Горева Светлана "Старые вишни" 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Горева Светлана "Старые вишни"

Митя любил бывать у дедушки в саду. Там было очень тихо, тенисто и как-то по-особенному спокойно. В саду росли яблони, груши и вишни. Каждый раз приезжая в сад, Митя удивлялся, как пышно цветут деревья, какие они приносят сочные и сладкие плоды. Особенно ему нравились ягоды с одной вишни, что росла около дома. И хотя вишня была очень старая, она цвела каждый год. Мите казалось, что вкуснее ягод, чем с этой вишни он никогда не ел.

Однажды Митя забрался в самую дальнюю часть сада, где росла только крапива и старая вишня. Дерево было покрыто коростой, половина листьев уже облетела, хотя до осени было еще далеко. Мальчик решил попробовать ягоды с этой вишни. Они оказались кислыми и наполовину червивыми.

Митя вернулся в дом и первым делом спросил у дедушки об этой вишне. «Эта вишня – ровесница той, что растет около дома. Но я мало ухаживал за ней, плохо поливал, вот она и выросла такая корявая», - начал свой рассказ дед. «Я посадил эти деревья, когда был молодой и мы с бабушкой только-только построили этот дом», - сказал он, показывая рукой на старый обветшавший со временем бревенчатый дом. «Посадил я одну вишню около дома, вторую – в конце сада.

Первую я часто поливал, ухаживал за ней, говорил ей добрые слова, и делал всё это с такой любовью, что и дерево ответило мне тем же, и теперь каждый год я собираю вкусные вишни. За второй вишней мне не хотелось ухаживать. Далеко было ходить туда, и каждый раз, когда я нёс в ведре воду для этой вишни, я ругал себя за то, что так далеко посадил ее, и вся моя злоба и плохие слова выливались на это дерево вместе с водой», - продолжил он. «Так и человек, Митя, зависит от того, с какими словами к нему обращаются в детстве. В следующий раз, когда захочется с кем-нибудь поругаться, вспомни мой рассказ по старые вишни», - добавил дедушка.


Вячеслав ДЁГТЕВ Выбор
Посвящается Юрию Бондареву


Он был с Дона, она - с Кубани.

Он служил гранатометчиком, она - в полевой пекарне.

У него в прошлом было много чего разного, в основном неприятного, что
сейчас, на войне, казалось несущественным: работа, жена, семейные дрязги.

У нее где-то в Армавире, говорили ребята, осталась старушка-мать,
которую не на что было лечить, потому и поступила она в армию хлебопеком.
Восемьсот рублей в день "боевых" - где их, такие деньги, в России
заработаешь?

Они не обмолвились ни единым словом друг с другом - она нарезала хлеб,
он подходил к раздаче в очереди таких же, как сам, грязных, пропотевших
солдат, и молодых безусых "срочников", и угрюмых в основном "контрактников",
у которых у каждого была в жизни какая-нибудь трагедия (от хорошей жизни на
войну не вербуются), подходил, молча брал свою пайку, любил он с поджаристой
корочкой, даже чтобы чуть-чуть хлеб был подгорелый, и она в последнее время
стала оставлять ему именно такой.

Она молча клала в его огрубелую ладонь пышущий жаром пышный пахучий
хлеб, пальцы их соприкасались, они вскидывали друг на друга глаза - у него
они были серые, стального, немного зеленоватого цвета, у нее - карие,
выпуклые, как у породистой преданной собаки; в последнее время глаза у нее
сделались отчего-то золотистые и с янтарным оттенком. Вот и все было их
общение.

Он знал, что зовут ее Оксана, редкое по нынешним временам имя. Она,
конечно же, имени его не знала. Да и зачем ей, молодой и красивой, имя
какого-то гранатометчика в потертом бушлате и с проседью, "дикого гуся",
"пса войны", сбежавшего на эту непонятную необъявленную войну от нужды,
беспросветности и тоски.

Нет, кажется, раза два он сказал ей: "Спасибо!", а она ответила:
"Пожалуйста!" Вот теперь уж точно - все!

Да, несколько последних лет он не жил - существовал. В тоске и
беспросветности. Он не верил больше женщинам. Казалось, все они сделались
шлюхами, падкими на деньги, тряпки и удовольствия. Телевизор с рекламой
прокладок, безопасного секса, Багам, Канар и французского парфюма сгубил
русскую бабу. Вместо того чтобы мечтать о детях, они теперь мечтают о
колготках от Версачи. И с некоторого времени он стал рассуждать совсем как
эти "звери", с которыми приходилось сейчас воевать: русские женщины
продажные, живут даже с неграми ("лишь бы человек был хороший"), и потому
нет у нас будущего и весь народ обречен на вымирание.

Он был согласен с этим, как это ни прискорбно. В прошлом служил он в
милиции участковым и насмотрелся такого, что даже не рисковал никому
рассказывать - не поверят. Он любил свою жену-пианистку, она же считала его
неровней себе, не парой, а потому спуталась с каким-то плюгавым настройщиком
роялей и постоянными вздорными заявлениями в УВД сначала вынудила начальство
отобрать у него, заядлого с 16 лет охотника, ружье, которым он будто бы ей
угрожал, затем лишить его табельного оружия, а потом и уволить из "органов".
Квартиру, которую он заработал, разделила, но ключи не отдавала, жила в ней
одна. Он помыкался, помыкался, то у родителей, то где придется, и пришлось
соглашаться на то, что она ему предложила (и то спасибо соседям, засовестили
ее), и досталась ему после разъезда конура - в прямом смысле, без всяких
кавычек. Ах, как тоскливо и горестно бывало ему в той конуре, особенно
вечерами! Одно оставалось - выйти, взять бутылку. Пока деньги были...

А тут началась война. И ноги как-то сами собой принесли его к казачьему
атаману, а потом в военкомат, и взяли его на войну, и направили в отдельный
казачий полк по армейской специальности и с армейским званием -
гранатометчиком и младшим сержантом.

Так и служил он уже второй год, бывший старший лейтенант милиции,
младшим сержантом. За это время он сделался настоящим "псом войны". Уже не
являлись ему во сне убитые им "звери", уже не дрожали в бою руки. Недавно
пришлось пристрелить своего - уж очень парень был труслив, чуть что --
сразу же у него паника, в бою своим несдержанным поведением чуть всех не
угробил, пришлось под шумок щелкнуть его в затылок. А то еще на днях
приезжал в полк известный своими мерзкими интервью с так называемыми
"полевыми командирами" один московский журналюга - этого педика просто
подставили под пули те, кого он воспевал, после чего некоторые сослуживцы,
даже офицеры, подходили к нему и молча жали руку. Что ж, на то она и война.

Вот такая теперь была у него жизнь.

Но в последнее время суровая его жизнь стала скрашиваться присутствием
Оксаны в их полевой походной пекарне.

Оксана как-то выступала на День Победы перед солдатами. Среди прочей
самодеятельности она плясала чечетку, или, как называют специалисты, степ.
Когда-то в прошлом она занималась в танцевальном кружке при Доме пионеров и
в тот день, в святой для всякого русского День Победы, решила, видать,
тряхнуть стариной. На ней были блестящие хромом сапожки, которые полковые
умельцы подбили так, что они и звенели медными подковками, и скрипели
вложенной между стелек берестой.

Ее стройные, немного полноватые в икрах ножки так и мелькали, так и
носились по дощатой сцене - стоял топот, стук, скрип, а солдаты сидели кто
на чем, некоторые - раскрыв от восхищения рот, сидели и смотрели на это
чудо, и не один, верно, плоховато спал в ту ночь.

Да, она была настоящая королева их полка. Многие вздыхали, некоторые
даже пытались чего-то там предпринимать, да только без толку. Как истинная
казачка, она знала себе цену, строго держала себя. Поэтому он даже и не
пытался...

И вот сейчас ее внесли на носилках двое дюжих измазанных глиной
десантников. Внесли в подвал-бомбоубежище, где когда-то выращивали
шампиньоны (ими до сих пор еще тут кисловато пахло), а теперь оборудован был
полевой госпиталь и где он получал индивидуальные аптечки на весь взвод.

Она была по самый подбородок укрыта окровавленным то ли пледом, то ли
ковром, то ли одеялом. Среди раненых и медобслуги пополз шумок: "звери"
обстреляли хлебовозку, где, случалось, и сами получали дармовой хлеб.

Ее положили возле печки-буржуйки, в которой гудело замурованное пламя и
наносило тополевым горьковатым дымком, который будил в памяти осенние
субботники и запах сжигавшейся листвы.

Глаза ее горели каким-то странным, лихорадочным, янтарным огнем. В них
прямо-таки плескался непонятный и потому страшный пожар. Он подошел к ней.
Она угадала его и улыбнулась.

- А-а, Роман! Здравствуй!

Он удивился: откуда знает его имя? Ведь они не знакомились. Они даже ни
разу не поговорили. "Спасибо". - "Пожалуйста" - вот и все! Она пекла хлеб
для всего полка. Он был одним из трех тысяч солдат. Все солдаты на одно
лицо. Но на душе сделалось так тепло и так легко, хоть пой, хоть скачи
козленком.

- Видишь, как меня? - продолжала говорить она. - Ну ничего, это ведь
не страшно. И не надолго. Мы еще потанцуем. Ведь правда, Рома?

- Конечно, конечно. Ты только не говори много. Береги силы. Потом мы с
тобой наговоримся. И натанцуемся. Ты еще покажешь класс -- в своих скрипучих
сапожках-то...

- Сапог, сапог! - Она схватила его за руку, притянула к себе,
приложила ладонь к своей щеке - щека горела огнем! - зашептала свистящим
полушепотом, с перехватом дыхания: - Слушай, будь другом... Я стеснялась
этих ребят-санитаров, чужие люди, а тебя попрошу, будь другом, сними с меня
левый сапог - жмет, вражина, мочи нету! Или разрежь его, что ли, а?

Он кивнул и приподнял край задубевшего от крови одеяла.

Ног у нее не было по самые колена.

Его бросило в жар. Он еле сдержался, чтоб не отшатнуться. Стоящая у
бетонного столба молоденькая медсестра, помогавшая размещать раненых, чуть
слышно вскрикнула, увидев это, и заткнула рот воротом халата, испачканного
кровью, грязью, зеленкой.

Он медленно опустил край одеяла (или ковра?), поправил его и
приблизился к ее лицу. В глазах Оксаны, оглушенных промедолом, прочитал
облегчение, будто сапог и в самом деле перестал мучить.

В подвале сразу же отчего-то сделалось тихо. Так тихо, что слышен стал
лязг и звон инструментов за ширмой, где готовили стол для операции.

- Знаешь что, Оксана дорогая? - сказал он хрипловато, но твердо. - А
выходи-ка ты за меня замуж, -- докончил он и словно груз сбросил.

Она широко распахнула глаза. В них были слезы.

- Что? Замуж? - Сейчас в глазах уже плескалась радость. Да, радость!
Радость золотая, неподдельная. - Я знала, что ты рано или поздно заговоришь
со мной. Я знала... Но замуж?! - И тут же промелькнуло недоверие в ее тоне,
даже настороженность появилась в интонации. - Но почему именно сегодня,
именно сейчас?

- Боюсь, что завтра... я не осмелюсь. Так что сейчас решай.

Она коснулась его темной загорелой руки. Закрыла янтарные свои
прекрасные от счастья глаза и прошептала:

- Какой ты... Ведь правда, все у нас с тобой будет хорошо? Меня сейчас
перевяжут, и мы с тобой еще станцуем на нашей свадьбе... Ах, как я
счастлива, Ромка!

У бетонного столба стояла молоденькая медсестра и беззвучно плакала.

В подвале висела звонкая, чистая, прямо-таки стерильная тишина, запах
грибов куда-то пропал, и лишь горьковато припахивало от печки тополевыми
поленьями...


Б. Екимов. “Говори, мама, говори…”

По утрам теперь звонил телефон-мобильник. Черная коробочка оживала:
загорался в ней свет, пела веселая музыка и объявлялся голос дочери, словно рядом она:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец! Вопросы и пожелания? Замечательно! Тогда целую. Будь-будь!
Коробочка тухла, смолкала. Старая Катерина дивилась на нее, не могла привыкнуть. Такая вроде малость — спичечный коробок. Никаких проводов. Лежит-лежит — и вдруг заиграет, засветит, и голос дочери:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Не надумала ехать? Гляди… Вопросов нет? Целую. Будь-будь!
А ведь до города, где дочь живет, полторы сотни верст. И не всегда легких, особенно в непогоду.
Но в год нынешний осень выдалась долгая, теплая. Возле хутора, на окрестных курганах, порыжела трава, а тополевое да вербовое займище возле Дона стояло зеленым, и по дворам по-летнему зеленели груши да вишни, хотя по времени им давно пора отгореть рдяным да багровым тихим пожаром.
Птичий перелет затянулся. Неспешно уходила на юг казарка, вызванивая где-то в туманистом, ненастном небе негромкое онг-онг… онг-онг…
Да что о птице говорить, если бабка Катерина, иссохшая, горбатенькая от возраста, но еще проворная старушка, никак не могла собраться в отъезд.
— Кидаю умом, не накину… — жаловалась она соседке. — Ехать, не ехать?.. А может, так и будет тепло стоять? Гутарят по радио: навовсе поломалась погода. Ныне ведь пост пошел, а сороки ко двору не прибились. Тепло-растепло. Туды-сюды… Рождество да Крещенье. А там пора об рассаде думать. Чего зря и ехать, колготу разводить.
Соседка лишь вздыхала: до весны, до рассады было еще ох как далеко.
Но старая Катерина, скорее себя убеждая, вынимала из пазухи еще один довод — мобильный телефон.
— Мобила! — горделиво повторяла она слова городского внука. — Одно слово — мобила. Нажал кнопку, и враз — Мария. Другую нажал — Коля. Кому хочешь жалься. И чего нам не жить? — вопрошала она. — Зачем уезжать? Хату кидать, хозяйство…
Этот разговор был не первый. С детьми толковала, с соседкой, но чаще сама с собой.
Последние годы она уезжала зимовать к дочери в город. Одно дело — возраст: трудно всякий день печку топить да воду носить из колодца. По грязи да в гололед. Упадешь, расшибешься. И кто поднимет?
Хутор, еще недавно людный, с кончиной колхоза разошелся, разъехался, вымер. Остались лишь старики да пьянь. И хлеб не возят, про остальное не говоря. Тяжело старому человеку зимовать. Вот и уезжала к своим.
Но с хутором, с гнездом насиженным нелегко расставаться. Куда девать малую живность: Тузика, кошку да кур? Распихивать по людям?.. И о хате душа болит. Пьянчуги залезут, последние кастрюлешки упрут.
Да и не больно весело на старости лет новые углы обживать. Хоть и родные дети, но стены чужие и вовсе другая жизнь. Гостюй да оглядывайся.
Вот и думала: ехать, не ехать?.. А тут еще телефон привезли на подмогу — “мобилу”. Долго объясняли про кнопки: какие нажимать, а какие не трогать. Обычно звонила дочь из города, по утрам.
Запоет веселая музыка, вспыхнет в коробочке свет. Поначалу старой Катерине казалось, что там, словно в малом, но телевизоре, появится лицо дочери. Объявлялся лишь голос, далекий и ненадолго:
— Мама, здравствуй! Ты в порядке? Молодец. Вопросы есть? Вот и хорошо. Целую. Будь-будь.
Не успеешь опомниться, а уже свет потух, коробочка смолкла.
В первые дни старая Катерина лишь дивилась такому чуду. Прежде на хуторе был телефон в колхозной конторе. Там все привычно: провода, черная большая трубка, долго можно говорить. Но тот телефон уплыл вместе с колхозом. Теперь появился “мобильный”. И то слава богу.
— Мама! Слышишь меня?! Живая-здоровая? Молодец. Целую.
Не успеешь и рта раскрыть, а коробочка уж потухла.
— Это что за страсть такая… — ворчала старая женщина. — Не телефон, свиристелка. Прокукарекал: будь-будь… Вот тебе и будь. А тут…
А тут, то есть в жизни хуторской, стариковской, было много всего, о чем рассказать хотелось.
— Мама, слышишь меня?
— Слышу, слышу… Это ты, доча? А голос будто не твой, какой-то хрипавый. Ты не хвораешь? Гляди одевайся теплей. А то вы городские — модные, платок пуховый повяжи. И нехай глядят. Здоровье дороже. А то я ныне сон видала, такой нехороший. К чему бы? Вроде на нашем подворье стоит скотиняка. Живая. Прямо у порога. Хвост у нее лошадиный, на голове — рога, а морда козиная. Это что за страсть? И к чему бы такое?
— Мама, — донеслось из телефона строгое. — Говори по делу, а не про козиные морды. Мы же тебе объясняли: тариф.
— Прости Христа ради, — опомнилась старая женщина. Ее и впрямь упреждали, когда телефон привезли, что он дорогой и нужно говорить короче, о самом главном.
Но что оно в жизни главное? Особенно у старых людей... И в самом деле ведь привиделась ночью такая страсть: лошадиный хвост и козья страшенная морда.
Вот и думай, к чему это? Наверное, не к добру.
Снова миновал день, за ним — другой. Старой женщины жизнь катилась привычно: подняться, прибраться, выпустить на волю кур; покормить да напоить свою малую живность да и самой чего поклевать. А потом пойдет цеплять дело за дело. Не зря говорится: хоть и дом невелик, а сидеть не велит.
Просторное подворье, которым когда-то кормилась немалая семья: огород, картофельник, левада. Сараи, закуты, курятник. Летняя кухня-мазанка, погреб с выходом. Плетневая городьба, забор. Земля, которую нужно копать помаленьку, пока тепло. И дровишки пилить, ширкая ручною пилой на забазье. Уголек нынче стал дорогущий, его не укупишь.
Помаленьку да полегоньку тянулся день, пасмурный, теплый. Онг-онг... онг-онг… — слышалось порой. Это казарка уходила на юг, стая за стаей. Улетали, чтобы весной вернуться. А на земле, на хуторе было по-кладбищенски тихо. Уезжая, сюда люди уже не возвращались ни весной, ни летом. И потому редкие дома и подворья словно расползались по-рачьи, чураясь друг друга.
Прошел еще один день. А утром слегка подморозило. Деревья, кусты и сухие травы стояли в легком куржаке — белом пушистом инее. Старая Катерина, выйдя во двор, глядела вокруг, на эту красоту, радуясь, а надо бы вниз, под ноги глядеть. Шла-шла, запнулась, упала, больно ударившись о корневище.
Неловко начался день, да так и пошел не в лад.
Как всегда поутру, засветил и запел телефон мобильный.
— Здравствуй, моя доча, здравствуй. Одно лишь звание, что — живая. Я ныне так вдарилась, — пожаловалась она. — Не то нога подыграла, а может, склизь. Где, где… — подосадовала она. — Во дворе. Воротца пошла отворять, с ночи. А тама, возля ворот, там грушина-черномяска. Ты ее любишь. Она сладимая. Я из нее вам компот варю. Иначе бы я ее давно ликвидировала. Возля этой грушины…
— Мама, — раздался в телефоне далекий голос, — конкретней говори, что случилось, а не про сладимую грушину.
— А я тебе о чем и толкую. Тама корень из земли вылез, как змеюка. А я шла не глядела. Да тут еще глупомордая кошка под ноги суется. Этот корень… Летось Володю просила до скольких разов: убери его Христа ради. Он на самом ходу. Черномяска…
— Мама, говори, пожалуйста, конкретней. О себе, а не о черномяске. Не забывай, что это — мобильник, тариф. Что болит? Ничего не сломала?
— Вроде бы не сломала, — все поняла старая женщина. — Прикладаю капустный лист.
На том и закончился с дочерью разговор. Остальное самой себе пришлось досказывать: “Чего болит, не болит… Все у меня болит, каждая косточка. Такая жизнь позади…”
И, отгоняя горькие мысли, старая женщина занялась привычными делами во дворе и в доме. Но старалась больше толочься под крышей, чтобы еще не упасть. А потом возле прялки уселась. Пушистая кудель, шерстяная нить, мерное вращенье колеса старинной самопряхи. И мысли, словно нить, тянутся и тянутся. А за окном — день осенний, словно бы сумерки. И вроде зябко. Надо бы протопить, но дровишек — внатяг. Вдруг и впрямь зимовать придется.
В свою пору включила радио, ожидая слов о погоде. Но после короткого молчания из репродуктора донесся мягкий, ласковый голос молодой женщины:
— Болят ваши косточки?..
Так впору и к месту были эти душевные слова, что ответилось само собой:
— Болят, моя доча…
— Ноют руки и ноги?.. — словно угадывая и зная судьбу, спрашивал добрый голос.
— Спасу нет… Молодые были, не чуяли. В доярках да в свинарках. А обувка — никакая. А потом в резиновые сапоги влезли, зимой и летом в них. Вот и нудят…
— Болит ваша спина… — мягко ворковал, словно завораживая, женский голос.
— Заболит, моя доча… Век на горбу таскала чувалы да вахли с соломой. Как не болеть… Такая жизнь…
Жизнь ведь и вправду нелегкой выдалась: война, сиротство, тяжкая колхозная работа.
Ласковый голос из репродуктора вещал и вещал, а потом смолк.
Старая женщина даже всплакнула, ругая себя: “Овечка глупая… Чего ревешь?..” Но плакалось. И от слез вроде бы стало легче.
И тут совсем неожиданно, в обеденный неурочный час, заиграла музыка и засветил, проснувшись, мобильный телефон. Старая женщина испугалась:
— Доча, доча… Чего случилось? Не заболел кто? А я всполохнулась: не к сроку звонишь. Ты на меня, доча, не держи обиду. Я знаю, что дорогой телефон, деньги большие. Но я ведь взаправду чуток не убилась. Тама, возля этой дулинки… — Она опомнилась: — Господи, опять я про эту дулинку, прости, моя доча…
Издалека, через многие километры, донесся голос дочери:
— Говори, мама, говори…
— Вот я и гутарю. Ныне какая-то склизь. А тут еще эта кошка… Да корень этот под ноги лезет, от грушины. Нам, старым, ныне ведь все мешает. Я бы эту грушину навовсе ликвидировала, но ты ее любишь. Запарить ее и сушить, как бывалоча… Опять я не то плету… Прости, моя доча. Ты слышишь меня?..
В далеком городе дочь ее слышала и даже видела, прикрыв глаза, старую мать свою: маленькую, согбенную, в белом платочке. Увидела, но почуяла вдруг, как все это зыбко и ненадежно: телефонная связь, видение.
— Говори, мама… — просила она и боялась лишь одного: вдруг оборвется и, может быть, навсегда этот голос и эта жизнь. — Говори, мама, говори…




Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-07-06; просмотров: 34; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.198 (0.011 с.)