Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву
Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Маленький эпизод большой борьбыСодержание книги
Поиск на нашем сайте
Через неделю после этого разговора, по случаю какого-то революционного праздника у нас, в Трудкоммуне, состоялся торжественный митинг. В верхнем зале мельницы были собраны коммунары и гости. С речами выступали представители всяких организаций: Горкома, Горисполкома, Наробраза и, конечно, отдела ГПУ. Говорилось о «перековке», воспитании, исправлении, о том, что труд в СССР «дело чести, дело славы, дело доблести и геройства». Были призывы «поднять производительность труда», под испытанным руководством дзержинцев-чекистов идти вперед к светлому будущему коммунизма, исправлять ошибки «старого проклятого прошлого», ну и прочее. В едва освещенном зале сидело около тысячи беспризорников и воров и по привычке молчаливо слушало речи. Потом жидко спели «Интернационал» и стали расходиться. Гостей усадили на повозки, и лошади тронулись. Я направился в каптерку посмотреть на раскладку продуктов на следующий день. Насчет арифметики коммунары были слабы… Минут через 10 откуда-то донеслись крики. Потом в комнату вбежал «Баран». — Т. Солоневич, идите туда… Убили кого-то… Невдалеке, у конюшни собралась кучка ребят. Когда я подбегал к ней, там чиркнула спичка, и до моего слуха донеслись слова: — Ага… Одним гадом меньше!… — Вот это правильно! — Собаке собачья смерть!… При моем приближении несколько ребят нырнули в темноту. Остальные расступились, но узнав меня, опять надвинулись тесной стеной. Внизу на земле лежал и придушенно хрипел какой-то человек. — Кто это? — спросил я. Из кучки коммунаров мрачно и тихо ответили: — Комендант… Вдали послышались новые голоса. С электрическими фонариками бежали охранники. — Эй, разойдитесь… Кто тут? Часть беспризорников беззвучно растаяла в темноте. Остальные отодвинулись, словно отступили за стену мрака, окружавшую освещенное фонариками тело. — А это кто?… Ах, это вы, Солоневич!.. Кого тут угробили? — Коменданта… Раздались испуганные восклицания. Двое охранников побежали к Начальнику Коммуны, старому заслуженному чекисту, получившему этот пост «за выслугу лет». С оставшимися двумя мы перевернули коменданта на спину. Он был еще жив. На смертельно бледном лице с широко открытыми глазами судорожно пробегали гримасы боли и злобы. На сжатых губах выступали пузырьки кровавой пены. В боку торчала рукоятка глубоко всаженного финского ножа. Раненый глухо стонал и пытался что-то сказать, но с его губ срывалось только невнятное бормотание. — Вот, пущай начальник придет, — тихо сказал охранник. — Он еще, может, сумеет сказать, кто это его саданул… И наган обрезали, сволочи… Я стоял на коленях около раненого, и в мозгу со страшной ясностью и быстротой мелькали догадки… Почему-то сразу вспомнилось напряженное, полное ненависти лицо Черви-Козыря, его рассказы о коменданте, его «неоконченное дельце»… Потом мой взор упал на рукоятку ножа. Нож торчал как раз под седьмым ребром… и в правой половине груди. Как раз так мог бы ударить только левша… И в памяти молнией пронеслась картина, как недавно у стога Черви-Козырь левой рукой зажигал спичку… Раненый опять забормотал. Охранники осветили его лицо. Комендант почти беззвучно шевелил губами. Видно было, что он хочет что-то сказать. Порой слоги вырывались почти ясно. У парадных дверей дома послышался шум, и появился свет больших фонарей. Охранники поднялись для встречи начальства, и я с раненым остались в тени. Надо было помешать ему говорить… Незаметным движением я взялся за рукоятку глубоко всаженного ножа и потянул его из раны. Мне казалось, что я вижу, как освободились, прижатые сталью ножа, разрезанные кровеносные сосуды, как из зияющих отверстий ключом стала бить горячая кровь, как стремительным потоком стала она заполнять полость легких, как в предсмертном томлении бешено застучало сердце, как судорожно сжались мускулы груди в тщетной попытке глотнуть свежего воздуха в наполненные кровью легкие… Дыхание раненого превратилось в хрип и свист. Потом в горле что-то забулькало… Когда над комендантом склонился Начальник Коммуны, глаза раненого были вытаращены в тщетных усилиях вздохнуть, а по лицу изо рта текли тонкие струйки пузырящейся крови. — Геллер! — вскрикнул Начальник. — Кто это тебя? А? Комендант судорожно дернул головой, но вместо слов из его раскрывшегося рта вылилась широкая струя крови. — Ну, тут дело чисто сработано! — спокойно сказал, поднимаясь, старый чекист. — Вот сволочи! Видать, всю финку вогнали. Ладно… Попомним!.. Коменданта понесли в дом. — Вы ему, т. Солоневич, перевязку сделайте. А я пока в отдел позвоню…
Цена чекистской головы
В тот же день начались массовые аресты. Более сотни коммунаров было посажено в подвал городского ГПУ. Десятеро из них не вернулись… На языке чекистов это называлось «актом классовой мести»… Как я потом узнал, Черви-Козырь в этот вечер и ночь официально был «на комарах». В течение следующих дней он старательно избегал меня и, только когда я украдкой сунул ему бутылку с лаком, он многозначительно и крепко пожал мне руку.
«Летучий голландец»
Недели через две несколько старых коммунаров, в том числе и «Баран», прибежали с реки с известием, что Черви-Козырь утонул при купаньи… Были посланы лодки, но тела пожарника не нашли. Одежда его пошла в каптерку, а сам он был вычеркнут из списков Трудкоммуны. Я уверен, что ему удалось сбежать. Если это так, то немало «воспитателей по методам ОГПУ» укоротят свою «многополезную деятельность» при его содействии… Ибо в душе современного подсоветского молодняка крепко вклинился закон — «Око за око, зуб за зуб»… А если удастся, то и «челюсть за зуб»…
Юноша-палач
Под прессом
Как-то поздно вечером я со своим приятелем, Мишкой Крутых, возвращались с купанья в реке Томь. Мы только что выдержали горячий футбольный матч, хорошо выкупались и бодрые и веселые возвращались в город. Поднимаясь от реки по узенькой улочке, мы встретили этап, направлявшийся из тюрьмы к пристани, а оттуда, как и всегда, в Нарым. Для советской жизни этап этот ничем не был примечателен. Сотни две оборванных понурых людей с котомками и узелками брели под понуканиями солдат… Сзади толпы ехало несколько подвод со старухами и маленькими детьми. Обыкновенная картина! Сколько раз и мне самому приходилось брести точно в таких же этапах. Когда мимо нас медленно проезжали подводы с детишками, Мишка вздрогнул и тихо сказал: — Сволочи! Я понял, что это слово никак не относится к ссыльным. Круглое широкое лицо Мишки, типичного русского «добра-молодца» из народных песен, омрачилось, и он нервно передернул плечами. Я не без удивление поглядел на его нахмуренное лицо. — Так чего же ты, Мишка, в комсомол влип? Мишка считался одним из активистов-комсомольцев и был даже секретарем городского Совета Физической Культуры. Что за странная реакция? — Как это «чего»? — переспросил он. — Да вот, чудак-человек, в комсомол. Красноармейцы, которые этап гонят, ведь, верно, твои же ребята из комсомола? — Да я этапов еще не гонял. — Ну, а прикажут — погонишь! Мишка промолчал. — Да ты скажи, Мишка, я ведь парень свой, на кой черт ты с комсомолом спутался? Ведь погонят раскулачивать или этап гнать — ведь не выкрутишься! Свой своему — поневоле брат. — Ну, а что-ж, Солоневич, делать-то? — мрачно пробурчал сибиряк. — Надо же как-то наверх вылезать. Свиней пасти — тоже не густое занятие. Тебе хорошо — ты парень интеллигентный. Ты везде как-то пристроишься. А куда мне? Я, вот, думал через СФК в Москву путевку получить, в Инфизкульт…[37]Это дело все-таки чище других. Чинить, а не калечить людей придется. Да ведь без комсомольского билета, язви его, душу, разве-ж куда проберешься? — А как насчет этапов, если прикажут? — Да черт его знает — все норовят выкрутиться. Может, и я выкручусь! Думаешь, кому радостно на энти картинки смотреть? Это ведь наш же пролетариат, наши, может, и чалдоны, которые испокон веку где по заимкам мирно жили… А теперь вот — «классовые враги»… Мишка судорожно кашлянул и плюнул. — Вот ты, Солоневич, вроде как в осуждение сказал о комсомоле. Ну, а что другое? Самому идти в этап, что-ль? Думаешь, легко против машины переть?.. Ты вот счастливец, что адмссыльный… Да, да, ты не смейся!.. Верно слово… Тебе, притворяться не надо. Контрреволюционерщик и баста. Тебе, брат, не ставят вопросов — ты за кого: за троцкистов, али за сталинцев или там про какую оппозицию, едри их корень… И насчет энтузиазму тебе, брат, не обязательно… И нам?.. Аж нутро, быват, выворачивается. А ни хрена не сделаешь… Аппарат, паря, такой аппарат, что лбом не прошибешь… Ну, и изворачивается всякой, как умеет…
Не мытьем, так катаньем
— Эй, Солоневич, слыхал новость? — сказал мне как-то наш правый край, маленький быстроногий рабфаковец Кузнецов — «Динамо»-то[38], сволочи, Мишку к себе взяло. — Как взяло? Неужели он пошел туда? — Да, кажись, не переманило, а просто мобилизовало. Горком комсомола постановил направить его на работу в ГПУ. Как чекист, конечно, наш Мишка — как с навоза пуля, но опять же футболист аховый… Может, раньше и предлагали по хорошему. Но, видать, Мишка заупрямился — ну, и мобилизнули… Вот сво-ло-о-очи…
Болен!
Недели через две я получил распоряжение от СФК быть судьей очередного футбольного матча на первенство города. Оказалось — «Динамо» должно было играть с «желдором». Народу на стадиони было тысячи три. Любят футбол в СССР, и крепко любят. Любят по политическим причинам, или, может быть, правильнее сказать, по аполитическим. Футбол — самое доступное, самое оживленное зрелище, к которому никак не прицепишь принудительного ассортимента советской пропаганды. Эти привески есть везде: и в музыке, и в парадах, и в кино, и в театрах. Даже на матчах бокса всегда найдется «предварительный оратель», который будет рассказывать перед началом о том, как-де в Америке линчуют негров после их матчей с белыми; если негр победил — линчуют из злобы, если побежден — от избытка радостных чувств. По моему свистку обе команды вышли на поле, но в «Динамо» Мишки Крутых не было. В перерыве я спросил о Мишке у капитана «Динамо», помкоменданта ГПУ, латыша Петерсона. Тот угрюмо покосился на меня: — А вам на что? — Да приятели!.. Да и потом — ваша линия хавов, ясно, без него — слаба!.. Латыш досадливо сморщился и уронил: — Болен Крутых…
Мандат
Через неделю меня вызвал к себе Предоткомхоз,[39]зампред СФК. — Слышьте-ка, Солоневич. Вот «Динамо» просит прислать какого понимающего человека насчет стрелкового тира. Они там строить хотят. Так они и из Осоавиахима, и от СФК представителей вызывают. А у нас понимающих ребят нет… Пойдите-ка, вы! Кумекаете в этом? — Да… — Ну, вот и хорошо… А что вы адмссыльный — это ничего. Я вам от СФК бумажку дам, что как специалист…. А раз спец — тут уж не до паспорта. Абы дело было.
Чекистские шуточки
Дежурным по комендатуре был Петерсон. Он хмуро рассмотрел мой мандат и молча выписал пропуск. — А куда теперь? — В подвал, — буркнул латыш. При неожиданном слове «подвал» неприятно дрогнули нервы, словно ржавым гвоздем провели по мокрому стеклу. — В подвал? — переспросил я. — Угу… Там комиссия уже собравшись… Тир там будут строить… Потом, словно догадавшись, что эта тема может быть выгодной для шутки, латыш криво ухмыльнулся. — Не трусьте, т. Солоневич. На этот раз оттуда на своих ногах выйдете.
Там, где ставят к стенке
Большой полутемный подвал метров около 30. Группа представителей почти вся здесь. Начальник отдела ГПУ, низенький расторопный чекист Мальцев, бегает, покрикивает и суетится. Он как-то не производит впечатление начальника: шутит, балагурит и фамильярничает. Если бы я не знал его «подвигов» подвального типа, да не его подленькая улыбочка, — можно было бы подумать: «рубаха-парень». Я представляюсь ему, как представитель СФК. — Ладно, ладно, — отмахивается он, направляясь дальше. А потом, словно вспомнив: — Да вы ведь адмссыльный? — Да. — Ну, вот и хорошо… Картинка очинно даже для вас пользительная. — И Мальцев широко ухмыляется, оскаливая желтые зубы. Глаза его совсем превращаются в щелочки. — Почему полезно? — Для проветриванья мозгов… Да и чтоб не забывать кой-чего!.. Тут у нас есть слабонервный один. Знакомый ваш. — Крутых!.. Эй, Крутых!.. Из кучки людей вышел Мишка. — Есть, товарищ Начальник… — Ага, вот футболисты наши… Ха-ха-ха!.. Поразскажь-ка Солоневичу, как это из этого подвала святые души на крылышках на тот свет уносятся… Ха-ха-ха… Вона под той стенкой, где мишени будут стоять. Крутых, тут тебе, вот, самая тренировочка будет… С тебя покеда стрелок и чекист хренова-а-атый… Тренировка, бра-тишечка, тренировка самое важнецкое дело!.. И веселый чекист побежал дальше. Но мы ни о чем не разговаривали.
* * *
Недели через три-четыре я поздно вечером возвращался к себе домой. В городе было совсем темно. Окраинные улицы тонули в грязи, и я с трудом осторожно шел по узеньким деревянным мосткам у покосившихся заборов. Навстречу мне, пошатываясь, тяжело шлепал по лужам высокий, коренастый человек. Видя, что он и на узких досочках тротуара не тверд, я отступил в сторону, чтобы дать ему дорогу. Что-то бормоча пьяным языком, человек прошел мимо, но потом внезапно обернулся… — Солоневич, ты? Я узнал Мишку Крутых. Он облапил меня и стал сердечно целовать, обдавая водочным перегаром. Я хотел отвязаться от него и уйти, но Мишка взял меня под руку. — Да ты не уходи, Солоневич… Не вороти морды… Думаешь — чекист, сукин сын, ангидрит его перекись марганца… Думаешь — в крови замаран Мишка… Палач!.. Душегубец!.. Сквозь пьяные нотки его голоса прозвучала глубокая боль человеческой души. — Не плитуй, Солоневич… Погоди. Тута, вот, скамеечка под забором… Посидим… Да ты не смотри, что я пьяный… Потому, брат, и пью, что душа просит. — Так ты же раньше не пил, Мишка! — Так то раньше!.. — Голос комсомольца словно взорвался в истерике. — Раньше я, брат, человеком был… И думал, человеком и останусь… А вот, братишка, чекистом сделали… У меня все изболело, а они смеются… Гады ползучие… Помнишь, Мальцев этот?.. Знаешь, как он людей-то расстреливает?.. Не сразу… А с шуточками, прибауточками, со смешками… О-о-о-о-о!.. — И тебя заставили? — тихо спросил я. Мишка повернул свое лицо ко мне, и его широко открытые глаза с каким-то странно пустым выражением застыли на мне. Несколько секунд он молчал. — Расстреливал, браток… Заставили… Помнишь, тогда, как «Динамо» в первый раз играло, — как раз накануне и пришлось… Оттого-то я играть и не смог… В лежку лежал… Пьяный… Ежели-б не водка — сам себя порешил бы… Заставили… Куда денешься?.. Комсомолец — чекист, говорят… Должон … Вот в том подвале… С автомобильными фонарями… Мишка почти бредил. Он впился пальцами в мою руку и говорил, как во сне: — Поставили… Высокий такой, борода, видать, седая, седая… Спиной стоял он… Руки сзади веревкой связаны и только дрожат, дрожат… А Мальцев смеется: «Ну-ка, Мишенька… сдай крещение… По живой человеческой падали первый выстрел твой… Потеряй невинность свою, Мишенька, а то ненароком и сам туда встанешь»… А остальные смеются. Собрались, как в театр. И наган уже в руке… Седая голова дрожит впереди… Комсомолец рассказывал эту историю с таким реализмом, что я невольно вздрагивал. А он все сильнее и сильнее сжимал мою руку и продолжал медленно напряженным голосом: — А мальцевские глаза так и сверлят, так и жгут… «Плюнь, говорит, в него, Мишенька, пролетарским свинцом!.. Бахни, Мишенька… Ну-ка, согни пальчик!» У-у… Змея… Не знаю… Убей меня Бог, не знаю, как рука поднялась. Как во сне было. А потом откуда-то голос дошел: «Ничего, ничего, Мишенька! Мы добьем. Спервоначалу оно никогда чисто не выходит. Молодец, паря!» И опять выстрелы… Голос комсомольца прервался каким-то судорожным глухим рыданием. Он схватил себя за голову и пробормотал. — У-у-у… Гады! Иуды проклятые! Душу мою искровянили! — И внезапно сорвавшись со скамейки, он бросился от меня, слепо шагая по лужам и грязи. Я остался сидеть, подавленный трагичностью его рассказа и своим бессилием.
* * *
Больше Мишу Крутых я никогда не видел. На мои вопросы о его судьбе динамовцы отмалчивались.
Перековка
«Мы, дети страшных лет России, Забыть не в силах ничего»…
В один из суровых дней, когда мороз был ниже 50 градусов и дышать колющим ледяным воздухом можно было только сквозь шерстяную рукавицу, я встретил киевлянина Ледю. Он был в меховой шапке, сапогах из оленьего меха, с небритым измученным лицом: — Как это вас сюда занесло? — Да, вот, из Турухана… Два года там отбыл… — Далеко на севере? — У черта на куличках… Полторы тысячи километров… В тундре… Там только одни якуты со своими оленями. Привезли, выгрузили и бросили — живи, как знаешь. На мое счастье, в том кочевье еще один ссыльный был, священник из Харькова — он помог мне. А то хоть ложись под чумом и подыхай… — Чем же вы там занимались? Высланная казачья семья. Сотни тысяч семейств крестьян и казаков привозили на далекий север и выбрасывали на произвол судьбы… — Да, вот, вместе с батей помогали якутам этим с оленями возиться, да охотиться… Да еще грамоте пытались учить и медициной заниматься… Ну, дядя Боб, и доисторическая же жизнь там!.. Верите ли, больше года мыла не видал… — А из молодежи там никого не встречали? — Была одна девушка, кажется, скаут из Крыма… Но верстах в 300, да я тогда и не знал… — Не знаете, что с ней? — Чекист, который меня вез сюда, говорил, что умерла: туберкулез. Еще бы! С юга девушка, лет, кажется, 16–17… В полярной дыре, да без питания… Я рассказал Леде свои новости. Он печально покачал головой. — Ну, ну, не думал я, что ребят так здорово даванут… По Киеву, кажется, человек около 20 арестовали… Но кого куда выперли — право не знаю… Вот, жду Лиду, она, может быть, знает… — А она приедет сюда? — Да я же, дядя Боб, женился на ней! Покорила она мое сердце веселостью своей, да задором… Да, вот, около года только прожил семьей… — Ну, так вам нечего Бога гневить… А я, вот, только месяцев что-то четыре или пять… — Как? — просиял Ледя. — Вы тоже женились? — Был такой грех, Ледя. За меня наша Ирина имела несчастье выйти замуж. — Вот это здорово! — искренно обрадовался Ледя. — Подходящая пара… Но почему же «несчастье»? Я посмотрел на него и невесело улыбнулся… — Да… да… — понял он. — Паршивая наша судьба… Да и девчат наших — тоже… Эх, что и говорить, попались мы в переделку, дядя Боб!.. Ну, конечно же, вы правы были тогда, после похорон знамени… Нам-то уж жизнь на что ясней доказала — нужно быть или с ними, или против них… С ними — с души воротит. Значит — против… Так вот и выходит: из какой-нибудь сотни молодежи штук 5–6 на их сторону становятся, а остальные так или иначе против. Некоторые пассивно — вроде тихого саботажа, а другие покрепче… А сколько молодежи в тюрьмах! Да и постреливают ребята здорово… Чем их теперь напугаешь?.. Всякие антисоветские группировки, как грибы, растут. Их вылавливают, а они опять. — А у вас, Ледя, аполитичность совсем выветрилась? Лицо Леди, когда-то приветливое и юное, уже покрылось морщинами раздумья и горечи. Казалось, что за эти 3–4 года он возмужал и переменился совершенно… — Да, это уж что и говорить!.. Этак, пропуская молодежь через тюремный фильтр, ГПУ хоро-о-оших себе врагов готовит! Да все «классовыми врагами» и зовутся. А ведь, по существу, сама система себе же врагов везде создает… Ох, и будет же когда-нибудь взрыв! Сколько горючего материала в душе каждого… Сейчас много не размахнешься — очень уж жмет все вокруг. Но что потом будет!.. Ведь не забудут ничего!.. — Значит, встретимся, так сказать, на баррикадах? Ледя не улыбнулся. — Да что-ж… Придется, если доживем… Но и то верно: боевой народ — наши русаки. Вот говорили — мягкая натура, славяне. А ведь никак не сдаются! Везде бой идет — в каждой деревне, в городе, даже в лагерях… И нет мира нигде… Эх, какой же я дурак был, что стрелять не учился. Да, как следует… Тьфу, дьявольщина! Уж чему, чему, а этому делу теперь в первую очередь учиться нужно… Да вот, все думали — «обойдется»…. «Моя хата с краю»… — Ну, я то, хоть — мне что — я щенок был… А как, вот, вы, Борис Лукьяныч, не сказали нам насчет винтов?.. О том, что против большевиков к а ж д ы й должен брать винтовку — каждый скаут… А герли и волчата — патроны подносить… Если не хотят потом в беспризорниках бегать… Эх!..
Глава VII Прицел взят
Решай
Карательная политика ОГПУ не любит шутить. Ее конвейер не любит легко расставаться со своими жертвами. Всякие законы о гуманности советского правосудия — это, конечно, только слова на бумаге. А бумага, как общеизвестно, гнется под любыми дуновениями капризов владык… И теперь в СССР есть люди, которые, по существу, не выходят ни на час из конвейера советской машины наказания. Тюрьма сменяется лагерем, лагерь — ссылкой, ссылка — высылкой, а потом все начинается сызнова. Много таких «классовых врагов», не выходящих на свободу, встречал я на своем советском пути. В большинстве случаев, это все священники и белые офицеры. Мне лично «по штату» полагалось провести 5 лет в Соловках, потом столько же в ссылке (то-есть по назначению ГПУ) и потом еще 3 очистительных года в высылке. Всякими правдами и (значительно больше) неправдами мне удалось сократить все эти сроки, как без труда (но надеюсь не без удовольствия) могут высчитать мои читатели. Осень 1930 года застала меня в милой Салтыковке — подмосковной местности, где жил мой брат. Я очутился там проездом, следуя из ссылки в высылку: из Сибири — в город Орел. Более 4 лет не видался я с родными, и даже сознание того, что через несколько часов нужно ехать дальше, не омрачало радости встречи. Если уж Соловки и Сибирь были в прошлом, — казалось, все худшее — сзади. Целый вечер рассказывал я о своих приключениях и переживаниях. Было здесь и смешное, и трагичное, и трогательное, и страшное. Брат молча курил папиросу за папиросой и задумчиво качал головой. — Ну, и к какому ты выводу пришел после всего этого? — неожиданно спросил он меня в конце моих рассказов. Я не нашелся сразу, что ответить. — О чем это? — Да вот, о советской действительности? — Да какой же может быть иной, кроме самого пессимистического! — Ну, слава Богу — значит, и твой оптимизм дал, наконец, трещину. — Ну, уж сразу и трещину… Оптимизм — это не политический анализ, а, так сказать, точка зрение на мир. Но, вот, насчет «новой жизни» и соц-строительства — последние надежды, действительно, ушли бесповоротно… Нашей русской молодежи нет места в этой стране. — Только вашей, как ты говоришь, непокорной молодежи нет места? А другим — мирно и сладко живется? Неужели, по твоему, кто-нибудь выиграл во всей этой идиотской истории, именуемой пролетарской революцией? — Ну, чекисты, по крайней мере, выиграли. — Во всяком государстве есть палачи, и им, как правило, сытно живется. И той сволочи, на которой держится советская власть и для которой жизнь и слезы человеческие — песок под ногами, — им тоже кое-как живется!.. Относительно, конечно. В старину дворник жил много лучше и, главное, спокойнее, чем какой-нибудь нынешний предисполкома… И вот, собралась такая шайка ни перед чем не останавливающихся людей, связала каждого взаимной порукой пролитой вместе крови и творит эксперименты… В голосе брата слышалась сдержанная злоба. — Так что же, по твоему, перебить эту сволочь? — Поздно уже. Надо было раньше… Да не сумели. Сперва деликатничали, а потом не так взялись за борьбу. А теперь уже поздно — аппарат власти в их руках. Мы голыми руками ничего не сделаем. — Так что же: faire bonne mine au mauvais jeu?[40] — Ну, это уже к черту! А выход, по моему мнению простой — если тебе, как ты сам говоришь, нет места в этой стране, давай уйдем в другую! — Драпать за границу? — Ну, конечно… Не гнить же здесь, бессильно сжимая кулаки, и еще притворяться «энтузиастом социалистической стройки»… Вот, возьми — сколько хороших ребят хотело быть полезными стране… Этак по хорошему. Вот, и скауты, и сокола — да мало ли кто еще хотел быть просто русским, просто полезным России. Но ведь, как ни работай, все равно все это идет на пользу мировой революции и советской шайке… Вот, возьми себя: Сколько ты уже в сумме отсидел — годиков с 5? Ну, хорошо — ты: от тебя запах контрреволюции за версту слышен. А твои скауты — эти тысячи молодых голов, арестованных тогда вместе с тобой? А тысячи и тысячи других — там в лагерях?… А на воле — какое у них будущее — социалистического раба?… Брат нервно закурил новую папиросу. — Ты сам должен понимать, Боб, что без тебя бежать я не мог. А теперь… теперь — пора. — Погоди, погоди, Ваня… Уж очень это все для меня оглушительно. Я, пожалуй, уже даже отвык от широкого взгляда на жизнь… Вся борьба была направлена на то, как бы словчиться, чтобы хоть сегодня-завтра быть живым и сытым. Дай толком оглядеться, да очухаться. За все эти годы я видал советскую жизнь только с оборотной стороны. Со стороны изнанки. Дай немного посмотреть на нее и с другой стороны. Ведь трудно же так молниеносно решать вопрос только с индивидуальной точки зрения… — Ну, что-ж… Присмотрись, Боб, присмотрись… — серьезно ответил брат. — В твоем выводе я уверен. И решай. Пока есть молодость и силы — нужно бежать. Только там, вне этой тюрьмы, мы, действительно, сможем широко бороться с большевизмом и его ядовитым туманом. А здесь — мы на учете, и на плохом учете. Помочь мы здесь уже ничем не можем. Эта иллюзия лопнула. Нам в советских условиях можно теперь быть либо рабами, либо погонщиками рабов. Третьего не дано. А мы ни для того, ни для другого не приспособлены…
Орел
Маленький городок у границы с Украиной. Кругом — черноземные поля. К югу эти поля идут до Черного моря. Еще недавно, до революции, эти поля кормили досыта не только всю Россию, но давали хлеб и Европе. Теперь эти поля покрыты редкими посевами, худыми и тощими, поросшими бурьяном. Кое-где кучей ржавого железа стоят в поле брошенные трактора. Поздней осенью из под снега сиротливо торчат неубранные скирды хлеба… А голод держит своими цепкими руками и город, и деревню. Крестьянство разбито, обессилено и разорено «коллективизацией». Насильно созданные, неорганизованные, лишенные своих лучших хозяев — «кулаков», расстрелянных или высланных на север, — колхозы не могут накормить досыта страну.
Как?
Частенько здесь, в эмиграции, друзья и знакомые с интересом спрашивают меня: «Ну, а как вы питались в Советской России?» Щадя в гостиных и столовых общий аппетит и настроение, я обычно стараюсь ускользнуть от ответов на этот вопрос. Ведь разве можно честно, без замалчиваний, объяснить «приличному обществу», как изворачивался в голодной жизни здоровый парень с бронебойным аппетитом и без «буржуазных предрассудков?» Не раз на настойчивые расспросы радушных хозяев я сообщал, что мне, собственно, пришлось быть сытым в советские годы только в 1917 году на Кубани и что с тех пор я не голодал только два коротких периода в моей жизни — около года в период НЭП'а (1925–1926 г.г.) и месяца два — в концлагере, перед самым побегом заграницу, когда я накапливал силы самыми смелыми и рискованными путями. Все же остальное время это постоянное полуголодное существование, постоянная нехватка даже черного хлеба, не говоря уже о всяких полузабытых вещах, как масло, мясо, сахар… Как я выглядел в 1933 году — в период питание воронами. Вес был около 80 кило (теперь — 94). За плечами — штатив фотоаппарата. На мне морской бушлат, выдачи 1923 года. Как глубоко унизительна для сознание культурного человека эта постоянная погоня за «жратвой»! Поесть досыта хотя-бы несколько дней подряд — представлялось какой-то недостижимой мечтой. И мудрено ли, что за первые три месяца моего пребывание в благословенной Финляндии моя скромная персона стала весить на 12 кг. больше. А «в прежнем» в течение остальных долгих лет моего подсоветского существование на моей «скатерти-самобранке» перебывали самые «оригинальные» блюда: и вороны, и галки, и воробьи, и лягушки, и собаки, и кошки, и даже крысы… Бр-р-р… Всего было. И все это вовсе не дело далекого прошлого. Еще в 1933 году, перед вторым побегом, меня, человека с высшим образованием, спасали от голода родимые русские вороны, которых я ловил капканом.[41]
Кусочек «советской карьеры»
Попав в тихий, богоспасаемый град Орел, я надеялся там несколько отдохнуть от избытка административного внимание ОГПУ и пробыть некоторое время в безвестности и покое. Но мне не повезло. Мне удалось скрыть свои медицинские звание и не поехать по разверстке Райздравотдела в какой-нибудь «учертанакуличкинский» колхоз. Но меня подвела известность атлета и, так сказать «спортивного писателя». Слухи, что я где-то скрываюсь в городе, просочились в местный совет физической культуры. Получив повестку явиться, я не стал дожидаться, когда ОГПУ «подтвердит» вызов, и, «скрипя сердцем», поплелся в совет. — Вы же сами должны понять, тов. Солоневич, — стал убедительно разливаться передо мной секретарь совета, вихрастый комсомолец, — мы не можем позволить себе такой роскоши, как не использовать такого спеца… — Но ведь я адмссыльный, — пытался выкручиваться я. — Ну, это дело уже кругом согласовано. Звонили и в ГПУ и там все утрясли. Одним словом — два слова… Кругом шишнадцать. Вот вам путевка на железку. Мы надеемся, что вы там поставите работу на ять… Словом — «без меня меня женили, я на мельнице был»… Но спорить, особенно в моем положении, было, мягко выражаясь, неосмотрительно. Я и не спорил. Впрочем, мои спортивные таланты были в периоде эксплуатации что-то месяца только два. Как-то утром ко мне впопыхах вбежал сторож клуба: — Так что, тов. Солоневич, начальник просит срочно прийтить. И с вашим… как его… фатиграфским аппаратом… Оказалось, что начальство хотело увековечить какой-то очередной пленум, «явившийся переломным моментом в развитии»… чего-то там… ну, и так далее. Но городской фотограф почему-то не прибыл. Тогда вспомнили обо мне. А у меня, действительно, был небольшой «фатиграфский аппарат», старый Эрнеман с апланатом. Но на безрыбье и рак — рыба. И мой заграничный Эрнеман возбуждал благоговение окружающих. В своей комнате я ухитрился устроить даже что-то вроде лаборатории. Так как ни электричества, ни керосина не было, то я попросту вставил в окно фанерный щит с красным стеклом и с помощью семафорных линз, скомбинировал даже увеличитель…. Голь на выдумки хитра. А советская — в особенности: иначе не проживешь. Мое появление на Пленуме было встречено весьма радостно. Запечатлеть свои физиономии в назидание потомству — что ни говори — заманчиво. Особенно — задарма… — Ну-ка, Солоневич, — приветствовал меня секретарь парткома, окруженный «энтузиастами советского транспорта» — исковеркай нас, как Бог черепаху… Мой Эрнеман щелкнул. Через час, когда делегаты после обеда вернулись в зал заседания, большая увеличенная фото-группа уже висела у входа. Фурор был полный. Меня прозвали «сверх-ударником с ураганными большевицкими темпами», а вечером замороченный и обалдевший завклуб заявил мне на самых лирических тонах своего скромного и охрипшего от говорильни диапазона: — Брось-ка ты, Солоневич, свою физхалтуру к чертовой матери… Кому она, в самом деле, нужна? Вот тоже занятие! Переключайся-ка, брат, на фото-работу. Вот это — да! Ударники, кампании, премиальничество, интузиасты, подъем масс и всякая такая штукенция. И потом опять же — на виду всегда. Сегодня, вот, здорово ты стгрохал все это. Так как — заметано? Пиши смету. На что другое — а на показ достижений деньги завсегда найдутся. И должность тебе как-нибудь сварганим подходящую, занозистую… Так стал я фотографом, или, официально — «рукрайсветгазом» нашей железки[42]и поселился на Железнодорожной улице No. 12.
Пролетарская жизнь
В другой половине нашего крохотного домика жила семья железнодорожного слесаря — типичная семья провинциального рабочего — всегда полуголодная, оборванная и придавленная нуждой. Маленькая дочурка слесаря, Аня, только летом могла всласть бегать по садику и двору. В остальное время, особенно в плохую погоду и зимой, она отсиживалась дома по той простой причине, что ее обувь не была предназначена ни для грязи, ни для снега. Когда бывали морозы и грязь, Аня не могла даже в школу ходить. За два года, которые я провел в соседстве с семьей слесаря, Аня только раз получила молоко. Да и то это было, когда девочка заболела и ей нужно было «усиленное питание» (кошмарная фраза для каждого русского врача). И купленный Ане литр молока за два рубля, помню, пробил сильную брешь в бюджете слесаря. В этот день взрослые голодали. Как-то весной я разговорился с маленькой Аней, копошившейся в песке, во дворе под лучами теплого весеннего солнышка. Уж не помню, как и о чем велся разговор, но случайно я спросил: — А ты пирожное, Анечка, кушала? Девочка подняла на меня свои голубые глазки и быстро ответила: — Не… А что такое «пирожное»? В дальнейшем разговоре оказалось, что и «ветчина», и «какао» — понятие Ане незнакомые. И только при слове «апельсин» ее бледные губки довольно улыбнулись. — Это, дядя, я знаю. Это в книжке нарисовано — такое круглое, вроде мячика. — Что с ним делают? — каким-то невольно сорвавшимся голосом спросил я. — А я не знаю, — просто ответила девочка.[43]
Весна 1932
— «Гражданин, вы арестованы»… Боже мой! Опять эта фраза… Сколько раз пришлось мне выслушивать ее!.. На этот раз она была произнесена в моей маленькой комнатке в Орле. По приказанию из Москвы я опять был арестован и через 2 суток сидел в Центральной тюрьме ОГПУ, на Лубянке. Те же картины опять стали проходить перед моими глазами — то же бесправие, тот же бездушный, жестокий механизм гнета и террора, те же камеры, переполненные придавленными страхом людьми. Секундой мелькнула встреча с Сержем. Его похудевшее лицо невесело усмехнулось мне с высоты железной лестницы второго этажа. — Боб, ты? — Я… я… А ты здесь как? — Да вот из ссылки, из Сибири, привезли этапом. — А в чем дело? — Да не знаю… Не забывают, видно!.. О Диме слышал? Расстрелян на острове в 1929 году… Раздался чей-то окрик, и Серж скрылся в коридоре. Еще раз мелькнуло его лицо с деланной улыбкой, и он устало махнул рукой на прощанье. В течение ближайших недель состояние моего зрение настолько ухудшилось, что мне удалось добиться осмотра врача и, благодаря счастливому стечению обстоятельств, попасть в больницу при Бутырской тюрьме. Прошло три месяца, в течение которых я не только не получил обвинения, но даже не был допрошен. Но вот, как-то поздно ночью, когда все уже спали, в палату вошла встревоженная сиделка. — Кто здесь Солоневич? Я отозвался. — За вами из ГПУ приехали. — А как: с вещами ехать или без вещей? Сиделка ушла и через несколько минут появилась с таким же встревоженным врачом. — Сказали — со всеми вещами. А зачем — не говорят. «Наше дело», ответили. Делать было нечего. Я спустился вниз и сменил больничный халат на свое платье. Каптер, сам заключ
|
||
|
Последнее изменение этой страницы: 2017-02-19; просмотров: 330; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 216.73.216.156 (0.013 с.) |