, не обнаружится ли что-нибудь дополнительно. Пройдя вдоль всего здания и завернув за угол, у стены, противоположной главному входу, они наткнулись на мертвую собаку. Она лежала на панели среди осколков разбитой витрины, еще теплая, но бездыханная. В зубах был зажат клочок материи. Сторож-то, видно, был еще и глуховат, поскольку не слышал звона разбитого стекла. Правда, здание длинное, можно и не услышать. Выходит — второй ушел. Это меняло все дело. Лицо майора сразу сделалось сосредоточенно-строгим. Быстро переговорив с капитаном, он наметил план дальнейших действий, после чего один торопливо побежал к машине, а другой остался у тела собаки. Через четверть часа фырканье мотора возвестило, что прибыли еще два участника расследования, главные герои нашего рассказа: ищейка — черный, лоснящийся, с длинной узкой мордой доберман-пинчер Каро и ее проводник — моложавый, спортивного склада лейтенант милиции Лукашин. На панели все оставалось так, как было найдено вначале. Майор не позволил тронуть здесь ничего. Вместе с Лукашиным и капитаном они внимательно обследовали убитую овчарку. Свет витрины, падавший на нее, позволил сделать это без особых затруднений. Только рассматривая рану и стараясь понять, чем было убито животное, они засветили карманные фонарики. Бедный пес. Он был еще неопытен, не знал приемов борьбы — лишь недавно вышел из щенячьего возраста; бросившись на врага, он ляскнул зубами, ухватив за низ штанины, а тот в это время наотмашь угостил его каким-то твердым предметом по чувствительному месту за ухом. Собака погибла от мгновенного кровоизлияния в мозг. Раздвинув шерсть, они осмотрели, куда пришелся удар. Совсем ничтожная ранка, две-три глубоких ссадины, расположенных по дуге, как будто их сделали зазубренной подковой, кровоподтек, — даже странно, что от этого могло погибнуть такое сильное и физически крепкое животное. Знал, куда бил! Вытекло всего несколько капель крови. Слегка сыпавшийся сверху снежок уже успел припорошить их. Лукашин осторожно извлек из зубов убитой клочок материи. Судорога смерти свела челюсти, и пришлось прибегнуть к помощи ножа, чтобы разжать их и преодолеть последнюю хватку собаки. Дал понюхать Каро. Лейтенант не терял минуты. В таких делах быстрота — первое условие успеха; нужно действовать проворно, пока запах преступника не успел выветриться, затеряться среди множества других запахов, которыми испечатан городской асфальт. Вот та возможность «увидеть» следы даже тогда, когда асфальт выглядит абсолютно чистым: специально обученная собака-ищейка. Ее тонкое чутье — драгоценное оружие, с помощью которого любой человек может сделаться следопытом и по невидимой нити безошибочно отыскать того, кто хочет скрыться от преследования, чтобы избежать наказания. Собака приведет к нему. — Каро, нюхай! След! И они устремились по следу: Каро — впереди, держа нос опущенным к асфальту, Лукашин — за ним, удерживая туго натянутый поводок. Позади поспевал капитан, многократный спутник Лукашина по прежним сыскным делам. Собака вела уверенно, не занюхиваясь нигде, словно по шнурку: след был свежий. Только бы не оборвался! Квартал, другой, третий… Редкие запоздалые прохожие с недоумением смотрели на двух человек в милицейской форме, которые, едва успевая переводить дух, бежали за черной, гладкой, как угорь, бесхвостой собакой. Некоторые, догадываясь, что кроется за этим, останавливались и провожали их заинтересованными взглядами. Через полчаса Каро и его спутники были уже далеко от того места, где начался след, а доберман, казалось, и не собирался прекращать преследование. Но вот с улицы он завернул во двор большого коммунального дома, быстро-быстро пробежался по дну этого темного каменного колодца со смутно видневшимися в темноте рядами окон-глазниц и остановился у подножия узкой пожарной лестницы, уходившей вдоль стены вертикально вверх, через все этажи, до самой крыши. Встав передними лапами на нижнюю ступеньку, пес отрывисто пролаял, подняв морду и оглядываясь на проводника. — Что ж он, по лестнице ушел? Интересно… — вполголоса произнес Лукашин, не то обращаясь к собаке, не то рассуждая сам с собой. В ответ на эти слова пес подергал шишечкой на том месте, где у других собак бывает хвост. Закинув голову, Лукашин пристально всматривался в темноту над собой. Туда же глядел и капитан. Обоим хотелось разглядеть конец лестницы, но он терялся во мраке. — Полезешь? — Выходит… — привычно-деловито обменивались они скупыми замечаниями. — А я пойду покараулю у подъезда… Лукашин кивком выразил свое согласие. — Н-да, акробатика, высший класс… — Взявшись рукой за железную поперечину лестницы, Лукашин с силой потряс ее, проверяя, крепка ли она. — Ничего не поделаешь, голубчик. Придется лезть… «Голубчик» относилось к собаке. Лукашин часто таким образом разговаривал с Каро, когда оставался с ним вдвоем. Они начали подъем. Вы никогда не видели, как собака может лазать по пожарной лестнице? И, надеюсь, вам ясна разница между обыкновенной лестницей и пожарной? По обычной любой из нас ходит уверенно вверх и вниз, не держась за перила. Пожарная — это нечто вроде спортивной «шведской стенки», на которой практикуются спортсмены, укрепляя свои мышцы: уперлась торчком прямо под самый карниз, вместо ступеней — толстые железные прутья, да к тому же довольно далеко отстоящие один от другого, перил — никаких. Не всякий человек насмелится взобраться по ней; а что касается собаки… Собака — лазает, но, конечно, тоже не всякая: только прошедшая большую выучку, специально натренированная, привыкшая не останавливаться в погоне за злоумышленником ни перед какими препятствиями. Каро принадлежал к их числу. Доберман — виртуоз лазания. Доберманий предок Треф стяжал славу лучшей собаки-ищейки своего времени именно артистическими способностями выделывать головоломные трюки и неутомимостью преследования[15]. От собаки уголовного розыска нет спасения нигде. Каро являлся живым подтверждением этого. На крышу так на крышу… И Каро, повинуясь приказу: «Лестница, лестница! Вперед!», а еще, быть может, больше инстинкту преследования, лезет, цепляясь передними лапами, как крючками, а задними подталкивая себя выше, выше. Черное гладкое тело растянулось в усилии и, казалось, сделалось еще более эластичным, припав к жестким холодным перекладинам. Сорвешься — не соберешь костей. Проводник поднимался на одну ступеньку ниже, рукой страхуя четвероногого акробата, на случай, если задние лапы Каро вдруг соскользнут и пес повиснет в воздухе. Подъем происходил не быстро, но и не медленно. Миновали первый этаж, второй… На высоте четвертого Каро неожиданно задержался, повиснув между небом и землей, и, просунув голову между двумя прутьями, шевеля подвижными ноздрями, стал тянуться к окну, отстоявшему от лестницы на расстоянии каких-нибудь семидесяти-восьмидесяти сантиметров. Смелый человек вполне мог здесь перебраться на подоконник, а оттуда, открыв окно, проникнуть в квартиру. Вероятность подобной версии ничуть не удивила Лукашина. Он привык к самым необычайным хитросплетениям, на которые пускались преступники, чтобы сбить со следа или достигнуть цели. Удивило другое: что именно преследуемый ими мог сделать это. Знать, опытный и хладнокровный жулик, если, едва не «засыпавшись» на одном «деле», тотчас же решил переключиться на другое. Сорвалось в одном месте — направился сюда… Не в свою же квартиру он хотел пробраться таким путем! Повиснув на лестнице рядом с Каро, Лукашин осмотрел окно. В створках виднелась щелочка — это усилило подозрение. Спускались дольше, чем поднимались. Шагать вниз по такой лестнице собака не может; пришлось спускать ее на себе, обхватив одной рукой, другой хватаясь за перекладины и медленно сползая вниз. Без физкультуры подобный фортель не проделаешь. Каро вел себя спокойно: для него — не впервой! Заприметив хорошенько окно, Лукашин, оказавшись на земле, снова прицепил собаку к поводку и, выйдя со двора, повернул к одному из подъездов, над которым тускло горела электрическая лампочка. Навстречу из ниши в стене выступила темная фигура. — Ну, что? Вместо ответа Лукашин молча повел головой, приглашая капитана последовать за собой. Каро, когда они сошли со следа, покидая двор, заволновался и потянул назад, но у подъезда внезапно перестал оглядываться и, уткнув нос в землю, явно намеревался двинуться прочь отсюда, по всей видимости найдя знакомый запах. Это могло обозначать только одно: преследуемый уже покинул дом. В окно вошел, из дверей вышел… Ну, ловкий парень: смотри, какие номера откалывает! Неужели он успел опередить их? Однако, прежде чем продолжить погоню, требовалось проверить это предположение, побывав в квартире, через которую, очевидно, проследовал вор. Не для развлечения же забирался он туда! Отсчитав нужное число этажей, Лукашин и капитан остановились на лестничной площадке. — Кажется, здесь… Дверь притворена неплотно. Потянули — открылась. Собака первой очутилась в квартире. Темно. Тишина. Только тикают часы в гостиной. Хозяева — спят… если живые. (При подобных обстоятельствах можно предполагать все, что угодно.) Прислушались. Нет, живые: из соседней комнаты доносилось сонное посапывание. Интересно: унеси хоть всех… вот спят! Рука нащупала выключатель на стене. Щелчок. Вспыхнул яркий свет, заливая из-под розового шелкового абажура над круглым столом зажиточное убранство комнаты. Как будто все на месте… Не успел или помешали? Из кухни появилась заспанная домработница и, увидев черную, блестящую собаку с пружинистыми неслышными движениями и двух мужчин в милицейской форме, вытаращила глаза и дико взвизгнула. Доберман мгновенно взъерошился и залаял баритоном. Капитан въедливо сказал, обращаясь к домработнице: — Что кричать? Кричать надо было раньше… Она непонимающе хлопала глазами. На шум из спальни появились всклокоченный, растерянный мужчина в нижней сорочке и полосатых пижамных брюках, в шлепанцах на босу ногу; за ним выглядывала его жена, полная, рыхлая женщина в пестром халатике, со встрепанными со сна распущенными волосами, готовая тоже кричать с перепугу. Вообще пробуждение, от которого можно тут же грохнуться в обморок… Последним показался из двери напротив мальчик лет двенадцати в трусиках и голубой майке. Он единственный из жильцов квартиры не выглядел испуганным, а просто не понимал, что происходит. Каро нервно нюхал всех по очереди, но вид был не угрожающий. Совершенно очевидно, что того, кого он искал, среди них не было. Капитан сказал: — Крепко же вы спите… Хозяин квартиры недоумевающе спросил: — А как вы вошли? — Когда дверь отперта, войти нетрудно. — Как отперта? Почему отперта? Возмущенные взоры хозяина и хозяйки обратились на домработницу. Ну, сейчас будет разнос!… Капитан отвел бурю, объяснив, почему могла оказаться открытой дверь и что вообще привело их сюда. По рангу старшего говорил он. Едва дослушав его, домработница метнулась в прихожую и тотчас вернулась с заломленными от волнения руками: — Шубу унесли! Тут и без объяснений все стало яснее ясного. Исчезла шуба с воротником из выдры. И шапки тоже нет. Тоже из выдры. Хозяева заметались, проверяя, не обнаружится ли еще какая пропажа. — Говорите спасибо, что он еще вас не прикончил… как ту собаку! — заметил капитан. — Какую собаку? Почему — как собаку? О собаке ли речь, когда украдена тысячная вещь! Не тратя лишних слов, ночные гости тем временем быстро обследовали квартиру. Да, окно оставалось не запертым на защелку (все-таки домработницу есть за что ругать, да одну ли ее?); вор не преминул этим воспользоваться. И, очевидно, он давно присматривался к этому окошку, раз шел так уверенно, как к себе домой. Подоконник, стол, на которые он опирался рукой, неслышно перекидывая свое тело в комнату, пол и ковер, по которым ступали его ноги, дверной косяк, который он задел, когда снимал с вешалки шубу, — все это еще хранило его запах, все неопровержимо свидетельствовало о его недавнем пребывании, не говоря об исчезновении вещей. Каро, порывистый, нервно вздрагивавший от нетерпеливого возбуждения (не собака — огонь!), с упруго сокращавшимися желваками мускулов под атласистой шкурой, жадно вбирал в себя молекулы этого запаха, вызывая любопытство мальчика, смотревшего только на собаку. Но самого виновника всего этого ночного переполоха, увы, не было. Ушел. И ушел-то совсем недавно, всего, быть может, каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут назад. Ловко, ловко… Оделся и ушел. Очевидно, ничего не унес больше только потому, что ночь уже кончалась, а с узлом его могли задержать на любом перекрестке. Весь осмотр вместе с разговором занял меньше трех минут. Больше здесь делать было нечего, и, оставив капитана оформлять протокол, Лукашин с Каро снова бросился в погоню. Но теперь она продолжалась совсем недолго. Каро довел до ближайшей трамвайной остановки и беспокойно закружился, тщетно нюхая припорошенные снегом асфальт и мостовую. След обрывался. По-видимому, преследуемый уехал на дежурном трамвае. Все-таки обделал дельце. Обделал и скрылся. Можно сказать, на пятки наступали, а — улизнул. Видать, стреляный воробей и не теряется ни в какой обстановке… Лукашин, подавляя разочарование, продолжал отмечать сильные стороны своего неизвестного противника. С такими бы способностями да в цирке выступать — давно был бы в почете человек! Спустя несколько часов Лукашин рассматривал вещь, найденную при обыске задержанного в магазине. Небольшая, но тяжелая, откованная из стали; похожа на подкову, с несколькими острыми шипами по выпуклому краю. Должно быть, такой же была убита собака. Лукашин долго задумчиво вертел ее в руках. Удобная вещица… для бандитов. Всегда с собой и, в случае чего, подозрений не вызывает. Не револьвер, не нож. Вероятно, собственной конструкции. Придумал же, мерзавец, такое. Кто тот, второй, таскающий с собой такой же инструмент? И где он может быть сейчас?… Выдать соучастника задержанный отказался. Лукашину вспоминается начало его работы на поприще охраны общественного порядка и сохранения законности. Вместе с Каро он ехал в поезде, только что получив назначение после окончания школы проводников розыскных собак. В активе — еще ни одного расследованного преступления, бороться с которыми отныне его обязанность и долг. Все — впереди! На какой-то крупной станции сошел на перрон: захотелось выпить бутылку лимонада. У киоска было много народу. Когда выпил и полез в карман, чтобы расплатиться, оказалось, что у него срезали часы. Расстроенный (часы были дареные: за успешное окончание школы), вернулся в вагон; и тут, при виде Каро, вдруг мелькнула мысль, в первый момент показавшаяся нелепой. В следующий момент он уже приводил ее в исполнение. Торопливо бросив несколько слов соседям по купе, он отвязал собаку и выбежал с нею из вагона. Дав понюхать кармашек и оставшийся кончик ремешка, к которым прикасались чужие пальцы, подвел Каро к киоску с прохладительными напитками и настойчиво приказал: «Нюхай! След!» Каро нашел след карманника. Он повел хозяина по перрону, завернул к буфетной стойке в здании вокзала, попетлял туда-сюда, снова вышел на перрон и затем направился прямиком куда-то в сторону от железнодорожных путей. В ложке, метрах в двухстах от станции, сидел под березой молодой парень, по наружности которого никак нельзя было предположить, что он может заниматься воровским промыслом, и любовался на свою добычу — часы, разглядывая красивый вензель и надпись, выгравированные на внутренней стороне крышки. Он чувствовал себя настолько в безопасности, появление Каро и его проводника было так неожиданно, возмездие за содеянное настигло так быстро, что он не попытался ни убежать, ни оказать сопротивление. Лукашину запомнилось его лицо: с маленькой родинкой пониже левой щеки, испуганное и нахальное, кривившееся в нервической усмешке, вызывающее и жалкое одновременно: дескать, не боюсь я вас, хотя блеск глаз выдавал обратное. Все они любят бравировать! Под конвоем добермана Лукашин отвел парня на станцию и сдал дежурному оперуполномоченному. Поезд еще продолжал стоять. Позднее Лукашину стали известны некоторые подробности из биографии задержанного. Оказался — из хорошей семьи, сын профессора. Вот поди угадай! Любвеобильная маменька немало давала сынку «на карманные расходы». Однако молодому бездельнику показалось и этого мало — решил «подработать». На допросе, на вопрос, для чего украл часы, он ответил с развязной ухмылкой: «Для пробы». Каро помог разоблачить этого типа. С этого случая Лукашин проникся уважением к своему четвероногому товарищу и гордится им. Сколько нужно вложить труда в собаку, чтобы получился вот такой Каро! Розыскная служба — самая сложная из всех собачьих профессий и требует большой дрессировки. Сначала собаку учат находить вещь. Дадут понюхать, скажем, платок, потом спрячут в кучу других предметов и приказывают найти. Станет находить вещь — приучают делать «выборку» человека. Опять дадут понюхать что-нибудь, подведут к группе людей и требуют: укажи человека, которому принадлежит вещь. Рассказывать — быстро; учить — куда медленнее. Раз за разом, ступенька за ступенькой осваивает сообразительное, послушное животное трудную науку, пока не научится даже по самому слабому запаху безошибочно отыскивать того, кто оставил его. Восточноевропейская овчарка — тоже хорошая ищейка — ищет обстоятельно, деловито; доберман — нервен, возбудим, реагирует каждой жилкой! Подгонять его не требуется, скорей, наоборот, надо иной раз сдерживать. А до чего старательный! Помнится, когда в первый раз на дрессировочной площадке влез по лестнице, Лукашин возьми да неосторожно махни рукой. Каро принял это за жест команды и в тот же миг спрыгнул оттуда. Покарябал нос. Хорошо — не покалечился! Лукашин сам дрессировал Каро, учась в школе. Учился и дрессировал. Но всегда, когда обучаешь собаку сам, немного сомневаешься: а будет ли она работать так, как хотелось бы? Каро доказал, что все сомнения излишни. И теперь Лукашин считает, что если Каро не найдет — значит, никто не найдет! Со временем, когда в их послужном списке числилось уже несколько раскрытых дел, Лукашин, раздумывая о труде работников уголовного розыска, понял (об этом говорили и в школе, но тогда это была «теория», «абстрактность»), что главное даже не в том, что они возвращают похищенные вещи их законным владельцам. Неизмеримо важнее, что они борются с большим социальным злом. Шуба с выдрой найдена в соседнем городе, изъята у продававшего ее гражданина и возвращена по принадлежности. Она уже была продана-перепродана неизвестно в которые по счету руки, и задержанный с нею резонно заявил, что не имеет к хищению никакого отношения. За недостатком улик — если не считать за вину, что он приторговывал на рынке, — его пришлось отпустить. Три месяца грабитель не напоминал о себе. Можно было даже предположить, что он уехал куда-нибудь, чтобы замести следы. Хотя, заметим попутно, и в других городах его стали бы искать не менее усердно, чем там, где он совершил кражу. Но вот — напомнил, как бы давая тем самым знать, что поединок, начавшийся между ним и Лукашиным. продолжается, что он не подавал признаков жизни, просто выдерживая некоторый срок. По «почерку» — это несомненно он. Опять фигурирует пожарная лестница и, кроме того, еще одна деталь, уже совсем не оставляющая никаких сомнений. Ночью по пожарной лестнице неизвестный проник в квартиру на третьем этаже. Открыл окно и влез. Опять был расчет на крепкий сон и невнимание к запорам. Но не учел одного — в квартире оказалась собака: сеттер-лаверак. Собака, правда, старая, уже глуховатая и с плохим чутьем. Потому, надо полагать, и услышала вора только тогда, когда он уже заявился в квартиру. Тем не менее, отважно вступила с ним в борьбу. Она напугала его, подняв шум. Отшвырнув ее ударом по голове, он распахнул выходную дверь, стремглав сбежал по лестнице вниз и был таков. Собаку отходили. Характерные признаки ранения: кровоподтек и ссадины, расположенные по полукружью. Бесспорно то же орудие, которым была убита овчарка, охранявшая магазин. «Специалист по пожарным лестницам», как уже успел мысленно прозвать неизвестного Лукашин, правонарушитель, орудующий в полночный час, подобно душегубу-разбойнику из классического романа прошлого, с кистенем в руке, — кто он? Ответить на этот вопрос нелегко. Не забудем, что действие происходит в большом, шумном городе с десятками фабрик и заводов, с населением, количество которого выражается шестизначной цифрой. Посмотрите, какой поток захлестывает его улицы, когда все спешат на работу! И вот где-то среди этой массы людей, один на сто тысяч, бродит человек-хищник, человек — враг человеческого общества. Кто он? Живет ли он здесь давно или приехал откуда-нибудь? Молод или стар? Хотя последнее отпадает, если учитывать ловкость, с какой ночной посетитель коммунальных квартир взбирается по любой лестнице, на любой этаж; но, судя по приемам, — «со стажем». Может быть, он вышел по амнистии из мест заключения, где отбывал наказание за прошлые проступки. Ведь амнистия благодетельна для тех, кто оказался на скользкой дорожке по недомыслию, случайно и хочет исправиться. Для рецидивиста она — только выигрыш в азартной игре, нежданная возможность продолжать темные дела. Поди поймай его! Трудная задача. Лукашин часто пытается нарисовать себе его портрет, путем догадок и цепи умозаключений стараясь уяснить некоторые особенности его поведения, по куску материи представить, во что он может быть одет; прикидывает так и сяк, чтобы лучше, вернее суметь отличить того, по чьим следам они гоняются вот уже несколько месяцев. Теплым весенним вечером, когда улицы и бульвары заполнены нарядно одетыми мужчинами и женщинами, Лукашину нравится пройтись по городу, раствориться в толпе, по привычке, которая стала второй натурой, незаметно приглядываясь к встречным прохожим, изучая их. Ему доставляет наслаждение сознавать, что и от его, Алексея Лукашина, усилий зависит, чтобы людям здесь жилось хорошо, спокойно, счастливо. Многих из них он знает в лицо. Как бы ни был велик город, всегда, когда долго живешь в нем, начинаешь многих узнавать в лицо, не будучи знакомым с ними. Лукашина так и тянет при встрече остановиться и сказать, приложив руку к козырьку фуражки: «Здравствуйте! Вы не знаете меня? А я вас знаю…» У него вообще очень развита память на лица. Особенность профессии, ничего не поделаешь. Но как распознать среди многих и многих того, кто ничего не создал и не желает создавать, но тоже ходит тут же, сидит в кафе, гуляет?… Нельзя подозревать каждого. Нет, нет! Так недолго стать мизантропом, человеконенавистником, который сам никого не любит и его никто не любит. А Лукашин любит людей. Именно заботой о них продиктовано существование его специальности. Иной гражданин, никогда не помышлявший держать собаку для охраны собственной квартиры, даже и не подозревает, что, независимо от его воли и желания, вне поля его зрения, такая собака существует: стоит кому-либо посягнуть на его добро — она тотчас объявится, вместе с проводником устремится по следу похитителя. Собака-ищейка — грозный противник правонарушителя. И, зная это, опытный жулик идет на тысячи ухищрений, стараясь всячески запутать, сбить ее со следа, использует транспорт: трамвай, троллейбус, автомобиль. Была бы возможность, полетел бы по воздуху; только бы не оставлять на асфальте запах своих подошв! Так продолжается поединок, начавшийся однажды темной осенней ночью у разбитой магазинной витрины и еще теплого трупа собаки. Кто кого? Кто хитрее, лучше умеет учитывать ситуацию, кто дальновиднее? На одной стороне право и честь; на другой — изворотливость преступника, извращенный ум, порождаемый порочным образом жизни. Эта изворотливость, которую можно сравнить со скользкостью ужа, помогает неизвестному оставаться неуловимым, выходить сухим из самых рискованных положений. Ловок, не сразу упрячешь его за решетку! …А попался он, как иногда случается, на ерунде. Любитель спорта, Лукашин в свободные часы часто посещал стадион «Динамо». Он сам состоял членом этого спортивного общества и не пропускал ни одного интересного состязания. Он выходил со стадиона после только что окончившихся легкоатлетических соревнований, когда в толпе, хлынувшей с трибун, заметил высокого молодого мужчину в кепке и открытой рубашке-безрукавке, который шел, поигрывая цепочкой, навернутой на кулак левой руки. Что-то в его облике показалось Лукашину знакомым. Где он уже встречал это самоуверенно-вызывающее выражение на довольно интересном, но потасканном лице с эгоистически поджатым ртом, этот холодный, развязный блеск голубых глаз? Лукашин нарочно ускорил шаги, чтобы забежать вперед и взглянуть на незнакомца еще раз; но поток болельщиков, оживленных, жестикулирующих, еще продолжавших с жаром обсуждать перипетии прошедших соревнований, внезапно прорвавшийся из бокового прохода, оттеснил его. Возможно, все на том и кончилось бы, если бы за воротами стадиона Лукашин вновь не увидел незнакомца. Продолжая все так же небрежно поигрывать цепочкой, тот направлялся к группе автомашин, стоявших на асфальтированной площадке. Остановившись около приземистого бежевого «москвича», почти невидного за широким ЗИЛом, он быстро огляделся, затем рванул ручку — и через несколько секунд, стрельнув облачкам синего газа, «москвич» уже исчезал за ближайшим поворотом. Лукашин проводил машину взглядом. Глаза скользнули по номеру, и в мозгу автоматически отпечаталось: «СВ 47-37». Возможно, и это не вызвало бы подозрений Лукашина, если бы еще несколькими секундами позднее до него не донеслось: — Вот тебе и раз! Где же она?! На месте недавней стоянки «москвича» стояла компания молодежи — девушка и два юноши — и удивленно озиралась по сторонам. — Эсве сорок семь тридцать семь? Бежевая? «Москвич»? — приблизившись, быстро спросил Лукашин. — Да. А вы откуда знаете? — подозрительно уставился на него один из юношей. — На ней только что уехали… — Как уехали?! Это же моя машина! Может быть, им знаком уехавший на машине? Лукашин подробно обрисовал его. Нет, они его не знают. Дело начинало принимать интересный оборот. Лукашин вернулся домой с неотвязной мыслью: где он видел этого человека? В том, что видел, он не сомневался; но… Эх, память, память! Хоть Лукашин и не мог пожаловаться на нее, но сегодня она отказывалась служить ему. Вот бывает так: где-то видел лицо, а где — никак не можешь вспомнить! Оставалось следить за судьбой «москвича» по телефону. Часа через два дежурный милиции, к которому звонил Лукашин, сообщил ему, что машина СВ 47-37, бежевая, типа «москвич», найдена брошенной в переулке на противоположном конце города. Машина в полной исправности, все части целы. Обычное хулиганство. Расследование уже не представляло особого интереса. Тем не менее мучимый желанием выяснить, кто — человек, захотевший прокатиться на чужом автомобиле, Лукашин не удержался и на дежурной «победе», захватив с собой Каро, съездил и осмотрел «москвича». Но тщетно! Неизвестный не оставил никаких следов, не забыл никакого предмета, вообще — ничего, за что можно было бы ухватиться, чтобы попытаться установить его личность. Прошло недели две, когда точно такой же случай повторился снова. Опять на стадионе и опять — «москвич». Машина нашлась в тот же день. Угнавший ее, как и в первом случае, остался безнаказанным. Шло время, а угоны «москвичей» продолжались, повторяясь с аккуратной периодичностью через две-три недели. И каждый раз это случалось где-нибудь неподалеку от стадиона. Кто-то явно развлекался, играя на нервах владельцев индивидуальных машин, завсегдатаев стадиона, заставляя то одного, то другого из них пережить несколько неприятных часов, после чего, как правило, машина находилась. Лукашин решил во что бы то ни стало выследить охотника ездить на даровом бензине и наказать «шутника». Ему это было легче сделать, чем кому-либо: он один видел его. Кроме того, Лукашин никак не мог отделаться от ощущения, что знает этого человека. Отправляясь на стадион, он захватывал теперь с собой Каро. Будучи там своим человеком, он оставлял Каро в служебной раздевалке, а сам шел на трибуны. Словно какой-то внутренний голос подсказывал ему, что Каро еще сыграет свою роль. Он прихватывал собаку и тогда, когда приходил сюда позаниматься на кольцах и на брусьях — любимые виды упражнений, которыми он увлекался с детства. Хозяин кувыркается на параллельных брусьях, а Каро сидит в уголке и терпеливо поглядывает на него. Поскольку все привыкли к тому, что Каро повсюду сопровождает его, это не вызывало расспросов и освобождало Лукашина от надобности придумывать что-то, чтобы объяснить визиты добермана на стадион. Собственно говоря, бороться с автомобилистами, ездящими без водительских прав и на не принадлежащих им машинах, — совсем не его обязанность. Для этого есть ОРУД[16], автоинспекция. Но его, как говорится, заело. Он хочет поймать этого человека. И он добьется своего. Не сегодня, так завтра. Любитель прокатиться на даровщинку все равно никуда не уйдет от него. Любит поездить на чужих машинах? Хочется покрутить баранку? Отлично. Пускай ездит. Съездил раз, съездил два, а там, глядишь, понравилось, потерял чувство меры и — готов, сцапали голубчика. Так всегда бывает. Метод, избранный Лукашиным, был очень прост: когда заканчивались состязания — выйти чуточку пораньше, встать в сторонке, так, чтобы и к себе не привлекать внимания и самому всех было видно, и пропустить всю публику мимо себя. Каро в это время находился где-нибудь неподалеку. И вот настал день, когда Лукашин снова увидел того, кого ждал. Уже знакомой неторопливой походкой, походкой этакого ферта, очень удовлетворенного собой, и опять поматывая цепочкой, навернутой на кулак, тот вышел со стадиона с первой группой зрителей, едва прозвучал финальный свисток судьи на поле, и направился… К машинам, сгрудившимся на своем обычном месте на асфальтовой площадке? Как бы не так! Он вовсе не был настолько безрассуден, чтобы без конца повторять один и тот же прием, действуя напрямик, как поступают одни глупцы. Он прошел мимо машин, даже не удостоив их взглядом. Лукашин был разочарован. Может быть, неизвестный совсем не собирается сегодня похищать автомобиль? Это было бы ударом для Лукашина, ибо накрыть нужно с поличным, а так — что толку? Одного свидетельства мало, нужны вещественные доказательства. Лукашин напряженно следил за незнакомцем, решив, что бы ни было, не выпускать его из виду. Он чувствовал, как в нем поднимается то самое волнение, какое он испытывал всякий раз, когда нападал с Каро на свежий след. Незнакомец перешел улицу, остановился. Лукашин тоже замер на месте, сделав вид, что рассматривает афишу с бегущим футболистом на ней. Незнакомец постоял и пошел дальше. Чуть обождав, Лукашин двинулся в том же направлении. Он был не в форме, а в обычном гражданском платье, какое бывает в это время года на большинстве мужчин: в легкой, в полоску, полотняной рубашке, в брюках навыпуск, без головного убора; и это облегчало ему его задачу. Незнакомец повернул за угол. И Лукашин повернул за угол. Эге, вот оно в чем дело: здесь тоже стояло несколько машин. Вероятно, незнакомец заранее взял их на заметку; возможно, заприметил и хозяина какой-либо из них, чтобы в самый неподходящий момент ненароком не столкнуться с ним нос к носу. Лукашин поспешил смешаться с толпой, и сделал это не зря. Быстро осмотревшись (знакомое движение!), тот, с цепочкой, шагнул к одной из машин. Секунда — и он уже сидит за рулем. Тоненько запел стартер; мотор заработал. И в эту минуту, точно из-под земли, рядом выросла невысокая фигура с непокрытой головой и русыми вьющимися волосами. Решительным движением распахнув дверцу, Лукашин требовательно произнес: — Это же не ваша машина! Кто вам разрешил садиться в нее? У того не дрогнул ни один мускул в лице. — А вам это откуда известно? «Смелый мерзавец! — отметил про себя Лукашин. — Самообладание совершенно исключительное…» — Предъявите ваши права. — А кто вы такой, чтобы требовать у меня права? Лукашин полез рукой в карман, чтобы достать служебное удостоверение; одновременно шарил взглядом, ища милиционера в форме. Этого промедления было достаточно неизвестному. Рука с цепочкой протянулась, чтобы захлопнуть дверцу, однако не успела сделать это. Ребром ладони Лукашин резко ударил по ней. Она разжалась, и то, что постоянно находилось в ней, звякнув, упало на асфальт. Молниеносно оба нагнулись, чтобы поднять, один — сидя, из машины, другой — стоя. Лукашин оказался проворней. Он схватил этот небольшой, но тяжелый предмет с прикрученной к нему цепочкой. Совсем близко от своего лица он увидел лицо незнакомца, и в этот миг они одновременно узнали друг друга. Лукашин понял это по глазам. Все дальнейшее походило на кино. Мотор взревел, «москвич» рванулся вперед; Лукашин едва успел отскочить, чтобы не оказаться сбитым с ног и задавленным. Задержать автомобиль он уже не мог. Наконец-то увидев милиционера, дежурившего около стадиона, Лукашин крикнул ему, чтобы тот остановил для него какую-нибудь машину. Но милиционера опередил какой-то гражданин в штатском, явившийся невольным свидетелем всего происходящего, — владелец индивидуальной машины, у которого любопытство смешивалось в эту минуту с естественным возмущением действиями вора. Кто-кто, а они, любители-автомобилисты, больше всех страдали вот от таких субчиков. — Садитесь в мою! — крикнул он Лукашину, с готовностью распахивая дверцу и жестом зазывая к себе. — Сейчас! — отозвался тот и бросился за Каро. Когда он появился вновь с прыгающей около него собакой, «москвич» уже скрылся в конце улицы. Но уже стояла наготове машина с работающим мотором, водитель сидел, положив руки на руль. Лукашин вскочил в нее; Каро прыгнул за ним. Шофер дал газ. Машина понеслась. В эти минуты, когда машина, подпрыгивая на неровностях мостовой, словно ошалев, на полной скорости мчалась по улицам города, вызывая яростное возмущение и гнев постовых милиционеров, грозивших и свистевших ей вслед, Лукашин старался связать воедино события не только последних месяцев, но и значительно более давние, казалось совсем не имевшие отношения к сегодняшнему. Он ловил одного, а, выходит, накрыл неожиданно сразу двух… в одном лице. Вот удача так удача! Впрочем, если вдуматься, в этом была своя закономерность. Кто этот, с позволения сказать, человек, сидевший сейчас за рулем «москвича», «любитель спорта», как окрестил его теперь Лукашин? Тип с разложившейся моралью. Ему все равно: красть, убивать — лишь бы не работать, не жить той жизнью, какой живут все честные люди. Лазал по чужим квартирам — почему бы не поездить на чужих машинах? Заманчиво! Тунеядца всегда влечет чужое. Сдерживающих начал нет, чувство порядочности, чести отсутствует. Значит — сделал и это. К тому же он ничем особенно не рисковал, пока эта штука не выдала его (Лукашин с удовлетворением взвесил ее на руке: улика!). Машин он не похищал — стало быть, кражу не припишешь. Только ездил на них. Обзавелся для этого набором отмычек; а иногда и сам хозяин забудет ключ в машине. С болельщиками это случается особенно часто: опаздывает, торопится, только подъехал — слышит, уже свистят на поле; выскочил из машины — и забыл про все на свете… А неизвестный этим пользовался. Да и без ключа опытный автомобильный вор действует не хуже, чем с ключом. Поездил — бросил. Это было озорство, бравировка: посмотрите, какой я смелый да ловкий! Где вам до меня! Ну, вот теперь пусть и платится за свою удаль. Самоуверенный негодяй, он считал, что ему все будет сходить с рук… Шалишь! Сколько вору ни воровать, а тюрьмы не миновать! До нас сказано. Лукашин еще раз осмотрел предмет, который держал в руке, затем опустил его в карман. Знакомая, знакомая штучка… Она основательно послужила своему владельцу, оттого он никогда и не расставался с нею; но она же и погубила его. Он забыл, что точно такая же имелась у задержанного в магазине. Но теперь он понимал, что события обернулись против него, и гнал очертя голову, стремясь уйти от погони, рискуя где-нибудь на повороте разбиться вдребезги. Лукашин торопил своего добровольного помощника, тот «жал на всю железку». Но и «москвич» выжимал всю скорость, на какую был способен. Лукашин даже восхитился: смотри, хорошо ходит малолитражка, хоть остряки и прозвали ее «правом на ремонт»! Сначала они вообще потеряли ее из вида; пришлось даже остановиться на перекрестке и справиться у постового, не проходила ли тут такая-то автомашина. Потом она внезапно мелькнула впереди. Ее задержал перекрестный поток транспорта, проскочить который она не успела, и расстояние между ними сократилось. Очевидно, преступник надеялся, начиная эту автомобильную гонку, что успеет скрыться раньше, чем Лукашин сядет в машину, и — ошибся. А не выйдет так — затеряется в уличном движении. Это был второй просчет. Они не потеряли его. Куда он гонит? Ответ был получен вскоре. Началась окраина, лабиринт узеньких переулков и извилистых улочек, многие из которых оканчивались тупиками, в рытвинах и кочках, никак не рассчитанных на быструю езду. А он мчался все с той же скоростью, не обращая внимания на толчки, на жалобный скрип машины, которую бросало из стороны в сторону, качаясь и болтаясь в ней, несколько раз сильно ударившись головой о верх кузова… Как еще не пробил его! Поворот, другой… Машина сползла двумя колесами в канаву, залитую водой, забуксовала и остановилась, мотор заглох. Когда подъехали преследователи, в машине никого не оказалось. Пусто. Утек! Утек? Ну, это еще как сказать. А Каро на что? Лукашин извлек из кармана отобранный предмет, ткнул под нос Каро. На нем еще должен сохраниться прежний запах. Чутко задвигались нервные, вздрагивающие ноздри. — Нюхай, Каро! След! Каро поднял глаза на хозяина, затем сунулся в кабину, обнюхал подножку, землю около нее, перепрыгнул канаву и — пошел. Давай, голубчик, давай! Помнишь убитую овчарку на панели? Пришел час расплаты! Место было нежилое. Вокруг тянулись какие-то длинные обветшалые заборы, из-за которых выглядывали крыши приземистых покосившихся строений: складов, старых гаражей. Все это предназначалось в ближайшем будущем на снос; вместо них должны были вырасти новые, благоустроенные дома, жилые кварталы, где не найдется места, чтобы укрываться всякой нечисти. Давай, Каро! Давай! Пробежав вдоль забора метров пятьдесят, Каро задержался ненадолго (здесь преследуемый перелез через забор), затем присел, собрав тело в тугой комок, и одним прыжком перемахнул через двухметровую преграду. Поводок лопнул; конец его остался в руке Лукашина; и когда Лукашин, отбив ногой доску, пролез в пролом, Каро, волоча по земле обрывок ремня, уже был далеко, устремившись за беглецом своим характерным взлягивающим галопом. Уйти далеко преступник не успел. Лай Каро сказал ему, что преследователи близко, вот-вот настигнут его. Он заметался, как зверь в ловушке, все еще надеясь среди этого нагромождения построек замести следы, сбить собаку и людей с толку. Внезапно Лукашин увидел его: вор бежал по крыше. И тотчас почти вплотную за ним показался Каро — доберман тоже успел взобраться по крутому откосу дощатого настила. Дальше был разрыв между двумя строениями, поперек которого лежало толстое бревно. Преследуемый пробежал по нему, не останавливаясь. Каро, замедлив бег, тоже двинулся по этому буму[17]. В один миг Лукашин понял опасность, грозящую доберману: когда пес достигнет противоположного конца бревна, враг спихнет его. Каро! Друг, товарищ!… Лукашин, кажется, скорее дал бы отрубить себе правую руку, нежели допустить, чтобы что-нибудь случилось с Каро. Выхватив револьвер, он крикнул: — Стой! Стрелять буду! Но было уже поздно. Каро достиг конца бревна. И в тот же миг пинком под низ шеи, нанесенным со страшной силой носком ботинка, преследуемый сбросил собаку вниз, а сам спрыгнул по другую сторону строения. Каро, пытаясь защититься, злобно щелкнул челюстями, но зубы скользнули по твердой подошве ботинка. Перевернувшись в воздухе, доберман тяжело грохнулся наземь. Лукашин подбежал к нему: — Каро! Голубчик! Неужели разбился?… И — какое счастье! — Каро поднялся, слегка пошатываясь, отряхнулся и вновь бросился в погоню за врагом. Удачно, удачно. Обычно большие собаки падают неловко и нередко расшибаются насмерть. Попытка вывести из строя Каро была последним отчаянным шансом преследуемого. Дальше, собственно, бежать было некуда. За строениями начинался обширный заболоченный пустырь. И когда Лукашин с Каро прибежали сюда, они сразу увидели своего противника на открытом пространстве. Погружаясь по колено, тот брел по болоту с искаженным от страха лицом. Руки его тряслись, а рот вместе с хриплым дыханием, брызгами слюны изрыгал гнусные ругательства, словно они могли что-то изменить. Каро не медлил. Захлюпала вода. Вот он, столкнувший его с крыши! Никуда не ушел! И Каро тут же сполна рассчитался с ним. Каро кажется легким, изящество сложения и черный окрас скрадывают его силу; а прыгнет на грудь — ударит, как чугунный. Настигнутый дико закричал. Так ему, Каро! В болоте, в черной вонючей жиже — тут ему и конец! Однако — хватит, не увлекайся чересчур, недолго прикончить и совсем. Фу! Веди сюда! И вот он стоит, жалкий, мокрый, весь в болотной гнили, трясущийся от страха, не смея шевельнуть ни рукой ни ногой перед своим грозным четвероногим противником. Старый знакомец: вот и родинка на нижней части щеки, и чуб так же свешивается… Одного урока ему оказалось мало. Поимка с чужими часами в руках ничему не научила — стал профессионалом-грабителем!… «Изобрел» орудие нападения, наловчился, скрываясь от преследования, отлично лазить по пожарным лестницам… Хищник, волк — его и травят, как волка. Точнее — затравили. Отбегал. А ведь мог стать полезным членом общества. Медленно переставляя ноги, он побрел, повинуясь приказу Лукашина, оставляя за собой на земле сырые грязные следы. Все! Больше этих следов не будет на асфальте. СТЕПНАЯ БЫЛЬ
Степь… От края и до края, насколько хватает глаз, ровный зеленый ковер: ковыль, житняк, кошачья лапка… Запах чабреца и пение жаворонка; солнце будто остановилось в зените — печет. Можно идти и день, и два — вокруг будет все та же картина: пылающий, нестерпимо яркий шар над головой, медовый травяной аромат, посвистывание сусликов да порой крик стрепета. С шумным хлопаньем крыльев взлетит из травы и брызнет испуганно в разные стороны стая серых куропаток или чутких, осторожных дроф; пронесутся вдали, стремительные и легкие, точно тени, зачуявшие хищника степные антилопы — сайгаки; проплывет, высматривая добычу, беркут в синеве; и снова лишь стрекотанье кузнечиков да льется, льется с вышины песня невидимого крылатого певца. На сотни километров — степь, степь и степь… Жарко дышит степь. Дрожит даль, горячие воздушные струи восходят от нагретой земли; и в этом колеблющемся, призрачном мареве кажется, что и сама степь бежит, течет куда-то. К осени побурела, выгорела степь. Ветер гонит, развевает семенники трав; размахивает, трясет седыми космами ковыль. А кто это перемещается толчками невдалеке: то рванется вперед, то словно замрет в нерешительности? Э, да это перекати-поле! Чуть налетел порыв ветра — несется вскачь по степи, рассыпая семена; переменился ветер — покатилось обратно… А что движется вон там, на горизонте, неторопливо разливаясь по равнине желтовато-серой шевелящейся массой? То идет-бредет овечья отара: сотни, тысячи круторогих важных баранов и овец-маток, пугливых глупых ярок, молодняка. Пришло время перегонять стада на зимние пастбища. Размеренно шагает за отарой загорелый чабан, с длинной палкой-ярлыгой в руках, с помощью которой (крючком на ее конце) он ловит овец, в черной, развевающейся по ветру, будто орлиные крылья, бурке и мохнатой папахе. С боков отару охраняют громадные свирепые собаки овчарки. Косматая шерсть их свалялась в войлок, на каждой надет железный ошейник с острыми вершковыми шипами: если вздумает схватить за шею волк — поранит пасть и отпустит. Собаки бдительно несут свою службу. Не подходи близко ни чужой недобрый человек, ни серый вор — волк. Разорвут! Ночью в степи горят костры, дремлют, завернувшись в бурки, чабаны у огонька. Чу! Кто-то шевельнулся в траве или ветер донес чей-то запах — и уже мчатся с лаем в темноту овчарки. Где много стад, там всегда много и волков. Понятно: серому хищнику легче пропитаться. Днем волк отлеживается где-нибудь в бурьяне, а как стемнеет, поднимается и выходит на охоту. Умеет волк подкрадываться так, что не раздастся даже слабого шороха. Да только собаку овчарку не обманешь. Она слышит там, где человек не слышит ничего, не скажут уши — скажет нос и все равно еще издали зачует приближение смертельного врага. Предки этих собак могли бы рассказать не только о схватках с волками. Их выносливость, отвага и крепость челюстей испытаны в войнах, которые на протяжении тысячелетий вели народы Кавказа, отстаивая свою независимость. Не раз мохнатым защитникам аулов довелось помериться силами и с римскими легионерами, и с воинами монгольских завоевателей. Из горных теснин с ходом времени эти сильные и преданные животные спустились в долины, из долин пришли жить в степь. И теперь на просторах нашей Родины пасут колхозные и совхозные стада — сберегают государству драгоценное руно. Такую же многовековую историю насчитывает и тонкорунное овцеводство. Издревле богатство многих стран определялось числом овечьих стад. Овцеводство было развито в древней Греции и Египте, в государствах Передней Азии: Финикии, Ассирии, Персии. Тысячи лет назад возник миф о золотом руне. И всегда, как бы далеко в глубь веков мы ни заглянули, рядом с овцами находились охранявшие их собаки, друзья и помощники человека, владельца стад. …Медленно движется отара. Овца идет и кормится — подгонять ее не нужно. Но следить требуется непрерывно. У овцы свои причуды. Понаблюдайте, как она идет. Солнце у нее всегда за хвостом, а впереди — тень. Дневное светило проделало какую-то часть пути по небосводу — и овца изменила направление своего движения ровно настолько, чтобы тень по-прежнему бежала впереди. Стадный инстинкт берет свое и здесь — овца следует за собственной тенью. Если предоставить полную свободу, сделает за день почти полный круг и придет к тому же месту, откуда отправилась с утра. Подул ветер в лоб — сейчас же повернется на сто восемьдесят градусов и пошла назад: ни за что не пойдет против ветра. Ни у одного домашнего животного так не развит стадный инстинкт, как у овцы: куда одна, туда все. Это и хорошо и плохо. Хорошо потому, что позволяет легче управлять тысячеголовым стадом. Плохо — ибо, если напали на отару волки, перережут всех до единой. Нужно до тонкости изучить все особенности поведения овцы, примениться к ним. Как в старину искусный кормчий заставлял парусное судно плыть и по ветру, и наперекор ему, минуя подводные препятствия, так и чабан ведет отару, прибегая ко всяческим ухищрениям, выработанным долголетним опытом, стараясь принудить стадо быть послушным его воле. С приближением зимы начинается большая передвижка мериносовых и каракульских стад. По степи пролегли отгонные тропы. Они ведут на Черные земли. Черные земли — это огромная впадина площадью в несколько миллионов гектаров между Азовским и Каспийским морями, в правобережной части обширной Прикаспийской низменности. С юга она защищена Кавказским хребтом, с севера ее прикрывает Волжская возвышенность. Холодные ветры не залетают сюда. Зато постоянно дующий с Каспия южный ветер — моряна — приносит на Черные земли много тепла. Когда-то, в далекую от нас эпоху, эти места заливал Каспий. От его нашествий остались лишь маленькие соленые озерца. Было время, когда по этим древним естественным путям двигались войска восточных «покорителей мира». По ним прошли полчища Дария[18], шедшего войной на скифов. Описание этого похода оставил нам древнегреческий историк Геродот. Позднее тут побывали легионы Траяна[19]. И до сих пор возвышается на просторе южнорусской степи так называемый Траянов вал. Орды кочевников, пытавшихся закрепиться по берегам Понта Эвксинского[20], проносились на мохноногих быстрых конях. Человеческие волны, подобно волнам морским, перекатывались по степи, звучала чужая речь, клинок высекал из клинка искру. Ныне на смену историческим потрясениям пришли на эту неоглядную ширь ежегодные приливы и отливы бесценных тонкорунных стад. Издавна Черные земли пользуются славой лучших зимних пастбищ. На Черных землях почти не бывает зимы, редко-редко выпадает снег. Потому и прозвали их Черными. Как раз когда выгоревшая и оголившаяся степь перестает кормить травоядных животных, здесь, на Черных землях, вырастает свежая зелень и до весны стада обеспечены питательным, вкусным подножным кормом. Полупустынная прежде, эта местность в наше время меняется год от года. Строятся постоянные теплые загоны — кошары для скота, жилье для людей. Появился даже свой районный центр — Красный Камышанник. Создаются запасы кормов на случай внезапной бескормицы, если вдруг после оттепели ударят морозы и разразится гололедица, степь сделается бестравной. Хоть редко, да бывает такое… В степные поселки проводят электричество, радио. Туда, где нет селений, тракторы притаскивают чабанские вагончики. На Черных землях организованы машинно-животноводческие станции. Ежегодно колхозам отпускаются большие средства на строительство кошар, рытье колодцев. И вот, когда приспела пора отгонов, со всех сторон к Черным землям потянулись бесчисленные стада. Ежегодно на Черных землях зимует несколько миллионов голов скота. Идут со Ставропольщины и из Ростовской области, от Астрахани и Волгограда. Преодолевая перевалы Кавказа, по горным дорогам и тропам двигаются отары из Грузии и Дагестана. С ними — верные сторожа, кавказские овчарки, на лошадях и автомашинах все необходимое, передвижные ларьки для торговли. Блеют овцы, покрикивают гуртовщики, облако пыли стоит над степью… ну, ни дать ни взять, сцены из времен великого переселения народов! Некоторые караваны проходят по триста-четыреста километров. Основные трассы перегонов не меняются в течение десятилетий. Приходят и располагаются, как хозяева, на тех пустошах, куда пригоняли стада на зимовку еще деды и прадеды. Идут зимовать на Черные земли, сбившись во внушительные стада, и антилопы-сайгаки, охота на которых воспрещена советским законом. Жадными глазами следят издали за овечьими отарами, следуя за ними по пятам, стаи голодных волков. Чабан — смотри в оба! Чабан должен быть всегда начеку. Степной покой обманчив. Появилось на горизонте темное облачко, не успел оглянуться — завыл ветер, полетели снежные хлопья, в один миг белая мгла затянула все вокруг. Природа нет-нет да и преподнесет неприятный сюрприз… А если овцы в поле? Попробуй-ка собери их! Нет ничего опаснее в степи внезапной метели с десятибалльным ветром. Не метель — ураган, со страшной силой и яростью сметающий все на своем пути. И если не успел чабан вовремя загнать отару на баз или в кошару, не миновать беды. Было начало марта. В то утро, как обычно, Амуртай Султаналиев выгнал отару из кошары. Рассыпавшись по степи, овцы медленно подвигались все дальше и дальше, щипля сочно хрустевшую у них на зубах траву. Старшему чабану помогал подпасок Темиркул. Три собаки овчарки — Арслан, Заур и Босар — сопровождали отару. Наверное, вы не раз читали в газетах про Амуртая Султаналиева. Ведь это он выходил по сто семьдесят пять ягнят от каждых ста маток и стал участником Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Еще бы! Такому результату могли позавидовать даже самые опытные чабаны-овцеводы. А какой настриг шерсти с его отары! Ого! Приезжайте убедиться сами, когда родной колхоз Амуртая сдает это пушистое, почти невесомое руно государству. Упакованное в тюки, его кладут сначала на весы, потом — на автомашину, и грузовики один за другим мчат высоченные возы шерсти на приемные пункты. Шестнадцать сантиметров длина каждой волосинки. И нежна та волосинка, как цыплячий пух, а крепче железной проволочки такой же толщины. Вот какое руно выращивает Амуртай! Каждый баран, каждая овца — настоящий золотой клад, такой клад, который прирастает год от года, ибо до самой старости тонкорунный баран единожды, а то и дважды в году дает отличную шерсть, а овца, кроме того, приносит еще и ягнят. По всей стране, наверное, ребята-школьники таскают теплые варежки и свитеры, связанные из шерсти амуртаевых овец, а модницы прибавляют себе красоты и изящества ловко облегающими фигуру нарядными гарусными кофтами и платьями! Два ордена и три медали носит Амуртай, не снимая их даже на степных кочевках. Бредут овцы, покачивая головами, шагает Амуртай, и в такт шагам чуть слышно позванивают медали на его груди. Для чего они ему в степи? Кто видит там? Да когда же чабану носить их: ведь всю жизнь, и зиму и лето, он на кочевках, всю жизнь около овечьих стад. Заглянет на пастбище заезжий товарищ — пусть поглядит, сколько у старика Амуртая наград, как ценят его труд. Если нет никого — приятно самому. Амуртай не высок, но коренаст. Бородка узенькая, седая. Лицо задубело на ветру и на солнце, а в кривоватых ногах скрыта такая выносливость, что может позавидовать иная лошадь. «Эге-гей! Кис-са-а! Кур-ча-га!» — крикнет он резким, пронзительным, как у степного сокола, голосом, взмахнув ярлыгой, засвищет каким-то особенным образом, и овчарки с лаем устремятся вперед, забегая в голову отары, чтобы повернуть ее куда приказывает чабан. Медленно, не спеша подвигается отара. Куда ей спешить? Тут кругом и стол и дом. Хрустит трава на зубах, постукивают о землю копытца. В копытцах этих постоянная угроза для степи. Особенно у колодцев, где тысячи следов смешались в кашу, нужно постоянно следить, чтобы овцы не разбили дернину. Опесчанится степь — перестанет кормить овец. Потом закрепи-ка ее снова с помощью посева дикорастущих трав — сколько нужно труда!… В том и искусство чабана, чтоб и овца была сыта, и пастбище сохранялось в наилучшем виде, служило бы долгие годы. Кажется, совсем как черепаха ползет отара по степи, а уже далеко позади осталась кошара. Спустились в балочку, поднялись на противоположный отлогий склон ее — и вовсе затерялись на приволье. Степь да небо, небо да степь, лишь они неразлучны с чабаном. Посмотреть издали — будто серую кошму набросили на степь, и переползает та кошма с места на место, то разорвется на несколько частей, то вновь соединится. Буровато-серые комки вдруг отделятся от нее, подскакивая, точно мячики, мигом облетят, охватывая отару, как петлей, и — готово: все овцы сбились в плотную массу. В овцеводческих районах настоящих пастушьих собак никто не обучает пастьбе скота, но они сами, руководствуясь извечным инстинктом, перенимая необходимые навыки друг у друга, молодые — у старых, щенята — у матери, превосходно справляются со своими обязанностями. И если им уделяют хоть ничтожное внимание, главное — не забывают кормить, то нет сторожей более надежных, чем они. Юркие воздушные ручейки побежали над поверхностью земли, завиваясь и шевеля траву. Сизое снизу и белое с боков, влажное, низкое облако закрыло солнце, быстро затягивая небо. — Кис-са-а! Кеть, кеть, кеть! — закричал чабан. Собаки мгновенно сорвались с места и, опережая одна другую, в тяжеловатом, но податливом галопе понеслись вокруг отары, принуждая ее завернуться, слегка попугивая для острастки грозным оскалом зубов тех из овечек, которые недостаточно быстро исполняли маневр перестройки стада. А воздушные ручейки уже превратились в маленькие смерчи. Они уже не завиваются безобидно, а с тоненьким протяжным завыванием проносятся над землей. Трава клонится от них; старые, с тяжелыми крутыми рогами, бараны, поворачивая головы, беспокойно нюхают воздух. Потянуло сыростью и холодом. Без промедления Амуртай повел отару назад, к кошаре. Но буря, нарастая с каждой минутой, действовала проворнее его. Да, это была буря, снежная буря, иначе ее не назовешь. Разом стемнело, воздух сделался упругим, уплотнился и несся теперь с ровным гулом по всему пространству степи. Повалил снег. Минут пять или десять Амуртаю с Темиркулом с помощью собак удавалось вести отару по направлению к дому. Но когда овцы, вторично перейдя балку, снова оказались на незащищенном месте, в грудь им ударил ветер такой силы, что все вдруг смешалось. Десятка полтора овец откололось от общей массы животных. Темнркул бросился за ними, и больше Амуртай не видел до конца метели ни его, ни этих овец. Остальные ударились бежать, все больше уклоняясь по ветру, и Амуртаю пришлось теперь думать лишь об одном: как не дать рассыпаться отаре. В белой крутящейся мгле утонула степь. Уж на что Амуртай мастер определяться на местности, но и он сейчас не смог бы сказать, куда они идут, ибо и небо скрылось за летящей завесой снегопада. Случилось самое страшное: овцы пошли по ветру. Теперь никто не остановит их. Циклон воздвиг непреодолимую преграду между ними и кошарой, и не было никакой возможности повернуть обезумевших животных вспять. Будут бежать, пока не упадут, выбившись из сил. Овцы сделались игрушкой в руках стихии. Она гнала их, как сухие осенние листья, злобно подвывая и словно насмехаясь над беспомощностью чабана. Главное — да, собственно, и единственное в создавшемся положении — не дать овцам рассеяться по степи, где они станут легкой добычей волков, держать, как говорят чабаны, все стадо в куче. Амуртаю припомнилось, как однажды, в дни его молодости, он в такую же вот свирепую вьюгу двое суток, не смыкая глаз, держал отару в куче, и ведь не дал пропасть ни одной ярке. А сколько раз разводил костры и с дедовым охотничьим ружьем наизготовку под вой метели всю ночь напролет оборонял овчарню от волков. Все бывало… Если потребуется, он будет двое суток идти и теперь. Эге, старый Амуртай еще поборется, еще посмотрим, чья возьмет! Погас день, спустилась тьма. Снег валил все гуще, мокрый, тяжелый, залепляя глаза. Ветер сбивал с ног, от него спирало дыхание. Овцы шли плотной массой, прижимаясь тесно бок к боку. Амуртай почти не различал их и скорее не зрением или слухом, а каким-то шестым чувством, подобно своим четвероногим помощникам, руководившимся чутьем, ухитрялся угадывать отстающих, чтобы подогнать, не дать отбиться. Собак он тоже не видел. Лишь их хриплое бреханье порой долетало до него из метели. Амуртай привык всю жизнь обходиться без часов, всегда, однако, точно определяя время, и теперь прикидывал: много ли остается до рассвета, не утихнет ли с восходом солнца буря. Наконец забрезжил новый день. Но что это был за рассвет! Тусклый, вялый, он разливался по степи будто сквозь промасленную бумагу или пленку из бычьего пузыря. Когда-то, во времена детства Амуртая, такая пленка заменяла стекло в юрте его отца. Но все же теперь Амуртай хоть стал видеть овец — облепленные снегом еле движущиеся шары, над которыми клубился пар. Сам он, вероятно, выглядел не лучше этих овец, но о себе не думал. Хватило бы сил у животных. Многие начинали проявлять признаки усталости, и ему все чаще приходилось подгонять их. Шли уже вторые сутки, а ветер не унимался. Разбушевалась непогода! Амуртай устал, шел, тяжело опираясь на ярлыгу. Но решимость спасти отару, спасти во что бы то ни стало, не оставляла его. Несколько овец упали и упорно не желали вставать. Он поднял их, поставил на ноги, толкнул вперед — они побежали снова. Из снежного вихря выглянула оскаленная собачья морда. Арслан — вожак своры — проверял, тут ли чабан, не отстал ли, не лежит ли на снегу. Из пасти собаки свисал длинный дергающийся розовый язык, толчками вылетали облачка пара: овчарке было жарко. Снова начало темнеть. Снегопад не уменьшался. Стало быть, еще одна ночь в степи, в неравном поединке с расходившейся метелью… Амуртай уже не шел, а тащился, с трудом переставляя ноги, не раз падал лицом в снег. Усилием воли заставлял себя подниматься, хотя, кажется, так и остался бы лежать неподвижно. Что могло быть слаще этого: полежать, забыться, распустить все мускулы. Амуртай с ног до головы был залеплен снегом, остались только дырочки у глаз и рта. Мелькали обрывки мыслей: ищут ли его и Темиркула? Конечно, ищут. Должны. Самому ему, видимо, не найти дороги назад, пока не кончится метель. Ветер как будто бы стал чуточку спадать: уж не так валил с ног. Это вдохнуло в Амуртая новые силы. На некоторое время он даже перестал спотыкаться. Наступила вторая ночь. Амуртай шел, как ему казалось, в центре отары, ощущая, как овцы доверчиво трутся боками о его колени, толкают лбами сзади. Амуртай отчетливо представлял себе каждую из них, хотя опять не видел ничего, кроме кружащейся плотной завесы, сливающейся с ночным мраком, сквозь которую его несли уже не столько собственные ноги, сколько подталкивавший в спину ветер. На глаз постороннего — все они одинаковы, как колосья в поле; но чабан различает любую из овец, и не только по продетой в ухо железной бляшке с выбитым на ней номером. Сколько бессонных ночей провел он около них в период окота. Слабых ягнят согревал на своей груди. Сто семьдесят пять ягнят от ста маток — сколько труда, заботы, душевных волнений скрыто за этими цифрами! И сейчас, в пору этого тяжкого неожиданного испытания, он тревожился о них, как тревожился, выпуская в первый раз молодняк на пастбище. Ему рисовались красавцы-бараны, великолепные представители своей породы, которые должны были этим летом поехать на выставку в Москву, матки, давшие наилучший приплод. Ведь вся его отара — животные класса элита, лучше, ценнее которых не бывает. Гордись, чабан, таким стадом! Но долго ли они еще смогут выдержать? На сотни километров тянется суровая Черноземельская степь. Можно плутать по ней, пока не лишишься последних остатков сил. Однако, если вдуматься, пожалуй, даже в этом происшествии содержалась оценка его работы: другие, более слабые овцы, наверное, давно бы уже отказались идти, легли бы все как одна, и застыли беспомощными неподвижными бугорками… и — прости-прощай, отара! А эти все продолжали бежать, теснясь и толкаясь вокруг чабана. Блеяние овец и свист ветра, окрики, которыми Амуртай старался подбодрить животных, разговоры, которые мысленно вел сам с собой, — все это перепуталось в его голове в один клубок. В желудке ощущались болезненные спазмы от голода. Чтобы заглушить их, Амуртай время от времени глотал снег. Хотелось спать, и порой, задремывая на ходу, он терял ощущение, где он, что происходит вокруг. Почему-то давно не слышно было лая овчарок. Затеплилось новое утро. И тут, словно по какому-то волшебству, буран разом окончился. Все тише, тише ветер, прекратился снегопад. Вот уже последние снежинки кружатся в воздухе, плавно снижаясь наземь. Выяснело, порозовело небо. И перед чабаном и остановившейся отарой открылась беспредельная, ослепительно-белая, ровная, как скатерть, заснеженная равнина. Потянуло теплым ветром, на востоке все ярче разгоралась заря. Но где же овцы? Половины отары как не бывало. Нет и собак. И те и другие отделились ночью и под покровом темноты ушли незамеченными в другую сторону. Вот несчастье! Вот тяжкий стыд на седую голову Амуртая! За много лет ни одной овцы волк не унес из его отары. Не пропало ни одного ягненка. Сколько родилось — всегда все налицо. По Амуртаю равнялись, Амуртаю завидовали. Люди приезжали издалека, чтобы поучиться его опыту. Пропало все! Пропало колхозное богатство! Пропала его чабанская честь! Стыд, стыд… Что теперь будут люди говорить о нем? Амуртай Султаналиев? А-а, это тот, у которого… О, горе ему, возгордившемуся под старость лет Амуртаю Султаналиеву!… Отчаяние Амуртая не имело пределов. Кажется, скажи ему не ворочаться из степи никогда — не вернулся бы. Окаменев на месте, весь во власти охватившего его чувства непоправимости случившегося, напряженно шарил он глазами по горизонту, щурился, очищал их от снега негнущимися, окоченевшими пальцами и смотрел, смотрел… Несколько раз издал свой чабанский клич-призыв, по которому обычно овчарки немедленно сбегались к нему. Стоял и прислушивался, не взлают ли где-нибудь в ответ собаки, и снова всматривался вдаль. Увидел: к нему спешили несколько верховых, со вчерашнего дня высланных в степь на поиски пропавшего чабана и его отары. От них он узнал, что Темиркул со своей группой овец добрался до кошары соседнего колхоза и там переждал метель. Проглотив, почти не жуя, кусок сыра и хлебную лепешку, Амуртай сел на лошадь. Скорей! Скорей! Теперь, после метели, выйдут на охоту волки. Скорей отыскать отбившихся овец, пока они не пропали для колхоза совсем! Но все было напрасно. Ушла метель — вместе с метелью ушли и овцы. Все следы покрыл снег. Двое суток Амуртай метался на лошади по степи, но так и не нашел отару, а когда, на третьи сутки, прискакал в Красный Камышанник и, шатаясь, вошел в кабинет первого секретаря районного комитета партии, вид его был страшен. Борода превратилась в сосульку. Он весь обморозился. Но физическая боль была ничто в сравнении с душевной болью, которая терзала чабана. Совесть его была чиста: он сделал все, что мог. Но что проку? Потерять пол-отары… Четыреста с лишним голов скота! Лишиться выставочных животных! Остановившись посредине комнаты, Амуртай потряс руками с растопыренными пальцами, потом, захватив ими лицо, опустился на стул и с минуту сидел, горестно раскачиваясь из стороны в сторону, издавая глухие стоны. После, отняв руки от лица, встал со сдвинутыми сурово бровями, с каменно-непреклонным выражением подошел к столу и, сняв с груди ордена и медали, молча положил их перед секретарем. Минули март и апрель. Наступил май. В один из дней по степной дороге, ведущей на Черные земли, быстро катил легковой автомобиль. В автомобиле сидело двое пассажиров. Один был местный товарищ, секретарь Черноземельского райкома партии, другой — представитель центра, работник открывающейся Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. День был яркий, напоенный теплом и солнцем, и красота цветущей степи вызывала поминутные восторги приезжего. И в самом деле, невозможно было не радоваться этой благодати: благоухающему степному разнотравью, пышно покрывшему землю, этому необозримому простору под голубым шатром неба, вызывавшему в поэтической душе чувство безмерного восхищения. Внезапно внимание людей привлекло серовато-бурое пятно, двигавшееся в отдалении, выделяясь на зеленом фене степи. То почти скрываясь в высокой траве, то появляясь, оно приближалось к ним. Неожиданно на дорогу выпрыгнул заяц и, едва касаясь земли, заложив длинные уши, громадными стремительными прыжками понесся впереди машины. Вслед за ним на дороге появилась большая мохнатая собака и, не обращая ни малейшего внимания на автомобиль, пустилась в погоню за зайцем. Ее-то прежде всего и заметили проезжие. Необычное состязание в скорости между зайцем, собакой и автомобилем продолжалось, однако, недолго. Косой, улучив момент, когда, казалось, собака должна была вот-вот схватить его, сделал головоломный прыжок в сторону и исчез в траве так же неожиданно, как и появился. Собака, слыша за собой пыхтенье мотора, замешкалась на какое-то мгновенье, и это оказалось спасительным для зайца. Секунду собака колебалась, продолжать ли ей преследование или отказаться от него, потом, как бы поняв, что все равно момент уже упущен и зайчишку не догнать, отряхнувшись, пропустила машину и неторопливо потрусила куда-то в степь. Это была рослая кавказская овчарка, того так называемого степного типа — с длинным корпусом, мощными членами, говорившими о ее силе, и умеренно длинной шерстью, — который характерен для здешних мест. Бросалась в глаза неимоверная худоба собаки. Шерсть на ней висела клочьями, а выступающие ребра, казалось, готовы были проткнуть шкуру. Эта встреча, особенно же истощенный вид животного, представлявший разительный контраст с окружающей щедрой природой, дали новое направление мыслям проезжающих. — Какой великолепный пес и в каком запущенном состоянии, — осуждающе произнес москвич. — Можно подумать, что его не кормили целый месяц. Он нахмурился, окружающее весеннее великолепие перестало его радовать так, как прежде. Привыкнув видеть всегда выхоленных сельскохозяйственных животных, которых он, разъезжая по стране, отбирал для выставки, он был как-то неприятно поражен, увидев ценного, по всем признакам, но беспризорного представителя одного из тех четвероногих, которые давно с успехом используются человеком. Используются, но… На память пришли другие встречи, похожие па нынешнюю, а также разговоры, которые ему доводилось слышать от товарищей по работе, готовивших павильон «Собаководство». В эту самую минуту с громким звуком, подобным выстрелу, лопнула нагретая солнцем и быстрым движением автомобильная камера. Машина резко затормозила и остановилась. Пассажиры вышли из нее, и, пока шофер менял колесо, между ними завязался такой разговор: — Один из тяжелейших пороков… — раздумчиво проговорил представитель выставки, мысленно все еще видя перед собой голодного пса, — да, да, именно пороков!… это, на мой взгляд, совершенно неоправданное подчас пренебрежение к тем возможностям, которыми мы обладаем. Есть еще у нас такая свинская черта! Вот возьмите: собака. Что такое собака? Существо, которое не обязательно кормить, за которым не обязательно ходить, не обязательно заботиться о нем. Так, к сожалению, еще считают многие. А между тем… Я отбрасываю всякие там сентиментальности насчет того, что собака — друг, и все прочее такое. Возьмем чисто хозяйственную сторону вопроса. Вам известна статистика волкобоя? — Да… в общем, — отозвался его спутник. — В общем? А вот разрешите сообщить вам кое-что в частном. В Советском Союзе насчитывается сто тысяч волков… Насчитывали до войны. Сейчас их больше. В военные годы охота на них почти прекратилась, они имели обильные корма в прифронтовой полосе, а потом широко разошлись по всей стране. Волку, как вам, вероятно, известно, ничего не стоит пробежать за ночь сто, сто пятьдесят километров. Представляете, какое опустошение производят они в нашем животноводстве? — У нас в одном совхозе из полутораста голов овец и коз сто были зарезаны сразу… — вставил секретарь райкома. — И вот, заметьте: все случаи волкобоя происходят, как правило, там, где нет собак. — Пожалуй… — Секретарь с возрастающим интересом прислушивался к речам москвича. — И, как правило, совсем не гибнет скот от хищников в тех колхозах и совхозах, в которых уделяется внимание собакам. Если б это делали все! К сожалению… Еще нередко встречаешь руководителей, которые любят экономить на мелочах, не понимая, что из-за этого теряют большое. В некоторых колхозах совсем не предусматривают средств на кормежку собак. — Чем же они живут? — Ловят молодых зайцев, сусликов… — Безобразие! — Я, конечно, не говорю, что везде так. У грузин, например, когда отары перекочевывают на Черные земли, разрешено резать овец на корм собакам. И это правильно. Если собаку плохо кормить, она потеряет все свои ценные качества. Посмотрите на этого пса: ведь превосходный волкодав. А в каком виде? — Да у нас здесь, по моим наблюдениям, насчет этого более или менее благополучно, — не совсем уверенно возразил секретарь райкома. — Я не знаю, откуда она взялась… — Одна хорошая овчарка заменит трех чабанов, — продолжал защитник собачьего племени, как мысленно в шутку уже успел назвать его собеседник. — Овцеводам следовало бы помнить об этом… Ну, кой в чем виноват и наш брат, зоотехники и ветеринары, специалисты животноводства. Тоже иногда не видят или не хотят видеть дальше своего носа. Приезжаю как-то в один колхоз. Смотрю — превосходный пес. Болеет: фиброма на шее. Покусали волки. Лежит, и никто не хочет оказать ему медицинскую помощь. А есть свой ветеринар. Спрашиваю его: «Почему не поможете собаке? Всего и дела — ткнуть скальпелем…» Он только плечами пожал: дескать, нашел о ком заботиться! Все-таки мне удалось убедить его заняться собакой… Разговор в том же роде продолжался некоторое время и после того, как дорожный ремонт закончился и путники снова сели в машину. К концу его секретарь вынул из кармана блокнот и автоматическую ручку и, несмотря на тряску, что-то записал. — Включу в повестку одного из ближайших заседаний бюро… Дорога делала плавный поворот, огибая балку. Подъехав ближе, путники увидели, что на дне балки пасется большая отара овец. Отара как отара; и они, наверное, проехали бы мимо, не обратив на нее особого внимания, если бы к машине не бросились три собаки овчарки, в одной из которых они без труда узнали четвероногого охотника, недавно гнавшегося за зайцем. Пока они чинились на дороге, он успел вернуться к охраняемой им отаре. Без всяких сомнений, это был он, большелобый, ростом с доброго теленка, с невидными в массе густой шерсти короткими ушами, с темно-бурой окраской на спине и более светлой на лапах, брюхе и груди. Но сейчас поведение собаки резко изменилось. Если при первой встрече она не выказала никакой враждебности, точнее, проявила полное безразличие к ним, то теперь, увидев их поблизости от отары, превратилась в лютого зверя. Она первой атаковала машину, а за нею устремились две других. Шофер прибавил газу. В открытом поле с собаками овчарками шутки плохи! Они уже были около машины. Вожак прыгнул. Оскаленная морда с желтовато-белыми клыками устрашающей величины пронеслась около самого лица москвича, не дотянувшись, быть может, каких-нибудь десять сантиметров. Челюсти лязгнули подобно захлопнувшемуся капкану, с железным стуком. Отшатнувшись, москвич схватил палку, лежавшую рядом с ним в машине, но подскочившая другая собака, таких же размеров, что и первая, тотчас вырвала ее у него из рук и переломила, как сухой прут. Некоторое время собаки преследовали машину, причем то одна, то другая оскаленная морда появлялась над ее бортами. Наконец они отстали, но еще долго продолжали лаять вслед машине. На поднятый шум обязательно должны были появиться чабаны, но около отары не виднелось ни одного человека. — Странно, чья это отара?… — недоуменно сказал секретарь райкома, когда между автомобилем и свирепыми преследователями легло достаточно внушительное расстояние. Он приказал шоферу остановиться и, глядя из-под руки, приподнявшись на сиденье, внимательно всматривался назад. — Уж не… Догадка, внезапно осенившая его, была настолько неожиданна и неправдоподобна, что он не сразу решился высказать ее вслух. Но чьи же еще могли быть эти овцы, без людей, в таком месте, где, по его соображениям, в это время года не должно быть ни одной овцы? Разом припомнился во всех подробностях случай, о котором говорили по всей степи: случай с исчезновением отары Амуртая Султаналиева. Неужели это она?! Он рассказал об этом происшествии московскому гостю. Упомянул, сколько пересудов вызвало оно. Несчастье с Амуртаевой отарой взбудоражило все становища. Овец тогда искали по всей степи. Потом наступила оттепель, разлились реки, поиски прекратились. Да и сколько времени овцы могут одни блуждать по степи? Давно съедены волками… Рассказал и о том потрясении, какое пережил из-за этого Амуртай Султаналиев. Лучший чабан, и надо же было, чтобы случилось именно с ним! Переживал весь район. — К Герою собирались представлять, утвержден участником выставки, а тут такая неприятность!… — говорил секретарь, и с каждой фразой в голосе его нарастало сдерживаемое волнение: уж очень обидно было за Амуртая, даже и теперь, когда прошло почти два с половиной месяца. — Сам от орденов отказался! У меня в сейфе хранятся. Пробовали вернуть — не берет. Недостоин, говорит… — И снова, с надеждой: — Уж не его ли это овцы? — Вы думаете, что столько времени… — Да кто ж знает… а вдруг?! Знаете что: завернем к Амуртаю? Это будет лишний час езды. Не возражаете? Через час они были у становища Амуртая. И здесь их встретил злобный собачий лай. Амуртай уже успел обзавестись полугодовалыми щенками после того, как в памятную мартовскую метель потерял прежних овчарок. Старик не мог обходиться без собак. Узнав, зачем пожаловал к нему товарищ партийный секретарь, старик страшно заволновался и хотел сейчас, же садиться на коня, но секретарь остановил его, показав на машину. Нетерпение уже владело всеми. Оставив стадо на попечении Темиркула, долговязого, жилистого паренька, они тотчас выехали. Амуртай овладел собой и сидел рядом с шофером невозмутимо-строгий, поставив ярлыгу между колен, не поворачивая головы. Отара успела перебраться на другое место. Но опять, как и в первый раз, навстречу угрожающе вылетели три собаки с темно-бурым вожаком впереди. Увидев их, Амуртай весь затрясся, от сдержанности его не осталось и следа, глаза горели, сухие губы вздрагивали. Не успев сойти с машины, он закричал пронзительно: — Арслан! Арслан! Вожак на секунду замер, остановившись, как вкопанный, напружиненный, точно струна, затем с радостным визгом бросился к старику. И так странно было видеть, что это свирепое, неприступное животное может скулить и визжать, ласкаясь, будто маленький щенок! Продолжалось, однако, это не долее минуты. Огладив Арслана, старик крикнул на овчарок, чтобы они не трогали чужих, и побежал к отаре. Какие могли быть сомнения? Конечно, это его овцы! Живые, здоровые, в хорошем теле, как будто над ними и не пронеслось никакой беды! Около матерей весело прыгали и резвились ягнята. Собаки сумели сберечь не только взрослых овец, но даже приплод! Около двух с половиной месяцев верные сторожа без участия человека оберегали колхозное добро, не позволив волкам похитить ни одной овцы. Голодали, ели мышей, сусликов — что удавалось добыть, но не бросили отару, хотя для собак не составило бы особого труда найти дорогу обратно, к дому. Сколько им довелось за это время выдержать схваток с волками, сколько нападений на отару отразить, о том знали только они да волки. Это казалось невероятным. Три собаки сохранили четыреста овец… нет, не четыреста, теперь, с молодняком, их было, наверное, уже не менее пятисот. Восстановлена честь старого Амуртая Султаналиева. Собаки сослужили ему верную службу. Отплатили сторицей! Ведь кто, как не он, заботился всегда, чтоб собаки получили вовремя кусок мяса. Хоть просты и суровы законы степи, не очень щедр чабан на ласку, но тем более дорога она! Пока старик ходил среди отары, что-то бормоча себе под нос, москвич, не отрываясь, пристально следил за Арсланом, не отстававшим от чабана ни на шаг, и когда Амуртай, удовлетворенный осмотром, вернулся к ним, спросил его, указывая на собаку: — Можно потрогать? Тот покачал головой. — Не нужно. Он кушать будет. — Его волки кусали? — Ага. Кусали, кусали. — Он болел? — Ага, болел, болел. Сильно больной был. Думал — не выживет. Товарищ доктор операцию делал. — А ну-ка, попридержи! Опустившись на корточки, москвич быстро обследовал пальцами шею собаки, которую чабан держал за голову, затем, поднявшись и отряхая пыль с брюк, сказал, обращаясь к своему спутнику: — Помните, я говорил вам про волкодава с фибромой? Это он… Вот не думал, что встретимся! После этого, помедлив, москвич достал из кармана маленькую складную рулетку и обмерил Арслана. — Вот что. Я думаю, он вполне заслужил того, чтобы его показать на выставке. И работой, и экстерьером. Подготовьте все необходимые документы. И, конечно, надо подкормить. Амуртай согласно закивал головой. — Очень хорошо, — сказал секретарь. — Все будет сделано. А вопрос на бюро я все-таки поставлю… Ну, бывай здоров! — стал он прощаться с чабаном, пожимая его жилистую жесткую руку, и добавил, уже садясь в машину: — Да приезжай за орденами! Долго им лежать у меня? Я за тебя их носить не стану! Машина тронулась. Амуртай долго стоял на дороге с поднятой рукой, слегка помахивая ею, затем, перебросив ярлыгу из одной руки в другую, кликнул собак и медленно погнал отару к становищу. На душе у чабана было светло, празднично. …Вот какие истории случаются в степи. НОВОСЕЛЫ
Солнце пекло немилосердно, и собаке, бежавшей по пыльной дороге, вероятно, было нестерпимо жарко. Язык вывалился из пасти и свесился на сторону, бока ходили ходуном. Это была рослая рыжая псина — рыжая-рыжая, как огонь, косматая и вислоухая, с хвостом как помело и добрым взглядом умных, чуть грустных глаз, который, казалось, говорил: «Я никого не обижу, только меня не троньте…» Если не быть слишком требовательными, то она была даже красива, той красотой животного, которое совмещает в себе признаки многих пород, а потому и нравится многим. Любитель сеттеров, возможно, усмотрел бы в ней голову и окрас сеттера, поклонники чего-либо иного нашли бы другие привлекающие их признаки. Словом, это была типичная «дворня», «надворный советник», как выражаются некоторые острословы, — одно из тех умных и преданных созданий, которые и дом сторожат, и за ребятами ходят, как привязанные, поражая своей сообразительностью. Таких дворняг можно еще частенько встретить в деревне; но в городах они стали уже редкостью: крупному бездомному животному труднее прокормиться, да и ловцы бродячих уличных собак не оставят в покое, пока не заарканят железной петлей. Собака бежала, по-видимому, уже давно. Об этом говорили и ее запавшие бока, и весь ее пропыленный вид. И в самом деле, она была в пути уже третьи сутки, не давая себе передышки даже ночью. Лишь время от времени спускалась к ручью, тихо журчавшему под мостиком, или подворачивала к болотцу, лежавшему неподалеку, и, полакав воды (кажется, не налакаться досыта никогда!), выбиралась опять на дорогу и, перейдя на мелкую размеренную рысь, спешила вперед — все туда, туда, откуда по утрам всходило солнце. Позади синели невысокие пологие хребты — Уральские горы. К ночи они тонули во мраке, а с рассветом возникали вновь. А там, куда стремилась собака, расстилалось безбрежное море ковыля. Ни тучки над горизонтом, ни деревца, дающего спасительную тень. По сторонам неслось посвистывание сусликов. Хитрая степная лиса-огневка, махнув пушистой «трубой» с белым кончиком, перебежала дорогу, озираясь с любопытством, вероятно решив, что по дороге бежит тоже лиса: цвет был совершенно одинаков. Собака пустилась было за патрикеевной, да вспомнив, видно, что у нее другие дела, поважнее, вернулась на прежний курс. — Ребя, гляди, собака! — послышался детский голос. Ватага ребятишек ловила в поле сусликов. — Бей ее! Она, наверно, бешеная! — крикнул один босоногий сорванец, ища, чем бы запустить в животное. К счастью, под рукой у жестокосердного мальчишки не оказалось ни палки, ни камня. — Сам ты бешеный! — возразил другой, с более доброй душой, белоголовый и вихрастый, бывший, по-видимому, вожаком. — Не трожь! Может, она от хозяина отстала! Он поманил пса куском хлеба, но тот, как ни был голоден, не пошел на подачку, даже не замедлил шага. Куда спешил четвероногий путешественник, или, точнее сказать, как мы убедимся позднее, четвероногий переселенец? Говорят, кошка больше привыкает к месту. Собака всегда следует за человеком. В поселке целинников, недавно выросшем в необжитой южноуральской степи, встречали очередную партию новоселов. За много километров виднелась на степном просторе центральная усадьба совхоза, будто прикрытая высоким синим куполом неба. Все здесь было новое, едва-едва успевшее родиться на свет, начиная с притягательного, еще мало кому известного, названия «Комсомольский». В центре, на площади, красовался чистенький деревянный сборный дом под шифером — контора. Там все время хлопали двери, входили и выходили люди, постоянно дежурил у крыльца проворный и неутомимый газик, мечта всякого сельского шофера. Внимание наблюдательного приезжего, конечно, привлекла бы и длинная жердь на крыше, исполнявшая по совместительству обязанности шеста для скворечника и мачты радиоантенны, — сочетание, которому немало подивился бы всякий городской скворец. Впрочем, это здание было единственным, и на нем сходство с обычным населенным пунктом кончалось. Вокруг раскинулся палаточный городок — целые улицы, проспекты палаток. Совхоз «Комсомольский» только начинал жить. Это была его первая весна. Непрерывным потоком поступали тракторы; бороны, сеялки и другая техника, с помошью которой армия новоселов собиралась покорять целину. Прибывали и люди. Когда на дороге поднялось облако пыли и донеслось тарахтение моторов, на улицах поселка возникли суета и оживление. Встречать молодых добровольцев вышел сам директор совхоза, пожилой тучный мужчина с серебряными прядями в смоляных волосах и обвислыми запорожскими усами, в которых тоже начинала пробиваться седина, с типично украинской фамилией Задависвечка. Гремел доморощенный оркестр — две дудилки и барабан. Полоскались на ветру алые, еще не успевшие отгореть на солнце, стяги. Красными флажками были украшены и радиаторы грузовиков. Прибывшие — парни, девушки, в большинстве комсомолки и комсомольцы, — быстро сгружались с автомашин. В воздухе летали чемоданы, баулы, самодельные сундучки, кошелки. Раздавались возгласы: — Паша, подай мое! — Не растряси книги, Нюра! — Кто взял мой рюкзак? Где рюкзак? — Ребята, шевелись живей! Копаетесь тут… — Хлеб да соль, хлопци, хлеб да соль! — повторял гулким басом директор, и его полное бурачного цвета лицо (таким его сделали степные ветры) выражало неподдельные приветливость и радушие. — Ем да свой! — отозвался высокий худощавый юноша, соскакивая с машины наземь и разминая затекшие члены. — Разрешите представиться: Александр Векшегонов, комсорг колонны. По прежней жизни моторист, теперь буду — тракторист… Свободное, но без развязности обращение, фасонистая кепка в пупырышках и легкий светлый плащ, переброшенный через плечо, невольно привлекали внимание к Векшегонову. — Какой синпантичный! — с придыханием пропела низенькая круглолицая толстушка, вместе с подругой — серьезной, сдержанной девушкой — с живым интересом следившая за происходящим. Девушки прибыли раньше и уже считали себя старожилами. — Ой уж, — скептически отозвалась подруга. — Тебе, Нила, никто никогда не нравится… Хоть бы поглядел в нашу сторону! Право, слово, синпантичный… — И говорившая принялась охорашиваться, как молодая курочка. Нила лишь неопределенно пожала плечами. — Как доехали, орлы? — выспрашивал тем временем новоселов Задависвечка, лоснящееся, добродушное лицо которого сразу расположило к нему окружающих. — Ехали хорошо, без остановок. Только мостик один продавили, пришлось заночевать в поле. — В поле? У костерка? Это добре. Стало быть, уже начали привыкать… Добре, добре! Последние «добре» относились уже непосредственно к самим приезжим и выражали оценку директора. Хорошие хлопцы приехали, крепкие, какие надо! После ужина за длинными дощатыми столами, поставленными прямо под открытым небом, вновь прибывших повели в их временное жилье, в палаточный городок (временное потому, что ведь будут же когда-нибудь и настоящие дома, как у всех людей!). Палатки были большие. Целое общежитие, а не палатка. — Ну, давайте знакомиться, ребята. Вместе будем жить. Лизурчик Григорий. — Александр Векшегонов. — Проничев Степан. — Чуркин Коля… — Курим? — Сенкью, как говорят англичане. Благодарствую. Еще не приучен. Предпочитаю кашу. Да у нас тут и запрещено, в палатках-то… — У него тут повариха есть, Надейкой зовут… Надя, значит… Он к ней наладился, за кашей… — Ха-ха-ха!… Весело. А отчего весело, пожалуй, и не сказать. Молодость. У каждого, конечно, думы в голове, а хмельная, нерастраченная бодрость играет, вера в свои силы и в жизнь рвется наружу. Стемнело. Яркие-яркие и такие близкие звезды высыпали на темном небе. Повеяло прохладой. В поселке зажглись электрические огни. Передвижная электростанция уже давала ток. Донеслись звуки гармоники. Они приближались. И вдруг звонкий девичий голос задорно пропел за пологом палатки: На Урале я была, Золото копала. Если б не было любви… Последние слова потонули во взрыве смеха. — Это Надейка, честное пионерское! — встрепенулся Лизурчик. — Она! — И он сделал было попытку улизнуть из палатки, но несколько рук удержало его. — Сиди. Никуда не денется твоя Надейка! — Да он опять каши захотел! Пустите его, братцы! Помрет человек, что будем делать? — К ночи много есть вредно… Постепенно шум и смех затихали, лагерь погружался в сон. Ночь пролетела, как будто ее и не было вовсе. Только приложился ухом к подушке и… утро. Подъем. У Векшегонова пробуждение вышло несколько необычным. Он еще спал, когда что-то влажное, горячее прикоснулось к лицу. Открыл глаза и у самого своего носа обнаружил рыжую собачью морду. Пес лизнул еще и, увидев, что спящий проснулся, обрадованно завилял хвостом, заюлил. — Фитя!!! Ты?! Его возглас пробудил остальных. — Ты откуда взялся, Фитька? — тормошил Александр рыжего пса, а тот, кажется, готов был вылезть из шкуры: так был рад встрече. — Что — твоя собака? — спрашивали товарищи. — Моя… Да откуда взялась, не пойму. Я ее дома оставил… — Стало быть, прибегла… — Какой породы? — Ищейка… Блох ищет! — А ты не смейся. Хозяина нашла, самолично, без посторонней помощи. За триста километров прибежала. — Факт! Точно по спидометру: триста сорок четыре… — Он давно у нас живет, — стал объяснять Александр, продолжая ласкать Фитю. — Привык ко мне. Я, когда уезжал, велел его запереть. А он, видно, вырвался… — Как он дорогу нашел? Триста километров! — Собака, она, брат, знаешь… не то, что ты… Ты только и уразумел: от кухни да сюда… — Нет, верно, ребята, как она нашла? — Тебя бы заставить — конечно, не нашел бы… — Куда его теперь? — озабоченно спросил Александр. — Пускай с нами живет, — предложил Лизурчик. — Что — жалко? Побудку будет делать. Берем на довольствие? Олл райт? — Кашу караулить. — Точно! — Надо ему постель сделать, чтобы он свое место знал, — вставил практичный Николай Чуркин. — Он у меня под койкой будет спать, — сказал Александр. — Ну, вот и порядок! Трых-трых-трых-трых-трых-трых… — монотонно рокочет трактор, постреливая сизым дымком, ровно и сильно сотрясаясь своим железным корпусом, отчего кажется, что трясется вся земля. Фитя сидит рядом с хозяином, за рычагами управления, свесив концы лап и задремывая порой. Он уже привык и к тряске, и к выхлопам газа. Клонит ко сну. Сперва Фитя ходил за трактором. Да скоро надоело. Гоны в степи длинные. И пока трактор доползет до конца и вернется назад, пройдет целая вечность. Вместе с собакой по борозде ходили важные толстоклювые грачи. Поглядывая на Фитю, они клевали жирных дождевых червей. Ловко ловили и, подбросив на воздух, глотали мышей-полевок. Фитю они не трогали, занятые делом. И Фитя тоже не трогал их, только косился. Грачи прилетали и улетали, а Фитя оставался. За трактором стлался шлейф из пыли, и к вечеру Фитя из рыжего становился серым, чихал и кашлял: нос и глотка были забиты пылью. Скоро ему это наскучило. Трактор все равно вернется к тому же месту, только проложит лишнюю борозду. Фитя ложился и ждал. Поднимался лишь когда машина проходила совсем рядом, едва не задев лемехами плугов. — Когда-нибудь задавим тебя, рыжий, — сказал как-то Лизурчик. Гриша Лизурчик был прицепщиком у Векшегонова. — Задавим и землей завалим, чтобы вороны не растащили. Вечная тебе память! Пес-то был какой: рыжий, красный, никому не опасный… Неизвестно, понял ли эти слова Фитя или природная сообразительность подсказала ему, что и вправду может выйти что-нибудь неприятное, но с этого времени он стал отходить в сторонку. Кому хочется, чтобы его давили! Когда делали последний гон, перед концом смены, Александр брал своего рыжего приятеля к себе в кабинку (чтоб потом не искать, не звать его). Это так понравилось Фите, что он почти совсем перестал вылезать из кабины. Вообще Фитя быстрехонько акклиматизировался на целине так, как будто весь свой собачий век жил тут. Пожалуй, он даже превзошел в этом отношении кой-кого из новоселов-людей, набивших себе много шишек с непривычки к сельскому труду. Иногда наезжал Задависвечка. Директор почти все время мотался по полям на своем газике, проверяя, как идет подъем целины, выполнят ли план, данный правительством. — Целинники-былинники, здорово! — еще издали кричал он рокочущим басом. — Как живете-можете? Как работенка? Не треба ли чего? Вынув скомканный темный платок, которым можно было свободно повязать голову, он, отдуваясь, вытирал лоб, шею. Беседа длилась пять, десять минут, затем Задависвечка, записав все претензии и просьбы комсомольцев, снова запихивал свое грузное потное тело в узкое душное пространство рядом с шофером. — Ну, бывайте, хлопци! — Счастливо, Амфилогий Павлыч. — Гуд бай… Покелева! Гриша Лизурчик — веселый малый. К месту и не к месту вставляет английские слова. Надо же показать свою ученость: два года в кружке на заводе осваивал английский. Читать-писать толком не научился, зато «гуд бай», «сенкью» — пожалуйста! Гриша черен, как негр, только сверкают белки да зубы. Вечером отмоется, а назавтра опять прокоптится, родная мать не узнает. Прицепщик, одно слово. Вся пыль и гарь — на него. Но это нимало не печалит Гришу. Гораздо большую озабоченность его вызывает, если задержится стряпуха Надейка, «разъездной нарпит» целинщиков, или «кафе-ресторан на овсяной тяге», как прозвали ее совхозные остряки. Впрочем, Надейка аккуратна и опаздывает редко. Едва солнце перевалит зенит, разбитная девушка уж тут как тут со своими термосами и хлебным ящиком, увязанными и укрытыми чистой белой простыней. — Моя Надейка не подведет, — говорит обычно Лизурчик, завидев знакомую повозку. — Твоя, твоя… Когда она стала твоей? — пробует охладить его пыл Александр. — А вот соберем урожай, и женюсь на ней. — Еще как она за тебя пойдет! — За меня-то? С поцелуйчиком! — Обедать, ударники! — возглашает Надя, быстро распаковывая свой воз. Чашки, ложки, поварешки, алюминиевые тарелки и кружки — все это у нее в образцовом порядке, уложено так, что не стучит, не бренчит, принайтовлено, как оснастка на корабле. Борщ, рагу из баранины, компот из сухофруктов… Ох и вкусно все это в поле! Только подавай! — Кому кофе со сгущенным молоком, поднимите руки! — А там что у тебя, в пестерюхе? — спрашивает Лизурчик, кивая на вместительную плетенку. — Да там у меня… сама стряпала, из картошки… да вышли задавленники. Вы не будете их есть… — Ничего, давай задавленников… Олл райт! — А к нам киномеханик приехал. Будут кино казать, — сообщает Надя. — Синпантичный! — Не синпантичный, а симпатичный, — поправляет Александр. — Это все равно, — встряхивает стрижеными волосами Надя. Вместе с Надейкой бригады объезжает и ее подруга Нила. Нила — учетчица. Эта — совсем другая. Строга, взыскательна, неулыбчива. Вопрос — ответ, записала и поехала дальше. Александр уже давно поглядывает на эту статную златокосую девицу. Нравится, факт. Даже сердце начинает биться сильнее, когда она появляется на стане. Да как к ней подступиться, как сказать самому первое слово? Хоть комсорг и не робкого десятка, а все же в делах любви храбры только те, кто не испытал настоящего чувства. Пробовал как-то пошутить — она так отбрила, в другой раз не захочешь. Горда, бережет девичью честь. Ей бы каким-нибудь сложным агрегатом управлять, лететь в космическом корабле на Луну, побеждать пространство и время, а не заниматься регистрацией выработки тракторных бригад. Не о ней ли залихватски горланит Надейка, сидя в телеге и потряхивая вожжами: Как за тракторным рулем Сидит девка королем, На словах задириста, Больно бригадириста! — Но, но, Рыжуха! Шевели ногами! Сама-то сыта, так не спешишь! Ну, завей горе веревочкой эта Надейка! Совсем-совсем не то, что Нила. Подруги, а такие разные… Везет Лизурчику! Как-то вышло само собой, что Фитя среди многих других стал отличать Нилу. Он не прочь приласкаться и к Надейке Потылициной, и вообще при случае ластится к кому угодно, не собака, а ласкуха; но Нила Макушина — на особицу. Если правда, что собака угадывает желания своего хозяина, то и здесь, выходит, она попала в самую точку. Александр делает вид, что ничего не замечает, но это ясно уже не только ему одному: появилась Нила — Фитька не отойдет от нее. Как прилип. А еще говорят: собака чувствует хорошего человека… Поведение Фити и подтолкнуло Александра, будто невзначай, как-то предложить Ниле: — А интересно: пойдет он за тобой? Если пойдет — значит, что-то появится между ними, протянется какая-то невидимая ниточка. Фитя — пошел. Какое «пошел»… побежал! Приманила его Нила. И с этого дня он встречал и провожал ее. Бежал навстречу, еще завидев издали. С трактора-то хорошо видно, не то, что с земли. Засуетится, заскулит, спрыгнул — и понесся… И провожать — как непременная обязанность. Раз допровожался до того, что добежал до стана соседней бригады. Подзаправился там, чем угостили, и тогда — обратно. Нила уж стала его гонять от себя: еще потеряется. — Куда он денется, — заметил Александр, узнав о ее опасениях. — Разве что к поварихам заглянет, на кухню… Тем самым Александр как бы санкционировал и дальнейшие отлучки Фити. И вдруг Фитя и вправду потерялся. Вечером вернулись с работы, а он покрутился-покрутился под ногами и исчез. Явился лишь наутро, прибежав прямо на поле. — Где ты пропадал? — допытывался Александр. Пес, припадая к ногам Векшегонова и колотя оземь своим косматым помелом с застрявшими в нем колючками репейника, униженно вымаливал прощение. И в самом деле, позор: бросил хозяина! Дома, в родном заводском поселке, не остался жить без него, а здесь — бросил. Бывает же! Спустя несколько дней выяснилось, что пес ночевал в палатке у девчат, то есть, попросту сказать, у Нилы. Они затормошили его, заласкали, принялись пичкать лакомствами — печеньем и леденцами, вот он и задержался… А вскоре вышло так, что сама Нила не появилась в обычный час на поле. Бригадир сообщил: заболела… Ступила на гвоздь, нога распухла, фельдшер предписал покой и дал освобождение от работы. Прекратились даже и краткие свидания около трактора. На следующий день на стан приехала новая учетчица, заменившая Нилу на время болезни. Она попросила сведения о выработке. — Давно отправлены, — заявил Векшегонов. — Отправлены? С кем? Александр усмехнулся. — Фитька понес, — объяснил Лизурчик. — Понятно? О-кей? Учетчица хлопала глазами. Пришлось растолковать ей, что пес уже давно отлично изучил дорогу к центральной усадьбе. Вот его и отправили. Сводку привязали к ошейнику. — Дак что — теперь, выходит, к вам можно не заезжать? — Видно будет… Друзья умолчали, что Векшегонов, посылая пса, внушал ему: — Нила, Нила. Понимаешь, Нила… И Фитя, действительно, явился к Ниле. Она лежала в палатке и скучала; на ноге был компресс. На табуретке стояли разные примочки. Неожиданно послышалось знакомое царапание когтями, полог, заменявший дверь, колыхнулся, и Фитя предстал собственной персоной с сияющей, всегда приветливой и добродушной мордой. С этого дня он сделался «штатным» и носил сводку ежедневно. Он доставлял ее Ниле, а Нила отправляла в контору. Развертывая бумажку, Нила каждый раз ждала: не будет ли там чего-либо, не имеющего отношения к делам тракторной бригады. И однажды дождалась. В записке, как обычно, четкой цифрой была указана выполненная вспашка, а пониже мелко и не так разборчиво приписано: «Нила, когда поправишься и кончим посевную, пойдем вместе смотреть кино?» Прочитав это, Нила засмеялась, потом, вскочив, схватила Фитькину голову и поцеловала. После этого она перечитала послание подряд несколько раз и сказала: — Вишь чего захотел! Пускай подождет… Фитя, как всегда, умильно дергал хвостом. Не мог же он сказать ей, что из-за этой записки едва не лишился сегодня жизни. …Он трусил по грунтовой дорожке, не глядя по сторонам, как человек, идущий с определенной целью. Издали все еще доносилось постепенно замиравшее стрекотание трактора, откуда-то с вышины, из лазури неба, лилась бесконечная песня жаворонка. Тихо шелестели травы еще не тронутой полосы. Трещали кузнечики. Природа действует на животное возбуждающе, одновременно умиротворяя и как бы баюкая его. И Фитя испытывал именно такое состояние: с одной стороны, ему хотелось, взбрыкнув, подобно вертопраху-щенку, окунуться в окружающую благодать, пошнырить носом в траве, половить всяких зверушек, с другой, — во всем теле была разлита какая-то истома, какая-то лень, а привычка к повиновению и извечное желание служить заставляли его преодолевать всяческие посторонние отвлечения и спешить туда, куда несли ноги. Жить для человека, угождать человеку — суть собаки. Это так же неистребимо в ней, так же закономерно, как то, что Луна следует за Землей, что после зимы приходит лето, после ночи — день. И в этом смысле было что ни на есть самым естественным делом то, что Фитя последовал за Векшегоновым на целину, что он сразу же прижился здесь, как будто и родился среди этих просторов. Ведь для собаки дом — там, где ее хозяин. Нет, конечно, Фитя не был способен размышлять об этом (да и к чему это ему?), и он исполнял все прихоти Александра потому, что таково было его предназначение в жизни. Но все же, если бы Фитя был человеком, мы бы сказали, что он задумался, когда вдруг до него донеслось самое неприятное, что только могло быть: волчий запах. Фитя мгновенно остановился и замер. Волк стоял на дорожке, вполоборота к нему, ощетинясь и оскалив желтые клыки. Глаза его горели зловещим фосфорическим блеском. С языка падала пена. По природе Фитя был не драчлив; пожалуй, за свою жизнь он ни разу не укусил никого. Да дворняжке и не положено быть кусучей, хотя находятся такие дуры-шавки, которые злятся на весь белый свет. От таких прохожий успевай уносить ноги и береги штаны. Положение было безвыходное, и Фите оставалось только одно — как можно дороже продать свою жизнь. И он тоже ощетинился грозно, тоже оскалил клыки. Триста с лишним километров пробежал он в погоне за хозяином, следуя за автомобильными колеями, и не потерялся. Случались у него и другие переделки. Но сегодня, кажется, пришел его смертный час. Волк почему-то не нападал. Фитя тоже не нападал. Где уж там! Тело его тряслось от страха. Волк был сытый. Кроме того, от этого рыжего пса так несло бензином и смазкой, что серый невольно усомнился: нет ли поблизости человека? А с человеком он не хотел встречаться. И не сносить бы Фите головы, если бы не этот запах… Вспугнутый круглосуточным шумом тракторов, пробудивших степь от вековечной дремы, волк уходил на новые места. Он не стал задерживаться из-за какой-то паршивой дворняги, к тому же насквозь провонявшей этим ненавистным запахом человеческой близости. Хрипло рыкнув для острастки и поведя вокруг себя горящим взором, волк вдруг сделал легкий бесшумный прыжок в сторону и сразу затерялся в высокой траве. Фитя остался один. Подождав, не вернется ли его враг, Фитя закрыл пасть, облизнулся, встряхнулся с силой, как бы сбрасывая с себя страшное оцепенение, и все той же неспешной податливой трусцой засеменил дальше. …А никто из людей и не догадывался, какой участи избежал он сегодня. Таков удел собаки — все хранить в себе. Дни летели в труде. И все больше, больше жирных перевернутых пластов ложилось за лемехами плугов, чернела степь. Бригада Векшегонова заканчивала взмет и боронование своего участка. У комсомольцев было отличное настроение. Еще бы! Кажется, давно ли они, облачившись в ватные телогрейки, комбинезоны, кирзовые сапоги, впервые вышли в поле. Оглянулись, и дух захватило: вот она, целина, ни конца ей, ни края… Да где ее осилить, такую? Глаза боятся, руки делают. И ночью двигались в степи огоньки, рокотали тракторы. Южноуральская степь, горячая, суховейная, переходящая в бескрайние просторы Казахстана, покорно стлалась под гусеницами мощных тракторов, переворачивалась тяжелыми глыбами чернозема, рассыпалась под зубьями борон на мелкие ровные комышки… Завершался один этап — вспашка, близился другой — сев. Накануне в тракторных отрядах на летучих митингах зачитывали обращение ЦК ВЛКСМ. Центральный комитет комсомола призывал удвоить усилия, страна ждала от своей молодежи героических дел. — Не подведем, — говорили комсомольцы. — Уральцы не подкачают! Уроженцы Урала — и Векшегонов, и его ветреный неунывающий приятель Лизурчик, и другие, приехавшие вместе с ними, — и здесь продолжали считать себя уральцами. А уральцы, известно, народ боевитый. Кто не слыхал про это! Они кончали полосу, когда приехал Задависвечка. По круглому лицу директора катился пот. От радиатора газика валил пар. — Беда, хлопци! — заговорил толстяк, еще не успев вылезть из машины. — Без ножа зарезали! — Что случилось, Амфилогий Павлыч? Кто зарезал? У нас — вот… Дизель Векшегонова в это время, закончив последний гон, сделал крутой разворот и остановился с выключенным мотором. — У вас-то «вот», а там… Выручайте, хлопци! На пятом участке трактор стал. Застопорил — и ни с места… — Это кто же так отличился? Уж не Степан ли? — Он. Степка. — Да они же только что из ремонта! — Вот-вот, потому и встали. Хлопци, выручайте! У вас — конец, а там еще на целую смену… А завтра же рапортовать хотели! — Вот тебе и «выражаем твердую уверенность», — съязвил Лизурчик, вспоминая слова из обращения. Дело было ясное: надо ехать, выручать. — Спихотехника! — ворчал Лизурчик, проковыривая нос и уши, в которые залезли копоть и грязь. — В мастерской залатали так-сяк, спихнули, а отдуваться за них — мы? Сенкью вери мач, мистеры-твистеры! Очень вам признательны! Мирово! Из кареты истории вывалишься с таким ремонтом! Насчет кареты истории Лизурчик слышал однажды на митинге. — Байстрюки, — тряся головой, поддакивал Задависвечка. — Поехали, — не тратя лишних слов сказал Векшегонов. Отцепив тракторный агрегат, он стал заводить мотор. Фитя по обыкновению вертелся тут же. — Ну, бывайте, орлы! Знал, что не подведете! Спасибо! Газик помчался прямо по свежей пахоте, подпрыгивая на неровностях почвы так, как будто кто-то встряхивал его. Лизурчик, продолжая ворчать и браниться, забрался в кабину рядом с Александром. Фитя уже сидел там. Он потеснился. — Ничего, сиди, — положил на него руку Лизурчик, разговаривая, как с человеком. — Ты теперь безработный… Совхоз недавно получил передвижные радиостанции «урожай», которыми оснастили все бригады, и Фитя уже не исполнял больше обязанности добровольного рассыльного. День погас, спускались сумерки. Вдали погромыхивало, полнеба озаряли вспышки молнии. Надвигалась гроза. Начало быстро темнеть. Пришлось включить фары. Трактор шел напрямик, переваливаясь в бороздах, оставляя за собой широкий рубчатый след. В лучах света плясали ночные бабочки и мошки, затем они исчезли; вместо них полетели крупные капли, над головой что-то оглушительно раскололось, ослепив зеленой вспышкой, и хлынул дождь. — Балку надо успеть перейти! — озабоченно прокричал Лизурчик. Векшегонов молча кивнул. Хлестнуло, как из ведра. Шум падающей воды был так силен, что друзья почти перестали слышать рокотанье трактора. По земле заструились грязные потоки. Когда они добрались до балки, по дну ее уже мчалась мутная река. Трактор спустился, стал осторожно, как слон, щупающий брод, входить в воду. Склоны балки были отлоги, но дно глинисто. Машина сразу начала пробуксовывать, сползая от собственной тяжести. — Глубоко?… — полувопросительно-полуутверждающе сказал Гриша. Векшегонов, стиснув губы, смотрел вперед. — Сядем, Саш… а? Он только успел проговорить это — машина, действительно, стала. — Давай назад, ну их к черту! Еще придется самих вытаскивать!… Поздно! Трактор уже крепко сидел «на мели». Как быстро размякла, напиталась влагой земля!… Она цепко держала свою жертву, не помогали и широкие гусеницы-лапы. — Давай назад! — кричал Лизурчик. Можно было подумать, что он командовал, а Векшегонов исполнял его приказания. Мощный С-80 содрогался в тянущем усилии; наконец вырвал свое многотонное тело из засасывающего его грунта и, скрежеща, с ревом мотора, задним ходом выбрался на пригорок. — Чуть не сели, — комментировал Гриша. — А другой переправы нет? — спросил Александр. — Сам знаешь… — Придется ждать. Вода схлынет, переправимся, где будет суше. Векшегонов заглушил мотор, чтоб зря не жечь горючее. Но ждать было не в характере Лизурчика. Он нетерпеливо ерзал на месте, несколько раз высовывался, заглядывая на небо, которое было черным-черно, затем решительно махнул рукой: — Я пойду… — Куда? — изумился Александр. — Ты оставайся, а я пойду. Может, помогу там… Я этому сундуку Степахе сколько раз говорил, что надо научиться самому чинить свое хозяйство! Обстановочка как на фронте, а они гайку сами завинтить боятся… Вери гуд? Лизурчик был хорошим слесарем, до приезда на целину работал в инструментальном цехе по пятому разряду. Его слесарные познания не раз послужили друзьям: мелкую неисправность в тракторе всегда устраняли сами. Потому и простоев не было. — Промокнешь… — Не сахарный! Александр знал: если Лизурчик что-нибудь решил — не удержишь. Нахлобучив глубже кепку, Лизурчик слез с трактора и, с гаечным ключом за голенищем, побрел по воде. Александр молча следил за его удаляющейся фигурой. На средине балки вода достигла колен Лизурчика, затем поднялась выше; раз или два она едва не сбила его с ног; взмахнув руками, он пошатнулся, но сохранил равновесие. Наконец, с трудом вытягивая сапоги из глины, он выбрался на противоположный склон, помахал на прощание товарищу и исчез за завесой дождя. Гроза не унималась. Разряды молний чередовались почти непрерывно, выхватывая из сгустившегося сумрака окружающие предметы. Трактор стоял в этом пляшущем сиянии, как призрак, то возникая, то вновь пропадая. Ливень стучал по крыше кабины, по капоту. Александр сидел и думал, что, пожалуй, зря они не попытались поискать переправы в другом месте. В конце концов эта мысль заставила его тоже выйти из машины (он промок насквозь в ту же секунду) и направиться к холму с одинокой березой, размахивавшей ветвями и качавшейся под ударами дождя и ветра. Может, с холма видно, не светлеет ли на востоке, скоро ли утихнет непогода. Фитя, приподнявшись, не спускал глаз с хозяина. Внезапно страшный удар грома потряс небо и землю, огненный зигзаг, сорвавшись с вышины, прорезал уплотненный, насыщенный испарениями и озоном воздух и воткнулся в вершину холма. Векшегонов рухнул как подкошенный. Фитя заскулил, спрыгнул наземь и, болтая головой, побежал к лежащему. Векшегонов не подавал признаков жизни. Фитя, забыв про дождь, подтыкал хозяина то с одной, то с другой стороны, лизал его лицо, визжал и скулил, но тот оставался недвижим. Исчерпав все свои возможности и не добившись ничего, Фитя, продолжая встряхивать головой (в уши заливалась вода), сел около распростертого тела, вскочил, снова сел — и вдруг, словно приняв какое-то решение, со всею быстротой, на какую были способны его ноги, устремился прочь от этого места… Нила и Надейка, сидя вдвоем в палатке, читали книгу. Вернее, читала вслух Нила, а Надейка слушала и время от времени перебивала чтение восклицаниями. В будущем совхоз «Комсомольский» предполагал производить не только зерно, но и молоко и мясо; и девушки по вечерам заранее готовились к занятиям на курсах животноводов. Надя собиралась сделаться птичницей. Нилу интересовал крупный рогатый скот. За полотняными стенами палатки бушевала гроза, по намокшим и отвисшим полостям сочились ручейки, в углу капало. — Ну и гроза, мамочки! — восклицала Надейка уже наверное в сотый раз. — Ой, боюсь! Страсти какие! — Не мешай. Слушай, — не отрываясь от книги, ровным голосом останавливала ее Нила. — «Главная особенность животноводства, — внятно и назидательно читала она, — состоит в том, что сельскохозяйственные животные функционируют попеременно: как средства труда (орудия производства), как предметы труда и как предметы потребления… Так, например, корова, приносящая теленка и дающая молоко, является средством труда; поставленная на откорм перед выбраковкой сухостойная корова представляет собой предмет труда; забитая в хозяйстве корова есть предмет потребления; выращиваемый молодняк есть предмет труда, а выбракованный сверхремонтный молодняк — предмет потребления, так как внутрихозяйственный забой — весьма простая операция, не требующая специального оборудования или особой квалификации работника»… Ты что-нибудь поняла? — Да кто это так написал-то? — Профессор какой-то… — Сразу видно, что профессор. Мудрено шибко… Ой, боюсь! Щели в палатке снова озарились зелено-синим светом, прокатился новый раскат. Затем дождь как будто начал стихать. — Пишут, пишут, — с сердцем, но все так же, не повышая голоса, сказала Нила, — а для кого пишут, сами не знают! — Для нас пишут, неученых… — А теперь ты ученая стала? — А, наверное, им больше платят, чем нам, — без всякой последовательности заметила Надя. — Ой, мамочки, да скоро ли это кончится? Вот накатило!… — А помнишь, как волки выли? — сказала Нила, откладывая книгу. Читать дальше было все равно невозможно. Раскаты грома заглушали ее голос. Да и непонятно. На минуту подруги погрузились в воспоминания. Они приехали с первой партией, когда не только ни одного домика не было — даже колышка еще нигде не забили. Жили в вагончиках: Зима еще лютовала, стенки внутри вагончика покрывались серебристым куржаком, за оконцами шуршала сухим, колючим снегом метель. К утру смерзалась обувь, приходилось класть ее под подушку… По ночам в степи выли волки (недаром прозвали эту степь волчьей!). Иногда они подходили совсем близко и задавали такой концерт, что от страха у девушек начинали шевелиться волосы на голове… Жуть! У входа кто-то поскребся. Надейка громко вскрикнула. Ей представилось, что сейчас высунется волчья морда. Это был Фитя. Мокрый, страшный, весь обляпанный грязью. Отряхнувшись так, что брызги разлетелись во все стороны, он направился к Ниле. — Ты откуда это, Фитя? — всплеснули руками девушки. Фитя тыкался мордой в колени Нилы, потом шлепнул грязной лапой по платью. Легонько отводя его от себя, Нила недоумевала: — Да что с тобой, Фитька! А где ребята? Векшегонов? Гриша? Фитя, словно одержимый, продолжал толкать ее. Он повизгивал и все как бы старался что-то втолковать ей. Видя, что его усилия не достигают цели, она не понимает его, он вдруг схватил зубами за край платья и потянул за собой. — Фитька! Да ты что — спятил? Отпустись! Нашел время играть! Внезапно Нила поняла, что это неспроста, пес никогда не вел еще себя так странно. От возбуждения он весь вздрагивал, точно наэлектризованный, глаза молили о чем-то, и он продолжал звать ее: то отбежит, то вернется. Догадка явилась немедленно. — С Сашей что-нибудь случилось? — Впервые она назвала Векшегонова Сашей. — Или с Гришей? — в тон ей, с испугом добавила Надейка. Девушки переглянулись, глаза у обеих округлились. Не сговариваясь и не тратя больше времени на разговоры, они схватились за косынки, накинули брезентовые куртки. — Бежим к директору! В конторе горел свет, у крыльца стоял забрызганный грязью газик. Они заглянули в окно: Задависвечка, в окружении подчиненных — бухгалтера, счетовода, плановика — колдовал что-то над разложенными ведомостями. Предводительствуемые Фитей, несколько раз даже пролаявшим от нетерпения, девушки метнулись к дверям… Минули весна и лето, а за ними — осень. Пронеслись знойные суховеи, бич земледельцев. Океан пшеницы сменился рекой золотого зерна. Богатым урожаем отблагодарила целина за труд новоселов. В поселке Комсомольском справляли сразу две свадьбы: Александра Векшегонова с Нилой Макушиной и Гриши Лизурчика с Надей Потылициной. Свадьбы игрались в один день и час. Поселок преобразился неузнаваемо. Выстроились ряды индивидуальных домиков, во дворах кудахтали куры, мычали коровы. Около конторы красовалась большая клумба, напротив выросло новое большое здание — клуб. За ним махал крыльями ветряк. Два смежных дома были отданы молодоженам. Их соединял общий палисад, а над крышей одного был поднят точно такой же шест, что и над совхозной конторой: комбинация скворечни с радиоантенной-метелочкой. Лизурчику нравились такие «технические новинки». На семейных торжествах гулял весь совхоз во главе с высшим начальством — директором Задависвечкой. Гурьбой переходили то в один дом, то в другой. Еще не были сложены печи, а ударили первые холода. Семь дней, плясали в нетопленых квартирах. Старинная уральская «Синтетюриха», которую певали еще прадеды новоселов, звучала на целине не менее задорно и весело, чем где-нибудь в кержацком селении, в Уральских горах. Синтетюриха телегу продала, На телегу балалайку завела, Позвала она Ванюшку, Подала балалаюшку, Балалаюшка наигрывает, Синтетюриха наплясывает… «Синтетюриху» сменяли частушки под уральский перепляс. Мы с миленком целовались, — чеканил звонкий, как серебро, голос Нади, покрывая свадебный гомон и топот ног. — От утра и до утра, А картошку убирали Из Москвы профессора!… — Бывает… — гудел Задависвечка. Я отчаянной родилась И отчаянной умру. Если голову отломят, Я корчагу привяжу… Как всегда, частушки у Надейки были самые зазвонистые. Как у нас на целине Травка шелковистая… Не всем, конечно, эта травка пришлась по вкусу. Не секрет: кое-кто из приехавших вначале на целину струсил, удрал. Не беда, справились без них. Пусть будет хуже им. А нам — хорошо! И новоселы так били каблуками в пол, что половицы трещали. Фитя, конечно, был здесь же, с людьми. Кто бы решился прогнать его во двор после всего того, что он сделал! Он тоже выглядел по-праздничному. Все лето он щеголял в репье и колючках. Нила выбрала их; там, где не могла отодрать, выстригла вместе с шерстью. После этого Фитьку вымыли, расчесали. Стал чистый, блестящий. Налопался он всяких яств так, что еле дышал. Глядя на собаку, светившийся, будто начищенный самовар, Задависвечка вспоминал, как темным весенним грозовым вечером прибежали к нему всполошенные девушки, как потом вчетвером (Фитька был пятым) помчались на подпрыгивающем газике сквозь бурю и дождь… Ведь если бы не Фитька… Тогда все и решилось. В такой момент, когда ее любимому грозила гибель, Нила не смогла сдержать своих чувств. Фитя не только спас хозяина, но и устроил его счастье. Очевидно, помнили об этом и другие. Ибо в первый же день празднества, после того как выпили за обе супружеские четы, прокричали, как положено, «горько» и смущенный Александр обнял зардевшуюся Нилу, неугомонный Лизурчик попросил минуточку внимания. Подвинув к себе блюдо с жареной гусятиной, он выбрал кусок послаще и пожирнее и угостил им Фитю; затем, пока тот хрустел косточкой, потрепал его по загривку, поднял бокал с вином и провозгласил: — За Фитьку. Мировой парень! О-кей! СМОККИ, КРЫСИНАЯ СМЕРТЬ
Историю Смокки, губительницы, крыс, я хотел бы начать с напоминания о том, какой вред причиняют эти отвратительные хвостатые создания, обитающие в подвалах жилых зданий, в складских помещениях, в магазинах — всюду, где селится человек. Мне рассказывали: в одном колхозе, где не занимались уничтожением грызунов, амбарные вредители за зиму съели и испортили столько отборного зерна, что к весне колхозники остались без семян для посева,… Удивляться не приходится. В этом случае я всегда вспоминаю рассказ одного агронома (вы, вероятно, тоже читали о нем), который, желая очистить колхозное зернохранилище от прожорливых нахлебников, проделал следующий весьма показательный опыт. К амбару подогнали автомашину-трехтонку. Все щели в амбаре заделали, а от машины протянули шланг, по которому отработанные газы поступали в помещение. Около часу машина накачивала газ в зернохранилище. А потом там было найдено три тысячи дохлых крыс. Три тысячи! Если предположить, что каждая съест за год всего килограмм зерна (а она съест больше), то получается, что все вместе они сожрали бы ни много ни мало — три тонны зерна! Три тонны только в одном амбаре! Всякий раз, когда я слышу подобные истории, мне приходит на ум, что мы еще очень неполно используем возможности собаководства, ибо наши четвероногие помощники могли бы и здесь принести немалую пользу, а перед моим мысленным взором возникает на редкость невзрачное, но чрезвычайно своеобразное и занятное существо, с которым я встретился однажды на квартире моего старинного товарища и друга Александра Павловича Мазорина. Надеюсь, вам уже знакомо это имя. Каждый истый любитель-собаковод знает Мазорина и гордится хотя бы отдаленным знакомством с ним. Общая увлеченность собаководством когда-то сблизила нас. И вот уже на протяжении более чем четверти века мы оставались добрыми друзьями и коллегами… если признать меня тоже за кинолога. По паспорту Александр Павлович — житель Москвы; но ежегодно вы можете видеть его в Ленинграде, Харькове, Киеве, Тбилиси, Свердловске и других городах, где устраиваются выставки служебных собак. Он — эксперт-кинолог всесоюзной категории, и, право, я не встречал другого человека, который так же хорошо знал бы по памяти происхождение сколько-нибудь заметной собаки и вообще умел бы так понимать и ценить их. Александр Павлович — постоянный поставщик увлекательных «собачьих» историй, которые, ручаюсь вам, даже если вы закоренелый противник собак, будут выслушаны вами с большим вниманием. Из его запаса наблюдений почерпнуты многие сюжеты, коими потом, слегка обработав их литературно, я делился с читателями. Оставаясь долгое время убежденным холостяком, Александр Павлович и жизнь вел типично холостяцкую, деля свои привязанности между друзьями-людьми и друзьями-животными. Должен признать, что дружба с Александром Павловичем чрезвычайно расширила мой кругозор, приобщив к той культуре собаководства, которая дается лишь многими годами упорного труда и постоянным изучением теории. Большинству собаководов свойственна живость ума и игра воображения. Мягкий, с добрым сердцем, романтик по натуре, Мазорин привлекал меня также и теплым юморком, и своей неизменной доброжелательностью ко всему живущему — людям, животным, в чем я вижу величайшую добродетель человека. Это Александру Павловичу принадлежит афоризм: «Нет плохих собак — есть плохие хозяева», который следует помнить каждому любителю и который я повторяю теперь везде, где можно. Сам Александр Павлович, однако, сообразно своему вкусу, долгое время слыл неисправимым доберманистом — держал только доберман-пинчеров, и непременно коричневых. Его Бенно-первый, шоколадный красавец благородных кровей и могучего сложения, вне всяких сомнений, мог бы завоевать титул всесоюзного победителя своей породы, если бы хозяин экспонировал его на выставках. Немногим уступал своему предку и Бенно-второй, тоже коричневый и тоже красавец, способный стать украшением любого ринга[21]. Но вот однажды, приехав к своему другу, я с удивлением обнаружил у него прелюбопытную животинку, курчавую и покорную, как овечка, ростом, быть может, чуть больше недельного ягненка, с бородатой уморительной физиономией и куцым хвостиком в виде кочерыжки, которая в зависимости от настроения ее владелицы то торчала упрямо вверх, то пряталась в длинной жесткой шерсти. — Это наша Смокки! — отвечая на мой молчаливый вопрос, с гордостью сказал Александр Павлович. Вот так собака! Невозможно было не поражаться ею, хотя бы уже по одному тому, что она не обратила на меня ни малейшего внимания. Даже головы не повернула, когда я вошел. — Э-э, знали бы вы, какой я привел ее! — заметил Александр Павлович, видя, что я с недоверием рассматриваю его приобретение. Пошлепав рукой, он пригласил собаку вспрыгнуть к нему на колени, что она и сделала незамедлительно, и ласково потрепал ее. Мне была известна слабость Мазорина — подбирать всяких опаршивевших животин, птиц со сломанными крыльями, черепах, ужей и тащить всех домой. Раз у него долго жила больная галка, которую кто-то швырнул ему в форточку; он выпустил ее, когда она поправилась и стала летать. Вообще я убежден, что только очень хорошие люди способны на это. Но все же он иногда поражал меня. Бенно, выхоленный, весь лоснящийся, словно наполированный, и рядом — какая-то замухрышка Смокки, вся в завитках, как баран?! Признаться, глядя на нее, я не разделял восторгов хозяина. Тогда Александр Павлович сообщил мне некоторые факты из биографии собаки, и они оказались настолько интересными, что я, в свою очередь, хочу поведать о всех злоключениях и похождениях Смокки своим читателям. До сего времени у нас в этой книге шел разговор исключительно о служебных собаках, в большинстве громадных, обладающих злобой и силой, один вид которых способен испугать кого угодно. Пусть рассказ о малютке Смокки явится некоторым исключением, хотя вообще я считаю, что фокстерьер-крысолов вполне заслуживает быть причисленным к рангу служебных. Принято же относить к их числу кавказских овчарок и вообще пастушьих собак, которые борются с серым хищником — волком; а чем хуже фокстерьер, истребляющий другую серую нечисть — крыс? Это ведь не охота в прямом смысле слова, когда взял ружье, кликнул собаку и отправился в лес; а именно служба, такая же служба охраны общественного и личного добра, как и всякая другая. Я надеюсь, история маленькой Смокки убедит вас в этом. Передаю ее так, как слышал сам, и от первого лица. * * * …Появление Смокки в нашем доме не вызвало энтузиазма. — Кого ты привел? Всплеснув руками, мать возмущенно переводила взгляд то на меня, то на собаку. Представьте себе существо невыразимо грязное, кудлатое, с шерстью неопределенного цвета, свалявшейся в войлок и висевшей клочьями, росшей столь буйно, что под нею с трудом можно было рассмотреть два карих, печально смотревших глаза. Только черная пуговка носа выделялась на этом фоне, лучше всяких слов говорившем о безотрадной жизни животного. Понурив голову и опустив коротенький хвост, Смокки стояла посреди комнаты, широко расставив грязные лапы с изломанными когтями, не проявляя никакого интереса к окружающему. — Ну и красавица! Где ты взял ее? Она же больная!… — ахала и охала мать, осматривая собаку со всех сторон. В комнату вошла сестра. — Это что за урод? — Это не урод, а фокстерьер… — Для чего ты привел ее? — последовал второй неумолимый вопрос. Сказать откровенно, вот о том, как могут встретить собаку мои домашние, я совсем и не подумал, решив взять Смокки. Попробовал схитрить. — Знакомые попросили меня, чтобы она пожила у нас… — А ты уж и рад стараться! А как же Бенношка? Впустили Бенно, который уже давно скребся за дверью, требуя, чтобы ему тоже доставили возможность посмотреть на «красавицу». Горделиво напружиненный и настороженный, не выказывая, однако, признаков враждебности, он принялся обнюхивать незнакомку с головы до ног — обычная у собак манера знакомиться. Смокки немного оживилась. Глаза заблестели, хвостик поднялся; задрав кудлатую мордочку, она ткнулась ею в морду Бенно. Рядом с доберманом она выглядела совсем крошкой, а его холеный вид только еще больше подчеркивал ее безобразие. Но оживления хватило ненадолго. Глаза потухли, хвостик-коротышка вернулся в прежнее положение. Смокки сделалась снова печально-безразличной ко всему. Судьба Смокки действительно была нелегкая и могла вызвать сочувствие. Первая хозяйка фокстерьера не любила собаку. Переезжая в другой город, она бросила Смокки на произвол судьбы, и с этого в жизни маленького обездоленного существа началась длительная полоса невзгод и лишений. Некоторое время Смокки жила среди кошек у старой девы, сошедшей позже с ума; потом — у домашней работницы своих бывших хозяев, из жалости подобравшей собаку. Потом попала к швейцару, потом — к дворнику. Она получала пинки, ее выгоняли на улицу, много дней и ночей она провела, жалобно подвывая на пороге дома. Смокки отощала, курчавая шерсть ее свалялась, покрылась грязью, из белой превратилась в серую с желтыми, как будто подпаленными, пятнами. Пораженные конъюнктивитом глаза стали слезиться. Брезгливые люди морщились при виде Смокки. Она выглядела хуже самой последней дворняжки. Так кочевала она из квартиры в квартиру, нигде не задерживаясь подолгу. Легко лишиться крова — не скоро его найдешь. Так уж устроено в мире, что люди не очень склонны считаться с животными. Я случайно увидел ее и с первого взгляда понял, что передо мной чистейший фокстерьер, превосходных экстерьерных данных, только чрезвычайно запущенный. Как можно не заинтересоваться участью такой собаки? У последних хозяев ее я осведомился лишь о кличке; все остальное было ясно и так. Отдали мне ее охотно. Прием, оказанный ей у меня дома, конечно, не мог не обескуражить меня, особенно учитывая, что я целый день на работе и за собакой должны приглядывать сестра и мать. Но я решил не сдаваться. «Собака себя еще покажет», — думал я. Однако пока что она показывала себя совсем не так, как этого хотелось мне. Унылая и равнодушная, простояла она минут пятнадцать. Вдруг висячие ушки ее дернулись и насторожились. Обрубленный кучерявый хвостик вновь прыгнул вверх и больше уже не опускался. Мгновение Смокки прислушивалась, затем с прытью, какой от нее никто не ожидал, бросилась в угол, где стоял шкаф с посудой. Между шкафом и стеной была узкая щель. Смокки с трудом втиснулась туда, выставив наружу свою кочерыжку, и замерла. — Что это она?… — недоумевали женщины. — Крыс почуяла! Я торжествовал: наконец-то хоть какое-то проявление жизни в этом забитом существе! Но признаться, что Смокки останется у нас насовсем, так и не решился. Бенно уселся против шкафа и, глядя на Смоккин обрубок, стал ждать, что будет дальше. В комнате стало тихо. Мать и сестра ушли по своим делам. Я тоже скоро вышел из комнаты. На какое-то время о Смоккином присутствии просто позабыли. Прошло часа полтора или два. И вдруг тишину нарушил отчаянный писк. Я выглянул поспешно в дверь. Хвост Смокки судорожно дернулся, и она, как вытолкнутая пружиной, выпрыгнула на середину комнаты задом наперед. В пасти у нее болталась мертвая крыса. Доберман залился истошным лаем. Подскочив к Смокки, он принялся тревожно обнюхивать крысу и капельки крови на полу. Как истинно служебный пес, Бенно прежде никогда не интересовался охотой и потому выглядел сейчас даже растерянным. Зато Смокки была просто великолепна. Подбросив добычу в воздух, она с ловкостью циркового жонглера поймала ее, а затем, отшвырнув от себя, равнодушно удалилась. Крыс было много в нашем доме. Мы не могли выжить их никакими средствами. В большом старом здании с подвалом, где хранится всякая рухлядь, с бесчисленными темными углами и закоулками избавиться от них очень трудно. Нередко эти нахальные создания шмыгали в темном коридоре под ногами, пугая жильцов. Замечено, что в отдельные годы крыс бывает особенно много. Потом они куда-то исчезают. У нас они, кажется, не переводились никогда. Но вот появилась Смокки — и все изменилось. Крысам не стало житья. Смокки ловила их повсюду. Целыми часами высиживала она неподвижно где-нибудь в углу у крысиной лазейки. Однако излюбленным местом для охоты долгое время оставалась щель за шкафом. Вернувшись домой со службы, я заставал всегда одну и ту же картину: из-за шкафа торчит куцый, задранный кверху хвост фокстерьера, а перед ним на полу в выжидательной позе сидит Бенно. Такая молчаливая сцена могла продолжаться целый день. Кончалась она обыкновенно одним: Смокки ловила очередную жертву. Иногда крыса пыталась спастись бегством. Смокки кидалась за нею. В ловлю ввязывался доберман. В доме начинался настоящий тарарам. С грохотом летели стулья, с этажерки валились книги; случалось, со стола падала и разбивалась посуда. Но крыса неизменно оказывалась в острых зубах Смокки. Ловила их Смокки одним и тем же исключительно точным приемом, и притом молча, без единого звука. Молниеносным прыжком набрасывалась она на добычу, без промедления, не зная промаха, хватала крысу за шею — и для той все было кончено. Охота не прекращалась круглые сутки. Среди ночи мы просыпались от страшного грохота. Опять рушилось что-то в углу, затем раздавался короткий предсмертный писк. «Ага, еще одна». И можно было спокойно засыпать до утра. Кончилось это полным изгнанием крыс из нашего дома. Тщетно дежурила Смокки за шкафом и в коридоре. Крысы не появлялись. Поняв, что отныне каждую из них в любую минуту здесь подкарауливает смерть, они всей стаей переселились в другое место. Наступил перерыв в охотничьих подвигах Смокки! Обитатели дома хвалили собаку, не могли нахвалиться. Вот тебе и Смокки, вот тебе и грязнушка! Теперь мне и заикнуться никто не дал бы, чтоб отдать Смокки в другие руки. Мои мать и сестра не чаяли в ней души. Однажды мать, беря посуду из буфета, оставила нижнюю дверку открытой. Смокки в тот же миг оказалась в шкафу. Что случилось? Оказалось — заскреблась мышь. Полетели черепки: Смокки, расшвыривая тарелки и чашки, лезла в самый угол. С трудом вытащили ее обратно. Маленькое, упругое тельце ее было, как стальное. Смокки начала заметно поправляться. Она округлилась, налилась мускулами, совсем другой стала шерсть, перестали гноиться глаза. В первый же день, как она поселилась у нас, я вымыл ее теплой водой с мылом. И тогда она явилась в своем настоящем виде, превратившись из серо-желтой в белую. Лишь голова и хвост были пепельно-серыми, отчего, по-видимому, она получила кличку «Смокки». В переводе на русский это значит: «пепельная». Лишние, непомерно длинные, свалявшиеся космы я выщипал[22], после тщательно расчесал всю частым гребнем, и бывшая замарашка стала элегантным, с курчавой бородой и усами, жесткошерстным фокстерьером. Теперь каждый мало-мальски понимающий толк в фоксах любовался, глядя на нее. Изменился и нрав собаки. У нее появились живость, желание поласкаться. Она даже научилась нежиться. Когда топилась печь, Смокки садилась перед открытой дверцей и, жмурясь, смотрела прямо на жарко пылавшие дрова. Время от времени она сладко потягивалась, потом, когда жар становился непереносим, повертывалась к огню спиной и, порой выгибая ее, могла сидеть так бесконечно. На улице Смокки была необыкновенно резва. Вислые ушки всегда приподняты, всегда настороже, обрубленный хвостик торчит кверху, подергиваясь, как заводной, иногда от возбуждения начинает дрожать. Вся напружиненная, задыхаясь от стесняющего ее ошейника, Смокки азартно тащит хозяина за собой. Я едва удерживаю в руках поводок — с такой силой тянет его Смокки. Но вот прогулка окончена. И Смокки притихла. Куда девался ее темперамент! Дома она была фокстерьером лишь наполовину, ибо в каждом фоксике сидит настоящий чертенок, толкающий на новые и новые шалости; ртуть, а не собака! Смокки же в квартире делалась совершенно неузнаваемой: тихая, покорная. Очевидно, прошлые невзгоды все же отложили свой след. Может быть, именно дома ей попадало больше всего за малейшее проявление ее натуры, поэтому в помещении она никогда не играла, не развилась. И ни я, ни Бенно ничем не могли увлечь ее. Так, попрыгает немного на меня, когда я приду домой, подергает хвостиком, выражая свою радость, и — все. Мы с Бенно затеем возню, а она смотрит на нас внимательно, следит с интересом за всем, поблескивая из-под мохнатых, «насупленных» бровей живыми умными глазками, но чтоб сама поиграла — ни-ни! Не заставишь ни за что. В этом отношении она представляла редкое исключение, не походя ни на одного знакомого мне фокстерьера. Она преображалась, зачуяв крыс, враз превращаясь вся во внимание и слух, готовая в любую секунду к прыжку и хватке. Со временем выяснилось, что не только крыс она умеет ловить так мастерски. Как-то отправились мы на прогулку. По обыкновению я вел Смокки на поводке, Бенно бежал впереди. Мы шли мимо забора. Внезапно Смокки немного отстала, поводок натянулся. Я оглянулся — вижу: она уже до половины скрылась в дыре под забором. Хвост возбужденно подергивается, задние лапы роют землю, стараясь протиснуть туловище еще дальше. Я потянул Смокки за поводок — и остолбенел. Она медленно вытащила голову из отверстия… В пасти висела мертвая кошка. Видимо, бедная киска сидела по ту сторону дыры; Смокки учуяла ее и беззвучно сомкнула на ней свои не знающие промаха клыки. Прошло несколько дней — новая жертва охотничьего искусства Смокки. Опять на прогулке. Шли мирно, никого не собирались задевать. Откуда ни возьмись с карниза ближнего дома, точно камень, свалился большой серый кот. Со свирепым шипением, задрав трубой распушенный хвост, он вскочил на спину Бенно. Мгновением позднее прыгнула Смокки. Она буквально сняла кота со спины добермана. Изогнувшись змеей, кот впился когтями и зубами в мордочку Смокки. Но она ловко стряхнула его с себя, хотя сама была немногим больше кота, не давая ему опомниться, тут же атаковала его и… Бедный кот! Что я еще могу сказать? Наверное, он никак не думал, нападая на добермана, что все так быстро и так трагически кончится для него. Смокки «брала» кошек тем же самым приемом, каким она ловила крыс и на который способны только фокстерьеры. Это была какая-то напасть. Я вовсе не желал зла кошкам; но они, как нарочно, сами набегали на нас. Уже в нескольких соседских квартирах недосчитывались своих любимиц. Узнай там, кто виновник гибели их мурлышек, не сдобровать бы моей Смокки. Не помогли бы и ее прежние заслуги в борьбе с крысами. Поневоле я вспоминал остроумные рассуждения Джерома Джерома о неисправимой греховности фоксов. Да уж, действительно. В собачий рай им не попасть! Когда на счету Смокки числилось шестнадцать загубленных кошачьих жизней (Шестнадцать! Вы только представьте! Право же, повторяю, я никак не желал этого, но все мои попытки предотвратить несчастья разбивались о Смоккину дьявольскую ловкость и собственную неосмотрительность ее жертв), хозяева наконец дознались, в чем дело, и пошли жаловаться на меня и Смокки в домоуправление. Там ответили: — Шестнадцать? Когда она задушит двадцать, придите и скажите нам: мы выдадим ей премию за борьбу с безнадзорностью кошек… От себя добавлю: конечно, можно фокса приучить не бросаться на других животных. Но Смокки я взял уже взрослой — отсюда ее «неисправимость» (переучивать всегда труднее, чем учить). Все фоксы невероятные драчуны и забияки. Не отстала в этом отношении и моя Смокки. С Бенно у них установилась дружба с первого дня. Что же касается других собак… Раз из соседнего двора выскочила овчарка и бросилась на Бенно. Доберман мог бы и сам за себя постоять, но просто не успел это сделать: его опередила Смокки. Подскочив на всех четырех лапах, она впилась овчарке прямо в нос! Испугавшись за Смокки — много ли такой козявке надо! — я, оторвав ее от овчарки, поспешно подхватил на руки. Не тут-то было! Смокки вырвалась и злей прежнего, с неукротимой отвагой и энергией, как всегда молчком, еще раз повторила ту же операцию с носом овчарки. Не ожидавший такого наскока бедный пес взвыл от боли (нос — самое чувствительное место у собак) и, поджав хвост, пустился наутек, преследуемый Бенно. Бенно даже не довелось помериться с ним силами. Аи да козявка! Муха испугала слона! Это маленькое существо отличалось неудержимой храбростью, и позднее я имел возможность еще не раз убедиться в ее бесстрашии. Известно, что фоксы могут самоотверженно защищать хозяина и способны обратить в бегство несравнимо сильнейшего противника. Глядя на Смокки, я частенько раздумывал над тем, что такая собачка могла бы с успехом быть использована для службы связи, в кавалерии например. Портативная: можно сделать удобную клетку-корзинку, приторочить к седлу — и марш-марш, поехали. Пустили с донесением — она несется, как пуля; убить трудно, поймать еще труднее. А повстречался враг — ого, она сумеет постоять за себя! Наша Смокки наглядно демонстрировала это. В боевом задоре она начинает вся дрожать, мелко-мелко трясутся лапы… Точно так же дрожат лапы от возбуждения у эрделей. А дома, дома… Ну, кто бы мог подумать, глядя на нее дома, что эта тихоня может проделывать такие штуки? Куда исчезли пыл и жар. Голова опущена, хвост тоже. Как два тряпичных лоскутка, обвисли ушки. Неуклюже подходит она к столу и терпеливо ждет, не перепадет ли лакомый кусочек. Терпению у Смокки могла поучиться любая собака. Моя сестра, в то время студентка института, готовила дипломный проект, просиживая над ним дни и ночи. Смокки усаживалась рядышком на стуле и, глубокомысленно уставясь на бумаги, способна была сидеть так целыми часами. Иногда глаза ее смыкались, и она начинала дремать, но со стула не уходила. — Смокки! — окликнет ее сестра. Смокки встрепенется, поспешно раскрыв глаза, и как ни в чем не бывало опять примется внимательно смотреть на чертежи. Приближалась весна. В окнах выставили зимние рамы. И вот, с наступлением теплых дней, Смокки стала вести себя как-то странно. Внезапно начинала ерзать на стуле, вскакивала на лапы, тянулась мордочкой к чертежам, даже повизгивала от волнения. — Что с тобой, Смокки? — отрываясь от работы, с недоумением спрашивала сестра. Собака немного успокаивалась, опять чинно усаживалась на стуле, но — ненадолго. Через некоторое время все повторялось сначала. Раз Смокки так увлеклась, что даже положила лапу на чертеж, за что немедленно была изгнана с позором. Несколько дней сестра не позволяла ей водвориться на заветное место. Потом сменила гнев на милость. Прошел день или два, и вдруг однажды Смокки, точно ее ужалила пчела, сорвалась со стула и прыгнула прямо на чертежи. Бумаги полетели на пол, флакон с тушью повалился набок, неплотно заткнутая пробка выскочила из горлышка, и только по счастливой случайности черное жирное пятно не расползлось по проекту… Сестра испуганно вскочила, не понимая, что это значит. Смокки же… азартно ловила муху! Оказывается, она уже давно с напряженным вниманием следила за этими крохотными шустро бегающими по чертежу созданиями, обуреваемая желанием схватить их; а мы-то не догадывались, что с нею! Пришлепнув муху лапой, Смокки аппетитно слизнула ее языком и, удовлетворенная, спрыгнула со стола. Наконец, дипломный проект был закончен и благополучно защищен, сестра окончила институт, получив звание инженера-архитектора. По этому случаю состоялось семейное торжество. Собрались родственники и друзья. За беседой вспомнили о проделках Смокки, о том, как она «помогала» работать над проектом. Подруги смеялись и весело подшучивали над сестрой: — Это же не ты выполнила проект: Смокки думала за тебя. Она и от мух его спасала! Это Смокки — дипломантка! * * * Как-то у себя на службе я разговорился с председателем подшефного колхоза. Каким-то образом речь зашла о Смокки. Я рассказал о ее крысоловных подвигах. Председатель слушал меня с живейшим интересом, а когда я замолчал, сказал: — Дай ты нам хоть на недельку эту самую… Смокку! Заели нас проклятые хомяки. Сколь убытку от них терпим — не сосчитать. Он просил так настойчиво, что я согласился. В ближайший выходной день я отвез Смокки в колхоз, наказав беречь ее пуще глаз и особенно следить, чтобы ей не попадались кошки. Собаку закрыли в хлебном амбаре, почти свободном в эту пору от зерна, а несколько деревенских ребятишек остались на всякий случай дежурить около дверей. Ровно через неделю, в следующее воскресенье, я снова поехал в колхоз, захватив с собой ради разминки добермана. Председатель встретил меня смущенно. С минуту он мямлил что-то неопределенное, а потом, наконец, признался, что Смокки потерялась. Ищут, но найти не могут. Из дальнейшего разговора выяснилось следующее. Наутро — после того, как я уехал, оставив Смокки, — открыв амбар, колхозники обнаружили в нем десятка полтора задушенных и валявшихся в разных углах крыс. Это была работа Смокки. Сама она сидела у норы, сделанной крысами в полу амбара, и караулила очередную добычу. Она была так увлечена своим занятием, что даже отказалась поесть, только полакала молока, вместительную плошку с которым поставили для нее около порога. Поперек Смоккиного носа красовалась глубокая свежая царапина — напоминание о той битве, которая, видимо, происходила тут ночью. Все-таки какому-то «хомяку» удалось цапнуть неуязвимую Смокки, прежде чем она прикончила его, — редкий случай, ибо фокстерьер необыкновенно проворен и увертлив, и жесткая курчавая шерсть хорошо защищает его. В остальном вид у нее был самый боевой. Она дружелюбно помахала хвостиком пришедшим проведать ее людям и снова удалилась в темную глубину амбара. Председатель — с моих слов — так растрезвонил о необыкновенной способности Смокки уничтожать «хомяков», что результатов этого эксперимента с любопытством ждала вся деревня, и когда все подтвердилось, немедля было решено: как только Смокки закончит очистку одного амбара, перевести ее в другой. Смокки провела в первом амбаре двое суток, удавив за это время не менее трех десятков крыс. Столько же во втором и третьем. Таким образом, меньше чем за неделю она основательно почистила от хищников все основные зернохранилища артели. И все было бы хорошо, как вдруг накануне выходного дня на колхозной птицеферме была обнаружена пропажа нескольких кур. По всем признакам птичник посетила лиса. Возле стены остался небольшой лаз, через который она проникла в помещение, на земле валялись перья и виднелись следы крови. Припомнив все то, что я рассказывал о Смоккиных злодеяниях над кошками, председатель решил испытать способности Смокки на лисе. Лисий подкоп зарыли и поместили фокстерьера в курятник. Правда, не обошлось и тут без греха. Сразу же с порога Смокки так резво бросилась в гущу птицы, что прежде чем ее успели остановить, она уже придушила двух несушек. Однако председатель вполне резонно рассудил, что это еще не дорогая цена за лису. Кур перевели в соседнее помещение, и Смокки осталась в одиночестве. По расчетам председателя, рыжая патрикеевна должна была явиться ночью за очередной добычей, и тут-то ее и накроет Смокки. Но наутро курятник, где закрыли собаку, оказался пуст. Подкоп был разрыт, Смокки исчезла. В тревоге председатель разослал ребятишек повсюду искать беглянку, но ее и след простыл. Вместе с председателем и Бенно я отправился на место происшествия. Я надеялся, что Бенно, так кстати захваченный мною с собой, поможет в розысках, и не ошибся. Учуяв в курятнике знакомый запах Смокки, доберман-пинчер заволновался, забегал, напряженно обнюхивая стенку и особенно подкоп. Я вывел его к наружной стороне лазейки. Тыча рукой в разрытую землю, настойчиво повторял: — Смокки, Смокки… ищи! Бенно закружился на месте, затем, не отрывая носа от земли, быстро побежал от птичника к лесу. Я и председатель, сопровождаемые несколькими любопытствующими, едва поспевали за ним. Доберман привел нас к оврагу, скрытому в лесной чаще. Обрывистые склоны его поросли молоденькими сосенками и пихтами, вокруг шумел густой сосновый бор. Под узловатыми, извившимися, будто змеи, корнями столетней сосны Бенно отыскал узкую нору, уходившую под землю. При виде ее спутники обрадованно разъяснили мне, что это вход в лисье логово. Значит, Смокки преследовала дерзкую похитительницу по пятам! Теперь в этом можно было не сомневаться. Но где же она, наша бесценная неустрашимая Смокки? Не нашел ли свой конец маленький увлекающийся фокстерьер в борьбе с хитрым и значительно более крупным и сильным хищником? Лиса — не крыса и не кошка… Правда, фокстерьеров применяют для охоты на лисиц, но в этом случае они чаще действуют не в одиночку, а целой сворой. И, кроме того, как норную собаку[23] я еще совсем не знал свою Смокки. — Надо найти другие выходы из норы, — распорядился председатель. — А у этой разложить костер. От дыма лиса вылезет наружу. После недолгих поисков среди корней молодой пихты, действительно, нашли еще одну лазейку, почти невидную под скрывающим ее хворостом. Расположившись кругом, колхозники развели огонь. Скоро темное отверстие затянуло едким сизым дымом. В норе кто-то завозился. Послышалось яростное фырканье, потом чиханье и из-под корней появилась… кудлатая мордочка Смокки! Выглядела она уморительно. От глинистой почвы она из белой превратилась в рыжую; вокруг глаз, ноздрей, губ налипли комочки сырой земли. Залепленный глиной язык висел, как грязная тряпка. Бока учащенно вздымались. Но главное, что она была жива, живехонька! Увидев меня и Бенно, она радостно попрыгала вокруг нас, затем, по своему обыкновению быстро успокоившись, села с умильным видом, как бы спрашивая: «А ну, что прикажете делать дальше?» Что дальше? И тут кто-то вспомнил: а где же лиса? Из норы больше никто не появился. — Надо разрыть! — сказал председатель. — Доконать! А то от нее все равно житья не будет. Раз повадилась ходить за курами, не отстанет, пока всех не перетаскает. На другое место переселится, а за курятиной — жди, придет. Сбегали за лопатами. Нора оказалась очень глубокой. Извилины ее уходили далеко под корни деревьев. У землекопов по лицам катился пот; они рыли, сменяя друг друга. Наконец, тесный длинный лаз расширился. В конце его, перед самым логовом, лежала задушенная огневка. Своим телом она закрывала четырех, тоже мертвых, лисят. Смокки справилась со всеми пятерыми. С трофеем в виде пяти лисьих шкурок мы возвращались обратно. Ну, Смокки — отличилась! Все разговоры вертелись около нее. Конечно, вспомнили опять про передушенных ею крыс. — Сколь вреда от них терпим! — сокрушенно заметил один из пожилых колхозников, почти из слова в слово повторяя однажды высказанную мне жалобу председателя. — Отрава их не берет. Зачем им отраву брать, когда вокруг еды — ешь не хочу, зерна горы… — Кажинный год, скажи, как семена с осени в закрома засыпать, так процент «на крыс» высчитывать, — заметил другой. — Ровно подать какую платим… — А зачем терпеть? Почему бы вам не завести парочку-другую таких? — показал я на Смокки. — Они бы управились. Щенков я помог бы вам достать. От той же Смокки… — От нее? — сказал первый колхозник, уважительно взглянув на семенившую рядом со мной Смокки. — Не плохо бы. Настоящая крысья смерть!… Как скажешь, председатель? Председатель ответил, почесав в затылке: — Надо подумать… Боюсь, что он думает до сих пор. С вечерним поездом я с Бенно и Смокки вернулся домой. * * * На этом кончается рассказ про маленькую отважную Смокки, Крысиную Смерть, слышанный мною от Александра Павловича Мазорина. С тех пор прошло много лет. Но и по сей день мне слышится этот укоризненный вопрос: «А почему бы вам не завести парочку-другую таких?» И в самом деле: почему? До каких пор можно безропотно мириться с ущербом и откармливать стаи жирных ненасытных серых разбойниц, хозяйничающих в наших хлебных амбарах, складах? Чего проще: обзавестись бы каждому колхозу семейкой собак-крысоловок, наподобие Смокки. Ведь держит же охотник собаку для своих нужд. Что мешает сделать это артели? Сколько народного добра сберегла бы пара таких небольших ловких собачат! А?
Как-то я обратил внимание на отчетливый белый шрам на левой кисти Александра Павловича Мазорина. Когда он повернул руку, оказалось, что точно такая же метка есть у него и на ладони. Не требовалось быть особым знатоком, чтобы понять, что эти следы оставили чьи-то зубы. — Кто это вас так? — спросил я его. — Это? — Александр Павлович помедлил, проведя двумя пальцами по рубцу. — Смешно сказать, но с этого началась одна из самых сильных привязанностей в моей жизни… — Почему смешно? — Для многих, кто не привык иметь дело с собаками и близко не знает их, кажется смешным проявлять какие-то чувства к ним… — Разве вы стыдитесь этого? — Я — нет… Так, из напоминания о шраме, возникла наша очередная беседа, и так родился этот рассказ, посвященный еще одному четвероногому герою, доберман-пинчеру Бенно, и его подруге — Бианке. Не тому Бенно, о котором читатель знает из истории маленькой Смокки, а его предшественнику, Бенно-первому, с которого как собаковод когда-то начинал Александр Павлович. Именно с этих двух доберманов, а главным образом с Бенно, он и прослыл доберманистом высшего класса. Говорят, что у каждого собаколюба бывает только одна собака. Это — в том смысле, что сколько бы их ни прошло через его руки, только воспитанию одной он отдастся со всем пылом, на какой способен, только для одной не пожалеет ни времени, ни сил, чтобы сделать из нее настоящего друга (старая собаководческая поговорка гласит: сколько вы вложите в собаку, столько она и отдаст вам!), и только одна будет служить ему так, что он никогда не забудет ее, а все следующие явятся лишь слабой копией первой… Если основываться на примере с Бенно, то, пожалуй, с этим можно согласиться. Впрочем, только ли один Бенно — доказательство этого? Таким же неповторимым был для меня дог Джери. Вероятно, такую «единственную» собаку мог бы назвать любой «собачник». Во всяком случае, что касается Александра Павловича, то и спустя много лет после гибели Бенно в доме Мазориных слышалось: Бенно, Бенно… Но — предоставим слово самому Александру Павловичу.
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 39; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.198 (0.105 с.) |