Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Кто бороздит море, вступает в союз со счастьем, ему принадлежит мир, и он жнет, не сея, ибо море есть поле надежды».Содержание книги
Поиск на нашем сайте Дмитрий Новиков Голомяное пламя. (роман) «кто бороздит море, вступает в союз со счастьем, ему принадлежит мир, и он жнет, не сея, ибо море есть поле надежды». Безымянный поморский крест на Груманте
Я очень рад был редкой книге, подаренной на днях мне моим знакомым Гришей, имевшим внешность русского богатыря – высокий рост, рыжие кудри, окладистая борода. Гриша работал врачом-реаниматологом в детской больнице. А еще он сочинял и пел пронзительные, заразные песни, от которых зачастую увлажнялись глаза даже у суровых северных мужчин. Книгу эту он принес мне в благодарность за несколько подсказанных маршрутов по берегам Белого моря, куда он хотел съездить, полечить душу, по его выражению. Тяжелый тёмно-синий том был приятен рукам и глазу. Золотом тисненое название тоже радовало. «Словарь живого поморского языка». Вообще, я люблю словари. Из них можно много нового узнать, не то что из каких-нибудь романов. Опять же, история создателя его, Ивана Дурова, привлекла меня. Уроженец древнего поморского села Сумской Посад, он был самоучкой. Сам увлекся изучением поморской говОри, стал собирать пословицы, обряды, поговорки. Занимался этим пять лет, собрал словарь, отослал его в Академию наук. И через несколько лет был расстрелян в карельском местечке Сандармох, что близ Беломорканала, по «делу краеведов». Рукопись же восемьдесят лет пролежала в архивах, и только недавно была найдена и издана в виде книги. Ценный подарок. Гриша много и восторженно рассказывал о своих походах по подсказанным мною местам. «Доброй ты целовек», - благодарил он меня, наслушавшись поморской речи. Живописал Белое море, северные реки, поля можжевельника. А мне тогда сразу вспомнились слова моей карельской бабки. «Можжевела – дерево смерти», - она говорила…
ХХХ Ловозеро, Афанасия, Поной – Кольский п-ов, 1000 км от Керети на север, 2007г. — Сёй, сёй2, — баба Лена все подкладывает в тарелки дымящейся вареной оленины. Она — карелка. Дед Андрей —коми. Коми-ижемец — он явно гордится происхождением. В маленькой лесной избушке тепло. Это самое главное — еще полчаса назад мы с Володей дрожали крупной звериной дрожью, насквозь промокнув под брызгами злых, острых волн озера Любви — как еще на русский перевести Ловозеро. Дед Андрей — маленький, сморщенный, быстро пьянеющий старик с пронзительными голубыми глазами. У настоящих алкоголиков они мутные, постоянно слезятся. Здесь же этого нет и в помине. — Ты не смотри, что я сейчас в лесу живу. Я мно-о-огое прошел… — Он постоянно в движении. Присядет за стол, вскочит подкинуть дров, помешать парящее варево на плите. — Я в поселке раньше жил. А еще раньше оленеводом работал, бригадиром в бригаде. Двадцать человек у меня было, и все девушки… Он сладко жмурится. — Комсоргом я у них был, — продолжает после паузы, отхлебнув черного, полкружки сахара, чаю. — Взносы собирал. — А какие взносы были, сколько? — Мне вдруг стало интересно, вспомнилась красная книжица с фиолетовыми размытыми штампами внутри “Уплачено. ВЛКСМ” — Сколько-нисколько. Палка — взнос, — дед Андрей радостно смеется, хороша была комсомольская юность. — А раньше где жили? Происхождения какого? — допытываюсь я. Мне интересно, я в тундре — всего второй раз. Но уже чувствую, как страшно давит меня красота здешних мест. Она нереальная, жесткая — голубая быстрая речка, окаймленная неширокой полоской свеже-зеленого, летнего северного леса, за ним — широчайшее серое пространство болот. Вдалеке над всем мирным пейзажем жутко нависают Ловозерские тундры — голубые горы со сметанно стекающими с вершин белыми снежниками. — Из Коми мы, с Ижемского района. Сюда пригнали нас оленей пасти, на Кольский. Восемь детей было. Осталось два. Вот тебе и коммунизм. Дед Андрей помрачнел и внезапно замкнулся. Пришлось подлить ему в стакан разведенного спирта. — А как места здесь вообще, интересные? Я сам немного знал, читал, но хотелось услышать от местного жителя. Местные чем и хороши для пытливого слуха —много разных тайн знают. Расскажут, если захотят. Дед Андрей как-то по-особому остро посмотрел на меня: — Куда как интересные. Сейдозеро в стороне от вас останется, так что сейдов3 не много увидите. Но Куйва4 за вами присмотрит. — Он странно хихикнул: — Скалы пройдете — Праудедки называются. Рисунки там наскальные есть. Капища. Место особое есть — Чальмны Варэ. Если дойдете, конечно. Он опять помолчал, задумчиво жуя кусок мяса. Потом снова встрепенулся. — Да нет, ничего жизнь была. Хорошая. Тяжелая только. Дед обхватил граненый стакан не по росту широкой ладонью, опрокинул в себя. Затем медленно залез на огромный, в полдома, топчан, что тянулся вдоль всей стены. Пятнадцать человек легко могли разместиться на нем. Одеяла, шкуры, но чистые. Не было в них заскорузлого запаха человечьего отчаянья. Из грубых досок сколоченный, приземистый и крепкий, он казался очень уютным и теплым — за стенами продолжал бушевать ветер, окошко текло водой дождя. Было слышно завывание озера Любви. Володю увела куда-то баба Лена. Он всю жизнь прожил среди степей, украинец по национальности. В лесу, в тундре —первый раз. Поэтому порой наивен, как новое ведро на краю колодца, — стоит, сверкая солнцем цинка, на краю, не зная о грядущем полете вниз. Хорошо, что есть цепь. Мне не спалось. Тот самый мандраж, невероятный для сорока лет страх, который поселился в душе задолго до похода, не давал ни на минуту расслабиться. Лишь иногда получалось на мгновение задушить его глубоким, колодезным глотком алкоголя, но и тогда он лишь помогал упасть в оленьи шкуры сна, пробуждение от которого было еще более пугающим. Я не знал, почему так в этот раз. Позволял себе немного догадываться. Но никак не мог окончательно определиться. Дед Андрей похрапывал на топчане. Я в очередной раз достал из рюкзака карту и описание маршрута. Развернул карту и стал всматриваться в заученные изгибы рек. Одна из них носила странное имя — Афанасия. Ко второй, огромной, безлюдной и величественной, — предстояло дойти. Поной — Собачья река в переводе с саамского. Не самое веселое имя... Не знаю, что за странная прихоть ведет меня на Север. Она неодолима. И часто, опять собираясь, укладывая вещи в рюкзак, думаешь со страхом и упованием — бесы ли манят, промысел ли божий. Так и мучаешься в сомнениях, пока не дойдешь до края, где открывается все. Там узнаешь — благодарить или бежать. Я еще раз прочитал описание маршрута. На сгибах его уже начали протираться дыры. Да, безлюдье на сотни километров. Да, четвертая категория. Да, на сплавах предыдущих лет погибло одиннадцать человек. Но неотвратимо и ласково манила зелено-голубая карта обширной местности. Были в ней обещание и загадка, как в красивой испуганной женщине, уже покорной, уже сдавшейся. И нужен очень трезвый глаз, чтобы за нежной податливостью этой суметь увидеть мгновенный острый стальной взгляд из-под трепещущих в страхе ресниц. — Мама, я знаю, что нужно делать, чтобы мальчик за тобой погнался, — говорила одна четырехлетняя прелестница моей знакомой. — Нужно подойти, улыбнуться и побежать... Все, хватит. Карту опять в рюкзак. Сапоги на ноги. В дверь, наружу. На мне брезент энцефалитки, на поясе — нож, в ногах твердость, в груди — решимость, в голове — задор. Сделав глоток спирта и закусив куском оленины, я вышел из дома. Посреди белой ночи, в северной глуши, стояла черная избушка. Черная она потому, что стены из тонкомера снаружи обтянуты толем — таков кольский стиль. Поверх толя зачем-то — маскировочная сетка, скорей всего — для красоты. Низкая крыша из почерневшего от времени шифера была полога — сугробы снега наверху давали зимой лишнюю толику тепла. Маленькие окошки тоже берегли жизнь от лютого холода. Хлипкая изгородь, сплетенная из тонких березок, — не от человека или зверя. Задерживая снег, она принимает на себя удары ветра с озера. Еще был огород — два метра вскопанной земли, из которой торчала пара былинок лука да робко пробивались листья клубники — ягод нужно было ждать к сентябрю. Курьих ножек у избушки не было. А может, и были, просто она низко, нахохлившись, присела на землю. По двору бродили две добрые собаки-лайки. Я сразу подружился с ними за оленью кость. Поодаль была привязана собака злая. Помесь сенбернара и кавказской овчарки, она когда-то была сильно обижена людьми. Поэтому бросалась молча, без предупреждения. Лишь внезапный звон толстой цепи мог спасти от смертельной опасности. Которой не почуял черный кот Василий, и спина его теперь была без шерсти — страшные зубы сорвали шкуру с обоих боков и сверху. Теперь кот был черно-розовый, непонятно как выживший, но по-прежнему ласковый и ждущий рыбы. Добрые собаки иногда шутливо прихватывали его то за голову, то за шрам. Он игриво отбивался, не выпуская когтей. Цепь же обходил далеко. — Пойдем, Володя, я тебя с собачкой познакомлю. Чтобы не покусала случайно, — донесся из-за изгороди голос бабы Лены. Следом за ней покорно шел Володя. Бывший чемпион по плаванию, двухметрового роста, он по жизни был слегка задумчив — водная среда медленнее, тягучее воздуха. Длинноволосый, с черной бородой, он для пущей красоты надел в лес спортивный костюм, память былых достижений, с золотой надписью “Kazakhstan” на спине. Основные же цвета его были желтый и голубой, символизируя, возможно, происхождение бывшего пловца. “Ну что, пираты в городе”, — так приветствовал его вчера первый встреченный на кольской земле. Действительно, большая серьга в ухе Володе бы очень подошла. Еще когда собирались дома, я много говорил про Север. Про тревоги и опасности. Про то, что непонятно на самом деле, как зайти на Поной, слишком много изгибов на пути к нему. Что так же непонятно, как с него выйти, — река впадает в Белое море у самого горла его, на границе с Баренцевым, где из жителей только пограничники, а из возможных средств выброски лишь теплоходик “Клавдия Еланская” с таинственным расписанием да вертолеты, возящие американских рыболовов на элитную рыбалку. “Выход, похожий на вход”, — глубокомысленно изрек тогда Володя. А я принялся шутить. — Володя, на пограничников надежды мало. На “Клавдию” меньше того. Один реальный выход — суровый вертолетчик. Ты, красивый и видный мужчина, должен суметь очаровать вертолетчика. Денег для алчного Икара у нас будет мало. Поэтому придумай что-нибудь. — Выход, похожий на вход, — уже радостно хохотал Володя. Отчего бы не поскабрезничать двум взрослым мужикам. Но больше смеялся я, когда в магазине продавщица протянула Володе голубой спальник, внутренность которого была отделана веселой байкой с пушистыми котятами на ней. Володя хмурился уже. От другого спальника — траурно-черного цвета — отказался наотрез. И хохотали в голос уже вместе, когда в другом суровом магазине для настоящих, искренних мужчин не оказалось брезентухи Володиного немаленького размера. “Вот это возьмите, тоже помогает от клещей”, — в руках у девушки была сеточка на голое тело, что так выгодно может обрисовать спортивный мужской торс. — Суровые вертолетчики крикнут радостное “Хэй!!!”, увидев красивого тебя. И вывезут куда угодно. А я уж с вами в уголке! Вот что в Володе особенно хорошо — он никогда не обижается. В походе это очень важно. Все почему-то быстро вспомнилось, пока я наблюдал, как маленькая баба Лена властно ведет большого Володю к привязанной на цепь собаке. — Кровавик, — она сунула ему в руку зеленоватый с красными пятнами камень. — “Саамская кровь” называем. Подарок тебе. — Познакомься, Бэрик, свои, свои, — баба Лена стала сильно гладить пса, пригибая его голову к земле. Тот тихонько рычал. — Володя, не бойся, наклонись, погладь собачку, — какие-то особые ноты появились в ее резко помолодевшем голосе. Володя послушно нагнулся. Как удачно спикировавшая чайка, взлетающая вверх с добычей, навстречу большому мужчине взмыла баба Лена и впилась в большие Володины губы тяжелым, сильным поцелуем. От неожиданности и ужаса мой друг на секунду замер, а затем навзничь опрокинулся на спину, стремительно, по-заячьи, перевернулся и на четвереньках ринулся прочь. — Куда, куда, стой! — Баба Лена пыталась прихватить его за желто-голубой костюм, но он вырвался и колобком закатился за угол избушки. Затрещали сучья. Баба Лена оглянулась, поправила седые волосы и вернулась в дом. Минут через десять, так и не отойдя от увиденного, туда же зашел и я. Еще через десять минут осторожно протиснулся запыхавшийся Володя. Дед Андрей не спал, сидел на лавке. Баба Лена снова накрывала на стол. — Это — моя женщина, — мрачно сказал дед Андрей испуганному Володе, и тот лишь смышлено моргнул большими понятливыми глазами. Остаток ночи прошел в полубреду. Снова разгулялся ветер за окном. Снова пошел дождь. Чуйка не подвела меня, и я лег с краю топчана, ближе к стене. Приятель мой казацких корней говорил: чуйка, мол, палочка такая с черной ленточкой. Когда за убитого казака мстили, то на могилу ее ставили, отомщен, дескать. Но я и другое знаю: чуйка — это чувство такое. Лучше его слушать. За мной пристроился Володя. Дальше лежал дед Андрей. Он снова выпил и камлал всю ночь. То вдруг начинал умолять тоненьким голоском: “Не трогай, не трогай меня, я нормальный мужик”. Потом затихал на десять минут. Я сразу проваливался в сон. И просыпался от его грубого и тяжелого, как холодная вода, приказа: “Лежи тихо. Жди”. Волосы начинали шевелиться у меня. Сзади беспокойно ворочался Володя. Дед Андрей опять затихал, чтобы через новый промежуток зашептать: “Володька, Володька, вставай, налей деду”. Бабы Лены было не слышно. Но я знал, чувствовал, что она не спит, что она где-то рядом и внимательно смотрит сквозь темноту холодными, острыми глазами. А потом вдруг раздавалось ее тихое пение: Поп Варламий во гроб госпожу, Как к венцу, снаряжал. Космы пьяные ей на челе Благочестно сплетал: - Спи, жена иереева, Спи, краса несказанная!
Все это повторялось раз за разом. Я не знал уже — во сне или наяву. Ужас был на дне темного провала, куда я летел в забытьи, но, вздрогнув и проснувшись, я понимал, что наяву страшнее. Приснилось ли, вспомнилось ли, но я вновь увидел, как ты пила мою кровь. Мы расставались, вернее, уходила ты. А мне было нужно показать, что наплевать, что не боюсь ничего. Даже этого, что казалось равным смерти. Я был безбоязненным тогда. И браво водкой заливал лихое горе. Позвал на праздник друга своего, пьющего доктора. Мы выпили в машине. Я сходил в аптеку и купил систему. “Откачай-ка мне, братка, крови. Кровопускание должно помочь”. И когда набралось пол-литра, взяли еще водки и пошли к тебе. Мне так хотелось напугать тебя каким-нибудь особенным путем. Я смешал водку с кровью и грубо приказал: “Пей!” И всего ожидал — слез, страха, негодования, рвоты. Но не смеха. Ты смеялась и пила. Одну рюмку, другую, третью. Смеялась, внимательно глядя мне в глаза холодным, острым взглядом... Наконец настало утро. Чуть только белесость белой ночи сменилась солнечным лучом, прорвавшим вдруг тяжелые тучи Ловозера, мы с Володей одновременно вскочили на ноги. Тихонько выскользнули из избушки, умылись живою серою водой. Прокрались обратно за вещами. А на плите уже вовсю кипел чайник. За столом улыбчиво сидел дед Андрей. Баба Лена резала пластами розовое, прозрачное мясо большого жирного сига. — Садитесь завтракать, — дед Андрей был явно в духе. — Володька, налей деду. — Сёй, сёй, — баба Лена щедро накладывала на тарелки неземного вкуса яство. — Я вот что думаю. Далеко-то я вверх не ходил. Покажь-ка карту. Да, Марийок, потом еще километров тридцать. Волок. Койнийок. Тяжеленько вам будет, — радостно заключил дед. — Но один точно вернется. Не знаю, как хохол, а русак вернется точно! — Куда, как вернется? — Я подлил старику еще, но тот лишь широко улыбнулся в ответ. — Дед, а может, ты — смотритель реки? — Володя настороженно спросил. Тот снял с лица улыбку и сказал вдруг серьезно и жестко: — А ты больше никогда так не говори! — И через минуту молчания: — Ну, с богом! Длинный путь. Мы быстро собрали байдарку. Кинули вещи, погрузились сами. Мяукнул на прощанье Васька-кот. Залаяли лайки. Зазвенел цепью сенбернар. Я оттолкнулся веслом от близкого дна. Володя покачнулся, сидя в носу со вторым веслом. — Задницей, задницей равновесие лови! — крикнул я ему главный байдарочный секрет. — В жопу поветерь!!! — сказал дед Андрей и обнял бабу Лену за плечи. Через несколько гребков мы были далеко, и, с трудом обернувшись в узкой лодке, я увидел две маленькие уже, пристально глядящие нам в спину фигурки. Рядом бегали собаки, и черно-розовой запятой вился возле ног кот.
Поначалу река была спокойной, неторопливой, и мы легко выгребали против течения. Настолько легко, что было время, чтобы смотреть окрест и думать про путь. Потому что ничего нет слаще и тревожнее, чем думать про путь, особенно в начале его. Ведь только в дороге ты по-настоящему свободен и честен перед Богом и собой. В любых других обстоятельствах зависимость от людских схем гнет тебя к земле. И лишь беря на себя всю радость бремени за дорогу к жизни или смерти, имея над головой всего лишь небо, а под ногами только землю или воду, ты становишься господином себе. И помочь тебе может лишь нательный крест, а помешать — лишь былые неправды. Все остальное — в руках, разуме и душе твоей. В дороге ты чист и потому силен и уязвим. Но это жизнь, достойная того, чтобы попробовать ее на вкус и запах. Медленно протекали мимо нас берега. Заросли карликовой березки сменялись открытыми пространствами моховых болот. Иногда внезапно возникали песчаные отмели, и на них были видны следы оленьих стад. Тихо было вокруг. Моросил мелкий дождь. Изо рта шел пар. Был конец июня. Берега текли медленно, а потом остановились. И потихоньку пошли назад. Одновременно с этим послышался шум. Я очнулся от благородных мыслей и увидел, что, пока мечтал, речка изменилась. Она стала быстрой. Впереди был слышен первый порог. Я вообще сильно рассчитывал на Володю. Еще бы — спортсмен, хотя и в прошлом. Шесть литров легких и клубок тяжелых мышц. Вдвоем мы многое могли пройти. Я рассчитывал еще на нескольких людей. Они собирались идти со мной, у них были лодки, ружья, умение и отвага. Я полгода заманивал их на Поной, обещая золотые горы, несметную рыбу, красоты и воспоминания. Они соглашались, кивали головами, сжимали в руках оружие и готовы были на многое. Пока не подошло время пути. Один за другим, словно недозревшие обмороженные почки с дерева, отваливались от пути герои и рыбаки. По разным причинам — семейным, бытовым, другим. Я думаю, что их просто испугал путь. Он действительно был непростым. Последним отпочковался друг мой Конев. Полгода он собирался, а кончился в последний день перед отъездом. “Внезапно заболела язва. Я не пойду”, — и все слова. Ни сожаления, ни извинения. По-женски как-то отвалился Конев, сделал кувырок через голову и был таков. Остались мы с Володей одни. И теперь гребем изо всех сил, а вдвоем тяжело, еще бы человечка в помощь. Речка бурлит, совсем ускорилась резко, сменила спокойный норов. Того и гляди — снесет обратно в озеро. Короче, еле выгребли на берег. Перед самым порогом тихая заводь была, с водоворотиком небольшим, туда-то мы и нырнули. Выскочил я на берег, байдарку подтянул. Вылез и Володя. Как-то не очень быстро он осваивается. Хотя что с человека степного взять в условиях далекого Севера. Я сам точно так же какую-нибудь лошадь упустил бы на волю, как Володя байдарку. Хорошо, шкерт на носу привязан был, за него еле схватиться успели, когда она плавно и свободно уже готовилась без нас отплыть в одиночное плавание. Остались бы без еды и снаряжения в самом начале. Но красиво кругом так, что руки сами быстро-быстро работу делают — костер, палатка там, а голова вертится отдельно, красоту эту через глаза, уши и ноздри впитывая. Порог речной шумит, лес зеленью свежей глаза ласкает. И только высокие синие тундры, облитые сметаной снежников, сурово висят над головой. И кажется — постоянно смотрят, наблюдают за тобой. Словно ты коммунист — сам маленький, а совесть у тебя огромная и синяя. Володю я легко в поход заманил. Он человек хороший, но забавный. Решил почему-то, что самое интересное в мире —это древние индейцы. Какой-то в детстве комплекс у него сформировался. И вот эти индейцы у него везде — в голове, в сердце и в глазах, больших и вечно удивленных. Ацтеки, майя, Кецалькоатль и прочие радости. Он даже книжку об этом написал, фантастические рассказы про индейцев, как они все предвидят и способствуют. Поэтому ему было достаточно лишь фотографии Праудедков показать, скал, что в пойме Поноя расположены. А скалы действительно замечательные. Фигуры сидящих великанов, фантастические животные, горбоносые профили с перьями на макушке — бальзам для настоящего фантаста. Вот Володя и кинулся в северный поход за южным знанием. А знание — оно вне земной географии. География души человеческой — вот оно где. Утром встали — так лагерь собирать неохота. Быстро человек к любому месту прикипает. Даже палатка в одну ночь домом родным становится. Да и как иначе, когда на улице дождь и температура — плюс три. Пар изо рта валит, сапоги мокрые, хорошо — комаров и мошки пока нет, холодно им еще. Ну и потряхивает, конечно, от детского ужаса перед собой — куда черт несет? Я, когда дома собираться начал, все не мог понять: кто меня сюда ведет — то ли промысел божий, то ли бесы манят. Фотографии смотрю здешних мест — красота такая, что страшно. Стал людей искать, чтобы помочь смогли, — легко как-то все получается. Один, другой, третий, общие знакомые находятся, в Интернете совсем со стороны люди — и все помогают, ведут радостно. Очень я этим доволен сначала был. А потом насторожился слегка. Если все слишком хорошо— что-то не так. Это одно из моих основных знаний о жизни в родной стране. Чуйка моя. Иногда помогает. Есть, правда, напиток волшебный, который переводит страх в мужество. Называется — спирт этиловый разведенный. Позавтракали мы с Володей им да тушенкой с макаронами и бодро так собрались — опять на многое готовы, красавцы и герои. Все в байду уложили красиво и плотно. И пошли. Только теперь уже первый этап пути закончился. Тот, когда сидишь на лодочке да веслами помахиваешь, на природу любуясь. Бечева началась. И кусты. Бечева легче волока. Но не намного. На волоке все на себе волочишь. Тут же вещи все в байдарке. А ты ее по воде за носовой шкерт тащишь. Она легко идет, если течение не быстрое, да берег пологий, да тропинка по нему, — идешь гуляючи, цветы нюхаешь попутно. А тут пороги, да кусты непролазные, да речонка стала уж больно бойкой. Байдарка то и дело в кусты носом упирается, выдираешь ее оттуда с хрустом. Сами березки даром что карликовые — метров до двух ростом, да переплетенные все, словно волосы кудрявой девчонки после ночи искренней любви. Приспособились кое-как. Я впереди байдарку тащу, через березы продираясь. Володя сзади с веслом, отталкивает ее от берега вовремя, чтобы в зарослях не путалась. Бодро сначала пошли, сил в избытке. Дождь нипочем, холод побоку —конкиста идет. Полог походный натягивали, только когда ливень сплошной начинался, а так — вперед, через ухабы. Правда, когда первый раз за собой плеск громкий услышал, испугался сильно. Но виду не подал, подумал — рыба большая. Обернулся — а это Володя веслом промахнулся мимо борта, да во весь свой рост плюхнулся в воду. Даром, что ли, чемпион по плаванию. Это первый раз было. А потом уж я оборачиваться перестал. То ли от усталости, то ли от ужаса, но стал Володя все чаще и чаще в воду падать. Бродни воды полные, мокрый весь, но идет, держится. Привалы мы часа через три устраивали, когда совсем невмоготу становилось ноги на высоту плеч задирать, чтобы сквозь заросли проломиться. Костерок маленький под тентом зажжешь, чайку согреешь да плеснешь туда — пуншик, как поморы говорили. И снова в путь. Сначала мы бодриться пытались. Песню вспомнили про кустового кенгуру Скиппи, что из далекого детского фильма. Вот и шли, порой чуть не вприсядку: “Скиппи, — поёшь, — Скиппи, Скиппи из э буш кангуру-у-у”. Так первый день прошел. Лагерь на старой стоянке с костровищем сделали. Тент, палатка, костер и отсутствие ног. Носки свои мокрые Володя пытался высушить, грея камни в костре и заворачивая в них потом. Да тщетно. Дождь так и не кончился.
Все следующие дни стали похожи один на другой. Тяжелый подъем, ломота во всем теле, завтрак на скорую руку. Путь. Дождь лил не переставая, лишь иногда спадая до состояния мороси, зато в другое время проливался холодным ливнем, словно у неба был отпущенный запас воды, которую нужно вылить на горящую страстями землю. Мокрая одежда, мокрые ноги. Кусты. Через пару дней бодрая песня про Скиппи превратилась в унылый романс: “Не говорите про кусты, не говорите. Вы лучше спирт водой тихонько разведите. И шапку новую мою не потеряйте...” Вещи стали пропадать с пугающей частотой. Нож, садок для рыбы, носки. Они убывали так же, как и запас еды. Мы постепенно становились легче, скидывая с себя обузу и привязанности. Обувь пока держалась, хотя на резине стали появляться трещины на сгибах, и вода сочилась сквозь них. На недолгих привалах я старался не смотреть на голые Володины ноги, когда он стаскивал с себя сапоги в очередной тщетной попытке их высушить или хотя бы согреть. Ноги были потертые, распухшие, мясного, с синеватым отливом, цвета. Мои были получше, я умудрился сохранить сухими одни шерстяные носки, которые надевал только на ночь, в палатке, и утром опять тщательно убирал в непромокаемую “гидру”. Песни в пути мы пели не столько от радости, сколько от страха. Следы людского пребывания — редкие костровища, тропинки, консервные банки — стали потихоньку исчезать, пока не пропали совсем. Вместо них появились звериные тропы. На песчаных участках, свободных от кустов, все чаще холодили душу первобытным ужасом следы сначала росомахи, а потом — медведя. Их становилось все больше и больше. Первые остатки медвежьей трапезы я заметил уже на второй день, но не сказал Володе. Дальше их стало настолько много, что не заметить было невозможно. Порой ступить на тропу было некуда из-за повсеместных черных куч. Когда Володя догадался наконец, что это такое, он бессонно просидел в палатке полночи. Под утро же, заснув, закричал почти сразу тонким голосом, перепугав меня. Ему приснилось, что медведь подошел к палатке и стал просовывать лапу под Володину спину, тяжело дыша и прижимаясь теплым боком. Володя во сне послушно прогибался, пока не осознал замутненным разумом, что происходит. Мы пели разные песни, чтобы зверь заранее услышал нас и успел уйти. Говорят, это единственно помогает от нападения,— медведь нападает, только испугавшись неожиданной встречи. Но так лишь говорят. Подходя к новым зарослям кустов на берегу, мы начинали истошно вопить про неуклюжих пешеходов, про орленка, который выше солнца, а иногда и вообще про вчера, когда мои беды были так далеко отсюда. Из оружия у нас было только пара ножей да четыре китайских фейерверка в форме маленьких гранаток-лимонок. Взрываясь, они издавали резкий хлопок, который должен был напугать и обратить в бегство любого зверя. По крайней мере, мы надеялись на это. Ружей у нас не было, все люди с ружьями благоразумно остались дома. Иногда я пробовал ловить рыбу. Но она не клевала. Заброс самых привлекательных приманок в самые чудесные для рыбы места не давал никаких результатов. Омуты с водоворотами, одинокие камни по течению, бурные перекаты — река должна была кишеть рыбою. Однако каждый раз с рыбалки я возвращался ни с чем. Единственным из трофеев было постоянное чувство, что кто-то внимательно наблюдает за тобой из леса. Приходилось петь еще громче, но я не был уверен, что это зверь, хотя и холодело сердце от вида каждой черной коряги в чаще и от каждого лесного треска за спиной. Вообще почему-то было очень тихо. Не пели птицы. Не жужжали насекомые. Только неумолчный шум реки да голос постоянного дождя. К ним мы привыкли настолько, что не замечали. Тишина казалась полной. Каждый раз, уже лежа в палатке вечером, мы начинали вспоминать и разговаривать, чтобы как-то убить тишину. Вспоминали почему-то больше женщин, мужчины меньше интересовали нас. Вспоминали плохих и хороших, веселых и злых, хитрых и простодушных. Таких совсем мало было. И каждый раз оказывалось, что любой рассказ был связан с болью, приглушить которую мог только добрый глоток или циничный смех. — Представляешь, я когда увидел, что все попутчики наши испугались, начал судорожно в Интернете на туристических сайтах объявление вешать — ищу, мол, для похода на Поной. Так сразу девушка одна откликнулась. Пишет — хочу с вами пойти. А зовут меня Маша Изумрудова. Володя впервые за последние дни радостно засмеялся: — А чего — нужно было Машу с собой взять! Представляешь, какими бы мы тут гоголями ходили. И любой путь был бы нам не страшен. И в соревнованиях за Машу радостно летели бы часы и километры. Потом он подумал и сказал: — Фамилия какая-то странная — Изумрудова. Цыганка, что ли? Знаешь, хорошо, что не взяли. Ну его на фиг, женщин этих. Передрались бы еще тут все. Внутри у меня холодно шевельнулась моя чуйка. Ночью ты сидела у меня на лице. Я так бесстрашно любил это раньше. Любил и сейчас, пока не стал задыхаться. Воздух кончался, и горячая радость, что только что была жизнью, стала душной, тяжелой, смертельной. С трудом я открыл глаза, проснулся и с отвращением откинул с лица мокрую с вчерашнего дождя шерстяную шапку...
Утром я услышал необычные звуки. После долгой и гнетущей тишины с неба лился трубный глас серебряных труб. Раз, и еще раз, и еще. Внимательно осмотревшись, я осторожно вылез из палатки. Звуки раздавались со стороны реки. Натянув волглые сапоги, я вышел на берег. Низко над водой медленно, как во сне, летели три лебедя-кликуна. Раз за разом они зычно и прозрачно кричали, словно сзывая неведомое воинство на бой. Володя проснулся совсем мрачный: — Кукушка кричала. — Это не кукушка. Это лебеди пролетали, очень красиво, — мне хотелось казаться веселым. — Знаешь, мне сегодня приснились надгробия — твое и мое. Имена, фамилии. Даты рождения. А дат смерти пока нет. Я притворился отважным, хотя нерадостно слушать утром чужие сны: — Володя, чего-то ты приуныл совсем. Может, вернемся? — Да нет. Бабы Лены боюсь, — сказал Володя серьезно. Он вылез из палатки и стал разводить костер. А я в сотый раз принялся перечитывать описание маршрута: “Примерно на середине Поноя находится заброшенное село Чальмны Варэ. После него характер реки резко меняется. Берега повышаются. Отвесные скалы достигают высоты ста метров. Река сужается, часто петляет. Порой резко поворачивает, и тогда возникают опасные прижимы. На протяжении пятидесяти километров на ней располагаются одиннадцать порогов. Последний из них, Бревенный, непроходим”.
Поразительно, но в реке совсем не было рыбы. Вернее, наверняка она была, клевать же отказывалась. Погода ли была тому причиной или еще что, но каждый раз, уходя на рыбалку, я возвращался с пустыми руками. Володя в мое отсутствие, казалось, слегка сходил с ума. Он передвигался по лагерю, постоянно озираясь и приплясывая. Пение песен стало его постоянным занятием. Пел он разные песни, иногда просто мычал, но в тишине находиться для него стало невыносимо. В руках он сжимал маленькие гранатки, готовый в любой момент нервно сорвать чеку и запустить в белый свет или в любую тень свое единственное игрушечное оружие. Зато стало очень много птиц. Каждое утро, а то и под вечер нас преследовал щемящий душу крик лебедей-кликунов. Огромные жирные гуси пролетали так низко и близко, что иногда, казалось, их можно сбить удилищем спиннинга. Утки то и дело выныривали из реки в самых неожиданных местах и пугали внезапным своим появлением из-под воды. Все они внимательно следили за нами. В один из дней я решил проверить свое странное предположение. К тому времени многое из невероятного раньше уже казалось возможным. — Володя, я пойду ловить рыбу, — сказал я ему, — а ты внимательно смотри. Я знаю имя одного беса, некрупного, но злого. Попрошу его. А ты гляди в оба. Я вышел на берег реки. Володя зачем-то спрятался в кустах. Вода мирно журчала на небольшом перекате. Смотрели сверху горы. Я распустил спиннинг. — Катька, дай рыбы, — крикнул в гулкую пустоту отчаянно и безнадежно. Давно я ничего не просил. Блесна упала далеко, почти у другого берега. Я стал крутить катушку, внутренне усмехаясь своей слабости, — сабельные походы комсомольской юности не оставляли обычно места сомнениям. Внезапно удилище дрогнуло, согнулось, и я выхватил из воды чудесного трепещущего хариуса. Не долетев до кустов, в которых прятался Володя, он сорвался с крючка и заплясал на песчаном берегу. Я быстро и судорожно убил его, шмякнув головой о прибрежный камень, и закинул блесну снова. Вторая поклевка, и второй хариус заплясал рядом с неподвижным уже первым. Больше поклевок не было. Шутки и баловство кончились... В этот вечер мы впервые поели свежей рыбы. А ночью я в ужасе проснулся в палатке от тихого, тонкого воя. Выл Володя, неподвижно лежа в спальнике с широко раскрытыми глазами. Я несколько раз сильно толкнул его, пытаясь как-то расшевелить. Наконец он замолчал, полежал немного неподвижно, затем тяжело и грузно вылез из спальника. — Миша, мне в голову вошел парализующий шар! Я не мог двигаться. Я мог только лежать и звать тебя. Но ты спал. Тогда я испугался. — Сбивчивый Володин рассказ был особенно гнетущ посреди окружающей палатку мертвой тишины. Выглядывать наружу не хотелось. — Володя, все это ерунда! У тебя опять фантастическое воображение проснулось. Нет никаких шаров и надгробий. Медведь есть, правда, но он держится поодаль. Мы просто идем обычным русским путем, — я старался говорить уверенно, чтобы унять дрожь в голосе. Крепкие руки умело разводили напиток утреннего мужества. — Что значит — русским путем? — Володя слегка успокоился и заинтересовался. — Предки наши шли в неведомое, поморы и ушкуйники. Ну и что, что лопари колдуны и шаманы были сплошь. Ну и что— Куйва на скале и сейды вокруг. У наших — крест на шее и топор в руках. Крестили же лопарей, последних, но крестили. А бесы все — внутри. Нет ничего снаружи, всё — внутри. Володя как-то приободрился героической историей и глотком спирта. — Я кофе поставлю. Он осторожно, но настойчиво полез из палатки, мелькнув напоследок своими голыми ступнями с кровавыми потертостями на них. А я остался внутри, чтобы подумать. Опять достал карту. Красивая она была и в чем-то неуловимо, по-женски, лживая. Расстояния какие-то не те, уже семь дней идем, а волока не видно. Изгиб на реке вот этот был, а следующего не было. Ручья чего-то не заметил, а он большой на карте. Но все равно, красивая она. Зеленые массивы лесов и болот. Голубые извивы рек. География. Давно изученная, написанная, нарисованная. И любой путь теперь — лишь повторение идущих пред тобой. Другое дело — внутри. Ничего не ясно. Смутно и не проясняется. Душа человечья, злоба и радость. Боль. И путь навстречу боли. Любовь. Баба Лена. Кровь всегда морковного цвета. Жесткие пустые глаза и свет улыбки. Карта души... Видимо, я задремал. Очнулся от пыхтенья у костра — Володя раздувал огонь. Карта лежала рядом. Поверх нее — описание маршрута. Взгляд упал на последний абзац: “Село Чальмны Варэ. В переводе с саамского — Глаза леса...” И тогда я взял себя в кулак. Сжал прочно. И говорю Володе: - Слушай, мы же плотные мужики. Кряжистые такие. Давай не будем париться насчет выхода. Пройдем Поной, а дальше – через Святой Нос, вдоль Терского берега и до самой Керети. По следам так сказать, Варлаама Керетского. Володя утратил все, но не любопытство: - А это кто такой? - Да был такой святой местный. Одиннадцать раз этот путь прошел. С трупом жены на лодке. Горб себе нагрёб. - Не, я горб не хочу. И трупа у нас нет. - Так мы же всего один раз. Только попробуем. Скрепы обоснуем. Володя задумчиво почесал язвы на ногах: - Чем чёрт не шутит. Пошли!
ХХХ П.Пряжа, г.Петрозаводск, 600 км до Керети на юг, 1975г., 2005г. Когда убивали свинью — детей не пускали смотреть. Стреляли обычно из ружья, или дед Фёдор умело колол в сердце длинным, узким, как спица, ножом. Выпивали по стакану свежей крови. Потом бесстыжую тушу смолили, черевили, рубили топором, раскладывали по тазам. Тогда уже тазы хватали женщины, тащили на кухню. А там было жарко, весело и суетно. Даже Грише разрешали крутить мясорубку, и он, вначале брезгливо зажимавший нос и гасивший в себе тяжелые волны тошноты, потом увлекался и участвовал в общем веселье. Кровь — на колбасу, кишки — мыть; сердце, легкие, печень, почки — мелко рубить и с чесноком закладывать в толстый жгут, который назывался “сольдисол”. Пласты сала солить. Мясо — пожарить огромную сковороду для мужиков, а остальное — тоже солить, морозить, хранить. За всей этой суетой улыбчиво наблюдала свиная голова, готовая к холодцу. Только однажды Грише стало по-настоящему дурно — когда при нем ей отрезали уши и чудесный розовый пятачок, чтобы жарить отдельно. А так — нет. Так — проходила брезгливость, жалость, и он с удовольствием вдыхал запах очеловеченной снеди. Особенно ему нравилось соленое мясо. Коричневое, пахучее, тянущееся вслед за зубами, рвущееся на них нежными волокнами — оно готово было через несколько часов. Во вкусе его, в лакомости кусков, в сытности виделась какая-то новая жизнь. Самое страшное было — смотреть на него сзади, когда спина голая. Рука, лопатка, плечо — три дыры. Затянувшиеся, зажившие, но не шрамы, а дыры. Гриша спрашивать боялся, а сам дед никогда не рассказывал. Но и так было ясно, что автомат, и что в спину, и что выжить было нереально. Дед выжил. Только ходил теперь медленно и страшно кашлял по ночам. Так громко и хрипло, будто рассерженный, умирающий лев где-нибудь в африканской темноте, и Гриша часто просыпался, и спине было зябко и ежко — так и лежал целую вечность, не смея пошевельнуться и затаив дыхание. Потом дед замолкал, и потихоньку засыпал и Гриша, кутая нос в бабушкино одеяло. Пахло оно непривычно и терпко. Вообще весь дом пропитан был запахами какой-то другой, забытой жизни — быстро кидающимися в нос, чуть только войдешь с улицы, и заставляющими невольно задумываться, вспоминать — что значит каждый. Вот этот, теплый, сухой, немного пыльный, известчатый, — русская печка. Не под ее, откуда всегда тянуло вкусной едой — блины ли, уха или жареная картошка, а верх, который так и назывался — “напечь”. “Не лазьте напечь”, — бабушка не ругалась, а так, на всякий случай говорила, чтобы кто-нибудь из многочисленной детворы мал мала не сверзился оттуда. Гриша был самым старшим из этой мелюзги и потому ответственным за всех. “Напечь” была застелена старыми желтыми газетами, поверх них лежали какие-то шкуры. Одна, он точно знал, — дикого кабана, с длинным жестким ворсом и желтой пряной мездрой. Шкурой можно было пугать младших, когда те, не зная удержу, оголтело бесились часы напролет. Другие — мирные домашние овчины, мягкие и какие-то беззащитные. Все это — теплая печь, крашенная белой сыпучей известкой, старые газеты, дикий кабан, послушные овцы — переплеталось, накладывалось друг на друга и давало тот запах деревенского дома, который навсегда застрял в носу, и стоило через много лет лишь вспомнить о детстве — он сразу явственно возникал, щемящий и сложный. Печь была бабушкой. С запахом, с теплотой, со вкусом еды, которая постоянно томилась в теплом чреве ее, в огромных черных чугунах — неземная тайна была в их появлении на свет из яростной, багровой преисподней — ухватывали рогатыми ухватами. С крепким и тягуче-сладким, через каждый час, чаем из темного, закопченного чайника, который позже сменился блестящим, электрическим — и чаепития еще участились. Черный хлеб, политый постным маслом и посыпанный крупной солью, белый батон с сахарным песком — эти яства тоже были бабушкой. Дедом был чулан. Небольшой, темный, сразу налево, после входа в дом, напротив кухни. Даже не чулан, а большой шкаф, завешенный тряпичной занавеской. Там стояли ружья. Туда Гриша забирался один, не пуская никого из малышни, и долго сидел в темноте, трогая холодный металл стволов и гладкое дерево прикладов. Они тоже пахли, ружья. Пахли опасно и тревожно. И зовуще, с какой-то мужественной ласковостью, с какой-то конечной ответственностью. Гриша сразу ощущал себя много старше, когда осторожно взводил курок, медленно потом нажимал на спуск. Боек сухо щелкал, и если в доме был кто из взрослых, особенно дед или дядья, то сразу начинали ругаться, говорить, чтоб не баловался. Еще в шкафу висела лесная одежда. Запах ее был похож на запах кабаньей шкуры, такой же дикий, но с металлической, искусственной отдушкой. И сразу выстраивалось родство их — одежды, ружей, шкуры кабана. Сразу становилось понятно, как и зачем все было — опасность, настороженность, азарт, выстрел, короткий взвизг, сучение ног, длинный нож в руках. Сухие листья под телом. Горячая кровь, которую жадно пьет осенняя земля. Чулан был дедом. Еще в нем висела шинель. Вообще, в доме было много военного. Фотографии в альбоме, где дед — бравый лейтенант в кителе, с боевыми орденами. Гриша тогда уже знал, что Красная Звезда и Боевое Красное Знамя — ордена настоящие, заслуженные. Гордые. Они лежали в красных коробочках в верхнем ящике комода, и Гриша часто тайком доставал их и гладил пальцами лаковую поверхность. Особенно нравилось ему, что крепились они к одежде не игольчатой застежкой, как какие-нибудь несерьезные значки, а уверенной, мощной закруткой, чтоб если и вырвать, то только с большим куском одежды и сердца. Дед никогда не рассказывал про войну, не разрешал играть с орденами. Он не ругался, но умел так посмотреть, что сразу холодел затылок и хотелось быть послушным. Еще во втором ящике комода, запертом на ключ, хранились патроны. Иногда ему разрешали смотреть, как дед с дядьями собираются на охоту. Тогда они доставали из этого ящика восхитительные гильзы, блестящие драгоценные капсули, дробь разных номеров, смешные пыжи, раскладывали все это на полу, на аккуратно расстеленной газете, садились рядом и начинали понятное, но вместе с тем таинственное дело. Забивали капсули в гильзы, сыпали порох, потом вставляли тонкую картонную прокладку, плотно забивали толстый пыж, после закладывали дробь. Вставляли еще одну прокладку, завальцовывали гильзу. Иногда вместо дроби в гильзу помещалась пуля — часто по-смешному круглая, реже — опасная, с острым носиком. Так у них ловко и быстро все получалось, что Гриша налюбоваться не мог. Все это они делали по очереди, каждый свое, и весь процесс сливался в четкую, простую гармонию ружейной радости. Руки сами тянулись помочь, но ему лишь позволяли поиграть с дробью, да редко перепадала закатившаяся в щель пуля. Еще были шомпола со щеточками, и взрослые чистили стволы своих ружей, смазывали их темным маслом, заглядывали внутрь на просвет и удовлетворенно откладывали в сторону. Во всем этом виден был строгий обычай, ритуал, и главным здесь опять был дед. Бывало, что кто-нибудь из дядьев выбивался из отлаженного ритма, отвлекался, неловко шевелил пальцами, тогда дед не боялся взрослых огромных мужиков подгонять увесистыми подзатыльниками. Было шутливо — улыбались, всерьез — не смели слова в ответ сказать, лишь головы наклоняли ниже да сопели старательней. Отец Гришин никогда не притрагивался к оружию и припасам. Говорил, что жалеет животных. Он был самым старшим из сыновей и рано уехал жить в город. Сидел, наблюдал за ловкими пальцами братьев и деда, но не брал в руки ничего из волнующих, заманчивых предметов. Дед посматривал на него с непонятной усмешкой, словно знал что-то такое, чего другим не узнать ни с возрастом, ни с мирным опытом. Мирный опыт — опыт жизни. Дед знал другое. Отец тоже помнил об этом. Младшие сестры и братья — нет. Фамилия бабушки до замужества была Власова. Обычная фамилия, полдеревни было таких. Это потом век расставил все по местам, и стали одни почитаемы, как Морозовы какие-нибудь, другие сделались врагами из-за неизбежных фамильных буквосочетаний. А как было бедному Павлику разобраться, как понять, что даже свежее веяние может нести в себе гнилые пороки. Законам человеческим тысячелетия срок, а быстрое счастье для всех настолько скоро превращается в противоположность свою, ничем не ограниченную и оттого страшную, что жизни человеческой может не хватить, чтобы увидеть все стадии сладостного процесса — от свежего веяния и задора молодых до тупого отчаянья старых. В середине же — злая воля зрелых, еще уверенных, но уже бесстыжих. Это назовется бесовским словом “диалектика”, но как понять его бедному пионеру без опыта и Бога? А понимать нужно было всем. Нужно было и Гришиному деду. Думать тяжело — это Гриша тоже понял, когда повзрослел. А в юности, в молодости — куда как просто, есть чувственность и злость, и злое зрение отважно указует на врагов. Их много, привыкшие к оружью руки знают это. Были крик и детский плач. Дед был не дед, а молодой герой. Израненный и жесткий. Когда вдруг что-то возразила бабка, не бабка тоже, а всего лишь мать и молодая некрасивая жена, уже родившая к тому времени пятерых. Возразила, а может, по-карельски что сказала. Он запрещал ей — мы интернационалисты по воле нужд советских. Когда возразила непослушно или на языке непонятном сказала что, может, ругнулась на святое, поплыло все перед глазами от бешенства. От ярости запрыгал пульс аорты. Все вспомнилось — чужие раньше крики, сиротский хлеб, на море шторм и волны, грудь свою о скалы рвущие. Доверие к отцам и командирам. Предательство и три дыры в спине. Все вспомнилось и захлестнуло. И по камням поволокло. Схватил ружье и крикнул этой стерве — пошла на огород, вражина. Ревмя орали дети, ублюдки, выродки, враги. Чужого корня стебли. Не русского. Почти что финны. — Пошла быстрей, расстреливать буду, власовцы поганые! — так крикнул, уши заложило у самого. Замолкли дети, испугались сильно. Лишь старший носом шмыгал незаметно, чуть дыша. Она стояла на земле, на пашне. Босая. На руках — двое маленьких. Двое средних прижались к ногам. Первенец чуть в стороне. Все стояли и глядели на него. Молча уже. Ружье плясало в руках. Ненависть плясала в голове. Полностью заполнив ее. Вытеснив все остальное. Потом пошел дождь. Крупные капли стали падать на землю, на белые головы, на грязные ноги. Там, где падала капля, он ясно видел — исчезала земная грязь и ярким розовым кружком на ногах начинала светиться живая кожа. Детская и взрослая. Родная. Холодные ручьи потекли по лицу, по плечам, за шиворот. Он задрожал и бросил в грязь ружье. До крохотной песчины вдруг сжалась ненависть в голове, и та загудела, как старый колокол. Он повернулся, шатаясь, побежал в дом. Следом за ним рванулся старший: “Папка, не плачь!” Дом стоял на невысоком косогоре, над речкой. Вообще это была даже не речка, а ручей, сильно заросший ивняком, осокой, весело журчащий меж камней и средь корней деревьев, порой полностью ими скрытый. Перепрыгивая с одного большого камня на другой, его можно было пересечь полностью. Мешал страх. Чуть из вида скрывался за тонкими стволами ближний к дому берег, как настоящие джунгли обступали Гришу со всех сторон. Неслышным становился шум машин на недалекой дороге. Смолкали крики птиц. Лишь таинственно шелестела ива своими узкими листьями, и шелест этот был тоже какой-то узкий и опасный. Страх вместе с неодолимой силой, заставлявшей двигаться все дальше и дальше, делали чары ручья пряными и чистыми, словно запах отмерзшей земли. Да он и пах так, ручей, — влажной землей с корней деревьев и кустов, журчащей светлой водой, мокрым мхом камней. Гриша часами мог наблюдать за его жизнью. Следил за юркими мальками в стройных струях, искал ручейников в их домах-палочках, влюблялся в прекрасных лягушек, смышлено снующих повсюду. Один раз ручей подарил ему настоящего зверя. Мальчик тогда сделал всего несколько прыжков по камням, еще знакомым его ногам (дальше лежали незнакомые и опасные, падением в воду пугающие), и увидел зверя. Небольшой, темно-коричневый, с острой мордочкой и круглыми ушами. Он был совсем рядом, в двух метрах. Гриша замер. Зверь недовольно ощерился и фыркнул. Укололи взгляд белые иглы зубов. Рядом с ним на камне лежала растерзанная птица. Вернее, и птицы уже никакой не было, веер перьев и несколько капель крови на шершавой серой поверхности дикой столешницы. Секунду зверь стоял, прикидывая силы, затем повернулся и текуче, беззвучно исчез в высокой водяной траве. Лишь длинный хвост змеей скользнул за ним. Так странно это было — страшно и притягательно, навязчиво и сильно. Словно и сам Гриша был немного этим зверем, словно сам он скользил сквозь траву и наслаждался добычей. Будто сам он сладко убивал. Гриша начал дышать через минуту. Еще через одну повернулся и на дрожащих ногах попрыгал до знакомого берега. Промчался мимо дедовой бани. Набирая скорость, пронесся по сладко пружинящим доскам, проложенным через болотистую полянку к дому. Влетел туда и закричал отцу: “Зверь, зверь! Видел! Коричневый! Ел птицу!” “Наверное, норка, — равнодушно сказал отец. — Со зверофермы сбежала”. Баня стояла на самом берегу ручья, шаг — и вода. Чуть подальше, меж двух камней, была глубокая, по грудь взрослого, протока, куда после парилки можно было прыгать, утробно хохоча. Вообще, суббота, банный день, была праздником. Баню топили с утра. Грише разрешали следить за огнем, и он, гордый своей взрослой обязанностью, таскал дрова, подкладывал их в шумящую печь, потом закрывал тяжелую чугунную дверцу и внимательно следил, чтобы ни один уголек, не дай бог, не вывалился из раскаленного зева. Следить было тяжело, жарко, позже — почти невозможно, он часто выскакивал на берег ручья и жадно, глубоко дышал вдвойне вкусным после жара воздухом, словно глупая рыба, попавшаяся на крючок и решившая напоследок надышаться вволю. Иногда к нему приходила бабушка — посмотреть, как он справляется. Гладила по голове со своим извечным: “А-вой-вой, совсем ребенка замучили”, совала в руку кусок сахара. Хорошо было, когда сахар был каменный, твердый, елесосущийся. Гораздо хуже, когда прессованный рафинад, он мгновенно растворялся во рту, оставляя вкус неудовлетворенности и скоротечности. К обеду начинали подходить родственники, дядья и тетки с семьями. В доме, а особенно во дворе становилось шумно, начинала бегать обрадованная встречей детвора. Гриша, гордый своим делом, смотрел на малышню снисходительно. Лишь когда приходил Серега, он позволял себе расслабиться, потому что тот сразу принимался помогать. Сереге было столько же лет, как Грише, но отец объяснил, что тот ему приходится двоюродным дядей. Гришу это неприятно удивило, но дядя ничуть не заносился. Они стали дружить. Он был странный, Серега. Какой-то слишком добрый. Всепрощающий. Как-то мчался вприпрыжку через поляну между баней и домом. И хищно налетел на него пасшийся невдалеке баран. Два раза поддал в спину крутолобою башкой, затем прижал к забору и держал. Серега слабыми ладошками пытался оттолкнуть его голову, но тот лишь напористо мотал ею, все крепче прижимая к доскам, под ребра. Мальчишка уже начал тяжело дышать, но когда Гриша схватил тяжелую палку, закричал: — Не надо, ему будет больно! Так и стояли в опасном прижиме, пока барану не надоела слабость жертвы и он не ушел сам. А после не было у Сереги мысли хотя бы камнем издали обидеть наглеца. Еще он очень любил птиц. Часами мог смотреть, как парит в воздухе, в высоком синем воздухе, большая птица, на расстоянии становившаяся маленькой птахой. Днями возился с голубями, таскал их за пазухой, шептался с ними. Таких, как он, легко принимает алкоголь. Они не имеют сил сопротивляться его мощному, стремительному течению. Лет через двадцать, после месячного слезливого запоя, он повесился на бельевой веревке, и на его могиле всегда были крошки хлеба, крестики-следы и легкий птичий пух, запутавшийся в высокой, бестолковой траве. Париться начинали за пару часов до ужина. Сначала в баню шли женщины. Возглавляла их вереницу всегда бабушка, и было смешно смотреть, как она, важно, по-утиному переваливаясь с ноги на ногу, ведет за собой стайку присмиревших молодух. “А-вой-вой, натопили как, нельзя зайти”, — доносился из бани ее радостный голос, и Гриша с Серегой довольно переглядывались — это была похвала им. Женщины парились недолго, по первому пару было тяжело. Уже через час они в таком же порядке возвращались в дом. Головы их, обмотанные мокрыми полотенцами, раскрасневшиеся лица, плавные, томные движения были наполнены какими-то редкими, даже странными неторопливостью и спокойствием. Какой-то мудростью и отрешенностью. Какой-то стойкой покорностью. Это было недолго. Едва войдя в дом, они начинали суетиться, бегать, готовить ужин. Бабушка командовала всеми, но не напористо, жестко, а мягко и с юмором. Тут и там доносилось ее жалобное “а-вой-вой”, одновременно жалевшее и подгонявшее нерасторопных неумех. Мужики шли, когда баня уже сама была как печь. Неистово-красный жар раскаленных углей таился в кирпичной глубине, тихо и опасно вздыхая. Закрывали вьюшку. Становилось невозможно дышать. Невозможно жить. Мутилось в голове и хотелось выскочить на волю. Подгибались ноги, и казалось, что наступил тот край, за который — только лежа. Но дед или отец легонько подталкивали Гришу, заставляя залезть на полок. Доски его были горячи до солоности во рту. Сидеть невозможно, казалось — ягодицы сейчас заискрятся и вспыхнут тяжелым, влажным пламенем. Гриша подкладывал под себя кисти рук — ладони терпели лучше. Только он потихоньку устраивался, только начинал оживать и оглядываться, как дед открывал дверцу каменки и, кивком предупредив остальных, ухал в черный зев полковша кипятку. Внутри раздавался взрыв, и яростный бесцветный пар вырывался наружу, сметая на своем пути все живое. Уши, ноздри, ногти закусывало раскаленными клещами ослепительной боли, Гриша визжал и пытался удрать, спрыгнув с полка и прорвавшись между взрослых тел. Дед был начеку. Он быстро прихватывал Гришу за предплечье, ловким движением укладывал на живот и начинал хлестать готовым уже, заранее запаренным веником. Гриша визжал и брыкался. Спина горела, было нечем дышать, в голове роились разноцветные шары. “Терпи, сиг, терпи, залетка”, — приговаривал дед серьезно, но где-то глубоко слышалась усмешка. Грише казалось, что наступил предел, что кончилась его маленькая, совсем не успевшая начаться жизнь, но дед поддавал еще пару и прорабатывал ему живот, грудь, плечи. Потом отпускал. Гришу подхватывал отец, ставил на пол. Дед брал ведро холодной воды и окатывал внука с головы до ног. Мгновенный острый холод на сиятельный жар, жидкая тяжелая жизнь на раскаленную смерть заставляли Гришу приседать, словно сверху ложилась на него благословляющая длань. После этого он, удивляя себя и вызывая смех у других, выпрямлялся на дрожащих ногах и как-то по-взрослому крякал. Дед заворачивал его в простыню и выносил в предбанник. “Что, залетка, хорошо?” — спрашивал и нырял обратно в ад. Гриша сидел, жадно пил воду из большой алюминиевой кружки, слушал крики и секущие удары из бани. В голове было пусто и прекрасно, словно в чистой скорлупе яйца. Тело пело. Душа трепетала внутри. Спину деда он впервые увидел тоже в бане… Окно было на втором этаже. Очень низко — второй этаж. Очень беззащитно. Высоко для прыжка, для выстрела — близко. Электрический свет блестит плоско. Очень похоже в детстве — аппликация из желтой фольги на черной бархатной бумаге — окна. Плоско — по поверхности, по краям — лучисто, по-смешному мохнато. Это если смежить глаза, почти закрыть их и в узкую щель продолжать наблюдать. И ждать. Остро вдыхать ватный осенний воздух. Дышать глубоко, как перед долгим нырком в жидкую черноту, стараясь напоследок взять побольше мира с собой. Гриша опять поднял холодную трубу “Мухи” на плечо. Сквозь прицел вид совсем другой — узкий, злящий. Гонящий сомнения прочь. Он давно решил — так должно быть. Не денег потеря, не угрозы близким — предательство гнуло его. Не позволяло жить. Пригибало к земле, жгло внутренности холодным неотомщенным пламенем. Не знало времени. Отбрасывало доводы. Делало своих своими. Чужих — чужими. Очень просто было следовать им. Ясное солнце ненависти четко чертило темные тени на белом песке. “Да” и “нет” были разделены острой, как мужская слеза, границей. Он выбрал “да”. И слез не будет. Каждый должен платить. И знать, что он будет платить. Иначе нарушится порядок. Важный. Мировой. Гриша чувствовал себя сильным. Он — не мститель уже. Он — вершитель порядка. К окну из глубины комнаты подошел человек. Он посмотрел в черноту и поежился. Было видно, что вздохнул. Гришины пальцы плавно легли на спуск. Человек повернулся спиной и пошел от окна. Нервно пошел. Гриша ощутил пряный восторг. Человек вдруг повернул обратно. Он опять подошел к тонкому стеклу и опять вздохнул в черноту. Потом снова повернулся. Опять была видна его сутулая спина. Он быстро ходил по комнате. От окна — к окну, от окна — к окну. Каждый раз, как Гриша готов был сухожильно, судорожно, неспокойно толкнуть мир к справедливости и порядку, в окне он видел спину. Чужую. Жалкую. Ждущую. Гриша напрягся из последних сил. Переступить через себя было тяжело. Вдруг с шумом взвилась стая голубей с подъездного козырька. Серый, в сумерках невидимый кот прыгнул, но промахнулся. В воздухе закружились легкие перья — ухватистая лапа успела приласкать. — Да Господь с тобой, сука, свинья! — внезапно и легко опустил гранатомет с плеча. Сразу задышалось легко…
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2024-06-17; просмотров: 85; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.217.21 (0.023 с.) |